Ключ от улиц, или Лондон ночью

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Диккенс Ч. Д., год: 1852
Примечание:Переводчик неизвестен
Категория:Рассказ

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Ключ от улиц, или Лондон ночью (старая орфография)

КЛЮЧ ОТ УЛИЦ, ИЛИ ЛОНДОН НОЧЬЮ.

Разсказ Чарльза Диккенса.

Всеобщее мнение утверждает, что в Лондоне каждое утро просыпаются семьдесят-тысяч таких людей, которым совершенно неизвестно, где будет покоиться их голова с наступлением ночи. Цифра эта может быть выше или ниже действительного количества, но то неоспоримо, что тысячи человек находятся в самом затруднительном недоумении относительно своего ежедневного ночлега, и что большая часть разрешает эту задачу наименее-удовлетворительным для себя образом, а именно, неложась вовсе.

Люди, проводящие ночь на своих ногах, или ночующие на чистом воздухе, могут быть разделены на два класса: к первому принадлежать редакторы журналов, будочники, огородники и все те, которых труд или их профессия удерживают вне постели; ко второму - такие люди, которые не ложатся в постель по самой простой причине, потому-что постели у них нет. Можно, пожалуй, составить и третий класс из любителей, художников или писателей, желающих изучать актёров ночных сцен, если не принимать в них участие самим.

Членов второго класса, самого многочисленного из трех, называют в шутку обладателями ключа от улиц, ключа мало ценимого, отпирающого вам множество таинственных ларчиков, не знать содержания которых не было бы для вас большим лишением; этот истинно-сказочный ключ-невидимка ведет в места, которых вам никогда не случалось видеть, которых не захочется вам увидеть в другой раз; это печальный ключ знания, которое, неделая человека более-мудрым, непременно сделает его более-серьёзнымь.

Следуйте за мной. Изучите со мною вены и артерии этого заснувшого исполина. Послушайте, как отпираю я ключом от улиц этот огромный каменный сундук и достаю из него книгу с огромными гранитными страницами, под заглавием: Лондон ночью.

В эту ночь у меня нет крова. Отчего? Все-равно. Может-быть, потерял я ключ от двери своей квартиры; может-быть, у меня никогда его не было и я не хочу будить после полуночи свою хозяйку; может-быть это каприз, прихоть? Главное дело в том, что у меня нет на эту ночь крова, и что карман мой пуст, за исключением девяти пенсов, а именно: серебряной монеты в шесть пенсов и медной в три; итак, я осужден бродить всю ночь по улицам, потому-что, да будет вам известно, найдти что-нибудь похожее на постель - дешевле шиллинга невозможно. Гостинницы, в которых, увлеченный утлою их наружностью, смиренно просил я местечка, отвергли с горькою иронией мои девять пенсов: им надо восьмнадцать. Баспословная сумма! Они дерзают даже спрашивать с меня два шиллинга. Ясно, что для меня нет постели!

Полночь. Звучный колокол церкви святого Дунстана возвещает ее в то время, как я, остановясь у Темпль Бара, размышляю о своем безприютном положении. Я много ходил впродолжение дня и в ногах у меня такое неприятное ощущение, как-будто подошвы моих сапог превратились в кирпичи, вынутые из печки. Мне и пить хочется, потому-что дело в июле и жарь стоит ужасный. В ту минуту, как последний удар часов раздается с церкви святого Дунстана, я выпиваю полпинты портеру и девятая часть моего капитала навеки утрачена. Таверна, или, скорее, пивная лавочка, где я только-что утолил жажду, запирается рано. Хозяин, подавая мне пиво, зевает во весь рот; он велит мальчику затворить ставни, потому-что пора на-боковую. Бородатый портной, великий охотник до пива, вытягивает последнюю пинту и обнаруживает такое же намерение. Постель свою называет он в шутку графством Бедфорд {Игра слов; bed значит постель.}. Трижды-счастливый портной!

