Последние римляне.
Часть I.
Глава V

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Еске-Хоинский Т., год: 1897
Категории:Роман, Историческое произведение


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

V

На девятый день после свадьбы дочери Симмаха с молодым Флавианом Рим гудел, как лес в жаркий июльский день.

По всем улицам, с востока, запада, севера и юга, с самого утра наплывали такие массы людей, что до края залили столицу в течение нескольких часов. Повсюду виднелись носилки и экипажи, покрытые пылью дальней дороги; шли конные и пешие, сенаторы и всадники, горожане и поселяне.

Местная стража, стоявшая на карауле у ворот, с удивлением переглядывалась между собой. Даже прошлогодний триумф Феодосия не привлек такой массы любопытных. А между ними были те, которых стража никогда не встречала в стенах Рима. Прибывали люди, одетые в старомодные туники, вышедшие давно из употребления, едущие в колесницах времен Константина. Прибывали они, по-видимому, из таких отдаленных углов Италии, где не особенно заботятся о покрое платья и конструкции экипажей.

Уже около полудня в гостиницах не хватило мест для людей, коней и мулов. У кого не было знакомых в столице, тот разбивал палатку под открытым небом, на площадях перед храмами, на рынках и на Марсовом поле.

На улицах стоял шум, который проникал в самые тесные закоулки. Из лавок, мастерских и домов выбегали римляне и здоровались с незнакомыми им прибывшими людьми так сердечно, как будто их связывала давнишняя дружба.

-- Привет вам! Привет вам! - кричали люди и засыпали друг друга вопросами, как бывает при встрече хороших знакомых после долгой разлуки.

Невольники выносили на улицы столы; женщины угощали гостей подогретым вином, колбасами, жареными бобами, хлебом и овощами; дети кормили сеном лошадей и мулов.

Весь город превратился в одну громадную гостиницу: Рим принимал провинцию.

Время от времени на площадях и рынках показывались большие телеги в сопровождении невольников в багряных, затканных золотом туниках. Они двигались медленно, осторожно, останавливаясь при больших скоплениях народа: это консул Аврелий Симмах отворил свои винные склады и кладовые, не жалея старых вин и дорогих лакомств для прибывших.

По мере того как осушались огромные амфоры, гул голосов рос и сердца сближались.

Римские жители начали целоваться с гостями, которых видели в первый раз в жизни. Какое-то общее предчувствие радости или печали соединяло людей разного возраста, разных сословий и занятий и сплачивало их в одну семью.

С рынка на рынок, с площади на площадь, с улицы на улицу переливался однообразный шум смешанных голосов, издалека похожий на жужжание лесных мух, с наслаждением купающихся в горячих волнах воздуха, напоенного ароматом смолы.

Но не все римляне принимали участие в этом приветствии провинции. Там, где на внешней стене дома чернел знак креста, окруженного лавровым венком, собирались люди, которые напряженно следили за необычным оживлением города. Гости не обнимались и не целовались с христианами.

Казалось, что вся Италия двинулась в Рим, чтобы Доказать галилеянам, что не они одни имеют права на город Ромула.

И действительно, если бы вся эта масса, наплывавшая беспрерывно через все ворота, бросилась на врагов старой римской веры, то на завтра христианские церкви были бы пусты.

Это хорошо понял Винфрид Фабриций, который с напряженным вниманием следил за движением язычников. Узнав, что Симмах и Флавиан разослали по всей стране гонцов с письмами к сенаторам, жрецам и декурионам, он отгадал намерения главарей староримских сторонников. Они хотели в день погребения жертв, задавленных во время уличных беспорядков, поразить христиан громадным числом правоверных римлян.

Воевода не сомневался, что не все из наиболее ревностных язычников явятся на вызов префекта и консула, и никак не ожидал такого огромного сборища. Не зная положения дел в Италии, он думал, что за идолопоклонство стоит только одна столица, враждебно относящаяся к христианскому правительству, которое лишило ее прежнего блеска.

Фабриций, проезжая верхом по улицам, убедился, что в Виенне царит ошибочное представление об истинном положении дел в Италии. То была не христианская страна, терроризированная горстью сенаторов, как его убеждали при дворе Валентиниана, - здесь старые боги еще Господствовали над сердцами, иначе люди не подвергали бы себя стольким лишениям единственно лишь для того, чтобы выказать прочность своих убеждений.

Предводитель палатинского отряда, сопровождавший начальника в поездке по городу, распознавал между пробывшими жителей провинций, лежащих на окраинах италийского епископства. На площадях и рынках расположились венеты и лигийцы, рыбаки из Регнума и колонисты из Мельпа. Эти язычники шли днем и ночью для того, чтобы поспеть к назначенному дню. Получив известие о похоронах, они тотчас же бросили семьи и занятия и пустились в дорогу, послушные призыву столицы.

Многие из них, по-видимому, ясно сознавали опасность минуты - воевода замечал под тогами и плащами ножи и мечи. Не с мирным настроением стеклись в Рим идолопоклонники в таком числе. Об этом говорили их угрожающие взгляды, с которыми Фабриций сталкивался везде, где собиралась более значительная толпа.

обрушилась бы тогда на недругов старых богов и разнесла бы их в прах.

Уполномоченный христианского императора не мог взять на себя ответственность за бесцельную резню, так как его первой обязанностью было охранять последователей истинного Бога.

Винфрид Фабриций принял это во внимание и, повернув к Палатину, подъехал к префектуре, соскочил с коня и отдал его одному из солдат, стоявших на карауле перед дворцом.

-- Воевода Италии просит об аудиенции, - сказал он глашатаю в передней. - Мое дело не терпит замедления.

Невольник, несмотря на такое заявление, не спешил с докладом. Не трогаясь с места, он сказал небрежно:

-- Пресветлый префект разбирает теперь спор между городами Равенной и Сииной. Не знаю, может ли он сегодня принять твою знаменитость.

-- Делай, что тебе говорят! - повелительно произнес воевода.

Глашатай пожал плечами.

-- Мне нельзя прерывать суд пресветлого префекта, - ответил он.

И, прислонившись к стене, он закинул ногу на ногу.

Воевода побледнел.

Этот негодяй с бесстыдным лицом холопа относился к нему с видимым неуважением. И он несомненно был также идолопоклонник и ненавидел представителя христианского правительства.

Винфрид Фабриций видел вокруг себя многозначительные улыбки. Над ним издевались ликторы и рабы префекта.

Тогда он схватил глашатая за ворот и крикнул, проталкивая его в залу:

-- Делай, что тебе приказывают, презренный червь!

С уст челяди мгновенно исчезли иронические улыбки.

