Битва жизни.
Часть первая.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Диккенс Ч. Д., год: 1846
Категория:Повесть

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Битва жизни. Часть первая. (старая орфография)



ОглавлениеСледующая страница

БИТВА ЖИЗНИ.  

ПОВЕСТЬ Ч. ДИККЕНСА. 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.

Когда-то, в доброй Англии, - все равно когда и где именно, - дана была упорная битва. Это случилось летом, когда зеленели волны травы; и сражение длилось целый день. Не один полевой цветок, - благоухающий кубок, созданный рукою Всемогущого для росы, - приник в этот день к земле, в ужасе, что эмали его чашечки вровень с краями наполнилась кровью. Не одно насекомое, обязанное нежным цветом своим невинным листьям и траве, было перекрашено в этот день умирающими людьми и, убегая в испуге обозначило след свой неестественною полосою. Пестрая бабочка, пролетая по воздуху, обагрила кровью свои крылья. Заалела река; истоптанное поле превратилось в болото, и лужи крови в следах от ног и копыт алели, сверкая на солнце, по всему пространству равнины.

Избави нас небо увидеть когда нибудь сцену, какую увидел на поле битвы месяц, когда, появившись из за чорной линии далекого горизонта, окаймленного ветьвями дерев, он поднялся в небо и взглянул на равнину, усеянную лицами, обращенными вверх, - лицами, которые когда-то у груди матери искали родного взора или дремали в счастливом забытьи. Избави нас Бог узнать все тайны, шопотом переданные зараженному ветру, пролетавшему над сценою битвы днем, и смерти и страдания ночью! Много раз одинокий месяц светил над этим полем и много раз озаряли его печальные стражи - звезды, и много раз пронесся над ним ветер со всех стран света, пока не изгладились следы сражения.

Эти следы держались долго, но проявлялись только в мелочах: природа выше дурных людских страстей: - она повеселела скоро и снова улыбнулась над преступным полем битвы, как улыбалась прежде, когда оно было еще невинно. Жаворонки по прежнему запели над ним в вышине; тени облаков, нагоняя друг друга, замелькали по траве и нивам, по огородам и лесам, по кровлям и шпицу церкви молодого городка под кущею дерев, - и убегали к далекой меже неба с землею, где бледнела вечерняя заря. Поле засеяли хлебом, и собирали с него жатву; алая некогда река задвигала колеса мельницы; крестьяне, посвистывая, пахали землю; там и сям виднелись группы жнецов и косарей, мирно занятых своим делом; паслись овцы и быки; дети кричали и шумели по пажитям, прогоняя птиц; в труб хижин подымался дым; мирно звучал воскресный колокол; жили и умирали старики и старухи; робкия полевые создания и простые цветы в кустарнике и садах разцветали и увядали в урочный срок: и все это на страшном, кровавом поле битвы, где тысячи пали мертвые среди жаркой сечи.

Сначала среди всходившого хлеба появлялись пятнами густо-зеленые участки, и народ смотрел на них с ужасом. Год за годом эти пятна показывались снова; все знали, что под этими тучными местами лежат кучами схороненные люди и лошади, и удобряют почву. Крестьяне, вспахивая эти места, с отвращением сторонились от множества крупных червей; связанные здесь снопы долго назывались снопами битвы и откладывались особо; никто не запомнить, чтобы такой сноп попах когда нибудь в общий сбор жатвы. Долгое время плуг, прорезывая свежую борозду, выбрасывал остатки воинских вещей. Долго встречались на поле битвы раненые деревья, обломки изрубленных и разрушенных оград и окопов, где дрались на смерть,истоптанные места, где не всходило ни травки, ни былинки. Долго ни одна деревенская красавица не хотела украсить своей головы или груди прекраснейшим цветком с этого поля смерти; прошло много лет, а в народе все еще жило поверье, что растущия здесь ягоды оставляют на сорвавшей их руке почти неизгладимое пятно.

Но года быстро и незаметно, как летния тучки, пролетая над полем, изгладили мало по малу и эти следы старинной битвы; они унесли с собою предания, жившия в памяти окрестных жителей; сказания о битве перешли, наконец, слабея из году в год, в сказки старух, смутно повторяемые у зимняго огонька.

Где так долго росли неприкосновенные на своих стеблях цветы и ягоды, там явились сады, воздвигнулись домa, и дети играли на лужайке в сражение. Раненые деревья уже давно были срублены на дрова к Рождеству и, треща, сделались добычею пламени. Густая зелень тучных участков среди ржи стала не свежее памяти о тех, чей прах под нею покоился. Плуг все еще выбрасывал от времени до времени ржавые куски металла, но уже трудно было решить, какое было их употребление, и находившие их дивовались им и спорили. Старый изрубленный кирас и шлем висели в церкви так долго, что дряхлый, полуслепой старик, напрасно старавшийся теперь разглядеть их над беленою аркою, дивился им, бывши еще ребенком. Если бы павшие на поле битвы могли воскреснуть на минуту в том самом виде, как пали, и каждый на том месте, где застигла его преждевременная смерть, израненые, бледные, как тени, воины сотнями глянули бы в двери и окна жилищ, окружили бы мирный домашний очаг, сменили бы собою запасы хлеба в анбарах и житницах, стали бы между грудным ребенком и его кормилицей, поплыли бы за рекой, закружились бы около мельницы, покрыли бы и сад и дуг, легли бы стогами полумертвых тел на сенокосе. Так изменилось поле битвы, где тысячи на тысячах пали в жаркой схватке.

Нигде, может быть, не изменилось оно так много, - лет сто тому назад, - как в маленьком саду возле одного старого каменного дома с крыльцом, осененным каприфолиями: так, в светлое осеннее утро, раздавались смех и музыка, и две девушки весело танцовали на траве; с полдюжины крестьянок, собиравших, стоя на лестницах, яблоки с дерев, приостановили работу и смотрели на пляску, разделяя веселье девушек. Сцена была очаровательная, живая, неподдельно веселая: прекрасный день, уединенное место; девушки в полной безпечности танцовали без малейшого принуждения, истинно от всей души.