О, как я завидую ему в ту минуту, как он уходит! А, ведь, Бог-знает, может-быть, спальня его не что иное, как грязный чердак, постель - рваный тюфяк, набитый соломой, покрывало - плащ, который он сочиняет для лавки г. Мельхиседека и сына. Я завидую даже его детям: я уверен, у него куча детей в лохмотьях и с больших аппетитом; я завидую им: они знают покрайней мере, где спать, я же не знаю. И наблюдаю с каким-то ленивым любопытством длинную операцию закрытия Таверны Настоящого Бортонского Эля, я направляю стопы свои к Вест-Энду и, дойдя до угла Веллингтоновой Улицы, останавливаюсь полюбоваться на биржу извощичьих карет.

Мучься, бедный мозг, исчерпывай себя, дух изобретательности (и все понапрасну), как бы сделать жалкое открытие шести футов матраса и одеяла!

Зачем нет у меня холодной отваги приятеля моего Вольта? Я не стал бы и пяти минут искать себе постель. В-самом-деле, Вольт ни мало не затруднился бы пойдти в самый фешонэбльный отель Альбмарль-Стрита или Джермин-Стрита, спросить ужин, комнату и машинку для сниманья сапогов, велеть нагреть себе постель, вверяясь своей счастливой привычке падать, как кошка, на четыре лапы, для своего освобождения поутру. Подражать Вольту мне было бы так же трудно, как танцовать на натянутом канате.

А Спончь, принимающий такой высокий тон, когда вы выводите ею из беды, занимающий полкроны с таким угрожающим видом! Я уверен, что Спонч сделал бы вторжение в комнату какого нибудь своего приятеля, и еслибь не заставил его убраться с постели, то, по крайней-мере, завладел бы на ночь его софою и плащом; потом, на следующее утро, он величаво потребовал бы себе завтрак. О, еслиб я быль Спончь!

Что делать? уж четверть первого. Как могут проносить меня ноги мои до завтрашняго полудня? Если предположить, что я пройду три мили в час, то не-уже-ли осужден я пройдти тридцать-пять миль в этих ужасных лондонских улицах? А как вздумает пойдти дождь, мне прийдется стоять двенадцать часов где-нибудь под аркой? Я слыхал о темных арках Адельфи, где, как говорят, спят бродяги, растянувшись во всю свою длину; но мне случилось недавно читать в Домашних Беседах {Household Words, журнал, издаваемый Диккенсом.}, что полицейские надзиратели велят констэблям разъискивать этих бродяг и выгонять их из этого грязного притона. Есть, кроме-того, первые арки Ватерлооского Моста, те, что на суше, и арки железных дорог, но я отказываюсь от мысли искать там убежища. От природы робкий, я не могу заставить себя не думать о хлороформе и английских тугах, хоть, видит Бог, многого украсть у меня нельзя!

Слыхал я также о поденных ночлегах и местах в два пенса. Я был бы очень-рад воспользоваться ими, потому-что страшно устал и ступни ног у меня болят; но я не знаю, где найдти эти домы, и не смею спросить, где они.

А между-тем очень бы хотелось мне приобресть право протянуться где-нибудь. Не-уже-ли этот извощик сочтет за унижение своего достоинства принять кружку портера и пустить меня отдохнуть в его экипаже, пока его но наймут? Некоторые из этих карет стоят целую ночь пустыми, и я очень-удобно всхрапнул бы в этом No 2022. Но я не могу иметь хорошого мнения об извощике, который, подвыпив, ссорится и бранится с водопойщиком его лошадей. Ни он, ни товарищ его вовсе не смотрят такими людьми, чтоб к ним можно было свободно обратиться с просьбой об одолжении.

Ныньче оперный день, как слышу я случайно от мимоидущого полисмена. Присутствовать при разъезде экипажей есть, конечно, средство убить время, и, с порывом надежды, шагаю я к Ковентгарденскому Театру.