Ликторы и невольники выстроились, как солдаты перед начальником.

Из залы доносился громкий голос префекта. Он делал кому-то выговор.

Глашатай тотчас же возвратился и, бросив исподлобья на воеводу взгляд побитой собаки, приподнял перед ним занавеску.

Нихомах Флавиан действительно разбирал спор между двумя соседними городами, но дело было уже окончено.

Когда воевода показался в зале, декурионы Равенны и Сиины выходили из нее.

-- Твоя знаменитость приказывает докладывать о себе особенным способом.

-- Потому что особенным способом слуги твоей пресветлости встречают послов императора, - отвечал воевода.

-- Глашатай будет наказан за дерзость, - сказал Флавиан, - а все-таки ты, воевода, не забывай, что тот оскорбляет божественного и вечного императора, кто нетерпеливо врывается к его непосредственному заместителю. Твоя горячность объясняется только молодостью.

Он поправил полы тоги, оперся правой рукой о подлокотник кресла и добавил официальным тоном:

-- Глашатай доложил мне, что твое дело не терпит замедления.

-- Мое дело касается только префекта претории, - ответил Фабриций.

Флавиан понял, что христианин не хочет говорить при свидетелях, и приказал писарям и ликторам удалиться. Воевода приблизился к нему и сказал:

-- Слуга цезаря пришел к слуге цезаря.

Последние два слова он подчеркнул многозначительным взглядом.

Несколько времени оба сановника пристально смотрели друг на друга.

Холодный взгляд префекта без тревоги воспринял угрозу в пламенных очах воеводы.

-- Я просил преславного Юлия Страбона, - сказал Фабриций после продолжительного молчания, - чтобы он отговорил твою пресветлость от погребения несчастных, которые пали жертвой уличных беспорядков. Я полагал, что слуга цезаря поймет резоны моей просьбы.

И снова он подчеркнул выражение "слуга цезаря" красноречивым взглядом.

На щеках Флавиана выступил легкий румянец. Фабриций второй раз уже напоминает ему его обязанности, а он не мог заставить молчать этого молокососа: он чувствует себя виновным перед представителем христианского правительства.

Устраивая вместе с Симмахом языческую демонстрацию, он действительно тяжко провинился как цезарский префект. Он терпеливо слушал, что будет дальше.

А Фабриций не щадил его римских чувств. Возвысив голос, он продолжал:

-- Слуга цезаря должен был понять, что, не желая этого погребения, я отгадал волю божественного и вечного императора. Умышленно раздражая страсти толпы, вы тем отдаляете выполнение эдикта, которого не поколеблет никакая сила на земле. Вы своим неразумным сопротивлением принуждаете меня к принятию чрезвычайных мер.

Он вынул из-за пурпурного пояса пергамент и подал его префекту.

-- Это собственноручное письмо нашего государя Валентиниана объяснит твоей пресветлости, что я прибыл в Рим с обширными полномочиями. В случае надобности они предоставляют в мое распоряжение всех сановников Италии.

Но Флавиан отклонил рукой документ, который принижал его власть.

Голова его поникла, он искал выхода из западни, в которой очутился так неожиданно. Ему нельзя было ни: увлечься, ни позабыть ни на минуту, что он говорит с врагом старых богов; он знал, что какое-нибудь его неосторожное слово с первым же курьером пойдет в Виенну и будет с восторгом встречено зарящимися на его должность. А он теперь был так необходим в Риме.

Всякого другого сановника он просто не стал бы слушать, но с Фабрицием дело было иное. Положим, на служебной лестнице он стоит несколькими ступенями выше Фабриция, но в присутствии воеводы его величие теряет весь свой блеск. Гордый солдат, даже и не снабженный особыми полномочиями цезаря, и так не подлежал его власти.

Самодержавие цезарей, постоянно опасаясь восстаний наместников, отделило военную власть от гражданской, расстроив цельность правительственного механизма старого Рима. Воевода отвечал за свои действия перед главным вождем западной префектуры, и, пока Арбогаст не сдержит его шагов, его христианское рвение может расстроить все планы римских идолопоклонников.

Следовательно, нужно смягчить его, усыпить его чуткость.

-- Мне известно, что и твоя вера, - начал Флавиан, - не запрещает почитать умерших. И вы торжественно хороните своих покойников, ставите над ними часовни, уважаете их могилы.

-- Великий Феодосий не назначил бы тебя на такую высокую должность, - отвечал Фабриций, - если бы ты не умел вникать в чужие мысли. Ты отвечаешь мне, как будто не понимаешь меня, хотя так же хорошо, как и я, знаешь, что эти похороны не обычный религиозный обряд. Это явный бунт, это коварно придуманное пренебрежение к священным особам божественных и вечных императоров. Зачем ты стараешься сбить меня с пути долга? Я слышал повсюду, что Никомах Флавиан - человек честный.

И презрительная улыбка пробежала по лицу воеводы.

Префект заметил этот знак пренебрежения. Фабриций отгадал в его словах ловушку и презрительно отнесся к ней. Новый человек, сын варвара, был благороднее его, патриция...

И снова Флавиан наклонил голову, но на этот раз чтобы скрыть горячий румянец, который залил его лицо огнем стыда.

Его мучил этот разговор с христианином, его оскорблял этот равнодушный тон, однако он должен был сдерживать себя. Оттого, что сейчас решит начальник вооруженной силы Италии, зависит будущность Рима. Если бы он захотел воспрепятствовать погребению, то ускорил бы течение событий. Разъяренная толпа без сомнения бросилась бы на войско, и тогда Феодосий несомненно прислал бы своих готов и растоптал бы сторонников старого порядка, прежде чем они успели бы приготовиться к обороне.

Флавиан быстро оценил положение вещей. Он любил правду, но больше правды любил будущность Рима, и ради своей возлюбленной мысли ом переносил терпеливо оскорбления христианина и искал выхода.

Необходимо было ограничить рвение этого усердного слуги цезаря...

-- Твоя молодость видит бурю там, где светит солнце погожего дня, - сказал префект. - В Риме все похороны бывают торжественны, в чем ты убедишься сам, когда побудешь дольше с нами.

-- На обычные похороны не стекается вся Италия, - отвечал Фабриций.

-- Италия всегда спешит в столицу, когда ожидает увидеть необычное зрелище.

-- Все многочисленные сборища вызывают беспорядки, конца которых нельзя предвидеть.

-- В твоей власти предупредить эти беспорядки.

-- Ты не имеешь права требовать от меня, чтобы я служил делу богов, которых я не признаю.

-- Но я имею право требовать от тебя, слуги цезаря, чтобы ты оберегал покой божественного и вечного императора.