Если бы на свете не заботились об эффекте, я думаю (это мое личное мнение, и я надеюсь, что вы согласитесь со мною), - я думаю, что вам жилось бы лучше, да и другим было бы приятнее с вами жить. Нельзя было смотреть без восторга на пляску этих девушек. Единственными зрителями были крестьянки, собиравшия на лестницах яблоки. Девушки были очень довольны, что пляска им правится, но танцовали оне ради собственного удовольствия (или, по крайней мере, вы непременно так подумали бы); и вы любовались бы ими также невольно, как невольно оне танцовали. Как оне танцовали!

Не так, как оперные танцовщицы. Нет, нисколько. И не так, как первые ученицы какой нибудь мадам N. N. Нет. Это был ни кадриль, ни менуэт, ни контраданс, а что-то особенное: ни в старом, ни в новом стиле, ни в английском, ни во французском; разве, может быть, что-то в роде испанской пляски, как говорят, веселой, свободной и похожей на импровизацию под звуки кастаньет. Оне кружились, как легкое облако, перелетали из конца в конец по аллее, и воздушные движения их, казалось, разливались, по ярко озаренной сцене, все дальше и дальше, как крут на воде. Волны волос их и облако платья, пластическая трава под ногами, щумящия в утреннем воздухе ветьви, сверкающие листья и пестрая тень их на мягкой зелени, бальзамический ветер, весело ворочающий далекую мельницу, все вокруг этих девушек, - даже крестьянин с своим плугом и лошадьми, чернеющие далеко на горизонте, как будто они последния вещи в мире, - все, казалось, танцовало вместе с девушками.

Наконец, младшая из сестер, запыхавшись, с веселым смехом, бросилась отдохнуть на скамью. Старшая прислонилась возле нея к дереву. Оркестр, - странствующия скрыпка и арфа, - завершил громким финалом, в доказательство свежести своих сил; но в самом деле, музыканты взяли такое темпо и, споря в быстроте с танцовавшими, дошли до такого presto, что не выдержали бы ни полминуты дольше. Крестьянки под яблонями высказали свое одобрение неопределенным говором и тотчас же принялись опять за работу, как пчелы.

Деятельность их удвоилась, может быть, от появления пожилого джентльмена: это был сам доктор Джеддлер, владетель дома и сада, и отец танцовавших девушек. Он выбежал посмотреть, что тут происходит и кой чорт разыгрался у него в саду еще до завтрака. Доктор Джеддлер, надо вам знать, был большой философ и не очень любил музыку.

сегодня! пробормотал доктор, остановившись в недоумении. - Я думал, что сегодня страшный для них день. Впрочем, свет полон противоречий. Грация! Мери! продолжал он громко: - что это? или сегодня поутру свет рехнулся еще больше?

- Будьте к нему снисходительны, папенька, если он рехнулся, отвечала меньшая дочь его, Мери, подходя к нему и устремивши на него глаза: - сегодня чье-то рождение.

- Чье-то рождение, плутовка? возразил доктор. - Да разве ты не знаешь, что каждый день чье нибудь рождение? Что, ты никогда не слышала, сколько новых актеров является каждую минуту в этом, - ха, ха, ха! право, нельзя говорить без смеха, - в этом сумасбродном и пошлом фарсе - жизни?

- Нет, не слышала.

- Да, конечно, нет; ты женщина, почти женщина, сказал доктор и устремил глаза на её милое личико, которое она все еще не отдаляла от его лица. - Я подозреваю, не твое ли сегодня рождение.

- Нет? в самом деле? воскликнула его любимица и протянула свои губки.

- Желаю тебе, сказал доктор, цалуя ее: - забавная мысль!... счастливо встретить этот день еще много раз. Хороша идея, нечего сказать, подумал доктор: - желать счастливого повторения в таком фарсе.... ха, ха, ха!

Доктор Джеддлер был, как я уже сказал, большой философ; зерно, пафос его философии состоял в том, что он смотрел на свет и жизнь, как на гигантский фарс, как на что-то безсмысленное, недостойное серьёзного внимания разсудительного человека. Корень этой системы держался в почве поля битвы, на котором он жил, как вы сами скоро увидите.

- Хорошо! но откуда же достали вы музыку? спросил доктор. - Какие нибудь мошенники! Откуда эти менестрели?

- Их прислал Альфред, отвечала Грация, поправляя в волосах сестры несколько полевых цветов, которые вплела с полчаса тому назад, любуясь юною красотою Мери.

- A! Альфред прислал музыкантов; право? сказал доктор.

- Да. Он встретил их сегодня на заре при въезде в город. Они путешествуют пешком, и ночевали здесь; сегодня рождение Мери, так он подумал, что, может быть, это позабавить ее, и прислал их сюда ко мне с запискою, что если я того же мнения, так они к нашим услугам.

- Да, знаю, безпечно заметил доктор: - он всегда спрашивает вашего мнения.

- А мое мнение было не против, весело продолжала Грация, - она остановилась и, отступивши на шаг, любовалась с минуту красивою, убранною ею головкою: - Мери была в духе и начала танцовать; я пристала, и вот мы протанцовали под музыку Альфреда, пока не выбились из сил. И музыка была для вас тем приятнее, что ее прислал Альфред. Не правда ли, милая Мери?

- Право, не знаю, Грация. Как ты мне докучаешь своим Альфредом!

- Докучаю тебе твоим женихом? отвечала сестра.

- Да я вовсе не требую, чтобы мне об нем говорили, возразила капризная красавица, обрывая и разсыпая по земле лепестки с какого-то цветка. - Мне и то прожужжали им уши; а что до того, что он мне жених....