И вот я как-раз в самой тесной толпе. Какая толкотня, какая давка, какой шум! Лошади артачатся, полисмены умножают свои назидания кучерам. То карета миледи такой-то преграждает дорогу; то мистер Смог, маклер, с двумя дамами под-руку, теряется посреди хаоса экипажей и вотще кличет извощика. В эпизодах, более или менее забавных, нет недостатка. Полисмен преследует воришку и между лошадей и даже под колесами карет. Старая девица, оттесненная в толпе от своего общества и потерявшая в грязи один башмак, конвульсивно подпрыгивает, словно издыхающий воробей. Скоро всему конец. Кареты катятся, извощики едут. Знаменитости Сити, высокия особы Ломбард-Стрита, сели в свои блистательные кареты, с гербами впереди, назади и по бокам. Герцоги и маркизы, светские люди исчезают в брумах на низких колесах, или крохотных кларенсах.

Мистер Смит, как ни поздно, нашел экипаж, а старая девица, которой приходилось отправляться допой с одной только обутой ногой, нашла свой башмак. Все, или почти все, разъехались. Еще минута: джентльмен, посещающий оперу по стремлению своему к хорошему тону, появляется на перистиле. Он тщательно поправляет узел своего галстуха и надевает на себя одежду, называемую, если не ошибаюсь, оперной оболочкой. Он отправится домой пешком до Камбервелля, с лорнетом в руке и в белых перчатках, чтоб показать, откуда идет. За ним следует обычный посетитель оперы; он не торопится. Нет сомнения, это любитель музыки. Вовсе не стремясь к произведению эффекта, бережно складывает он перчатки, кладет их в боковой карман, помещает лорнет в футляр и засовывает его в другой карман; застегивает свое пальто. Сделав все это, он спокойно направляется к Альбионской Таверне и там, вижу я, опоражнивает у буфета пинту портера. Можно поставить десять против одного, что это джентльмен и, я уверен, джентльмен благоразумный и прекрасно-организованный. Лошади и пешеходы исчезли. Тяжкия врата театра затворяются и Королевская Итальянская Опера предоставлена мраку и мне.

Во весь этот промежуток вопрос о постели был отложен в сторону. Возвращение к нему замедлено еще удовольствием и назиданием, какое получаю я, глядя на пьесу, играемую у продавца говядины и ветчины, на углу Боу-Стрита. Там большое стечение жаждущих и алчущих потребителей, вышедших из зал Лицея или Дрюри-Лена, и громко требующих сандвичей. Сандвичи с ветчиной, сандвичи с говядиной, сандвичи с немецкой колбасой, легионы сандвичей режутся и потребляются. Со всех сторон спрашивают горчицы. Деньги звенят на прилавке. Платят, берут сдачу. Вот идут лица, взявшия себе на дом полфунта холодной говядины или ветчины на три пенса. Я наблюдаю их, разсматриваю их покупку, повторяю их счет. С какою тоской вижу я колебание весов, крайнюю борьбу куска говядины, брошенного в чашу весов в виде добавления, с весом полунции Полунция одержала верх; удовлетворенный купец сдвигает с весов говядину задком своего ножа и торжественно гремит мелкими деньгами. Все это так занимает и интересует меня, что я и не хвачусь, который час. Когда потребители начинают освещаться, я смотрю на стенные часы, и узнаю с приятным изумлением, что ужь час и десять минуть утра.

Мне остается еще пройдти широкую пустыню часов. долгое молчание ночной поры. Не все еще дома теперь; но число почтенных прохожих постепенно уменьшается; с возмутительной быстротой возрастает число подозрительных лиц. Полисмен в длинном сюртуке, ночные шатуны-Ирландцы, покрытые лохмотьями, и бродячия тени, которые как будто похожи на женщин, взяли в полное и нераздельное владение себе Боу-Стрит и Jour-Акр. Еслиб не некоторая доля воров и пьяных каменщиков, они были бы неограниченными хозяевами Дрюри-Лена.

Я брожу по этой последней улице и созерцаю её плачевный вид. Я замечаю в особенности уличные углы. В самой улице встретишь редко-редко разве одного прохожого, но у каждого угла есть притон, и почти все эти притоны заняты фигурами, прислонившимися к стенам. Это или два полисмена высокого роста, или две женщины, или группа людей, бледнолицых, с жирными и лоснящимися волосами, с коротенькой трубкой в зубах; воры, мой друг, нечего и сомневаться.

В-самом-деле, нищие по ремеслу не промышляют ужь в эту пору. Зачем быть ннь на улице в такое позднее время? Те, у кого просят милостыню, пошли ужинать и ложиться спать; те, что просят, сделали то же, потому-что у всех у них есть ужин или по-крайней-мере ожидающая их постель.

Под некоторыми воротами можно порой заметить какую то кучу, которую, от-времени-до-времени, толкает своею палкой, а чаще просто ногой проходящий полисмен. Тогда куча шевелится, показываются руки и ноги, и слышится речь с ирландским акцентом. Если страж ночного порядка настаивает на исполнении регламента, который предписывает сообщать должное обращение всему народонаселению, то руки и ноги делают движение вперед, но немедленно принимают прежнее положение, как только полисмен поворотился к ним спиной, под другими воротами, пока другая палка или другой сапог не сместят их и оттуда.

Половину первого бьют часы церкви св. Марии на Странде, и вот я на Чарльз-Стрите, в Дрюри-Лене; это маленькая улица редкой неопрятности, могущая поспорить на этот счет с Чорч-Леном или Букридж-Стритом. Неопределенное, но непреоборимое чувство побуждает меня сделать несколько сот шагов по грязи в её извилинах. Вдруг я останавливаюсь.

"Ночлеги для одних мужчин, по четыре пенса за ночь".

Это приятное двустишие (объявление занимает две строки) намалевано на стеклах окна, за которым горит сальная свеча. Я протягиваю шею, чтоб распознать заведение, обращающее к публике такое лестное приглашение. Это какая-то развалина; но за ночь всего четыре пенса! Подумайте об этом, мастер Брук! На нижней части дверей наклеены рукописные аффишки, которые позволяет мне прочесть рожок горящого вблизи газа. Не без труда, однакож, разбираю я обольстительное известие об отдельных постелях, со всеми удобствами для приготовления обеда, с теплою водой по желанию, и проч., и проч. Кроме-того, аффиши объявляют, что это заведение образцовое, управляемое фениксом всех ночных хозяев. Тут же читаю я сатирические куплеты, направленные против большой гостинницы Спитальф-Ильда. Я поневоле начинаю ощупывать восемь пенсов, обогащающих еще кармань моих панталон Бог-знает, в какое ужасное общество могу я попасть; но четыре пенса! И у меня еще останется четыре; жребий вынут. Iacta est alea.

Меня допустили. До сведения моею доводить, что с помещением тут моей особы, в заведении будет как-раз весь комплект почесальщиков. Я плачу свои четыре пенса - предварительная церемония, без которой не позволили б мне переступить порог скаредного корридора. Тогда сторож квартиры запирает дверь засовом и, потрясая железным подсвечником, словно мечом, делает мне знак, чтоб я следовал за ним.

Я взобрался по полусгнившей лестнице; вошел в спальню; сторож с лукавым видом пожелал мне спокойной ночи. Отчего же бросаюсь и назад и чуть не скатываюсь с лестницы? Отчего бегу, как сумасшедший, по корридиру и, именем неба, умоляю сторожа отворить мне дверь? Отчего, когда помянутый сторож, сняв засов двери, послал меня ко всем чертям, хотя и не возвратил мне четырех пенсов, отчего остановился я на улице, как прикованный, как окаменелый, и стою так до-тех-пор, пока не получаю толчка от ватаги пьяных гуляк, поющих хором.

Что же могло заставить меня бежать? Это не физиономия сторожа, не роковой вид дома, даже не картина несчастных лохмотников, которых мне приходилось иметь своими ночными товарищами. Что же это такое? Увы! попросту говоря, запах и вид клопов. О, ужас! комната была полна ими! Они копошились повсюду; ползали по полу; падали сверху, с потолка; они занимались всевозможными полетами и самою неистовой беготней. Ключ от улиц! Дайте мне ключ от улиц!

Вот я на воздухе: отдыхаю; но не успел пройдти далее Бред-Стрита, в Сент-Джемсе, как ужь спрашиваю себя, не слишком ли поспешен был мой поступок. Я так утомлен, так разбит, сон так гнетет меня, что я мог бы впасть в летаргию и не чувствовал бы свирепостей, чинимых над моею персоною ненавистными насекомыми. Поздно хватился. Четыре пенса истрачены, и я не дерзну явиться опять перед лицо сторожа.

Два часа утра! Ночь темна, ни зги не видно, когда я вхожу в Оксфорд-Стрит. Беглые тени, которые походили как-будто на женщин, попадаются реже. Четверть третьяго; я вступаю в Реджент-Цирк и могу выбирать: или экскурию в соседстве Реджент-Парка, или мирную прогулку в Квартале Клубов. Избираю клубы и иду вдоль по Реджент-Стриту, к Пикадилли.

С неощутительною постепенностью, с медленным, но неизбежным прогрессом чувствую я, что становлюсь настоящим ночным шатуном, бродягой без кола и двора. Ноги у меня пухнуть, голова уходит в плечи и клонится на-бок. Я сжал руки и держу их перед собой, словно умоляю кого. Я ужь не гуляю; я бреду, куда глаза глядят. Хоть у нас теперь и июль, однако я дрожу от холода. Когда я приостановился на углу Кондуит-Стрита все ночные бродяги любят углы), особа в атласном платье и черных кружевах бросает мне пенни. Как знает этот призрак, что у меня есть ключ от улиц? Я не в рубище, а между-тем бедственность моя очевидна. Я беру пенни.

Куда делись полисмены? Я иду по самой середине мостовой и во всей великолепной улице, из конца в конец, не вижу ни одной души. Нет, вот одна: маленький белокурый человек выходить из тени, бросаемой капеллою архиепископа Тенисона. Вся одежда его состоит из распадающихся лохмотьев. Он просит у меня позволения три раза кувыркнуться за один пенни. Я отдаю ему пенни, полученный от призрака, и хочу избавить его от трех кувырков; но мальчишка на этот счет слишком-пунктуален. Он кладет пенни себе в рот и исчезает, вертясь колесом. Мы одни наслаждаемся этим спектаклем - гасовые фонари и я.

Вот я достиг, здрав и невредим, до угла бывшей Площади Четверть-Круга (Quadrant). Вы видите, что я все держусь углов. Бродячая собака примыкает ко мне для компании. Я тотчас же вижу, что у собаки этой нет, как и у меня, убежища, бег её не так спокоен и решителен, как бег собаки, знающей, куда она идет. Ясно, что она скитается, бродяжничает; она присматривается к углам, но все возвращается на середину улицы; она обнюхивает все предметы, окурки сигар, капустные кочерыжки: этого не станет делать собака оседлая.

Тс! прислушаемся! Вдали какой-то шум! Ближе. Он растет Это мчится пожарная помпа. В одно мгновение улица наполнилась народом. Откуда взялся этот народ? Я не съумел бы объяснить этого; но вот сотни людей совершенно-проснувшихся, шумных, вполне-согласных в страшном крике, который разносится ночным ветром: "пожар!"

Последуем за потоком. Для ночного скитальца, пожарная помпа, несущаяся во всю лошадиную прыть, есть столько же могущественный талисман, как свора псов, напущенная на след лисицы, для лейчестершейрского джентльмена. Влияние заразительно. С каждым шагом толпа густеет. Пожар начался в одной узенькой улице квартала Сого, в москатильной лавке; пожар, по словам толпы, ужасный, чем он, впрочем, кажется совершенно-довольною; но в доме никого нет - легкая неприятность для публики, жадной прежде всего до сильных ощущений. Зато три семейства с маленькими детьми обитают в соседнем доме; видеть, как пожарные переносят их, полуодетых, стоит любой мелодрамы.

Движение увеличивается; и мошенники на свободе испытуют глубь карманов у зрителей. Я не скажу, что пожар мне нравится, нет; но он меня интересует. И славно бы поработал около помпы, да в руках-то нет силы. Тем, кто качает воду, подают пива.

мере, когда им овладели, когда за снопами пламени и искр следуют столбы пара и дыма, когда, естественным образом, возбужденная настроенность публики ослабевает и давка в толпе уменьшается, я покидаю обгорелый и облитый водою дом. В эту минуту колокол церкви св. Анны, в Сого, бьет четыре часа, и я вижу, что ужь совсем разсветало.

Тем неменее, четыре смертельно-длинные часа должны еще пройдти, прежде-чем наступит для Лондона настоящий день. Четыре полные круга нужно совершить минутной стрелке на унылом лике циферблата, прежде-чем продавец молока начнет обходить своих покупщиков и я обрету доступ к своим пенатам вместе с утреннею данью коров.

В довершение моей скорби, сердечного изнеможения, которое мало-по-малу овладевает мной, начинается дождь. Это не ливень, но дождь медленный и монотонный, который увлажает вас, немоча, дождь упрямый, который то заставляет вас думать, что вот-вот он разразится над вами, то бьет вас по лицу и иронически извещает, что не имеет этого намерения. Тоскливо пробегаю я лабиринт переулков, примыкающих к Coro: но встречаю тут только одного почтенного кота, возвращающагося из своего клуба, да полисмена мизантропического вида, который ощупывает запоры ставней и щеколды дверей.

Другой полисмен представляется моим взорам в Гольден-Сквере. Видно, что его обуревает сильная скука. Может-быть, он сожалеет об обществе товарища, откомандированного для действий при пожаре в этой фешонэбльной местности; этот товарищ еще не возвращался. Когда я поравнялся с полисменом, он бросил на меня длинный взгляд.

-- Здорово, говорить он.

Я возвращаю ему его любезность.

-- Конечно, идешь спать ложиться, прибавляет он.

-- Да, отвечаю я весьма-нерешительным тоном.

Он отворачивается и не произносить ни полслова; но, помоги мне Боже! вижу я самую-язвительную иронию в его глазу, самую презрительную недоверчивость в его лощеной шляпе. Не нужно было мне слышать его лукавый свист, чтоб понять, что он превосходно знает о неимении в моем распоряжении постели.

Я иду Шеррард-Стритом и достигаю площади Четверть-Круга, понурив голову. Скажите, пожалуйста, отчего начинаю я страшиться полисменов; никогда, благодаря Бога, не преступал я закона, а между-тем избегаю встречи с публичными властями. Звук тяжелых полицейских сапогов с каблуками меня тревожит. Один из грозных стражей стоит у двери магазинов мистеров Свана и Эдгарда, и, чтоб избегнуть встречи с ним, я покидаю принятое мною решение подняться по Реджент-Стриту. Беру влево и иду Гай-Маркетом.

Вот три весельчака, которые знают - это ясно видно - куда идти спать, хоть и поздненько отправляются они к ложу сна. По их решительному виду, по их шумной речи, можно заключить наверное, что ключи от дверей их квартир у них в кармане. Они только-что вышли из устричной лавки, волей или неволей, и все трое пьяны. Без всякого на то желания, разменялись они шляпами, а галстух одного из них хранит обильные следы салада из омаров.

приводящими усами и приличных размеров бакенами. Мне кажется, я их ужь видал и, без сомнения, еще увижу; все кончится, вероятно, тем, что поведут их в Вайткросс-Стрит, в суд несостоятельных должников. Бог ведает, где и как умрут они. Быть-может, на гнилой соломе и от delirium tremens!

Мне захотелось пройдти по Сен-Джемскому Парку, и я был ужь у большой каменной лестницы, ведущей к Мэлю, как встретил воинственную команду, составленную следующим образом из гренадера в длинной шинели, с зажженным фонарем в руке, хотя на дворе так же светло, как в полдень, из офицера, закутанного в плащ, и из четырех или пяти других гренадеров в серых одеждах. Это, если не ошибаюсь, называется больишми рундом, или чем-то в роде этого.

он пронимает меня до мозга костей. Волосы мои влажны и прилипают к щекам. Ноги как-будто приобрели чудовищную толстоту, а сапоги в равной мере умалились. я желал бы принадлежать к породе сурков или других просыпающих всю зиму животных. Меня не испугали бы шесть месяцев сна. Где мне найдти охабку сена или кучку мешков, чтоб успокоить свое тело? Мне кажется, я уснул бы даже на одном из тех ужасных медных столов, на которых Морг раскладывает пред очами Парижа свою ежедневную дань.

Я вижу скамью пол деревом; бросаюсь на нее, и как ни сучковата, как ни жестка она, укладываюсь на ней и пытаюсь заснуть. Это ужасно! это жестоко! я не чувствую в себе ни малейшей способности ко сну. Чтобы поправить дело, принимаю сидячее положение., потом встаю, поворачиваюсь раз, два, и мне кажется, что я мог бы заснуть стоя. Пользуясь, однакож, минутою полудремоты, которая представляется мне благоприятною, я снова бросаюсь на скамью и чувствую, что менее способен уснуть, чем когда-нибудь.

Молодой бродяга, видевший не более восемнадцати весн, сидит около меня и храпит с самым возмутительным упрямством. Без башмаков, без чулок, он спит и, повидимому, спит комфортэбльно; но вот бьет пять часов на громогласных курантах Конной-Гвардии; он проснулся, взглянул на меня, проговорил: "Жестка постель, товарищ!" и опять засыпает. В таинственном франк-масонстве нищеты, называет он меня товарищем, и посредством какого-то магического влияния сообщает мне частью свою способность спать в таких тернистых обстоятельствах. Проворочавшись на деревянной скамье до-тех пор, что заныли у меня все кости и суставы, я впадаю в глубокий сонь, столь глубокий, что он похож на смерть! столь глубокий, что я не слышу, как бьют четверти часа на громогласных конно-гварденских курантах, этом биче всех, вкушающих сон в парке. Я просыпаюсь зато вдруг, при ударе шести часов. Новый товарищ мой исчез. Боясь сам подвергнуться разспросам приближающагося полисмена (хотя, по-правде, и непонимая, что за ужасное преступление - уснуть в Сент-Джемском Парке), я удаляюсь, все еще разбитый, все еще с ноющими подошвами; впрочем, этот часовой сон освежил меня. Я прохожу мимо навесов, под которыми доят коров, где продают в летние вечера сливочный сыр и сыворотку, и вступаю в Чаринг-Кросс длинною аллеей Весенняго Сада (Spring garden).

Ночью слышал я несколько раз, что на это утро рынок в Ковент-Гардене. Я видел, как медленным и тяжелым шагом тянутся по молчаливым улицам возы с целыми горами овощей Я встречал продавцов фруктов в тележках, запряженных ослами, и мальчики их не преминули отпустить несколько острот насчет моего жалостного и безотрадного вида. Ковент-Гарден берёг я на закуску, как заключение моего странствия, потому что часто слыхал и не раз читал, что тамошний рынок - богатый предмет для наблюдений и развлечения.

помещаются у подножия этих пирамид. Мне нельзя шагу сделать, чтоб не наступить на вилок капусты, не споткнуться о вилок. Это, просто, капустный дождь; земля покрыта капустой; везде капуста преобладает и господствует.

Нудь у меня немножко-побольше терпения, я увидел бы, конечно, много и других вещей; но, обуреваемый этим капустным потопом, бранимый на чем свет стоит овощными торговцами, которых операции спутываю, я вижу себя принужденным поворотить оглобли и улизнуть с площади.

нечто среднее между шатром цыган и караулкой уочмена {Watchman - ночной съищик.}. Как бы в оправдание моего сравнения, дама, предлагающая кофе, имеет совершенно вид цыганки, и одета в настоящий уочменский плащ. Ароматическое пойло, если можно назвать так смесь из жженых бобов, жареной лошадиной печенки и негодного цикория, кипит в котле самого кабалистического вида; оно разливается в целый полк чашек и блюдечек, а так-как желудок требует чего-нибудь более-солидного, то около чашек помещены тарелки, покрытые массивными кучами толстых тартинок и двусмысленною субстанцией, слывущей за пирожки. Кроме товарища моего, двое огородников пользуются гостеприимством заведения, а один садовник, усевшись верхом на груде мешков с картофелем, запасся в той же лавочке хлебом, маслом и кофе, и истребляет все это с такою жадностью, что, при каждом глотке, у него сыплятся из глаз слёзы.

позавтракать правильным образом и для этого зайдти в настоящее кафе. Между-тем день идет большими шагами. Глухое дребезжанье тележных колес не прекращалось всю ночь; но вот начинают быстро отправляться к станциям железных дорог извощичьи кареты, набитые поклажей. Ночные полисмены мало-по-малу исчезают, и показываются мальчики и прислужницы таверн, кафе и кабинетов для чтения, только-что вставшие с постели и зевающие. Много таверн и кафе оставались открытыми впродолжение всей ночи; так, например, таверна Оружие Могаука никогда не запирается. Юный Стультус, в-сопровождении друга своего, Азинута, пытался, часа в четыре утра, изгнать оттуда всех посетителей, чтоб остаться полным властелином заведения; но, по убедительной просьбе Фрума, хозяина таверны, он заменил этот первый замысел рыцарским предложением всей компании по большому стакану старого Тома. Неменее рыцарски было принято это предложение. Так-как круг, обнесенный заключал в себе до тридцати посетителей, то Фрум остался очень-довольным. Как смышленый торговец, он съумел удвоить свой барыш, поднеся тем членам компании, которые были пьяны, то-есть трем четвертям, вместо можжевеловой водки, по стакану волы - операция, часто им повторяемая и имеющая двоякую пользу: противодействие неумеренности и значительное приращение доходов трактирщика. После Оружия Могаука можно упомянуть еще о Голове Репы, Трубке и Хомуте, посещаемом ночными извощиками; не скажу, впрочем, ни слова о маленьком домике близ Дрюри Лена, под фирмою Blue Dudgeon, очень-известном, как сходбища Тома Туга и его шайки.

ночные часы не пробудит в них снова кутежь и, может-быть, преступление.

Есть и кафе, которые не запираются на ночь. То, куда я вхожу, чтоб выменять за мои четыре пенса чашку кофе и булку с маслом, оставалось всю ночь открытым. В нем только и есть теперь, что грязный мальчишка, спящий стоя, да с полдюжины оборванцев, которые, заплатив за чашку кофе, получили привилегию сесть за неопрятными столами, на которых, опершись головой на руки, они стараются вкусить беглый сон, сонь, прерываемый, увы! слишком-скоро толчками мальчика, говорящого: "Проснитесь!" и тоже чуть не падающого от сна. Видно, тут принято за правило мешать спать потребителям.

В свою очередь, я занимаю место и стараюсь не задремать, читая нумер газеты Sun за прошлый вторник. Тщетные усилия! Я так истомлен, так истощен, что разом засыпаю. Потому ли, что прислужник отправился наконец соснуть и сам, потому ли, что издержанные мною четыре пенса купили мне право сна, сон мой уважен.

Я сплю, и снятся мне ужасные вещи! Снятся мне клопы, капуста, полисмены, солдаты в долгополых шинелях, туги, пылающие домы. Проснувшись, я, к великой радости своей, вижу, что ужь десять минут девятого: маленький разнощик журналов, весь в лохмотьях, приносит совершенно-влажный экземпляр газеты "Time", и я пробегаю в этом журнале полстолбца под заглавием Ужасный Пожар в Сого. Затем ухожу.

Если б я был менее-утомлен, я извлек бы из всего этого нравоучение; но в голове моей и во всем мире существуют для меня теперь только две вещи: моя квартира и моя постель. Восемь часов возвращают мне и то, и другое. После таких жестоких лишений, в ту минуту, как деловой, промышленный и торговый Лондон, жаждая корысти и труда, принимается за работу, я поспешно перехожу Странд, наступив на тень первого омнибуса, направляющагося к Банку, вхожу домой, погружаюсь в постель, предоставляю ключ от улиц желающему, и, кто бы он ни быль, не завидую ему.

"Отечественные Записки", т. 84, 1852