Воевода с удивлением посмотрел на префекта. Он, префект, напоминает ему обязанности слуги цезаря, он, предводитель мятежников, противящихся воле императора.

А префект продолжал:

-- Враждебный вид войска несомненно возбудил бы страсти толпы, которая, как ты сам убедился, нахлынула в Рим и все прибывала, что незначительный гарнизон города потерпел бы несомненное поражение в уличном бою, за что наш божественный государь не поблагодарил бы тебя. Для спокойствия правительства нужно избегать всякого столкновения войска с народом, потому что результаты таких столкновений бывают не одинаковы. Не один уже трон превратился в прах, низринутый яростью черни.

Воевода понял, куда метит префект. Он хотел напугать его ответственностью за неосторожный поступок, несчастный исход которого мог ослабить значение христианского правительства. Винфрид сам знал очень хорошо, что римский гарнизон численностью в три тысячи мечей, не выдержал бы натиска толпы, которая залила сегодня город, особенно если эта толпа принесла с собой оружие и ненависть к последователям Христа.

Но зачем префект обращает его внимание на затруднительность положения? Всякий другой, только не он, имел право делать напоминания и предостережения. Это затруднительное положение было делом его же рук.

-- Забота о спокойствии божественного и вечного государя и привела меня к тебе, пресветлый префект, - надменно отвечал Фабриций. - Я ожидал у тебя, слуги цезаря, найти помощь, а нашел предательство, прикрытое змеиной хитростью. Если бы ты заботился о спокойствии нашего государя, то тотчас же приказал бы пришельцам оставить город, запретил бы торжественно погребать тех безумцев, которые понесли только заслуженную кару за ненависть к истинному Богу. Но ты этого не делаешь... Напрасно ты стараешься обмануть мою бдительность своим коварным словом...

Флавиан повернулся в кресле. Дерзость христианина начала переполнять меру его терпения. Этот молокосос все время осуждает и разбирает его поступки.

-- Если мои похороны, которых ты так неосновательно опасаешься, - отвечал префект, - поставит Виеннский двор в затруднительное положение, то отвечать за это несчастье будешь ты. Что же касается меня, то я сделал все, чтобы не возникли последствия, неблагоприятные для правительства. Городская стража закроет центральные улицы города и не допустит в процессию нарушителей спокойствия. Достаточно обезвредить враждующие стороны, чтобы предупредить беспорядки. Пусть и твои солдаты поудержат пыл твоих единомышленников, и завтра ты возьмешь назад свои недоверчивые слова, которыми ты оскорбляешь меня сегодня. Прибывшие из провинций, отдав честь умершим, спокойно разойдутся по домам, унося с собой впечатление самого обыкновенного зрелища.

Воевода долго смотрел - на префекта, пронизывая его пытливым взглядом. Он понял, что в случае беспорядков язычники свалят на христиан ответственность за пролитую кровь.

-- Ваша хитрость победила меня на этот раз, - сказал Фабриций, - но я надеюсь, что это больше уже не повторится. Вы тщетно противитесь свету истинной веры. Боги ваши должны пасть, потому что так решено там, где никакие предначертания не отменяются никогда.

Он показал рукой на небо, просвечивающее через отверстие в крыше, и выбежал из залы. Флавиан, согбенный, измученный, как бы отдыхающий от чрезмерной работы, посидел еще несколько минут в сенаторском кресле, потом с трудом поднялся и вздохнул всей грудью.

Ложь тяготила его римскую душу.

-- Самонадеянно говорит твоя вера, галилеянин, - промолвил он вполголоса, сходя по ступеням трона; - но и наши боги не забыли еще, что они властвовали над миром в течение ряда веков. Юпитер Капитолийский до сих пор держит еще в руке громы и молнию...

Воевода так стремительно вышел из префектуры, что солдаты не успели отдать ему обычные военные почести. Прежде чем они хватились, он вскочил уже на лошадь и погнал ее галопом вдоль цезарских дворцов на другой конец Палатинского холма. Там, в бывшем доме императора Августа, напротив храма Аполлона, находилась главная квартира вождя Италии. Префект бросил ему укор в самонадеянности, а он всеми силами воли подавлял в себе гнев и старался вернуться к покою, которого в нем не было.

Недавний римлянин, сын аллемана и испанки, едва тронутый цивилизацией, воевода свирепел, как осенняя буря, когда давал волю своему темпераменту.

Если бы хотел он быть несдержанным, то задрожал бы перед ним этот холодный, коварный сенатор, притворяющийся заботливым слугой императора. Он обратился к префекту в надежде отклонить его от устройства похорон, а хитрый язычник сделал его послушным орудием идолопоклонников. Иного выхода не было. Не желая подвергать войска императора испытанию в битве с чернью, он должен охранять врагов истинного Бога от справедливого гнева христиан. В больших городах немного нужно для того, чтобы раздуть пламя ненависти... Достаточно нескольких бранных слов, горсти брошенных камней, какого-нибудь неосторожного восклицания...

А христианское правительство не должно терять доверие в глазах, толпы, если оно хочет осуществить свои намерении. Воевода все это взвесил. Он знал, что на этот раз должен уступить хитрости язычников, но это сознание бессилия унижало его солдатскую честь...

Чтобы укротить свой гнев, он ударил ногами коня по бокам. Испуганное животное встало на дыбы, вскидывая задними ногами. Покрытый пеной и пылью, храпя и фыркая, великолепный испанский жеребец остановился перед домом Августа. Четверо пеших солдат с начальными буквами имени Иисуса Христа на шлемах стояли на страже перед портиком, на котором развевался штандарт с портретами Феодосия и Валентиниана.

-- Выводить коня и вытереть его хорошенько, - сказал воевода привратнику.

В передней его окружили несколько невольников. Один снял с него плащ, другой отстегнул меч, третий развязал пурпурный пояс, четвертый взял шлем.

Воевода пробежал несколько комнат и остановился в заде;, которая некогда была столовой Августа. Здесь было несколько столов, и за всеми сидели воины.

-- Что прикажешь, воевода? - послышался голос из угла.

-- Сейчас послать приказ в лагерь!

Знаменосец подошел с восковой дощечкой в руках.

-- Тотчас же после захода солнца, - диктовал воевода, - пусть когорты замкнут все центральные улицы и не допустят туда христиан. Если какой нарушитель порядка захотел бы прорваться сквозь цепь, связать его и держать до тех пор, пока не окончатся похороны. Оружие употреблять только в крайнем случае. Конные когорты расставить на рынках и площадях перед храмами. Первая когорта будет вместе со мной сопутствовать процессии. Если кто из солдат даст повод к уличной битве, тот лишится права на цезарскую награду, назначенную для ветеранов.