- Нет, нет, отвечала Мери, поднявши брови в безпечно милом раздумьи: - может статься не найти. Только я не вижу в этом большой заслуги. Я - я вовсе не нуждаюсь в его непоколебимой верности. Я никогда ее у него не требовала. Если он ожидает, что я.... Впрочем, милая Грация, что нам за необходимость говорить об нем именно теперь?

Нельзя было без наслаждения смотреть на грациозных, цветущих сестер: оне ходили, обнявшись, по саду, и в разговоре их слышался странный контраст серьёзного размышления с легкомысленностью, и вместе с тем гармония любви, отвечающей на любовь. Глаза меньшой сестры наполнились слезами; внутри её происходила борьба: глубокое, горячее чувство прорывалось сквозь своенравный смысл её речей.

Разность их лет была года четыре, не больше; но Грация, как часто случается в подобных обстоятельствах, когда обе лишены надзора матери (жены доктора не было уже на свете), Грация так неусыпно заботилась о меньшой сестре своей и была ей предана так безгранично, что казалась старше, нежели была в самом деле; она, естественно, не по летам являлась чуждою всякого с нею соперничества и разделяла, как будто, прихоти её фантазии только из симпатии и искренней любви. Великия черты матери, самая тень и слабое отражение которых очищает сердце и возносит высокую натуру ближе к ангелам!

Мысля доктора, когда он смотрел на дочерей и слушал их разговор, не выходили сначала из круга веселых размышлений о глупости всякой любви и страсти, и о заблуждении молодежи, которая верит на минуту в важность этих мыльных пузырей, и потом разочаровывается - всегда, всегда!

Но добрые домашния качества Грации, её самоотвержение, кротость её права, мягкого и тихого, но вместе с тем смелого и твердого, высказались ему ярче в контрасте её спокойной, хозяйской, так сказать, фигуры с более прекрасною наружностью меньшой сестры, - и он пожалел за нее, пожалел и обеих, что жизнь такая смешная вещь.

Доктору вовсе не приходило в голову спросить себя, не задумали ли его дочери, или хоть одна из них, сделать из этой шутки что нибудь серьёзное. Впрочем, ведь он был философ.

Добрый и великодушный от природы, он споткнулся нечаянно на обыкновенный философский камень (открытый гораздо легче предмета изысканий алхимиков), который сбивает иногда с ног добрых и великодушных людей и одарен роковым свойством превращать золото в сор и лишать ценности все дорогое.

- Бритн! закричал доктор. - Бритн! эй!

Из дому появился маленький человек с необыкновенно кислою и недовольною физиономией и отозвался на призыв доктора безцеремонным: "что там"?

- Где обеденный стол? спросил доктор.

- В комнатах, отвечал Бритв.

- Не угодно ли накрыть его здесь, как сказано вчера свечера? продолжал доктор. - Разве вы не знаете, что будут гости, что нам надо покончить дела еще утром, до приезда почтовой коляски, и что это особенный, важный случай?

- Я не мог ничего сделать, доктор Джеддлер, пока не кончат собирать яблоки; сами разсудите, что я мог сделать? возразил Бритн, постепенно возвышая голос, так что договорил почти криком.

- Чтожь, кончили оне? спросил доктор, взглянувши на часы и ударивши рука об руку. - скорей же! где Клеменси?

- Здесь, мистер, отвечал голос с лестницы, по которой проворно сбежала пара толстых ног. - Довольно, сходите, сказала она, обращаясь к собиравшим яблоки. - Все будет готово в одну минуту, мистер.

И она начала страшно суетиться; зрелище было довольно оригинально, и заслуживает несколько предварительных замечаний.

Клеменси было лет тридцать: лицо её было довольно полно и мясисто, но свернуто в какое-то странно комическое выражение. Впрочем, необыкновенная угловатость её походки и приемов заставляла забывать о всех возможных лицах в мире. Сказать, что у нея были две левые ноги и чья-то чужия руки, что все четыре оконечности казались вывихнутыми и торчали как будто вовсе не из своих мест, когда она начинала ими двигать, - значит набросать только самый слабый очерк действительности. Сказать, что она была совершенно довольна таким устройством, как будто это вовсе до нея не касалось, и что она предоставляла своим рукам и ногам распоряжаться, как им угодно, - значит отдать только слабую справедливость её равнодушию. Костюм её составляли: пара огромных упрямых башмаков, никогда не находивших нужным итти, куда идет нога; синие чулки; пестрое платье самого нелепого узора, какой только можно достать за деньги, - и белый передник. Она постоянно ходила в коротких рукавах; с локтей её (ужь так устроивала сама судьба) никогда ни сходили царапины, интересовавшия ее так живо, что она неутомимо, хотя и тщетно, старалась оборотить локти и посмотреть на них. На голове у нея обыкновенно торчала где нибудь шапочка; редко, впрочем, на том месте, где носят ее все прочие. Но за то Клеменси была с ног до головы безукоризненно опрятна и умела хранить в наружности какую-то кривую симметрию. Похвальное рвение быть и казаться опрятной и благоприличной часто было причиною одного из поразительнейших её маневров: она схватывалась одною рукою за деревянную ручку (часть костюма, в просторечии называемая планшеткою) и с жаром принималась дергать другою рукою платье, пока оно не располагалось в симметрическия складки.

Вот наружность и костюм Клеменси Ньюком, безсознательно, как подозревали, изковеркавшей полученное ею при крещении имя Клементивы, хотя никто не знал этого наверное, потому-что глухая старуха мать, истинный феномев долголетия, которую она кормила почти с самого детства, умерла, а других родственников у нея не было. Накрывая на стол, Клеменси по временам останавливалась, сложивши свои голые красные руки, почесывала раненые локти, поглядывала на стол с совершенным равнодушием, и потом, вспомнивши вдруг, что еще чего нибудь недостает, бросалась за забытою вещами.

- Адвокаты идут, мистер! произнесла Клеменси не очень приветливым голосом.

- Он верно сейчас будет назад, сказала Грация. - Ему сегодня столько было хлопот со сборами к отъезду, что он встал и вышел на разсвете. Здравствуйте, господа.

- Позвольте пожелать вам доброго утра, сказал Снитчей: это и за себя и за Краггса. - (Краггс поклонился). - Цалую вашу ручку, продолжал он, обращаясь к Мери, и поцаловал ручку: - и желаю вам, - желал он или не желал в самом деле, неизвестно: с первого взгляда он не походил на человека, согретого теплым сочувствием к ближнему: - желаю вам еще сто раз встретить этот счастливый день.

Доктор, заложивши руки в карманы, значительно засмеялся. Ха! ха! ха! Фарс во сто актов!

- Однако же я уверен, заметил Снитчей, приставляя небольшую синюю сумку к ножке стола - вы ни в каков случае не захотите укоротить его для этой актрисы, доктор Джеддлер.

- Нет, отвечал доктор. - Боже сохрани! Дай Бог ей жить и смеяться над фарсом, как можно дольше, а в заключение сказать с остряком французом: фарс разыгран, oпyскайте занавес.

- Остряк француз был не прав, доктор Джеддлер, возразил Снитчей, пронзительно заглянувши в сумку: - и ваша философия ошибочна, будьте в том уверены, как я уже не раз вал говорил. Ничего серьёзного в жизни! Да что же по вашему права?

- Шутка, отвечал доктор.

- Вам никогда не случалось иметь дело в суде? спросил Снитчей, обративши глаза от сумки на доктора.

- Никогда, отвечал доктор.

- Если случится, заметил Снитчей: - так, может быть, вы перемените ваше мнение.

Краггс, который, казалось, только очень смутно или вовсе не сознавал в себе отдельного, индивидуального существования и был представляем Снитчеев, отважился сделать свое замечание. Это замечание заключало в себе единственную мысль, которая не принадлежала на половину и Снитчею; но за то ее разделяли с Краггсом многие из мудрых мира сего.

- Оно стало нынче ужь слишком легко, заметил Краггсь,

- Что, вести процесс? спросил доктор.

- Да все, отвечал Краггс. - Теперь все стало как-то слишком легко. Это порок нашего времени. Если свет шутка (я не приготовился утверждать противное), так следовало бы постараться, чтобы эту шутку было очень трудно разыграть. Следовало бы сделать из нея борьбу, сэр, и борьбу возможно тяжелую. Так следовало бы; а ее делают все легче да легче. Мы смазываем маслом врата жизни, а им следовало бы заржаветь. Скоро они начнут двигаться без шума, а им следовало бы визжать на петлях, сэр.

Краггс, казалось, сам завизжал на своих петлях, высказывая это мнение, которому наружность его сообщила неимоверный эффект. Краггс был человек холодной, сухой, крутой, одетый, как кремень, в серое с белым, с глазами, метавшими мелкия искры, как будто их высекает огниво. Три царства природы имели каждое своего идеального представителя в этом трио споривших; Снитчей был похож на сороку или ворону (только без лоску), а сморщенное лицо доктора походило на зимнее яблоко; ямочки на нем изображали следы птичьих клювов, а маленькая косичка сзади торчала в виде стебелька.

В это время статный молодой человек, одетый по дорожному, быстро вошел в сад в сопровождении слуги, нагруженного чемоданом и узелками; веселый и полный надежды вид его гармонировал с ясным утром. Трое беседовавших сдвинулись в одну группу, как три брата Парок, или три Грации, замаскированные с величавшим искусством, или, наконец, как три вещия сестры в степи, - и приветствовали пришедшого.

- Счастливо встречать этот день, Альф, сказал доктор.

- Встретить его еще сто раз, мистер Гитфильд, сказал, низко кланяясь, Снитчей.

- Сто раз! глухо и лаконически проговорил Краггс.

была бы примета. Первую встретил я Грацию, милую, веселую Грацию, - и вы мне не страшны!

- С вашего позволения, мистер, вы первую встретили меня, сказала Клеменси Ньюком. - Она, извольте припомнить, вышла сюда гулять еще да восхода солнца. Я оставалась в комнатах.

- Да, правда. Клеменси первая попалась мне сегодня навстречу, сказал Альфред: - все равно, я не боюсь вас и под щитом Клеменси!

- Ха, ха, ха! - это я за себя и за Краггса, сказал Снитчей: - хорош щит!

- Может быть, не так дурен, как кажется, отвечал Альфред, дружески пожимая руки доктору, Снитчею и Краггсу.

Он оглянулся вокруг.

- Где же.... Боже мой!

И быстрое, неожиданное движение его сблизило вдруг Джонатана Снитчея и Томаса Краггса еще больше, нежели статьи их договора, при заключении товарищества. Он быстро подошел к сестрам, и.... впрочем, я лучше не могу передать вам, как он поклонился сперва Мери, а потом Грации, как заметивши, что мистер Краггс, глядя на его поклон, нашел бы вероятно, что и кланяться стало нынче слишком легко.

Доктор Джеддлер, желая, может быть, отвлечь внимание, поспешил приступить к завтраку, и все сели за стол. Грация завяла главное место, но так ловко, что отделила сестру и Альфреда от остального общества. Снитчей и Краггс сели по углам, поставивши синюю сумку для безопасности между собою. Доктор по обыкновению сел против Грации. Клеменси суетилась около стола с какою-то гальваническою деятельностью, а меланхолический Бритн за другим маленьким столиком торжественно разрезывал кусок говядины и окорок.

- Говядины? спросил Бритн, подойдя к Снитчею с ножем и вилкою в руке и бросивши в него лаконический вопрос, как метательное оружие.

- Конечно, отвечал адвокат.

- А вам тоже?

Это относилось к Краггсу.

- Да, только без жиру, и получше сваренный кусочек, отвечал Краггс.

Исполнивши эти требования и умеренно наделивши доктора (он как будто знал, что больше никто не хочет есть), Бритн стал как только можно было ближе, не нарушая приличия, возле Компании под фирмою "Снитчей и Краггсь", и суровым взглядом наблюдал, как управляются они с говядиной. Раз, впрочем, строгое выражение лица его смягчилось: это случилось по поводу того, что Краггс, зубы которого были не из лучших, чуть не подавился, при чем Бритн воскликнул с большим одушевлением: "я думал, что он уж и умер! "

- Альфред, сказал доктор: - слова два, три об деле, пока мы еще за завтраком.

- Да, за завтраком, повторили Снитчей и Краггс, которые, кажется, и не думали оставить его.

Альфред хоть и не завтракал, хоть и был, казалось, по уши занят разными делами, однакоже, почтительно отвечал:

- Если может быть что нибудь серьёзное, начал доктор: - в таком....

- Фарсе, как человеческая жизнь, договорил Альфред.

- В таком фарсе, как наша жизнь, продолжал доктор: - так это возвращение в минуту разлуки двойного годового праздника, с которым связано для нас четырех много приятных мыслей и воспоминание о долгих, дружеских отношениях. Но не об этом речь и не в том дело.

- Нет, нет, доктор Джеддлер, возразил молодой человек: - именно в том-то и дело; так говорит мое сердце, так скажет, я знаю, и ваше, - дайте ему только волю. Сегодня я оставляю ваш дом, сегодня кончается ваша опека; мы прерываем близкия отношения, скрепленные давностью времени, - им никогда уже не возобновиться вполне; мы прощаемся и с другими отношениями, с надеждами впереди, - он взглянул на Мери, сидевшую возле него, - пробуждающий мысли, которые я не смею теперь высказать. Согласитесь, прибавил он, стараясь ободрить шуткой и себя и доктора: - согласитесь, доктор, что в этой глупой, шутовской куче сора с же хоть зернышко серьёзного. Сознаемся в этом сегодня.

- Сегодня! воскликнул доктор. - Слушайте его! ха, ха, ха! Сегодня, в самый безсмысленный день во всем безсмысленном году! В этот день, здесь, на этом месте, дано было кровопролитное сражение. Здесь, где мы теперь сидим, где сегодня утром танцовали мои дочери, где полчаса тому назад собирали нам к завтраку плоды с этих дерев, пустивших корни не в землю, а в людей, - здесь угасли жизни столь многих, что несколько поколений после того, еще за мою память, здесь, под нашими ногами, разрыто было кладбище, полное костей, праха костей и осколков разбитых черепов. А из всех сражавшихся не было и ста человек, которые знали бы, за что они дерутся; в числе праздновавших победу не было и ста, которые знали бы, чему они радуются. Потеря или выигрыш битвы не послужили в пользу и полусотне. Теперь нет и поддюжины, которые сходились бы в мнении о причине и исходе сражения; словом, никто никогда не знал об нем ничего положительного, исключая тех, которые оплакивали убитых. Очень серьёзное дело! прибавил доктор со смехом.

- А мне так все это кажется очень серьёзным, сказал Альфред.

- Серьёзным! воскликнул доктор. - Если вы такия вещи признаете серьёзными, так вам остается только или сойти с ума, или умереть, или вскарабкаться куда нибудь на вершину горы и сделаться отшельником.

- Кроме того, это было так давно, сказал Альфред.

- Давно! возразил доктор. - А чем занимался свет с тех пор? Ужь не проведали ли вы, что он занимался чем нибудь другим? Я, признаюсь, этого не заметил.

- Занимался, отчасти, и судебными делами, заметил Снитчей, мешая ложечкой чай.

- Несмотря на то, что судопроизводство слишком облегчено, прибавил его товарищ.

- Вы меня извините, доктор, продолжал Снитчей: - я уже тысячу раз высказывал в продолжении ваших споров мое мнение, а все таки повторю, что в тяжбах и в судопроизводстве я нахожу серьёзную сторону, нечто, так сказать, осязательное, в чем видны цель и намерение....

Тут Клеменси Ньюком зацепила за угол стола, и зазвенели чашки с блюдечками.

- Что это? спросил доктор.

- Да все эта негодная синяя сумка, отвечала Клеменси: - вечно кого нибудь с ног собьет.

- В чем видны цель и намерение, внушающия уважение, продолжал Снитчей. - Жизнь фарс, доктор Джеддлер, когда есть на свете судопроизводство?

Доктор засмеялся и посмотрел на Альфреда.

- Соглашаюсь, если это вам приятно, что война глупость, сказал Снитчей. - В этом я с вами соглашаюсь. Вот, например, прекрасное место, - он указал на окрестность вилкою, - сюда вторглись некогда солдаты, нарушители прав владения, опустошили его огнем и мечом. Хе, хе, хе! добровольно подвергаться опасности от меча и огня! Безразсудно, глупо, решительно смешно! И вы смеетесь над людьми, когда вам приходит в голову эта мысль; но взглянем на эту же прекрасную местность, при настоящих условиях. Вспомните об узаконениях относительно недвижимого имущества; о правах завещания и наследования недвижимости; о правилах залога и выкупа её; о статьях касательно арендного, свободного и податного ею владения; вспомните, продолжал Снитчей с таким одушевлением, что щелкнул зубами: - вспомните о путанице узаконений касательно прав и доказательства прав на владение, со всеми относящимися к ним противоречащими прежними решениями и многочисленными парламентскими актами; вспомните о бесконечном, замысловатом делопроизводстве по канцеляриям, к которому может подать повод этот прекрасный участок, - и признайтесь, что есть же и цветущия места в этой степи, называемой жизнью! Надеюсь, прибавил Снитчей, глядя на своего товарища, - что я говорю за себя и за Краггса?

- Я не защищаю жизни вообще, прибавил он, потирая руки и усмехаясь: - жизнь исполнена глупостей, и еще кое-чего хуже - обетов в верности, безкорыстии, преданности, и мало ли в чем. Ба! мы очень хорошо знаем их цену. Но все таки вы не должны смеяться над жизнью; вы завязали игру, игру не на шутку! Все играют против вас, и вы играете против всех. Вещь презанимательная! Сколько глубоко соображенных маневров на этой шашешнице! Не смейтесь, доктор Джедддер, пока не выиграли игры; да и тогда не очень-то. Хе, хе, хе! Да, и тогда не очень, повторил Снитчей, покачивая головою и помаргивая глазами, как будто хотел прибавить: - а лучше по моему, покачайте головою.

- Ну, Альфред, спросил доктор: - что вы теперь скажете?

- Скажу, сэр отвечал Альфред: - что вы оказали бы величайшее одолжение и мне и себе, я думаю, если бы старались иногда забыть об этом поле битвы, и других подобных ему, ради более обширного поля битвы жизни, над которым солнце восходит каждый день.

- Боюсь, как бы это не изменило его взгляда, мистер Альфред, сказал Снитчей. - Бойцы жестоки и озлоблены в этой битве жизни; то и дело, что режут и стреляют, подкравшись сзади; свалят с ног, да еще и придавят ногою; не веселая картина.

- А я так думаю, мистер Снитчей, сказал Альфред: - что в ней совершаются и тихия победы, великие подвиги героизма и самопожертвования, - даже во многом, что мы зовем в жизни пустяками и противоречием, - и что подвиги эти не легче от-того, что никто об них не говорит и никто не слышит. А они каждый день совершаются где нибудь в безвестном уголке, в скромном жилище, в сердцах мужчин и женщин, - и каждый из таких подвигов способен примирить со светом самого угрюмого человека и пробудить в нем надежду и веру в людей, несмотря на то, что две четверти их ведут войну, а третья процессы. - Это не безделица.

Обе сестры слушали со вниманием.

- Хорошо, хорошо! сказал доктор: - я уже слишком стар, и мнений моих не изменит никто, ни друг мой Снитчей, ни даже сестра моя, Марта Джеддлер, старая дева, которая то же в былые годы испытала, как говорит, иного домашних тревог и пережила с тех пор иного симпатичных влечении к людям всякого сорта; она вполне вашего мнения (только что упрямее и безтолковее, потому-что женщина), и мы с нею никак не можем согласиться, и даже редко видимся. Я родился на этом поле битвы. Мысли мои уже с детства привыкли обращаться к истинной истории поля битвы. Шестьдесят лет пролетело над моей головой, и я постоянно видел, что люди, - в том числе Бог знает сколько любящих матерей и добрых девушек, вот как и моя, - чуть с ума не сходят от поля битвы. Это противоречие повторяется во всем. Такое невероятное безразсудство может возбудить только смех или слезы; я предпочитаю смех.

Бритн, с глубочайшим меланхолическим вниманием слушавший каждого из говоривших поочередно, пристал вдруг, как должно полагать, к мнению доктора, если глухой, могильный звук, вырвавшийся из уст его можно почесть на выражение веселого расположения духа. Лицо его, однако же, ни прежде, ни после того не изменилось ни на волос, так что хотя двое из собеседников, испуганные таинственным звуком, и оглянулись во все стороны, но никто и не подозревал в том Бритна, исключая только прислуживавшей с ним Клеменси Ньюком, которая, толкнувши его одним из любимых своих составов, локтем, спросила его шопотом и тоном упрека, чему он смеется?

- Не над вами! отвечал Бритн.

- Над кем же?

- Над человечеством, сказал Бритн. - Вот штука-то!

- Право, между доктором и этими адвокатами он с каждым днем становится безтолковее! воскликнула Клеменми, толкнувши его другим локтем, как будто с целью образумит его этим толчков. - Знаете ли вы, где вы? или вам надо напомнить?

- Ничего не знаю, отвечал Бритн с свинцовым взглядом и безстрастным лицом: - мне все равно. Ничего не разберу. Ничему не верю. Ничего мне не надо.

Хотя этот печальный очерк его душевного состояния был, может быть, и преувеличен в припадке уныния, однакоже, Бенджамин Бритн, называемый иногда маленький Бритн, в отличие от Великобритании {Непереводимая игра слов. Имя Бритн (Britain) означает тоже и Бритниию; и Бритна назвали маленьким Бритном (Little Britain) в отличие от Великобритании (Great Brtain).}, как говорится: напр. юная Англия, в отличие от старой, определил свое настоящее состояние точнее, нежели можно было предполагать. Слушая ежедневно безчисленные разсуждения доктора, которыми он старался доказать всякому, что его существование, по крайней мере, ошибка и глупость, бедняжка служитель погрузился мало по малу в такую бездну смутных и противоречащих мыслей, принятых извне и родившихся в нем самом, что истина на дне колодца, в сравнении с Бритном в пучине недоумения, была как на ладони. Только одно было для него ясно: что новые элементы, вносимые обыкновенно в эти прения Снитчеем и Краггсом, никогда не уясняли вопроса и всегда как будто доставляли только доктору случай брать верх и подкреплять свои мнения новыми доводами. Бритн видел в "Компании" одну из ближайших причин настоящого состояния своего духа и ненавидел ее за это от души.

- Не в том дело, Альфред, сказал доктор. - Сегодня, как сами вы сказали, вы перестаете быть моим воспитанником; вы уезжаете от нас с богатым запасом знаний, какие могли приобресть здесь в шкоде и в Лондоне, и с практическими истинами, какими мог скрепить их простак деревенский доктор; вы вступаете в свет. Первый период учения, определенный вашим бедным отцом, кончился; теперь вы зависите сами от себя и собираетесь исполнить его второе желание: но за долго до истечения трех лет, которые назначены для посещения медицинских школ за границею, вы нас забудете. Боже мой, вы легко забудете нас в полгода!

- Если забуду, - да вы сами знаете, что этого не случится. Что мне об этом говорить вам! сказал Альфред, смеясь.

- Мне ничего подобного неизвестно, возразил доктор. - Что ты на это скажешь, Мери?

- Надеюсь, я исполнял обязанность опекуна как следует, продолжал доктор: - во всяком случае, сегодня утром я должен быть формально уволен и освобожден. Вот наши почтенные друзья, Снитчей и Краггс, принесли целую кипу бумаг, счетов и документов, для передачи вам вверенного мне капитала (желал бы, чтобы он был больше, Альфред; но вы будете великим человеком и увеличите его) и множество всяких вздоров, которые надо подписать, скрепить печатью и передать по форме.

- И утвердить подписью свидетелей, как того требует закон, сказал Снитчей, отодвигая тарелку и вынимая бумаги, которые товарищ его принялся раскладывать на столе. - Так как я и Краггс, мы были членами опеки вместе с вами, доктор, относительно вверенного нам капитала, то мы должны попросить ваших двух слуг засвидетельствовать подписи, -- умеете вы писать, мистрисс Ньюком?

- Я не замужем, мистер, отвечала Клеменси.

- Ах, извините. Я сам этого не предполагал, пробормотал с улыбкою Снитчей, взглянувши на её необыкновенную наружность. - Умеете ли вы читать?

- Немножко, отвечала Клеменси.

- Псалтырь? лукаво заметил адвокат.

- Нет, сказала Клеменси. - Это слишком трудно. Я читаю только наперсток.

- Наперсток! повторил Снитчей. - Что вы говорите?

Клеменси покачала головой.

- Да еще терку для мушкатных орехов, прибавила она.

- Что за вздор! она должно быть сумасшедшая! сказал Снитчей, глядя на нее пристально.

Грация, однакоже, объяснила, что на упомянутых вещах вырезаны надписи, и что оне-то составляют карманную библиотеку Клеменси Ньюком, не очень знакомой с книгами.

- Так, так, мисс Грация, сказал Снитчей. - Да, да. Ха, ха, ха! а я думал, что она не совсем в своем уме. Она смотрит такой дурой, пробормотал он с гордым взглядом. - Что же говорить наперсток, мистрис Ньюком?

- Я не замужем, мистер, заметила опять Клеменси.

- Так просто, Ньюком; не так ли? сказал Снитчей. - Ну, так что же гласит наперстокъ~то, Ньюком?

Как Клеменси, собираясь ответить на вопрос, раздвинула карман и заглянула в разверзтую глубину его, ища наперсток, которого тут не оказалось, - как потом раздвинула она другой и, увидевши его на дне, как жемчужину дорогой цены, начала добираться до него, выгружая из кармана все прочее, как-то: носовой платок, огарок восковой свечи, свежее яблоко, апельсин, заветный, хранимый на счастье пенни, висячий замок, ножницы в футляре, горсти две зерен, несколько клубков бумаги, игольник, коллекцию папильоток, и сухарь, - и как все это было по одиначке передано на сохранение Бритну, - это не важно, также как и то, что, решившись поймать и овладеть самовольным карманом, имевшим привычну цепляться за ближайший угол, она приняла и спокойно сохраняла позу, по видимому, несовместную с устройством человеческого тела и законами тяготения. Дело в том, что, наконец, она победоносно достала наперсток и загремела теркой, литература которых очевидно приходила в упадок от непомерного трения.

- Так это наперсток, не правда ли? спросил Снитчей. - Что же он говорить?

Снитчей и Краггс засмеялись от души.

- И как легко на деле! подхватил Краггс.

- Какое знание человеческой натуры! сказал Снитчей.

- И как удобно применить его к практике жизни! прибавил Краггс.

- А терка? спросил глава Компании.

"Делай для других то, чего сам от них желаешь."

- Обманывай, или тебя обманут, хотите вы сказать, заметил Снитчей.

- Не понимаю, отвечала Клеменси, в недоумении качая головою. - Я не адвокат.

- А будь она адвокатом, сказал Снитчей, поспешно обращаясь к доктору, как будто стараясь уничтожить следствия этого ответа: - она увидела бы, что это золотое правило половины её клиентов. В этом отношении они не любят шутить, - как ни забавен наш свет, - и складывают потом вину на нас. Мы, адвокаты, собственно ничто иное, как зеркала, мистер Альфред: к нам обращаются обыкновенно люди недовольные, несговорчивые и выказывают себя не с лучшей стороны; поэтому не справедливо сердиться на нас, если мы отражаем что нибудь неприятное. Надеюсь, прибавил Снитчей: - что я говорю за себя и Краггса?

- Без сомнения, отвечал Краггс.

проедет прежде, нежели мы успеем осмотреться, при чем и где мы.

Судя по наружности Бритна, можно было предположить с большою вероятностью, что коляска проедет, прежде нежели он узнает, где он. Он стоял в раздумьи, умственно взвешивая мнения доктора и адвокатов, адвокатов и доктора. Он делал слабые попытки подвести наперсток и терку (совершенно новые для него идеи) под чью бы то ни было философскую систему, словом, запутывался, как всегда запутывалась его великая тезка {Великобритания.} в теориях и школах. Но Клеменси была его добрым гением, несмотря на то, что он имел самое не высокое понятие об её уме, - ибо она не любила безпокоить себя отвлеченными умозрениями и постоянно делала все, что нужно, в свое время. Она в одну минуту принесда чернилицу и оказала ему еще дальнейшую услугу - толкнула его локтем и заставила опомниться. Нежное прикосновение её расшевелило его чувства, в более буквальном, нежели обыкновенно, значении слова, и Бритн встрепенулся.

Но теперь его возмутило сомнение, не чуждое людям его сословия, для которых употребление пера и чернила есть событие в жизни: он боялся, что, подписавши свое имя на документе, писанном чужою рукою, он пожалуй примет на себя какую нибудь ответственность или как нибудь там должен будет выплатить неопределенную, огромную сумму денег. Он подошел к бумагам с оговорками, и то по настоянию доктора, - потребовал времени взглянуть на документы, прежде, нежели подпишет (узорчатый почерк, не говоря уже о фразеологии, был для него китайскою грамотою), осмотрел их со всех сторон, нет ли где нибудь подлога, потом подписал - и впал в уныние, как человек, лишившийся всех прав и состояния. Синяя сумка - хранилище его подписи, получила с этой минуты какой-то таинственный интерес в его глазах, и он не мог от нея оторваться. Но Клеменси Ньюком, восторженно засмеявшись при мысли, что и она не без достоинства и значения, облокотилась на весь стол, как орел, раздвинувший крылья, и подперла голову левою рукою; это были приуготовительные распоряжения, по окончании которых она приступила к самому делу, - начала, не щадя чернил, выводить какие-то кабалистические знаки и в то же время снимать с них воображаемую копию языком. Вкусивши чернил, она разгорелась к ним жаждою, как бывает, говорят, с тигром, когда он отведает другого рода жидкость; она захотела подписывать все и выставлять свое имя на всем без разбора. Словом, опека и ответственность были сняты с доктора; и Альфред, вступивши в личное распоряжение капиталом, был хорошо снаряжен в жизненный путь.

- Бритн! сказал доктор: - бегите к воротам и сторожите там коляску. Время летит, Альфред!

- Она всегда была для меня священным предметом попечений, Альфред. Теперь будет вдвое. Будьте уверены, я верно исполню мой долг.

- Верю, Грация; знаю наверное. Для кого это неясно, кто видит ваше лицо и слышит ваш голос? О, добрая Грация! Будь у меня ваше твердое сердце, ваш невозмутимый дух, как бодро разстался бы я сего дня с этими местами!

- Право? отвечала она с спокойной улыбкой.

- А все-таки, сестрица, продолжал Альфред: - для меня и Мери лучше, что ваше верное и мужественное сердце остается здесь: это послужит нам в пользу и сделает вас счастливее и лучше. Если бы я мог, я не взял бы его отсюда для поддержания собственной бодрости.

- Коляска на горе! закричал Бритн.

- Время летит, Альфред, сказал доктор.

Мери стояла в стороне с потупленными глазами; при вести о появлении коляски, молодой любовник нежно подвел ее к сестре и предал в

- Я только что сказал Грации, милая Мери, что, отъезжая, поручаю вас ей, как драгоценный залог. И когда я возвращусь и потребую вас назад, когда перед нами раскроется светлая перспектива брачной жизни, как приятно будет для нас позаботиться о счастьи Грации, предупреждать её желания, благодарностью и любовью уплатить ей хоть частицу великого долга.

Он держал Мери на руку; другая рука её обвилась около шеи сестры. Мери смотрела в спокойные, чистые, веселые глава сестры, и во взоре её выражались любовь, удивление, печаль и почти обожание. Она смотрела на лицо сестры, как на лицо светлого ангела. И сестра смотрела на Мери и жениха её ясно, весело и спокойно.

- И когда настанет время, продолжал Альфред: - это неизбежно, и я дивлюсь, что оно еще не настало; впрочем, Грация знает это лучше, и Грация всегда права, - когда и она почувствует потребность в друге, которому могла бы раскрыть все свое сердце, которые был бы для нея тем, чем она была для нас, тогда, Мери, как горячо докажем мы ей нашу привязанность, как будем радоваться, что и она, наша милая, добрая сестра, любит и любима взаимно, как мы всегда того желали!

- И когда все это пройдет, когда мы уже состареемся и будем жить вместе, непременно вместе, и будем вспоминать давно прошедшее, сказал Альфред: - да будет это время, особенно этот день, любимою эпохою ваших воспоминании; мы будем рассказывать друг другу, что мы думали и чувствовали; чего надеялись и боялись в минуту разлуки, как тяжело как было сказать прости....

- Коляска в лесу! закричал Бритн.

- Хорошо, сейчас.... и как встретились мы опять, и были счастливы, несмотря ни на что; этот день будет для вас счастливейшим в целом году и мы будем праздновать его, как тройной праздник. Не так ли, моя милая?

- Да! живо и с веселою улыбкою подхватила старшая сестра. - Но не мешкайте, Альфред. Времени мало. Проститесь с Мери, - и с Богом!

взор Грации.

- Прощай, друг мой! сказал доктор. - Говорить о сердечных отношениях или чувствах, обещаниях и тому подобном, в таком - ха, ха, ха! вы знаете, что я хочу сказать, - было бы чистейшею глупостью. Скажу вам только, что если вы и Мери не отстанете от завиральных идей, я противоречить не буду и согласен назвать вас зятем.

- На мосту! прокричал Бритн.

- Пусть подъезжает теперь, сказал Альфред, крепко сжимая руку доктора. - Вспоминайте иногда обо мне, мой старый друг и наставник, сколько можете серьёзнее! Прощайте, мистер Снитчей! Прощайте, мистер Краггс!

- На дороге! закричал Бритн.

Спокойное, ясно-прекрасное лицо Грации обратилось к нему; но Mери не изменила ни положения, ни направления своего взгляда.

Коляска подъехада к воротам. Засуетились, уложили вещи. Коляска уехала. Мери не трогалась с места.

- Он машет тебе шляпой, сказала Грация: - твой названный супруг. Смотри!

Мери подняла голову и оглянулась на мгновение, потом оборотилась опять назад и, встретивши покойный взор сестры, зарыдала и упала ей на грудь.



ОглавлениеСледующая страница