Духовидец и проч. (The haunted man and the ghost's bargain). Новый святочный рассказ Диккенса.

Заявление о нарушении
авторских прав
Год:1849
Примечание:Автор неизвестен
Категория:Критическая статья
Связанные авторы:Диккенс Ч. Д. (О ком идёт речь)

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Духовидец и проч. (The haunted man and the ghost's bargain). Новый святочный рассказ Диккенса. (старая орфография)

ДУХОВИДЕЦ и проч. (The haunted man and the ghost's bargain). Новый святочный рассказ Диккенса.

Читателям нашим хорошо известно имя Диккенса; еще недавно мы познакомили их с одним из последних и, без сомнения, с одним из лучших его произведений "Домби и Сын". Несмотря на то, что этот роман являлся ливрезонами, в эпоху вовсе неблагоприятную для литературного успеха (1847--1848 г.), он нашёл однакож отголосок во всей Европе и заставил самых неверующих сознаться, что Диккенс должен занять место первого европейского романиста новейшого времени. Неотъемлемое право на это место Диккенс приобрел не столько тем, что многия из его созданий отличаются художественностию исполнения, сколько тем, что все они, без исключения, проникнуты теплотой чувства и истинною гуманностию, без которой невозможен прочный успех ни для какого таланта. Ныне одна педантическая критика еще может смотреть на литературное произведение со стороны исключительно художественной; публика судит гораздо глубже.

Одно из великих достоинств Диккенса есть умение коснуться современных общественных вопросов, без всякого притязания разрешать их, но так, чтобы заставить читателя задуматься над ними невольно понять глубину их. Забавляя читателя рассказом, развлекая его мелочами, он, как бы мимоходом, заставляет его изучать самые трудные задачи. В этом отношении Диккенс по преимуществу моралист и писатель народный, но не в пошлом значении этих слов, и именно там, где, повидимому, он и не думает быть моралистом и народным, где мораль и народность не составляют главной цели, а вытекают сами собой из целого впечатления, оставляемого на душе читателя.

Для того, чтобы быть писателем народным и моральным, не нужно льстить народу и подчивать его нравоучениями à la Рошфуко: достаточно быть справедливым и гуманным; достаточно, осудив последствия, немножко поглубже взглянуть на причины. Это превосходно понял Диккенс: все эгоистическое, все грубое или невежественное находит в нем строгого судью; все страждущее, падшее нлй униженное - глубокую симпатию. Если Диккенс с особенным мастерством и могуществом рисует портреты лиц, огрубелых в пороке и материализме, зато с каким вниманием, с какою любовью старается он подметить в них хоть каком-нибудь след человечности! Он знает, что врожденного порока нет, что в глубине заблудшого сердца всегда спит остаток первоначального чувства, и, при всяком случае, он энергически повторяет пуританской Англии, что нетерпимость и жосткость сердца позорна для тех, которые сами не чужды устройству того парадка, среди которого развиваются эти пороки и преступления.

Помните ли, например, в романе "Домби и Сын" преступную, развратную Алису Марвуд? Автор не пожалел черных красок, чтоб написать портрет её; но не пощадил он и тех, кого оскорбила она своим преступлением и развратом:

"И повели ее в суд, и судили ее и присудили. Как сейчас вижу строгих джентльменов, которые разговаривали в суде, как председатель разсуждал о её обязанностям, и о том, что она попрала в себе божественные дары природы, и о том, что закон должен ее возвратить на путь истины, и о том, что добродетель всегда и везде получает достойную награду, а порок достойное возмездие!" и проч.

Или это заключение "Мартына Чазлвита", одного из лучших созданий Диккенса:

"Моралисты! Вы, которые так хорошо говорите о человеческих достоинствах и о самоуважении, вспомните, что есть миллионы, да, миллионы людей, которые так поставлены среди вашего общества, что им никогда не придется не только постигнуть эта чувства, но даже и слыхать о них. Спуститесь в рудники и рабочия, посетите смрадные глубины, в которых скрывается невежество, эта бездна, в которую преступное нерадение ввергает слишком значительную часть человечества, и скажите, какое растение может взойти и созреть там, где воздух так густ и заразителен, что малейшая искра интелигенции потухает в нем немедленно!"

Мы вырвали эти строки наудачу, из первых, попавшихся нам романов; но можем сказать утвердительно, что эти отрывки дают верное понятие о том духе; которым насквозь проникнуть" творения Диккенса. Нужно ли после этого удивляться, что Диккенс могущественно народен в Англии? Народность его, естественно питавшись на улице, давно проникла и в высшие слои английского общества; но тут на него смотрят с высоты своего собственного величия и видят в нем не столько глубокого моралиста, сколько искусного разскащика; он забавляет.

К сожалению, сам Диккенс не удовлетворился тою народностию, которую доставляли и доставляют ему его романы, с их глубоким моральном значением. Он как-будто пожелал быть еще более народным, еще более моральным, и лет пять тому назад начал ряд народных сказок, избрав эпохой их появления святки, самый народный праздник в Англии и связанный с множеством предразсудков и поверий. Мы сказали: к сожалению, во-первых потому, что мы не разделяем той мысли, будто народ надо забавлять сказками с нравоучительной приправой; вовторых потому, что нам жалко видеть столько действительных красот, втиснутых в узенькую рамку нравоучительной фантазии, наконец потому, что сам Диккенс в своих народных сказках, кажется нам, не совсем дома: все оне заключают в себе фантастический элемент {За исключением Битвы жизни, которая, не знаем почему, причислена к Святочным рассказам.}, который он силится объяснить или примирить действительностию, и это ему не всегда удается; во всех них от усилия быть глубоким - он часто впадает в пафос; от желания быть поучительным - делается мелочным или приторным: даже язык его принимает какую-то вычурность, которой нет в языке его романов и которая оскорбляет истинно образованный вкус.

До сих пор Диккенс издал пять святочных сказок. {См. прекрасную статью г. Кронеберга: Святочные рассказы Диккенса, Современник, 1847 г. ч. 2.} Первые две: Святочная песнь в прозе (А Christmas carol in prose) и Колокола (the Chimes), за исключением некоторых недостатков, свойственных этому роду сочинений, были прекрасны; вторые две: Сверчок (the cricket on the heart h) и Битва жизни (the battle of life), были уже не так строго выдержаны и грешили по одной неестественностию: наконец святочная фантазия (a fancy for Christmas time) нынешняго года: Духовидец и проч. (the haunted man and the ghost's bargain), печальные мысли, а в главном женском лице - разум героя повести, и что из коллизии печальных мыслей и разума выведено самое узенькое нравоучение. Ну, за привидение мы не стоим: в нем можно олицетворять что угодно; но олицетворить разум своего героя в женщине и пустить ее играть главную роль в своем рассказе, - этого, признаемся, мы никак не можем простить знаменитому романисту.

Но лучше мы постараемся в немногих словах передать нашим читателям самое содержание нового произведения Диккенса; пусть судят они сами, справедливы ли мы.

Герой фантазии, профессор химии Ридлов. Все считали его за духовидца, и действительно, он был духовидцем, и видя его, никто бы не усомнился, что он духовидец. Он был высокого роста, очень худ, бледен, постоянно растрепан и весь одет в черное; имел блестящие глубоко-впалые глаза и длинные, плоские млосы, на воловину седые. Никто не видал его улыбки; всегда разсеянный, задумчивый, чем-то озабоченный, мрачный, он постоянно как-будто думал о днях давно прошедших, переносился мыслию в места давно покинутые, прислушивался к звукам давно затихшим. Говорил он медленно и торжественно, как-будто намереннно лишал голос овой его сстестеевной полноты и звучности. К тому же, дом, в котором он жил, также не мало походил на жилище, посещаемое духами. Этот дом был так мрачен, так закопчен, так задавлен другими зданиямнь старые деревья, окружавшия его и давно переставшия видеть солнце, казались такими вольными, газоны его двора были так бедны и сыры, камни его лестниц так поросли мхом, что при одном взгляде на это жилище невольная дрожь пробегала по телу. Но внутренность его была еще печальнее. Сырые, мрачные, обыкновенно безмолвные комнаты оглашались оглушительным эхом от малейшого шума, произведённого отворенною или затворенною дверью. Ридлов почти не выходил из комнаты, которая служила ему вместе библиотекой и лабораторией; еслибы кто увидал его в этой комнате, зимним вечером, среди его книг и инструментов, которых тени, фантастически изменяя величину и форму, прыгали но потолку и по стенам, покоряясь движению пламени в камине; ежели бы кто увидал, говорим мы, как почтенный профессор, неподвижный как труп, сидит в своих креслах перед камином, смотрит пристально ничего не видя, шевелит плоскими губами, не произнося ни звука, внимательно прислушивается, ничего не слыша, тот, без сомнения, принял бы его за человека мучимого привидениями или вызывающого духов.

И действительно, мистер Ридлов - духовидец; он часто в своем уединении, видит, как его собственная тень сама собой отделяется от стены, оживается, становится его дворником и предружелюбно пускается с ним в разговоры, в которых ученый физик является иногда довольно плохим метафизиком.

Так однажды, накануне Рождества, Ридлов, неподвижный как труп, сидел в своих креслах перед камином и внимая отдаленной рождественской музыке, думал о прошедшем.

Прошедшее его было печально: он был несчастлив, он был обманут в своих самых нежных привязанностях, ему изменили, его оскорбили, и ему казалось ясно как день, что только память о прошедшем отравляет жизнь его, и он, как новый Манфред, просил забвения у духа своего уединения.

Дух незаставил долго ждать себя; он явился, как обыкновенно являются духи, т. е. из мрака, который мало-по-малу образовался и сгустился за креслами духовидца.

Этот дух был печальное и страшное подобие самого Ридлова, или, точнее, олицетворение печальных мыслей его.

Одно за другим, повторяет ему дух все оскорбления, все обманы, испытанные им в прошедшем; капля за каплей наполняет он душу его страшною горечью, и когда сосуд переполнен, он предлагает ему в дареспособность забывать прошедшее.

Договор заключен. Но духи в договорах своих с неосторожными смертными любят ввернуть какой-нибудь крючок; так поступил и дух Ридлова, дав ему способность забывать прошедшее, он поставил ему в неизбежное условие сообщить эту способность всем, с кем он будет находиться в прямых сношениях.

Ученый профессор пренаивно воображает, что не только он-будет сам счастливее, но и сделается благодетелем рода человеческого.... На свете так много несчастных, для которых воспоминания составляют истинное мучение! Но, увы! он жестоко обманулся; разорвав связь с прошедшим, он чувствует себя затерянным в пространстве, как корабль без баласта и компаса; он-простился с воспоминанием, но простился также и с надеждой! Но что делает его несчастнее, так это условие, которое ввернул в договор коварный дух, условие сообщать свою гибельную способность другим. Куда ни является Ридлов, всюду сообщает он холод; от каторого леденится всякое проявление чувства; всюду провожают его проклятия.

Ридлов быдь добрый человек: он любил быть полезным своим ближним, несмотря на зло у которое они ему сделали. Узнав от Милли, жены своего болтливого слуги Вильяма, и олицетворения своего собственного разума, что один из его учеников болен и находится без всякой помощи, он отправился навестит его. Отыскивая больного студента, Ридлов попадает в семейство разнощика журналов, Теттерби. Оригинальное, комическое семейство, в описании которого, со всеми мелочными подробностями, Диккенс является генияльным художником. Теттерби и жена ено живут в бедности, они обременены кучею малолетных детей; но они не ропщут на судьбу свою, воспоминания прошедшого согревают их печальное настоящее; много все вместе пережили она горя, да ведь в пережитом были и светлые минуты! К тому же, когда им горевать? это роскошь позволительная только богатому, а бедный, неумеренно предаваясь безплодному горю, пожалуй умрет с голода. Теттерби продает журналы и старые книжки; жена его бегает на рынок, стряпает, моет детей, дает щелчки шалунам... по щелчку каждому, так семь щелчков, и на это нужно время. Дети также помогают родителям: старший, 12 лет, носит журналы на станции железной дороги; второй, самый толстый, самый неуклюжий, служит нянюшкой своей меньшой сестре; она так привязалась к нему, что не сходит с рук его, и они похожи больше на сиамских близнецов, чем на отдельные существа; двое других строят крепость из устричных раковин, а остальные делают отчаянные вылазки из-за угла и бомбардируют крепость башмаками и всем, что ни попадется под руку, - тоже хорошее средство, чтоб дети не просили хлеба, которого иногда не на что купить. Много шуму и лишений в этом семействе, но в нем процветали мир и согласие! Но, Боже мой, какую страшную перемену производит появление мистера Ридлова с его пагубным даром сообщать забвение прешедшого! Какое нравственное перерождение совершилось во всем семействе! мистер Теттерби не хочет, работать и бранит жену, зачем она народила столько детей; мистрисс Теттерби называет себя рабыней и несчастной жертвой своего мужа; дети дерутся и просят есть; даже сын-нянюшка, этот смешной, толстый, терпеливый и снисходительный Жонни, осмеливается поднять руду на свою маленькую сестру и находит, что она слишком тяжела и навязчива.

Ридлов бежит от них, как вор, застигнутый на месте преступления. Он входит к больному студенту, который оказывается сыном друга юности и возлюбленной Ридлова; сыном двух существ, которые обманули, оскорбили его самым жестоким образом. Молодой человек тронуть посещением Ридлова, он думает, что он простил его несчастной матери, что из воспоминании о ней он прошел навестить его.... Он со слезами рассказывает Ридлову о своей матери, о том, как она страдала, как была наказана за свое преступление, как она любила Ридлова и как сына своего научила любить его....

Но лицо Ридлова остается холодно; ниакого чувства не пробудилось в в нем при этом рассказе; прошедшее более для него несуществуеть, и он чувствует, что какая-то страшная пустота образовалась в груди его. "Прошедшее прошло, говорит он. Кто говорит мне о следах, оставленных прошедшим в моей жизни, гот или безумец, или лжец! Что мне за дело до ваших глупых мечтаний? Вам нужны деньги, вот оне; я только за этим пришел сюда.... больше ни зачем.... ни зачем...."

Но в то время как удивленный, оскорбленный юноша возвращает ему его непрошенные деньги, руки их коснулись, взоры встретились, и, Боже мой, какая страшная перемена совершилас с ним! Как становится холоден и бездушен этот добрый, этот чувствительный юноша! Сию минуту он плакал, воспоминая чужое горе, а теперь он хладнокровно готов оскорблять самое нежное, самое доброе существо, которое помогало ему переносит его собственное горе.

К нему приходит Милли; единственно из доброты души, она ухаживала за ним, когда он был болен, убирала его комнату, говорила ему о его матери, о его невесте.... Она по прежнему добра и приветлива, а он, он холодно намекает ей, что он очень хорошо понимает причину её участия, что все это она делала из корыстного разсчета получит от него хорошее вознараждение.... и добрая Милли в слезах выходит из комнаты.

образовалась какая-то страшная пустота.

-- О, если бы я мог тоже возвратить себя! восклицает Ридлов. - Я одержим заразительною болезнью, которую распространяю всюду. Все, что внушало мне участие, симпатию, перед всем этим я остаюсь теперь равнодушен и холоден как камень.

И Ридлов как безумный бежит далее.

-- Но есть же несчастные, есть страдальцы, для которых забвение было бы истинною благодатью! и с этою мыслию идет он в глухую часть города, где среди развалин, голода, холода и разврата прозябают толпы живых существ, едва сохранивших образ человеческий.

настоящем, последнею связью с тем, что действительно человечно. И там встречает он проклятия от тех, которым сообщил пагубный дар свой. Эгоизм, ожесточение, нравственная смерть распространяются при его появлении.

На одно только существо способность Ридлова не оказывает ни малейшого впечатления; это существо - нечто в роде Калибана, урод, идиот, безобразный кусок мяса, чувствующий только одне физическия потребности. И чувство, которое ощутил Ридлов, видя, как этот бездушный кусок мяса нисколько не подвергается его влиянию, в то время, как все, в чем остался хотя слабый след человечности, мгновенно поддается ему, было невыносимо тягоскна. Ученый профессор начинает догадываться, что он наделал глупостей.

-- Тени! восклицает он, возвратившись домой в отчаянии: - мстители моих преступных мыслей! смотрите на меня, любуйтесь моим страданием! Теперь я знаю, что для человека и воспоминание дурного также необходимо, как воспоминание хорошого! А ты, дух моего уединения, приди снова, мучь меня день и ночь, но возьми назад пагубный дар свой. Но ежели я осужден тобой, но крайней-мере спаси тех, которых я сделал несчастными. Услышь меня, исполни мою молитву!

К счастию человеческого рода вообще и профессора химии Ридлова в особенности, дух попался довольно снисходительный; помучив еще несколько мистера Ридлова, он указывает ему на добрую, чистую, немножко приторную Милли, которая спасет и его самого и несчастных жертв его.

Сделав ему это обещание, дух не упускает благоприятного случая сделать маленькое нравоучение мистеру Ридлову, а с ним вместе и вам, почтенные читатели.

"Указывая на маленького урода, он говорит:

-- Смотри, вот лучший тип того, чем ты хотел быть, тип человеческого существа, совершенно лишенного воспоминаний, от которых ты добровольно отказался. Ты не мог сообщиить ему своей печалимой способности, потому-что ему нечего изгонять из своей памяти: у него нет её. На душе его нет ни одного следа, мысли или чувства; это пустыня безплодная, голая.... И ты добровольно уподобился ему! Он - произведение человеческого равнодущия, ты - человеческой гордости; вы оба вышли из противных концов нравственного мира, чтобы сойтись в общей средине ничтожества!

В этом состоят мораль сказки. Вы видите, что она сшита суровыми нитками.

Мы говорили уже, что Диккенс имел несчастную мысль ввести в свой рассказ женщину - олицетворение разума; узнать по его строгим, благородным чертам, но, увы! сахарная куколка, на хрупком пьедестале которой для недогадливых подписано: "Се есть олицетворение разума".

Сие-то олицетворение отправляется на другой день поправлять кутерму, наделанную почтенным профессором и разносить мир и спокойствие в интересное семейство разнощика журналов, в комнату влюбленного студента, в смрадное жилище нищеты и разврата и наконец в душу самого Ридлова.

Все кончается к общему удовольствию сытным, веселым обедом у мистера Ридлова и молитвой, повторяемой хором и заключающей книгу:

Lord, keep my memory green!
 

Вялость, натянутость и многие другие недостатки этого произведения служат нам достаточным оправданием перед читателями, что вместо полного перевода передаем им только голый остов новой фантазии Но в целом, новый святочный рассказ, с своей претензией на метафизику, произвел на нас такое неприятное впечатление, что мы не решились переводить его; тем не менее, мы не хотели оставить наших читателей в совершенной неизвестности о новому произведении Диккенса.

Не думаем, чтоб прибавил много славы Диккенсу, но знаем уже, что он доставил ему много денег: в первые три дня своего появления он был раскуплен в Лондоне в числе 18,000 экземпляров, по 5 шиллингов (1 руб. 75 коп. сер.) за каждый. Сверх того, Диккенс переделал его для театра, и, великолепно обставленный, он ежедневно привлекает толпы народа в театр Адельфи.

"Современник", No 3, 1849