Подписав приказ, воевода удалился в свой кабинет. Как в приемной зале, так и здесь рука христиан изгладила следы языческого прошлого. На одной из стен чернел на белом фоне большой крест, окруженный рыбами и якорями.

Воевода сел к столу и взял большую книгу. Это был список легионов, расположенных в Италии.

По мере того, как он читал, его лицо покрывалось тенью печали. Уже в третий раз он пересматривал списки трибунов и сотников, отыскивая среди них своих единоверцев. Но напрасно он переворачивал листы. Около всех фамилий стояла отметка, означающая "исповедующий народную веру". Только трое знаменосцев и один сотник принадлежали к церкви Христовой.

Воевода изумился такой неосторожности императора. Нужно было римские легионы послать на западные или восточные границы государства, а Италию отдать под надзор аллеманам; хотя они тоже язычники, но в случае надобности не пощадят сторонников старого порядка, потому что служат только за деньги и готовы бить того, кого им прикажут.

Когда он размышлял об этом, в комнату вошел тот самый солдат, которому он в воскресенье после обедни поручил отыскать расторопного человека.

Это был старик среднего роста, крепкий, приземистый, с толстой шеей. Долгие годы покрыли сединой его волосы и бороду, но не согнали здорового румянца с его загорелого лица.

-- Это ты, Теодорих? - спросил воевода более ласковым, чем всегда, голосом. - Ты хочешь со мной говорить?

Он ласково смотрел на старика. Видимо, этот простой легионер был близок его сердцу.

-- С самого утра я вижу заботу на челе моего орла, - сказал Теодорих, свободно подходя к столу. - Старый слуга прежде знал, когда его господину было больно. Может быть, какой-нибудь язычник оскорбил твою знаменитость, может, нужно, чтобы Теодорих попробовал еще, сумеет ли он разбить кулаком голову нахала. Говори, господин!

-- Сколько раз я уже просил тебя, чтобы ты принял святое крещение. Тебе, как я вижу, нужна милость нашего Господа Иисуса Христа, чтобы ты окончательно забыл о языческом прошлом. Обещай мне, старик, что ты окрестишься в эту зиму.

Теодорих молча почесал в голове.

-- Зачем ты упорствуешь? - настаивал воевода. - Внушали же тебе наши священники, что святая вода смывает с души человека его прежние грехи и гасит в его сердце языческие наклонности и страсти.

- Мне еще будет время принять крещение, - отвечал солдат, - когда смерть схватит меня за горло. Омытый от грехов перед самой кончиной, чистый и невинный, предстану я перед милосердным Агнцем и посягну без страха на небесный венец. Если бы я окрестился сейчас, то мог бы много нагрешить и пришел бы в царство Доброго Пастыря грязный, как баран, который валялся в луже.

-- Зачем же тебе грешить?

-- А как будто человек может воздержаться от грека? Придется кому-нибудь переломать ребра, разбить голову, выпустить кишки... Никому не известно, что может встретиться благочестивому христианину. И вино веселит иногда сердце человека и согревает его кости, а наши священники кричат на все: грех, грех! Пусть грех будет грехом, когда его смоет святая вода.

Воевода слушал с улыбкой на губах. Не один только Теодорих думал так. Большая часть христиан четвертого столетия откладывала крещение до последней минуты, чтобы предстать на суд Божий незапятнанными. Даже императоры совершали этот обряд на смертном одре.

Теодорих перекрестился.

-- Я проложил бы себе дорогу кулаками, - сказал он. - Что мне делать на том свете без моего сокола.

-- А если бы тебе не помогли твои кулаки? - спросил, смеясь, воевода.

-- Тогда бы перед вратами Небесного Царства я рыдал и умолял до тех пор, пока Добрый Пастырь не сжалился бы надо мной. Он добрый, милосердный, Он не может смотреть на слезы несчастных.

Воевода ласково посмотрел на солдата. Мог ли он сердиться на старого слугу, привязанность которого он испытал не раз?

Теодорих, свободный аллеман, некогда товарищ его отца, носил его на руках, учил ездить верхом, бросать копье, владеть оружием. И в мирное и в военное время он оберегал его с преданностью и верностью пса. Он бросил внуков, детей и землю и пошел за ним в Рим.

-- И я бы умолял Доброго Пастыря до тех пор, пока Он не отворил бы перед тобой врата Царства Небесного, - отвечал воевода мягким голосом, гладя пр голове старика, который припал к его коленям. - Только не заводи ты в Риме напрасных ссор. Для твоих кулаков еще найдется довольно работы. Но сперва отыщи мне такого человека, о котором я тебе говорил.

- Эта лисица как раз ждет твоих приказаний, - сказал Теодорих. - Кажется, у него хороший нюх, ибо боги отметили на его лице хитрость и вероломство.

-- Бог, мой старик! - поправил воевода.

-- Разве наш Добрый Пастырь мог бы сотворить такого негодяя, который за деньги хочет продать своего господина? Такие родятся только от семени языческих демонов.

- Мне нужен человек, который знал бы все, что делается у язычников.

- Эта лисица служит у префекта претории и называется Симонид. Его породила греческая земля и греческая подлость. Если мой сокол хорошо ему заплатит, то будет знать все, что ему нужно.

Теодорих вышел и скоро вернулся с переводчиком префекта.

Симонид действительно производил впечатление лисицы. На ходу он сгибал колени, ступал тихо, осторожно, как бы подкрадываясь к намеченной жертве. Его маленькие косые глаза бросали исподлобья быстрые, боязливые взгляды, на бороде торчали редкие волосы.

Лицо воеводы, такое мягкое во время разговора с Теодорихом, теперь приняло суровое выражение.

-- Ты знаешь, что мне от тебя нужно?

-- Твоя святая христианская ревность хочет знать все, что делается у язычников.

-- Можешь ли ты доставлять мне необходимые сведения?

Симонид колебался минуту, прежде чем ответить. Наконец он сказал с хитрой улыбкой:

-- Если бы я жил во дворце императора Августа, как и ты, пресветлейший господин, то и в таком случае не рискнул бы навлечь на себя гнев Никомаха Флавиана. Это человек могучий и суровый.

руку, но воевода в это время спрятал кошелек.

-- Без дела не будет тебе и награды, - сказал он. - Сперва известия, потом деньги.

-- Всякое дело требует издержек, - заметил Симонид.

-- Я хочу сперва убедиться, будет ли мне польза от твоей ловкости.

-- Приказывай, господин.

-- Если ты сообщишь мне, какие сенаторы собираются у префекта и о чем они там совещаются, то кошелек перейдет в твои руки.

-- Этот кошелек уже принадлежит мне, - ответил Симонид.

-- Я жду сведений, но помни, что я буду проверять их, и если ты будешь лгать, то с тобой расправится Теодорих.

Старый аллеман проворчал что-то под нос, и от этого ворчания дрожь пробежала по телу грека. Так медведь выражает свое недовольство, когда его преследуют собаки. Симонид скорчился, согнулся и стал пятиться к стене.

-- Будет, как ты приказал, господин, - произнес он дрожащим голосом.

-- Ты можешь заработать еще другой кошелек с солидами, - сказал воевода.

Грек насторожил уши.

-- Ты сообщишь мне в точности, как распределяется день в атриуме Весты. Я хочу знать, в какое время весталки совершают свою службу, кто из них стережет священный огонь днем и кто ночью, как и когда они сменяются.

Симонид слушал с удивлением. Его глаза горели любопытством, лоб наморщился. Было видно, что он старается разгадать цель этого поручения. Могли ли весталки интересовать христианина?.. А если...

И он незаметно улыбнулся.

-- Ворота атриума Весты не отворяются для таких бедняков, как я, - отвечал он, внимательно всматриваясь исподлобья в лицо воеводы. - Если бы твоя пресветлость захотела указать ту из весталок, которая тебе нужна...

Воевода понял намерение грека и резко прервал его:

-- Уж это твое дело проникать всюду, куда тебе прикажут, если только ты хочешь заработать другой кошелек. А теперь можешь идти. Старайся заслужить мое расположение.

Симонид сделал поклон и, пятясь задом, вышел из кабинета.

-- Прикажи мне подать обед, - сказал воевода, когда остался вдвоем с Теодорихом.

Его обед занимал немного времени. Как все люди живого характера, он ел скоро, не наслаждаясь кушаньями. Привыкший к неудобствам и непостоянствам лагерной жизни, он не обращал внимания на качество пищи, которая для него являлась только средством утоления голода. Довольно часто, когда его занимали важные дела, он даже не знал, что ему и подавала прислуга.

Свидетель торжества христианства, он не отличался уже уступчивостью первых последователей Христа, которые искали в новой вере утешения и забвения. Для него учение Христа не было единственным бальзамом для душевных и общественных ран. Потомок свободного рода, сын сановника из свиты цезаря, внук и правнук начальников аллеманского племени, он не испытывал на себе тяжести учреждений старого света, столь ужасных для слабых и убогих; новая же цивилизация еще не успела отравить его сердце скептицизмом.

Он внес в христианство первобытную духовную и физическую силу варварских народов, не имеющую ничего общего с положением обездоленных и отчаявшихся во всем членов греко-римского общества, которые без протеста переносили гонение от людей существующего порядка. Присоединившись к учению Христа со всей горячностью и упованием девственной натуры, он жаждал служить Богу, которого горячо полюбил, служил деятельно, не обращая внимания на средства и пути. Бог, избранный им, должен повелевать всем миром, а кто противится поставленному Им правительству, тот его личный враг.

Кровь матери-испанки добавила к его живой, искренней вере примесь фанатизма, который усилил в нем ненависть к защитникам римской религии. Он чувствовал и понимал, что, пока традиции прошлого беспрепятственно будут блуждать по улицам древней столицы государства, до тех пор христианство не сломит вампира язычников. И вдруг, точно на смех, именно ему и пришлось оберегать спокойствие процессии, устроенной римскими патриотами с целью, возбуждения страстей в народе. К этому принуждало его положение: он был не только христианином, но и верным слугой императора. Преждевременная горячность могла бы вызвать отчаянное восстание, которое Виеннскому двору, занятому войной с франками, причинило бы много неприятностей.

За обедом воевода еще раз мысленно оценил положение в Риме и оправдывался перед собой, перед своим христианским усердием необходимостью поступать осторожно. Он искал иного выхода, но его не было.

Он тихо выругался, когда Теодорих доложил ему, что первая когорта ждет его приказаний. Привесив меч, он надел на тунику кольчугу, на голову золоченый шлем с монограммой Христа, набросил на плечи шелковый греческий плащ и вышел на двор. Его приветствовал стук оружия, но он не ответил на приветствие, молча сел на коня и посмотрел на небо. Может, сам Бог воспрепятствует этому позорному зрелищу, может, Он пошлет сильный дождь и охладит греховный пыл идолопоклонников.

Но темной синевы вечернего неба не омрачало ни малейшее облачко. Даже запад был чист от серой мглы.

Над городом царила тишина погожей ночи. Ничто не предвещало быстрой перемены погоды.

Воевода нетерпеливой рукой рванул коня и направил его в сторону Триумфальной улицы. Солдаты двинулись за ним в порядке - четырьмя шеренгами.

Бедняки, погибшие во время уличных беспорядков, в самых дерзновенных снах не мечтали о тех почестях, которые должны были быть отданы им после смерти. Сам консул занес в книги храма Венеры Либитинской [в Риме списки умерших вел служитель храма Венеры Либитинской] их никому не известные имена; бальзамировали их известные врачи; в дорогие платья убрали городские невольники; знаменитые скульпторы сняли с их лиц посмертные маски. Убогих ремесленников положили на ложе из слоновой кости, покрытое восточными коврами, и выставили на публичное поклонение в амфитеатре Флавиев. Молодежь самых лучших фамилий стояла в течение семи дней в почетном карауле у их останков, богатейшие и знаменитейшие римские люди приходили оказать им почет и возлагали гражданские венки.

Город, столь шумный в течение дня, после захода солнца успокоился, как будто волна пришельцев снова отхлынула и разлилась по стране, утопая в пространстве.

Воеводу заинтересовала эта тишина. Неужели язычники раздумали в последнюю минуту? Может быть, Флавиан принял в соображение его основательные упреки и помешал осуществлению опасной демонстрации...

Но едва только он съехал с Палатинского холма, как убедился, что обольщался напрасно. По обеим сторонам Триумфальной улицы, вдоль тротуаров, чернели тесно сплоченные массы людей, рельефно выделяющиеся на светлом фоне домов, посеребренных блеском месяца.

Толпа стояла так тесно и неподвижно, голова к голове, плечо к плечу, и составляла такую однородную массу, что казалась какой-то длинной стеной.

Воевода посмотрел вперед, по направлению к арке Константина, и назад, в сторону Большого цирка: везде непрерывная цепь, опоясывающая дома и плотно замыкающая боковые улицы.

Он гордо поднял голову и медленно продвигался мимо живых шпалер, бросая из-под шлема направо и налево гневные взгляды.

Перед амфитеатром Флавиев его ждал начальник римского гарнизона.

-- Все ли в порядке? - спросил воевода.

- Как ты приказал, - ответил начальник. - Середину города оцепили наши люди вместе с городской стражей, а улицы, по которым пойдет процессия, охраняют поклонники народных богов.

Начальник гарнизона молчал. Он был римлянин.

-- Долго ли мы будем ждать? - спросил воевода.

-- Процессия двинется скоро.

-- Ты останешься при мне.

-- Как прикажешь, воевода.

Площадь перед амфитеатром заполнила необъятная толпа, но теперь эта необыкновенно подвижная, шумящая толпа держалась так спокойно, как будто она застыла. Даже отдельные, отрывистые крики не нарушали глубокой тишины, от которой веяло гнетущей тоской. Какая-то невидимая, гигантская рука опустилась на тысячи голов и давила их своей тяжестью.

Римский народ чувствовал, что в данную минуту в древней столице государства происходит что-то важное, из чего возникнет ряд событий, чреватых бурями.

Во всяком случае, предавая торжественному погребению своих единоверцев, он навлекал на себя гнев Феодосия. Грозный император подписал уже смертный приговор традициям прошлого, а он, привыкший повелевать всем светом, воспротивился его воле.

Знаменитый амфитеатр Флавиев напоминал язычникам их прежний блеск. Все племена доставляли для этого здания гладиаторов и зверей, чтобы римский народ мог забавляться.

Тут, в цезарской ложе, сидели цари и князья, господствовавшие за морями и горами, и чувствовали себя польщенными рукоплесканиями черни Вечного Рима. Тут наряду с отцеубийцами и святотатцами погибали первые пресвитеры галилеян.

Цари и князья вот уже несколько десятков лет направлялись в Константинополь, галилеяне восседали на троне цезарей, а он, римский народ, законный наследник властелинов мира, боится гнева императора за то, что не хочет отречься от веры предков. Что еще недавно считалось обязанностью, заслугой, теперь стало грехом, преступлением. Что в течение тысячи лет сияло перед ним как наивысшая истина, должно погаснуть, как догорающий факел.

Осознание этого и было той самой тяжелой рукой, которая повисла над собравшейся толпой, отнимая у нее речь, и парализуя свойственную южным жителям живость движений. Язычники видели перед собой угрозу нового времени, слышали голос Предопределения, которого не могли избежать даже боги. Не властелины Мира, гордые и уверенные в завтрашнем дне, прибыли отдать последний долг своим героям, а остатки великой расы, хранители прошлого, хотели напомнить настоящему, что они еще существуют.

И тихо было вокруг, как будто похоронный обряд должен был исполниться над всем римским народом.

Над всеми склонившимися головами довлела печаль и заставляла забывать и зависть, и невзгоды, и мелочные дела дня и самого убогого рабочего поднимала до уровня гражданина и патриота.

Эту томящую, глухую тишину вдруг нарушили звуки труб. Теперь толпа всколыхнулась, и из глубины сплоченной массы донесся протяжный шум, словно из исполинской груди.

-- Развернуться в цепь! - скомандовал громким голосом воевода.

Шеренги конных воинов вытянулись и образовали длинный ряд.

-- Поднять мечи! - раздалась вторая команда.

В то же самое время над собравшейся толпой взметнулась тысяча огней, и огненное кольцо окружило площадь амфитеатра. Крыши домов, дворцов, храмов пылали в огне; арка Константина горела, как факел.

Из цирка Флавиев тихо выходила похоронная процессия.

песнь, а плакальщицы тихо рыдали.

За плакальщицами показался отряд греческих воинов. Предводительствовал ими высокий, статный юноша, стоя на золотой колеснице.

Гистрион, одетый Ахиллесом, ударил мечом в медный щит. По этому знаку трубы притихли и плакальщицы замолчали. Тогда раздался громкий голос трагика:

Быстрые конники, верные други мои, мирмидонцы!
Мы от ярма отрешать не станем коней звуконогих;
Мы на конях, в колесницах, приблизимся все и оплачем
Друга Патрокла; почтим подобающей мертвого честью.
Но когда мы сердца удовольствуем горестным плачем,
Здесь, отрешивши коней, вечерять, неразлучные, будем.

Он остановился... Снова затрубили трубы, снова зарыдали плакальщицы. Одна из них простерла руки к нему и воскликнула:

-- Горе нам, горе!

-- Горе нам, горе! - подхватил хор женщин, рыдая все громче, все с большим отчаянием.

Эта жалоба пробила стену солдат, разлилась кругом, а где она коснулась сердца римлянина, там вызвала болезненный стон. Казалось, что несметный пчелиный рой пролетел над народом. Шум, сперва смутный, глухой, как отдаленный говор смешанных голосов, рос, ширился, и вдруг к небу поднялись тысячи рук и из тысячи грудей вырвался один громкий слезный вопль:

-- Горе нам, горе!

В этом взрыве всеобщего горя было что-то настолько потрясающее, что воевода склонил голову перед его величием.

Шум постепенно уменьшался, утихая и уходя куда-то вдаль, а когда все смолкло, голос актера раздался вновь:

Рек, и рыдание начал; и все зарыдали дружины.
Трижды вкруг тела они долгогривых коней обогнали с воплем плачевным

Следующие слова гомеровских стихов заглушил стук колесниц, которые стали появляться из главных ворот Амфитеатра. Они следовали одна за другой, управляемые знаменитыми цирковыми возницами, и на каждой из них находилось какое-нибудь историческое лицо, верно воспроизведенное актерами с сохранением мельчайших подробностей.

Показались Ромул и Рем, основатели Рима, с волчицей у своих ног, богобоязненный Нума Помпилий, величественный Тарквиний, непреклонный Брут, гениальный Юлий Цезарь, мудрый Август, Тит и Траян, Антонин и Марк Аврелий и длинный ряд мужей, которых потомство почтило благодарной памятью.

Сто пятьдесят колесниц - вся история Рима, воплощенная в его знаменитейших вождях, жрецах, писателях, ораторах и гражданах, проследовала перед изумленными глазами воеводы. Ожили изваяния, украшавшие храмы, курии, рынки, площади и библиотеки, спустились в народ великие тени прошлого.

Когда эта молчаливая процессия, озаренная огнем и дымом факелов, словно полчище духов, прошла мимо, показались носилки из слоновой кости, украшенные венками. Их несли сыновья всадников, а сопровождали сенаторы. За носилками шли консул и префект претории. Кай Юлий Страбон, Констанций Галерий, преторы и другие сановники. Они шли с открытыми головами, посыпанными пеплом, без перстней, цепей и наплечников, в черных, траурных тогах, спускающихся до земли.

Воевода судорожно сжал рукоять меча. Его раздражала дерзость этих бунтовщиков, которые явно издевались над императором.

Для него, нового римлянина, который с благодарностью принимал всякую милость цезарского двора, "божественный и вечный государь" действительно являлся наместником Бога на земле.

Вдруг он почувствовал, что кровь хлынула ему в голову, а сердце забилось так тревожно, как будто хотело вырваться. На фоне черных тог появилось светлое пятно. За последними носилками шли четыре весталки, окруженные женами и дочерями сановников. Одна из них превышала остальных на целую голову. Воевода узнал ее сразу по высокой фигуре, пластичности движений. Это она, это Фауста Авзония.

Он наклонился и окинул весталку огненным взглядом. Может быть, она почувствует на себе силу его взгляда и обернется в его сторону. Но Фауста Авзония шла все так же, потупившись в землю.

Тогда он громко скомандовал, внимательно глядя на весталку:

-- Остановить дальнейший ход процессии!

Почудилось ему, что ли? Фауста вздрогнула. Так ему показалось по крайней мере.

Направив коня поперек процессии, он двинулся за толпой женщин. Следом за ним ехали солдаты.

И, как поток, задержанный преградой, тотчас же устремляется в образовавшееся отверстие, так за процессией хлынул народ.

Оберегаемая с обеих сторон гражданской стражей, процессия три раза обошла амфитеатр Флавиев и по Священной улице направилась к главному рынку. По дороге ее везде встречали запертые лавки и дома, украшенные кипарисовыми ветвями. Статуя богини города перед храмом Рима и Венеры была занавешена черным покрывалом.

Стены, окружающие атриум Весты, увешенные неисчислимым количеством ламп, светились, точно огненные ленты.

Голова процессии остановилась на площади, перед высокой кафедрой, а хвост, тянувшийся сзади, рос с каждой минутой.

Воевода внимательно наблюдал за этим хвостом черного змея, тем более что до его слуха доносилось тихое бряцание оружия. Но толпа двигалась спокойно, в порядке, как дисциплинированное войско, послушная распоряжениям городской стражи.

Рынок мало-помалу наполнялся. Музыканты, греческие гистрионы и плакальщицы встали по левую сторону кафедры, сенаторы и весталки - по правую.

Носилки были поставлены у подножия знаменитой Ростры; за ними двумя полукругами, в креслах из слоновой кости, заняли места предки римского народа. Дальше развертывалась цепь солдат, преграждая народу доступ к процессии.

Ликторы консула подняли кверху пучки розог, и один из них провозгласил:

-- Пусть умолкнут ваши уста!

Когда настала такая тишина, что слышен был только треск пламени факелов, Аврелий Симмах вступил на кафедру. Месяц стоял как раз над самым рынком и осыпал серебристым светом белые дворцы и храмы. Симмах смотрел в небо, как бы молился, и только после долгого молчания начал:

-- Римляне! С храмов и дворцов, которые окружают вас со всех сторон, на вас смотрит великое прошлое Священного Рима и напоминает вам, что вы больше всех народов любили честь и славу. С Капитолия смотрят на вас цари и консулы, с Палатина императоры, а с этой кафедры к вам обращались с речью знаменитейшие граждане римского народа.

-- Не обладающие богатством и слабые числом, но сильные уважением к богам и гражданскими доблестями, вы вышли из низких деревянных хижин, чтобы повергнуть мир к своим ногам. Против вас вооружались могущественные города и страны, против вас соединялись целые племена, а потом и сильные государства; с гор и лесов низвергались толпы варваров, но вы преодолели все препятствия, ибо впереди вас шло уважение к богам и вело за собой чистоту нравов и любовь к славе. И весь мир обратился перед вами в прах и принял ваши законы...

Он указал рукой на Капитолий, который возносился за его плечами, блещущий в свете месяца, и продолжал:

-- Цари и князья Азии и Африки и дебрей германских шли за колесницами ваших триумфаторов, закованные, как невольники. Вам приносили должный почет многие народы, и по всем морям неслись корабли с данью для господ мира. Вы были народом народов, избранники бессмертных богов.

Он замолчал вторично.

Толпа, стоявшая до того времени неподвижно, заколыхалась, затаив дыхание. Заколыхалась черная волна, и вокруг разлился грозный, сдержанный гул. Тут и там поднялись к небу глаза, переполненные печалью, и тихие вздохи поплыли кверху.

А Симмах продолжал:

-- Но наступило время, когда людское тщеславие, избалованное успехом, захотело быть умнее бессмертных богов. Храмы опустели, домашние очаги погасли. Только немногие, те, которых мудрецы этой земли презрительно называли людьми темными, молились утром и вечером правителям мира и оберегали сердце от подлости, а руки от бесчестия. Старые обычаи и нравы, осмеянные хулителями и блудодеями, оказались в презрении. Место законов божественных заняли законы человеческие, потворствующие низменным страстям. Священный Рим, в течение многих веков очаг семейных и гражданских добродетелей, обратился в публичного развратителя и сластолюбца, все мысли и силы которого поглощены были утехами еды, вина и любви. И отступились от нас народные боги, презрели нас, как и мы презрели их. Не в Рим теперь спешат цари и князья, не из нашей крови происходят люди, повелевающие миром. Чужие пришельцы, рожденные слугами наших слуг, вчерашние варвары, нам, народу народов, навязывают свои законы и попирают наше прошлое. В вечном городе Юпитера и Марса, в столице Ромула, Нумы, Цезаря и Марка Аврелия, в городе, где каждый камень искуплен римской кровью, галилеяне воздвигают храмы своим суевериям и поносят наших богов. Со всех сторон нас окружает страшное кольцо непримиримых врагов и делается все грознее, все теснее. Разве не слышите вы победных криков готов, франков, вандалов? Они уже идут. Страшная волна готова поглотить наших жен, детей и достояние.

Он сгреб с кафедры мусор, посыпал себе волосы и бороду, разорвал на груди тунику и, обернувшись лицом к святыне Капитолийской, воскликнул:

-- О Юпитер, Юпитер, отец богов, дозволь твоему народу умилостивить тебя!

Полоса лунного света, смешавшись с дымом факелов, которые ликторы держали над ним, окружила его ореолом.

А глухой шум переливался с одной стороны рынка на другую. Отраженный колоннами портиков и стенами храмов, он достиг середины, заклокотал и понесся кверху с ропотом вспененного моря.

-- О Юпитер, Юпитер! - взывал римский народ.

Воевода смотрел изумленными глазами на это зрелище. Он понял, что достаточно одного неосторожного слова, чтобы из этого огромного горя, которое выливалось из стиснутых болью сердец язычников, сразу вспыхнуло пламя бунта.

Когда Симмах говорил о чуждых пришельцах и о храмах, воздвигаемых "суевериям Востока", христианин смотрел на него как на безумного. Этот вероломный сановник явно накликал на себя месть "божественного и вечного" государя... В голове нового римлянина, ослепленного блеском цезарского двора, не вмещалась такая дерзость. В его жилах не текла кровь старых легионеров и мятежников столицы, которые опрокидывали троны из-за самых маловажных поводов. Сын аллемана с благоговейным почтением относился к принятым на себя обязанностям и к законной власти. Он присягал Валентиниану и сдержит эту присягу.

Дерзость Симмаха более удивляла его, чем раздражала. Этот безумец, должно быть, не имеет ясного представления о могуществе императора, иначе не подвергал бы себя так легкомысленно его справедливому гневу.

На консула и на всех тех, кто простирает руки к Юпитеру, чтобы засвидетельствовать свою ненависть к истинному Богу, падает тяжелый меч "вечного государя", и от них не остается и следа. Напрасно они молят своих демонов. Эти демоны уже подчинились Христу.

легионы были перемещены в дальние провинции и чтобы ему прислали аллеманов.

Его взгляд, переходя от кафедры, упал на Фаусту Авзонию. Она стояла с головой, откинутой назад, с взором, устремленным на Капитолийский храм.

Блеск факелов освещал ее бледное лицо, с которого было сброшено покрывало. В ее широко раскрытых глазах искрились с трудом удерживаемые слезы, а на полураскрытых губах застыла какая-то болезненная, немая мольба.

И она взывала к Юпитеру о помощи и умоляла всей душой смилостивиться над священным Римом. Она была язычница до самых скрытых тайников сердца, преданная каждым помыслом традициям прошлого.

знал ее давно, она была ему близка, так близка, что он удивлялся преградам, которые его отделяли от нее.

Тем временем снова с кафедры летели к толпе подстрекающие к бунту слова Симмаха.

Воевода внимательно слушал. В его глазах сверкало презрение. Речь консула производила на него теперь впечатление немощного крика больного человека, который потому так страстно молится, что не видит перед собой спасения. Не может быть, чтобы Симмах не знал положения в государстве. Нет, он знал так же хорошо, как и воевода, что остатки римлян уже сто лет избегали военной службы как невыносимой тяготы. Кто не обладал средствами, чтобы подкупить декуриона, тот убегал к варварам, чтобы только не служить под знаменами императора, те, кого ловила пограничная стража, действительно отбывали повинность гражданина, но без всякой радости. Италия поставляла худших солдат. Эти чуждые пришельцы, о которых консул говорил с таким пренебрежением, были единственной защитой римского имени.

Что Италия в сравнении с целым государством, что несчастные легионы в сравнении с наемными войсками императора? Если бы вся страна поднялась как один человек, если бы вооружились все язычники - несмотря на все это, этот гордый народ, который напрасно ослепляет себя блеском великого прошлого, не избежит предназначения судьбы.

Воевода взглянул на собравшуюся толпу. Сплоченная масса тысяч людей, погруженная в тень, падающую на рынок с трех сторон от колонн портиков, окутанная дымом факелов, молчаливая, сосредоточенная, производила впечатление чего-то в высшей степени печального.

Когда воевода смотрел сквозь мглу, сотканную из дыма, ему казалось, что он видит сонмы духов, пред вратами иного света ожидающих помилования.

"Все вы погибнете, все", - думал он.

Симмах продолжал:

-- Пусть слова императора Юлиана, которого галилеяне называют Отступником за то что он пренебрег суевериями ради народных богов, руководят вами в жизни. Вы, - указал он на носилки, - которые жизнью оплатили любовь к святому прошлому Рима, свидетельствуйте за нас, когда Харон перевезет вас на другую сторону. Черной реки. Скажите теням мужей, верно послуживших родине, что в городе Ромула бьются еще римские сердца, верные добродетелям, которые руководили ими в совете и в бою. Честь вам и благодарная память потомства! Пусть блеск славы озарит ваши неизвестные имена, чтобы они светились на страницах нашей истории подвигов, как звезды на полуночном небе. Прощайте, прощайте...

Один из ликторов Симмаха поднял свой пучок кверху. По этому знаку трубачи заиграли, и процессия двинулась в том же самом порядке по рынкам Юлия Цезаря и Траяна к Широкой улице.

И снова везде запертые лавки, мастерские, дома. Над каждой дверью горел факел. И там, где на главную улицу города выходил боковой переулок, блестели шлемы, оружие и мечи. Войско бодрствовало ради безопасности язычников. Это было напрасной предосторожностью - христиане, подавленные небывалым наплывом жителей провинции и грозным их видом, сами отстранились с дороги возбужденных гневом поклонников старых богов Рима.

Без малейшего препятствия процессия дошла до арки Клавдия и, повернув налево между храмами Марка Аврелия и Адриана, двинулась по главной аллее Марсова поля к Аврелийским воротам. Тут, на берегу Тибра, напротив мавзолея Адриана, возвышался огромный костер, сложенный в виде жертвенника. Его украшали ковры и венки.

Когда процессия приблизилась к этому жертвеннику; трубы замолкли, и плакальщицы прекратили рыдания. Трижды объехали его кругом колесницы с предками народа, три раза войско преклонило мечи перед останками язычников.

сыпали и лили на них мирро, алоз, шафран, иерихонский бальзам и разные другие цветы и масла Аравии, Киликии и Индии, до тех пор, пока останки не исчезли под благовониями.

Даже знаменитое в истории Рима погребение Суллы не источало столько благоухания.

Симмах взошел по лестнице на вершину жертвенника и протянул руку в сторону Капитолия. Над собравшимся народом снова воцарилась такая тишина, что ясно слышен был глухой шум воли Тибра, бьющихся о своды Элийского моста.

-- Юпитер, покровитель Священного Рима, - взывал консул, - взгляни благосклонным оком на верных твоих детей! За любовь, которая истекает из наших сердец к тебе, возврати нам прежнюю доблесть и силу, дабы твои громы и молнии во веки веков устрашали наших врагов. Услышь нас, отец богов, услышь, услышь!

-- Услышь! - просили сенаторы.

Симмах взял из рук невольника факел и бросил его в костер.

Шум бесчисленных голосов заглушил треск пламени, которое вырвалось из громадного костра.

-- Услышь нас, услышь! - умолял римский народ.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница