Пол Келвер.
Книга вторая. Глава VIII. И как он вернулся

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Джером К. Д.
Категория:Повесть


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

Пол Келвер

Книга вторая

Глава VIII

И как он вернулся.

Когда я покидал Лондон, мне слышалась барабанная дробь почетного караула, мне виделись флаги, вывешенные в честь моего отъезда. Вернулся я через год с небольшим; был промозглый декабрьский вечер; я прятал лицо в воротник пальто, боясь быть узнанным. Я потерпел поражение, но это еще полбеды - одно сражение исход кампании не решает. Главное, я был опозорен. Я возвращался в Лондон как в потаенное убежище, где можно затеряться в толпе, где можно влачить жалкое существование, отсчитывая тягостные дни в ожидании момента, когда ты все же найдешь в себе мужество свести счеты с никчемной жизнью. Я вынашивал честолюбивые планы, я жаждал славы, богатства - и вот я опять прозябаю в нищете и безвестности; месяц проходит за месяцем, а на душе все так же горько. Но я должен преследовать высокую цель - иначе я оскорблю память своих родителей - отца, человека большой души, вся жизнь которого была служением делу чести; матушки, чья вера была проста и понятна, - в простоте своей она обучила меня лишь одной молитве: «Господи, помоги мне быть честным!». Когда-то я мечтал стать великим, но мой идеал был человеком исключительной порядочности. Я хотел, чтобы мною не только восторгались, но и уважали, Я отводил себе роль рыцаря без страха (что встречается сплошь и рядом) и упрека (явление довольно редкое), я видел себя не Ланселотом, а Галахадом. А что же получилось? Боец из меня вышел никудышный - слабый, безвольный, не способный выдержать даже слабого натиска зла, жалкий трус, презренный раб, готовый плясать под каждое хлопанье кнута дьявола. Кормят тебя из свиного корыта - так тебе я надо, большего ты не заслуживаешь.

Урбан Вейн оказался самым обыкновенным мошенником. Пьесу он украл из стола известного драматурга, с которым познакомился на кухне Делеглиза. Драматург заболел, и Вейн частенько его навещал. Когда больному стало полегче, он уехал долечиваться в Италию. Умри он - а никто и не сомневался, что дни его сочтены, кража осталась бы незамеченной. Но жизнь решила, отпустить ему еще несколько лет, и он решил вернуться на родину. Об этом мы узнали, когда были на гастролях в одном маленьком городке на севере Англии. Вот тогда-то Вейн и поведал мне всю правду - спокойно, бесстрастно, покуривая сигарету, потягивая винцо (он пригласил меня распить бутылочку), сдабривая свой рассказ плоскими шуточками. Если бы я узнал об этом раньше, я бы действовал смело и решительно. Но полугодовое общение, с Вейном если и не убило корень моего мужества (Господь меня хранил), то иссушил его листья.

Глупым Вейна не назовешь. Почему он с самого начала не смог понять, что по кривой дорожке далеко не уедешь, остается для меня загадкой. Впрочем, таких людей немало. Под покровом ночи разбойник с большой дороги грабит одиноких путников; скопив пару сотен, он открывает на этой же дороге постоялый двор, и теперь при свете ясного Дня чистит карманы странствующих и путешествующих на вполне законном основании. Жить честно они просто не могут. В каждом деле есть свой Урбан Вейн. Поначалу на них смотрят как на отпетых негодяев, но проходит несколько лет, и вы с удивлением замечаете, что этот мерзавец стал почетным членом вашего цеха. Плевелы вырастают разными, все зависит от того, как обработана почва. А уж как ее обработать - это от нас зависит.

Поначалу я бушевал. Вейн сидел, очаровательно улыбаясь, и внимательно слушал.

- Ваши речи, дорогой мой Келвер, - ответил он, когда я истощил свой словарный запас, - могли бы уязвить меня, почитай я вас за авторитет в столь щекотливом вопросе, как нравственные нормы. Но вы - как все; проповедуете одно, а делаете другое. Я это давно заметил, а посему, как это ни прискорбно, проповеди перестали меня трогать. Вы рискнули утверждать, что с моей стороны якобы недостойно присваивать чужое произведение. Но ведь подобное происходит каждый Божий день. Вы и сами были не прочь принять на себя честь, которой не заслужили. Вот уже полгода как мы даем эту пьесу, «драму в пяти действиях». А кто автор? Да Гораций Монкриф! А ведь вашего-то в ней всего строк двести - великолепных строк, ничего не скажешь! - однако в пьесе-то пять действий!

Рассмотреть дело в этом ракурсе мне не приходило в голову.

- Но ведь вы сами просили меня поставить свое имя, - заикнулся было я. - Вы сказали, что не хотите, чтобы ваше имя появлялось в печати по соображениям личного порядка. Вы на этом настаивали.

Он помахал рукой, разгоняя табачный дым.

- Джентльмен, которого вы из себя строите, никогда не стал бы подписывать своим именем произведение, его перу не принадлежащее. Вас же сомнения не терзали, наоборот, вы чуть не запрыгали от радости: уж больно легко дался бы вам ваш дебют. Возможность, что и говорить, редкая, и вы это прекрасно поняли.

- Но вы выдали ее за перевод с французского, - возразил я. - Ваш перевод - моя обработка. Не берусь судить, хорошо это или плохо, но так принято: тот, кто обрабатывает пьесу, считается автором. Все так делают.

- Мне это известно, - последовал ответ. - И это меня всегда изумляло. Наш больной друг - надеюсь, нам еще представится возможность поздравить его с возвращением к жизни - частенько выкидывал подобные штучки и имел с этого приличный доходец, и, если судить по совести, наш с вами случай ничем не отличается от подобных казусов. Настал его черед платить по счетам: теперь я обработал его пьесу. Не все же ему обрабатывать?

- Видите ли, - продолжал он, подлив себе вина, - наш закон об авторских правах крайне несовершенен. Заимствование из иностранных авторов приветствуется и поощряется, а вот против заимствования из современных британских авторов имеются определенные предубеждения.

- Надеюсь, что действенность этого, пусть и несовершейного закона вы вскоре ощутите на своей шкуре, - заметил л.

Он засмеялся, но на этот раз как-то жестоко.

- Вы хотите сказать, дорогой мой Келвер, что ощутите ее вы, на своей шкуре, - Не стройте из себя невинного ягненка, - продолжал он. - Не такой уж вы дурак, как прикидываетесь. Первый экземпляр пьесы, посланный в цензуру, написан вашей рукой. С нашим общим другом вы знакомы не хуже моего и частенько к нему захаживали. Да и гастроли организовали вы - у вас получилось превосходно, я был приятно удивлен.

- Но вы же говорили, - вскричал я, - что это пустая формальность! Что вы хотите сохранить свое имя в тайне! Что ваши родственники…

Он удивленно смотрел на меня, и недоумение его не было притворным. Я и сам начинал понимать весь комизм ситуации. Просто невозможно поверить, что есть на свете дураки вроде меня.

- Мне вас жаль, - сказал он. - Мне вас искренне жаль. Не думал, что вы не от мира сего. Я решил, что вы просто ничего не желаете знать.

К стыду своему, должен признаться, что самым возвышенным чувством, которое я в тот момент испытывал, был животный страх.

- Вы ведь не станете все сваливать на меня? - взмолился я.

Он встал и положил мне руку на плечо. Мне бы ее сбросить, но я расценил этот жест как проявление великодушия. Ждать помощи мне было больше не от кого.

- Не отчаивайтесь, - сказал он. - Наш друг, скорее всего, подумает, что рукопись просто куда-то затерялась. И вообще, я не уверен, помнит ли он, что написал эту пьесу. Вероятнее всего, он решит, что она существует в его воображении. За наших актеров я спокоен - никто ничего даже не подозревает. Нам нужно немедленно засесть за работу. Пьеску я порядком перелицевал еще до вас - имена всех действующих лиц изменены. Третий акт нужно сохранить - это единственное стоящее место. Сюжет банален - мы имеем полное право на свой кусок от общего пирога. Через пару недель мы изменим вещь до неузнаваемости, и если даже наш друг ее увидит, то решит, что мы уловили идею, витающую в воздухе, и упредили его.

На переделку пьесы ушло несколько недель. Были моменты, когда я прислушивался к тихому голосу моего ангела-хранителя и понимал, что он дает мне добрый совет, - как бы низко я ни пал, есть еще возможность подняться; надо только лишь пойти к тому человеку и покаяться в содеянном.

Но Вейн крепко держал меня в своих объятиях. Он не доверял мне и дал понять, что, если я сваляю дурака, пощады мне не будет. Допустим, я расскажу все как есть; Вейну ничего не стоит выдать мое признание за наглую ложь, к которой решил прибегнуть юный негодяй, опасающийся разоблачения. Моя репутация будет безнадежно погублена, и хорошо, если этим все и ограничится. А если посмотреть с другой стороны, какой ущерб мы кому нанесли? Мы дали спектакли в двадцати маленьких городках; провинциальная публика вскоре забудет эту пьесу. Любая пьеса на что-то похожа. Наш друг может представить свою инсценировку - и пожнет богатый урожай; ведь нашу-то пьесу мы с постановки снимем. Если и возникнут какие недоразумения, что маловероятно, то симпатии публики будут на его стороне: ведь о его пьесе будут писать газеты, тогда как наша прошла незамеченной. Нужно ее быстренько основательно переделать. Неужели я, с моим умом и талантом, не способен на создание чего-нибудь более приличного, чем эта галиматья? Единственное, чего мне не хватает, так это опыта. Что же касается совести, то это вопрос спорный; следует задуматься, не является ли это понятие всего лишь навсего условным термином, - ведь разные народы понимают честность по-разному. Да если бы у него самого прямо из-под носа утащили рукопись, он бы аплодировал таким ловкачам! Нужно только помнить одну заповедь; сиди и не высовывайся. Не суетись, тогда все само собой рассосется. Потом мы ему расскажем, что за шутку отмочили, - и он посмеется вместе с нами.

В результате я совершенно перестал себя уважать. Под руководством Вейна - а ума ему было не занимать стать - я принялся за работу. Каждая строчка, выходящая из-под моего пера, стоила мне страшных нравственных мучений, о чем я вспоминаю с радостью, Я пытался убедить Вейна доверить мне написать совершенно новую пьесу, я был готов уступить ее бесплатно. Он меня любезно поблагодарил, но, по-видимому, его вера в мой драматургический талант была не столь крепка, как он то декларировал.

- Чуть попозже, дорогой мой Келвер, - был его ответ. - Пока она идет хорошо. Продолжай в том же духе, и мы ее улучшим так, что мать родная не узнает. Но суть менять не стоит. А ваши идеи - просто превосходны.

Недели через три нам удалось состряпать пьеску, которую, с некоторыми натяжками, мы могли назвать своей, - по крайней мере в части диалогов и действующих лиц. Попадались и хорошие куски. В других обстоятельствах я бы гордился многим из того, что написал. Но я испытывал лишь страх, какой испытывает воришка, когда на прямой вопрос констебля: «А откуда у вас этот мешок?», начинает юлить и выкручиваться. Ум мой оставался ясен, что, возможно, и спасло мою душу; я понимал: что бы я там ни насочинял, радоваться: абсолютно нечему. Комические сценки мне удались хорошо, публика смеялась, но я помнил, что я - всего лишь жалкий плагиатор, и по ночам, лежа с открытыми глазами, испуганно вздрагивая при каждом скрипе ступенек, ломал голову, силясь представить, в каком, виде явится ко мне разоблачение. Была в «моей» пьесе. - одна реплика. Герой говорит злодею: «Да, не скрою: я люблю ее. Но есть на свете то, что мне всего дороже - моя честь и достоинство». Наш молодой любовник (вне сцены этот джентльмен вел какой-то кроличий образ жизни, норовя юркнуть в любую дыру, стремясь спрятаться от пристава, который следовал за ним по пятам, пытаясь всучить повестку в суд по делу об уплате алиментов его бывшей супруге) выходил к рампе и бил себя в грудь, каковая, согласно принятой в театре символике, олицетворяет ларец, в коем вместо аметистов и диамантов хранятся нравственные достоинства, имеющие склонность переполнять свое хранилище и извергаться наружу, - и эта сентенция неизменно вызывала в публике бурю восторга. Каждый вечер, слушая шквал аплодисментов, я содрогался, вспоминая, как пылали мои щеки, когда я сочинял ее.

Был в пьесе и злодей - некий порочный старик; с самого начала Вейн хотел, чтобы играл его я. Но мне роль не нравилась, и я отказался; в спектакле я представлял поселянина - человека возвышенной души; изображать его нехитрые чувства доставляло мне удовольствие. Теперь же Вейн предпринял новое наступление и, воспользовавшись тем, что воля моя к сопротивлению была сломлена, вынудил согласиться на эту роль. Нечего и удивляться, что играл я гадкого старикашку весьма натурально, - я уже достиг дна нравственной низости. Несомненно, на актера старого, опытного эта роль не оказала бы того гнетущего воздействия, что на меня; но молодое деревце гнётся легко. Я зловеще подмигивал, гнусно хихикал, призывал все силы зла помочь мне в новом «начинании». Публика хохотала, и я, к своему удивлению, вдруг заметил, что такая реакция зала меня вполне устраивает. Вейн хвалил меня, его восторг не знал предела. Исходя из его указаний, я доработал роль, и вышел у меня такой негодяй, каких свет не видывал. Несомненно, сказал Вейн, у меня талант - я тонко чувствую человеческую природу. Падать дальше было уже некуда; Вейн начинал мне нравиться.

Теперь, глядя на него с высоты прожитых лет, я понимаю, что это - обыкновенный мошенник, и даже махинации его лишены всякого остроумия, как это иногда бывает. Что нашел в нем тот юноша, - ума не приложу. Вейн был неплохо образован, хорошо начитан. Он напускал на себя вид высшего существа, вынужденного по капризу природы жить среди пресмыкающихся тварей. В чужой монастырь со своим уставом не лезут, и ему пришлось перенять их обычаи, но уважать цх образ мышления он считал ниже своего достоинства; Согласиться с их нравственными принципами, то есть повязать себя совестью, значило для него признать себя заурядностью, стать таким, как все. Любого порядочного человека Вейн считал обывателем, «буржуа», человеком недалеким. Теперь-то эти разговоры всем уже успели надоесть, но тогда они были внове; Вейн был одним из зачинателей модного ныне движения. Легко смеяться над ним человеку бывалому, на ум же неокрепший подобные теории производят сильное впечатление. От него я впервые услышал проповедь крайнего гедонизма (с основными положениями которого читатель, надеюсь, хорошо знаком). Пан, вышедший из темных рощ, должен восседать на Олимпе.

Он пробудил в моей душе все низменное, что в ней имелось, и л был готов признать этого пустомелю пророком. Получалось, что жизнь - совсем не то, чему меня учили. Какая там борьба добра со злом! Никакого зла нет, это поклеп на Матушку Природу. Прогресс обусловлен не однообразным подавлением в человеке животного начала, а разнообразным его проявлением.

Злодеи существуют лишь в художественной литературе, где они необходимы для развития сюжета; чтение такой литературы не дает никакого эстетического наслаждения и портит вкус читателя. В реальной жизни никаких злодеев нет. Я ничуть не сомневаюсь, что говорил он искренне и верил в свои химеры. С тех пор прошло много лет, и он сумел зарекомендовать себя человеком не таким уж никчемным: он оказался отличным мужем и отцом, рачительным хозяином - домовитым и гостеприимным. Намерения его, как я сейчас понимаю, были самыми благими: он вразумлял меня, развивал, страстно желал, чтобы я раскрепостился и сбросил оковы условностей. Хочу поблагодарить его за науку и не стану утверждать, что это был не человек, а исчадие ада. Договоримся считать его просто дураком.

Наша героиня была недурна собой, но грубовата, да и молодость ее уже подходила к концу. Она начинала певичкой в мюзик-холле, но вскоре вышла замуж за какого-то торговца, державшего лавку в южных районах Лондона. Прожили они вместе три года. Младая Юнона вскружила голову начинающему романисту - юноше тонкому, впечатлительному; ему пророчили великое будущее, и основания на то были - мне довелось читать его ранние вещи. Она сбежала с ним, и они поженились. Не успел скандал забыться, как она поняла, что просчиталась, - сделка оказалась невыгодной. Для таких женщин любовники, которых они толкают на опрометчивые поступки, - всего лишь ступеньки лестницы, ведущей в верхи общества, а в этот раз ей не удалось сколь-нибудь заметно подняться. Семейные скандалы убили в нем талант, честолюбие угасло. Он перестал писать и потерял всякий интерес к жизни. Его взяли в труппу на проходные роли, но играл он преотвратно. В конце концов его разжаловали в расклейщики афиш, и он согласился - деваться ему было некуда.

Вейн замыслил свести меня с этой дамой. Ей он расписал меня яркими красками: выходило, что я богатый наследник, подающий надежды начинающий писатель, и доход у меня будет такой, что я смогу содержать ее в роскоши. Мне же он намекнул, что она в меня влюбилась. Никаких особых чувств эта дама во мне не вызывала; я смотрел на нее, как смотрят на красивое животное. Вейн сыграл на моем тщеславии. Он мне завидовал, да и как было мне не завидовать: талант у меня был, а опыт - дело наживное. Коли хочешь быть великим, изволь учить все уроки, которые дает тебе жизнь, пусть от такой учебы тошно и тебе, и твоим ближним.

Если раньше я стремился выработать у себя любовь к сигарам и горячительным напиткам, полагая эти качества необходимыми начинающему стоящему литератору, то теперь я принялся лелеять в себе вкус к страсти нежной. Вейн исправно снабжал меня литературой - как художественной, так и исторической; из книг следовало, что Подлинный поэт обязан вечно пребывать в тоске и печали. То, что я по природе своей меланхоликом не был и на роль вздыхателя не годился, показалось тому юному идиоту, о котором я пишу, недостатком характера, коий нужно искоренить. Не насторожило его и то, что ее ласковые взгляды отнюдь не сводят с ума, а, наоборот, раздражают; не остановил и тот факт, что, когда она украдкой пожимает ему руку, от ее жаркой и влажной ладони не бежит электрический разряд. Отнюдь! Все это он отнёс на счет своей холодности, и его мужское достоинство было задето. Я решил влюбиться в нее. Разве в других кровь горячее? Ведь я же артист, в конце-то концов! А мы, артисты, народ безрассудный.

фарс, вытащила меня на свет Божий, встряхнула и поставила на ноги. Нельзя сказать, чтобы сия дама действовала деликатно, но я не склонен винить добрую старушку: трясина засасывает быстро, и тащить увязшего надо не мешкая, пусть даже за уши.

Наш друг поставил пьесу куда быстрее, чем мы на то рассчитывали. До Лондона доползли слухи, что нечто похожее уже прошло в провинции. Возникли подозрения, стали наводить справки. «Пронесет», - говорил Вейн. Но, похоже, ветер дул в нашу сторону.

Жалование актерам выдавал я; получка была по пятницам вечером. Вейн приносил мне деньги, и после спектакля каждый получал сколько ему положено. Нас занесло в какую-то дыру на севере Ирландии. В тот день я Вейна не видел. Переодевшись, я вышел из гримерной и отправился на поиски. В кассе билетер передал мне записку. Она была краткая и по существу, Вейн, прихватив с собой всю недельную выручку, отбыл поездом 7,50. Он приносит извинения за причиненные неудобства и напоминает, что в жизни всегда есть место маленьким комедиям, и человек умный сему инциденту значения придавать не станет. Не исключено, что мы еще встретимся и вместе посмеемся над нашими злоключениями.

По театру поползли слухи. Когда я оторвал взгляд от записки, то обнаружил, что меня обступили актеры; смотрели они на меня с нескрываемым подозрением. В горле у меня пересохло. Я сказал им всю правду. Однако оказалось, что мне никто не верит. Вейн поступил весьма осмотрительно: импресарио числился я - с меня и весь спрос. Мой жалкий лепет актеры сочли наглой ложью. Разбирательство продолжалось, с четверть часа. Я был близок к обмороку, и это меня спасло: что там они говорили, я не слышал, а посему и волновать это меня не могло. Мною овладела полная апатия. Вся эта сцена казалась мне смешной, глупой, утомительной; я испытывал одну лишь досаду. Кто-то предложил меня «вздуть». Мне захотелось узнать, будет ли приговор приведен в исполнение немедленно или экзекуция будет отложена до утра, но я понял, что вопрос мой может показаться бестактным. Я пришел к выводу, что подлинная история пьесы и причины ее экстренной переделки были изначально известны всей труппе. Просто весь свой праведный гнев они приберегли до сегодняшнего вечера. Я ничего не соображал и на происходящее реагировал вяло; это бросилось в глаза. Стали искать объяснения столь странному поведению. Какая-то добрая душа - или, наоборот, злобный клеветник? - высказал предположение, что я пьян. Слава Богу, версия показалась правдоподобной, и так как поезда ходили здесь лишь раз в сутки, то меня отпустили подобру-поздорову. Договорились с утра пораньше прислать ко мне на квартиру депутацию.

Наша героиня отправилась к себе, как только дали занавес; ждать ей не было никакого смысла - деньги за нее получал муж. Придя домой, я увидел, что она сидит у камина… Я вдруг вспомнил, что наш квартирьер заболел и временно на его место взяли ее мужа, а он еще в среду отбыл в следующий числящийся у нас по плану город, чтобы все организовать. Я решил, что она пришла за деньгами, и это меня позабавило.

- Что скажете? - спросила она, очаровательно, следует полагать, улыбаясь. Вот уже несколько месяцев я пытался убедить себя в том, что улыбка ее завораживает, однако особых успехов не добился.

- А вы что скажете? - огрызнулся я. Она мне надоела, я не хотел ее видеть, мне хотелось побыть одному.

- Ты что, не рад меня видеть? Что с тобой? Что случилось?

Я засмеялся.

- Вейн сбежал. И прихватил с собой всю недельную выручку.

- Вот скотина! - сказала она. - Я сразу поняла, что это за тип. Ну и черт с ним. Тебе-то какое до него дело?

- Большое. Всем нам до него есть дело, - ответил я. - Весь юмор в том, что касса пуста. Нечем платить жалованье, не на что купить билеты до Лондона.

Она резко поднялась со стула.

- Что-то я ничего не понимаю. Ты кто? Богатый балбес, каким тебя расписал Вейн, или его сообщник?

- И балбес, и сообщник, - ответил я. - Разве что не богатый. Антреприза его. Я - подставное лицо, он не хотел, чтобы на афишах было его имя, - по семейным, видите ли, обстоятельствам. И пьеса его - только она краденая.

- Все эти переделки показались мне подозрительными с самого начала. Но в театре всегда много смешного и непонятного. Значит, говоришь, пьеса краденая?

- От начала и до конца. Он похитил рукопись. А я поставил свое имя, и все по той же причине - нельзя, дескать, чтобы его имя появилось в печати.

Она упала на стул и засмеялась - весело, громко, раскатисто.

- Чтоб ему лопнуть! - сказала она. - Это первый мужчина, которому удалось меня облапошить. Знала бы, что антреприза его, - ни за что бы не подписала ангажемент. Я же его сразу раскусила. - Она вскочила со стула. - А теперь - до свидания, - сказала она. - Я хотела лишь узнать, когда мы завтра выезжаем. Я что-то запамятовала. Никому не говори, что я заходила.

- А знаешь, зачем я пришла на самом деле? - спросила она. - Ладно, так уж и быть, скажу, все равно потом догадаешься. Я пришла сказать «да». Я обдумала предложение, что ты мне сделал вчера вечером. А ты, как я погляжу, уже и забыл!

Я смотрел на нее, ничего не понимая. Вчера вечером? Так давно? Какое может иметь значение, что я там ей предлагал?

Она опять засмеялась.

- Никак не вспомнишь? Ты же умолял меня бежать с тобой, чтобы наши сердца могли стучать в унисон. Весь день я была вне себя от счастья. Ну да ладно. Спокойной ночи.

Было слышно, как поворачивается ручка двери, а потом кто-то спросил женским голосом:

- А деньги на дорогу у тебя есть?

Я вывернул карманы.

- Один фунт семнадцать шиллингов, - ответил я, пересчитав деньги. - Хватит на билет до Лондона или на приличный обед да подержанный револьвер. Что мне нужнее - еще не решил.

Я собрал свои нехитрые пожитки, сунул их в портфель и тронулся в путь. До Белфаста было тридцать миль, и я шел всю ночь. Приехав в Лондон, я поселился в Дептфорде - вероятность того, что я случайно повстречаю кого-нибудь из старых знакомых в этом районе, была ничтожно мала. Я влачил жалкое существование, перебиваясь случайными заработками; я давал уроки пения по шесть пенсов за полчаса занятий; учил честолюбивых приказчиков немецкому и французскому (да простит мне Господь!) - по восемнадцать пенсов в неделю; сводил дебет с кредитом в мелочных лавочках - за это платили вообще гроши. От матушки оставались кое-какие драгоценности - они выручали меня, когда доходов совсем не было. Я прожил в Дептфорде несколько месяцев, боясь высунуть нос за его пределы. Иногда, бесцельно слоняясь по улицам, я натыкался на какие-то дома и лавки, казавшиеся мне знакомыми. В таких случаях я немедленно разворачивался и стремительно удалялся в свой склеп под сенью темных суматошных улиц.

Мысли в голову не шли, чувства не рождались. Конечно же, извилины шевелились, душа продолжала бороться, но сам я погрузился в долгий тягостный сон. Я ел, пил, ложился спать, просыпался, слонялся по улицам, стоял на углах, смотрел по сторонам - но ничего не видел и не слышал.

До сих пор не могу понять, как это в моей памяти запечатлелись сцены, свидетелем которых я, несомненно, был, но на которые никак не реагировал. Из глубины сознания всплывают трагедии, драмы, фарсы, которые разыгрывались на моих глазах в том подземном муравейнике, - каждую сцену я вижу отчетливо, во всех деталях, хотя где я был и что тогда делал - решительно не помню.

Я заболел. Случилось это, скорее всего, в апреле; впрочем, к тому времени я уже потерял счет дням. Ни друзей, ни знакомых у меня не было; с соседями я не знался. Я снимал мансарду в огромном доме, где проживали фабричные. В лавке, где торговали всяким хламом, нашлось кое-что из мебели; я взял ее напрокат, платя по шиллингу в неделю. Я лежал на шаткой койке и слушал вопли, которые не прекращались ни днем, ни ночью. Каждое утро молочница ставила мне под дверь пинту молока, и этим я жил. Дождавшись, когда стихнут ее шаги на скрипучей лестнице, я выползал на площадку. Я надеялся умереть и пришел в отчаяние, поняв, что дела пошли на поправку, хотелось есть, а чтобы утолить голод, приходилось выходить на улицу.

сумерек он казался странным и незнакомым. Сил идти дальше у меня больше не было. Цепляясь за низкий деревянный заборчик, я дотащился до ближайшей скамейки, рухнул на нее и тут же заснул.

Светило яркое солнце; вокруг росли красивые цветы; радостно пели птицы. Рядом со мной на скамейке сидела Нора. Она смотрела на меня глазами, полными нежности и удивления. Это было чудесное выражение, и я почувствовал, что улыбаюсь во сне.

Вдруг я проснулся и испуганно вскочил. Сильная рука Норы тут же вернула меня на место.

Оказалось, что это Риджентс-парк, главная аллея. Я вспомнил, что Нора любила гулять здесь до завтрака. Народу еще не было, и сторож, единственная живая душа, поглядывал на меня с нескрываемым подозрением. Я вдруг увидел себя - никакого зеркала мне не понадобилось: растрепанный, всклокоченный оборванец. Мне захотелось убежать, но Нора крепко держала меня за руку. Я стал вырываться. Болезнь высосала из меня все соки, к тому же я был еле жив от голода. Нора оказалась сильнее, что я констатировал с превеликим неудовольствием. Несмотря на все старания, удрать мне не удалось. Мне стало стыдно своей слабости, стыдно самого себя, и я заплакал. Платка в кармане не оказалось, и это меня доконало. Удерживая меня одной рукой, - левой! этого оказалось вполне достаточно - Нора другой рукой достала свой платочек и принялась утирать мне слезы. Сторож, убедившись, что такой хлюпик опасности общественному порядку представлять не может, ухмыльнулся и пошел дальше.

- Где ты был все это время и что делал? - спросила Нора. Она крепко держала меня за руку, и, посмотрев в ее серые глаза, я понял, что она от меня не отстанет.

устремил взор в даль тенистой аллеи. Было тихо. Чирикали воробьи.

И вдруг я услышал чье-то фырканье. Нора, вне всяких сомнений, смеяться не могла; значит, нас кто-то подслушивает. Я резко обернулся. Смех исходил от Норы, хотя, надо отдать ей должное, она пыталась сдерживаться, зажав рот платочком. Борьба между чувством и долгом окончилась не в пользу последнего: Нора, не в силах более терпеть, расхохоталась. Воробьи вздрогнули от неожиданности; они сидели на жердочке и неодобрительно косились на нас.

- Что ж, я рад, что хоть кому-то история моей загубленной жизни показалась смешной, - печально сказал я.

- Так ведь и на самом деле смешно, - стала оправдываться Нора. - Что ни говори, а чувства юмора ты не потерял, а это - самое ценное, что у тебя есть. И нечего было забивать себе голову всякой ерундой, слушал бы лучше, что говорили тебе добрые люди. Нет же! Все дураки, один Вейн умный! Лишь он оценил тебя по достоинству. Мы с ним реформируем театр, будем образовывать публику, воспитывать ее! Дореформировались. Мне тебя жаль - пришлось тебе не сладко. Но теперь-то, когда все кончилось, неужели ты не видишь, насколько это смешно?

Взглянуть на свои злоключения с этой точки зрения мне как-то не приходило в голову; сквозь туман прорезался слабый луч, проливший неверный свет на комический аспект сложной нравственной проблемы. Но мне бы больше понравилось, если бы Нору потрясла ее трагическая составляющая.

Нора помрачнела, и это меня порадовало.

- А почему «чуть было не завязал»? Что вам помешало? - спросила она уже серьезно.

- Она думала, что я богат, - с горечью в голосе ответил я, довольный произведенным эффектом. - Вейн наплел ей с три короба. А когда выяснилось, что у меня ни гроша за душой, что мое честное имя опозорено, что я… - и я безнадежно махнул рукой - выразительный жест, должный означать мое презрение ко всему женскому полу.

- Мне тебя очень жаль, - сказала Нора. - Но я же говорила, что рано или поздно ты полюбишь живую женщину.

- Полюблю?! - взорвался я. - Черт побери! Да кто тебе сказал, что я ее любил?

- Тогда почему же ты «чуть было не завязал с ней роман»?

Я начинал жалеть, что затронул эту тему; объяснить, что мною двигало, было очень трудно.

- Почем я знаю? - раздраженно ответил я. - Мне показалось, что она в меня влюбилась. Женщина она была красивая - так, по крайней мере, все о ней отзывались. Видишь ли, писатель не похож на обыкновенного человека. Ты должен жить полнокровной жизнью, испытать все - лишь тогда сможешь учить других. Когда красивая женщина в тебя влюблена - или делает вид, что влюблена, - не можешь же ты стоять, как дурак? Надо что-то говорить, что-то делать. Вот я и предложил ей бежать со мной.

- Большего ребенка, чем ты, Пол, - сказала она, вволю насмеявшись, - я в жизни своей не видела. - Она схватила меня за плечи и развернула лицом к себе. - Трясла бы тебя, трясла, пока бы всю душу не вытрясла, да уж больно вид у тебя больной и несчастный.

- Сколько ты задолжал? - спросила она. - Актерам и всем прочим?

- Фунтов сто пятьдесят, - ответил я.

- Так что же ты сидишь, сложа руки? Если ты не выплатишь все, до последнего пенни, то будешь самым непорядочным человеком в Лондоне.

- Немедленно ступай домой, - велела она, - и напиши что-нибудь смешное - фельетон, юмореску, что хочешь. Запомни: смешное. Отправишь мне по почте. Крайний срок - завтра. Дэн перебрался в Лондон, издает новый еженедельник. Я отдам твою вещь в переписку и чистовик пошлю ему. Кто автор - говорить не буду. Просто попрошу прочитать и дать заключение. Если ты не стал совсем уж размазней, то напишешь что-нибудь этакое, что порадует читателя и за что заплатят деньги. Заложи кольцо, что у тебя на пальце, и позавтракай как следует.

Это было матушкино обручальное кольцо, единственная оставшаяся у меня вещь, прямо не служащая удовлетворению жизненных потребностей.

- Будь она жива, она бы тебе помогла. Но сейчас тебе никто не поможет - только ты сам. - Она посмотрела на меня - Мне пора. Да, чуть не забыла. Б., - она назвала фамилию драматурга, у которого Вейн украл пьесу, - вот уже три месяца разыскивает тебя. Если не будешь дураком, то избавишься от ненужных терзаний. Он и не сомневается; что рукопись украл Вейн. Тот как-то навестил его; после его ухода Б, захотелось перечесть пьесу; сиделка искала, искала, да так и не нашла. Да и характер этого человека хорошо известен. Как, впрочем, и твой. Не будем вдаваться в подробности, - засмеялась она, - но мерзавцем тебя никто не считает.

Она было собралась подойти ко мне поближе, но передумала. - Нет, - сказала она. - Руки тебе подавать не буду, пока не рассчитаешься с долгами. Тогда я буду знать, что ты - мужчина.

И я пошел приниматься за работу.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница