Автор: | Захер-Мазох Л., год: 1870 |
Категория: | Повесть |
Леопольд фон Захер-Мазох
Венера в мехах
"И покарал его Господь и отдал его в руки женщины".
Кн. Юдифи, 16, гл. 7.
У меня была очаровательная гостья.
Перед большим камином в стиле "Ренессанс", прямо против меня, сидела Венера. Но это не была какая-нибудь дама полусвета, ведущая под этим именем войну с враждебным полом - вроде какой-нибудь мадмуазель Клеопатры, - а настоящая, подлинная богиня любви.
Она сидела в кресле, а перед ней пылал в камине яркий огонь, и красный отблеск пламени освещал ее бледное лицо с белыми глазами, а время от времени и ноги, когда она протягивала их к огню, стараясь согреть.
Голова ее поражала дивной красотой, несмотря на мертвые каменные глаза; но только голову ее я и видел. Величавая богиня закутала все свое мраморное тело в широкие меха и, вся дрожа, сидела свернувшись в комочек, как кошка.
Между нами шел разговор...
* * *
-- Я вас не понимаю, сударыня, - воскликнул я, - право же, теперь совсем уже не холодно! Вот уже две недели, как у нас стоит восхитительная весна. Вы, очевидно, просто нервны...
-- Благодарю за вашу весну! - отозвалась она своим глубоким каменным голосом и тотчас же вслед за этими словами божественно чихнула - даже два раза, быстро, один за другим. - Этого положительно сил нет выносить, и я начинаю понимать...
-- Что, глубокоуважаемая?
-- Я готова начать верить невероятному, понимать непостижимое. Мне сразу становится понятной и германская женская добродетель, и немецкая философия, - и меня перестает поражать то, что вы любить не умеете, что вы и отдаленного представления не имеете о том, что такое любовь...
-- Позвольте, однако, сударыня!.. - воскликнул я, вспылив. - Я положительно не дал вам никакого повода...
-- Ну, вы другое дело! - божественная чихнула в третий раз и с неподражаемой грацией повела плечами. - Зато я была к вам неизменно благосклонна и даже время от времени навещаю вас, хотя, благодаря множеству своих меховых покровов, каждый раз простуживаюсь. Помните ли вы, как мы с вами в первый раз встретились?
-- Еще бы! Мог ли бы я забыть это! ответил я. - У вас были тогда пышные каштановые локоны, и карие глаза, и ярко--розовые губы, но я тотчас же узнал вас по овалу лица и по этой мраморной бледности... Вы носили всегда фиолетовую бархатную кофточку с меховой опушкой.
-- Да, вы были без ума от этого туалета... И какой вы были понятливый!
-- Вы научили меня понимать, что такое любовь. Ваше веселое богослужение заставило меня забыть о двух тысячелетиях...
-- Ну, что касается верности...
-- Неблагодарный!
-- Я совсем не хотел упрекать вас. Вы, правда, божественная женщина, - и, как всякая женщина, вы в любви жестоки.
-- Вы называете жестокостью то, - с живостью возразила богиня любви, - что составляет главную сущность чувственности, веселой и радостной любви, то, что составляет природу женщины: отдаваться, когда любит, и любить все, что нравится.
-- Да разве может быть что-нибудь более жестокое для любящего, чем неверность возлюбленной?
-- Ах, мы и верны, пока любим! - воскликнула она. - Но вы требуете от женщины, чтобы она была верна, когда и не любит, чтобы она отдавалась, когда это и не доставляет ей наслаждения, - кто же более жесток, мужчина или женщина? Вы, северяне, вообще понимаете любовь слишком серьезно и сурово. Вы толкуете о каких-то обязанностях там, где речь может быть только об удовольствиях.
-- Да, сударыня, - и зато у нас такие почтенные и добродетельные чувства и такие длительные связи...
-- И так же вечно это тревожное, ненасытное, жадное стремление к языческой наготе, - вставила она. - Но та любовь, которая представляет высшую радость, воплощенное божественное веселье, - эта не по вас, она не годится для вас, современных детей рассудочности. Для вас она несчастье. Когда вы захотите быть естественными, вы впадаете в пошлость. Вам представляется природа чем-то враждебным, из нас, смеющихся богов Греции, вы сделали каких-то злых демонов, меня представили дьяволицей. Меня вы умеете только преследовать, заточать и проклинать - или же, в порыве вакхического безумия, сами себя заклать, как жертву, на моем алтаре. И когда у кого-нибудь из вас хватает мужества целовать мои яркие губы, - он тотчас бежит искупать это паломничеством в Рим босиком и в покаянном рубище, ждет, чтоб высохший посох дал зеленые ростки, - тогда как под моими ногами вечно прорастают живые розы, фиалки и зеленый мирт, но вам не по силам упиваться их ароматом. Оставайтесь же среди вашего северного тумана, в дыму христианского фимиама, - а нас, язычников, оставьте под грудой развалин, под застывшими потоками лавы, не откапывайте нас! Не для вас были воздвигнуты наши Помпеи, наши виллы, наши бани, наши храмы - не для вас! Вам не нужно богов! Мы гибнем в вашем холодном мире!
Мраморная красавица закашляла и плотнее запахнула темный соболий мех, облегавший ее плечи.
-- Благодарю за данный нам классический урок, - ответил я. - Но вы ведь не станете отрицать, что по природе мужчина и женщина - в вашем веселом, залитом солнцем мире, так же как и в нашем туманном, - враги; что любовь только на короткое время сливает их в единое существо, живущее единой мыслью, единым чувством, единой волей, чтобы потом еще сильнее разъединить их. И - это вы лучше меня знаете - кто потом не сумеет подчинить другого себе, тот страшно быстро почувствует ногу другого на своей спине...
-- И обыкновенно даже, именно мужчина ногу женщины... - воскликнула мадам Венера насмешливо и высокомерно. - Это--то уж вы лучше меня знаете.
-- Конечно. Вот потому-то я и не строю себе иллюзий.
-- То есть вы теперь мой раб без иллюзий... и я за то без сострадания буду топтать вас...
-- Сударыня!
-- Разве вы до сих пор меня не знаете? Ну да, я жестока, - раз уж вам такое удовольствие доставляет это слово. И разве я не права тем, что жестока? Мужчина жадно стремится к обладанию, женщина - предмет этих стремлений; это ее единственное, но зато решительное преимущество. Природа отдала на ее произвол мужчину с его страстью, и та женщина, которая не умеет сделать его своим подданным, своим рабом, больше, своей игрушкой - и затем со смехом изменить ему, - такая женщина просто неумна.
-- Ваши принципы, глубокоуважаемая... - начал я, возмущенный.
--...покоятся на тысячелетнем опыте, - насмешливо перебила меня божественная, перебирая своими белыми пальцами темный волос меха. - Чем более преданной является женщина, тем скорее отрезвляется мужчина и становится властелином. И чем и более она окажется жестокой и неверной, чем грубее она с ним обращается, чем легкомысленнее играет им, чем больше к нему безжалостна, тем сильнее разгорается сладострастие мужчины, тем больше он ее любит, боготворит. Так было от века во все времена - от Елены и Далилы и до Екатерины II и Лолы Монтец.
-- Не могу отрицать, - сказал я, - для мужчины нет ничего пленительнее образа прекрасной, сладострастной и жестокой женщины - деспота, весело, надменно и беззаветно меняющей своих любимцев по первому капризу...
-- И облаченной к тому же в меха! - воскликнула богиня.
-- Я ведь знаю ваше пристрастие.
-- Но, знаете ли, - заметил я, - с тех пор, как мы с вами не виделись, вы стали большой кокеткой...
-- О чем это вы, позвольте спросить?
-- О том, что в мире нет и не может быть ничего обворожительнее для вашего белого тела, чем этот покров из темного меха, и что он...
Богиня засмеялась.
-- Вы грезите! - промолвила она. - Проснитесь-ка! - И она схватила меня за руку своей мраморной рукой. - Да проснитесь же! - прогремел ее голос низким грудным звуком.
Я с усилием открыл глаза.
Я увидел тормошившую меня руку, но рука эта оказалась вдруг темной, как из бронзы, и голос оказался сиплым, пьяным голосом моего денщика, стоявшего предо мной во весь свой почти саженный рост.
-- Да вставайте же, что это, срам какой!
-- Что такое? Почему срам?
-- Срам и есть - заснуть одетым, да еще за книгой! - он снял нагар с оплывших свечей и поднял выскользнувшую из моих рук книгу. - Да еще за сочинением (он открыл крышку переплета) Гегеля... И потом, давно пора уж к господину Северину ехать, он к чаю нас ждет.
* * *
-- Странный сон!.. - проговорил Северин, когда я кончил рассказ, облокотился руками на колени, склонил лицо на свои тонкие руки с нежными жилками и глубоко задумался.
Я знал, что он долго так просидит, не шевелясь, почти не дыша; так это действительно и было. Меня не поражало его поведение - мы состояли с ним уже почти три года в отличных приятельских отношениях, и я успел привыкнуть ко всем его странностям.
А странный человек он был, этого отрицать нельзя было, хотя и далеко не такой опасный безумец, каким его считали не только ближайшие соседи, но и всюду окрест во всей Коломее. Меня же он не только интересовал, - за это и я прослыл среди многих немножко свихнувшимся, - но и весь он был мне в высшей степени симпатичен. Для человека его положения и возраста, - он был галицийский дворянин и помещик и было ему лет тридцать с небольшим, - он был поразительно трезвомыслящий человек, очень серьезного склада, даже до педантизма. В основу своей жизни он положил полуфилософскую, полупрактическую систему, которую проводил с мелочной выдержанностью, и жил не только по ней, но в то же время еще и по часам, по термометру, по барометру, по аэрометру, по гигрометру. Но при этом временами его постигали припадки страстности, во время которых всякий, глядя на него, считал его способным головой стену прошибить и тщательно избегал его, боясь попасться ему на дороге. Пока он так долго сидел безмолвно, кругом раздавались разнообразные звуки: потрескивал в камине огонь, пыхтел большой почтенный самовар, поскрипывало старое прадедовское кресло, в котором я, покачиваясь, курил свою сигару, трещал сверчок в стенах старого дома, - и глаза мои бесцельно блуждали по странной, оригинальной утвари, по скелетам животных, по чучелам птиц, по глобусам и гипсовым фигурам, которыми загромождена была его комната. Вдруг мне на глаза случайно попалась картина. Я часто видел ее и раньше, но отчего-то теперь я не мог оторвать от нее глаз: такое неизъяснимое впечатление произвела она на меня в эту минуту, освещенная красным отблеском пламени в камине. На ней была изображена прекрасная женщина, с солнечно--яркой улыбкой на нежном лице, с пышной массой волос, собранных в античный узел, и с легким налетом белой пудры на них; опершись на левую руку, она сидела на оттоманке нагая, завернутая в меховой плащ, правая рука ее играла хлыстом, а обнаженная нога небрежно опиралась на мужчину, распростертого перед ней, как раб, как собака. И этот мужчина, с резкими, но правильными и красивыми чертами лица, с выражением затаенной тоски и беззаветной страсти поднимавший к ней горячий мечтательный взгляд мученика, - этот мужчина, служивший подножной скамейкой ногам красавицы, был сам Северин. Только без бороды - по-видимому, лет на десять моложе, чем теперь.
-- Венера в мехах! - воскликнул я, указывая на картину. - Такой я и видел ее во сне.
-- Я тоже... - отозвался Северин. - Только я видел свой сон открытыми глазами.
-- Как так?
-- Ах, это очень глупая история.
по-видимому, очень решительную... Я это представляю себе, но узнать все хочу от тебя.
-- Взгляни-ка на другую, ее pendant, - сказал мой странный друг, не обращая внимания на мои слова.
Другая представляла превосходную копию известной тициановской "Венеры с зеркалом" из Дрезденской галереи.
-- Ну, что же ты хочешь сказать своим сопоставлением?
Северин встал и указал пальцем на картине мех, в который облек Тициан свою богиню любви.
-- Здесь тоже "Венера в мехах", - сказал он с легкой улыбкой. - Не думаю, чтобы старый венецианец проявил в этом какой-нибудь умысел. Вероятно, он просто писал портрет какой--нибудь знатной Мессалины и был так любезен, что заставил держать перед ней зеркало, - в котором она с холодным довольством исследует свои величавые чары, - Амура, а ему, по-видимому, эта работа не очень сладка.
Эта картина - сплошная месть в красках. Впоследствии какой-нибудь "знаток" эпохи Рококо окрестил эту даму именем Венеры, и меха деспотической красавицы, в которые закуталась прекрасная натурщица Тициана, наверное, не столько из целомудрия, сколько из боязни схватить насморк, сделались символом тирании и жестокости, таящихся в женщине и в ее красоте.
Но дело не в этом. Картина эта, в своем нынешнем виде, является самой едкой, злой сатирой на нашу любовь. Венера, вынужденная кутаться на нашем абстрактном севере, в, как лед, холодном христианском мире, в просторные, тяжелые меха, - чтобы не простудиться!..
Северин засмеялся и закурил новую папиросу.
В эту самую минуту скрипнула дверь и в комнату вошла, неся нам к чаю холодное мясо и яйца, красивая полная блондинка, с умными и приветливыми глазами, одетая в черное шелковое платье. Северин взял одно яйцо и разбил его краем ножа.
-- Говорил я тебе, чтоб яйца были всмятку?! - крикнул он так резко, что молодая женщина вздрогнула.
-- Но... Севчу, милый!.. - испуганно пробормотала она.
-- Что там "Севчу"! - закричал он снова. - Слушаться ты должна, понимаешь? Слушаться меня!..
И он сорвал со стены плетку, висевшую рядом с его оружием. Как пойманный зверь, пугливо бросилась хорошенькая женщина к двери и быстро выскользнула из комнаты.
-- Ну, подожди... еще попадешься мне в руки! - крикнул он ей вслед.
-- Что с тобой, Северин! - сказал я, кладя руку на рукав его сюртука. - Как можно так обращаться с этой хорошенькой маленькой женщиной!
-- Да, смотри на них, на женщин! - возразил он, шутливо подмигнув глазом. - Если бы я льстил ей, она накинула бы мне петлю на шею, - а так, когда я ее воспитываю плетью, она на меня молится...
-- Полно тебе вздор говорить!
-- Это ты вздор говоришь. Женщин необходимо так дрессировать.
-- Да, по мне, живи себе, если угодно, как паша в своем гареме, но не предъявляй мне теорий...
"Ты должен быть либо молотом, либо наковальней", - ни к чему это не применимо в такой мере, как к отношениям между мужчиной и женщиной, - это тебе, между прочим, развивала и мадам Венера в твоем сне. На страсти мужчины основано могущество женщины, и она отлично умеет воспользоваться этим, если мужчина оказывается недостаточно предусмотрительным. Перед ним один только выбор - быть либо тираном, либо рабом. Стоит ему поддаться чувству на миг - и голова его уже окажется под ярмом и он тотчас почувствует на себе кнут.
-- Диковинная теория!
-- Не теория, а практика, опыт, - возразил он, кивнув головой. - Меня в самом деле хлестали кнутом, это не шутка... Теперь я выздоровел. Хочешь прочесть, как это все случилось?
Он встал и вынул из ящика своего массивного письменного стола небольшую рукопись.
-- Ты прежде спросил меня о той картине, - сказал он, положив передо мной на стол рукопись. - Я давно уже в долгу у тебя с этим объяснением. Возьми это - прочти!
Северин сел у камина спиной ко мне и, казалось, уснул с открытыми глазами. По выражению его лица можно было думать, что он видит сны. Снова в комнате все стихло, слышны были только треск дров в камине, тихое гудение самовара и стрекотание сверчка за старой стеной.
Я раскрыл рукопись и прочел: "Исповедь метафизика"
На полях рукописи красовались, в качестве эпиграфа, видоизмененные известные стихи из Фауста:
"Тебя, метафизик, чувственник,
женщина водит за нос!
Мефистофель".
Я перевернул заглавный лист и прочел:
"Нижеследующее я составил по своим тогдашним заметкам в дневнике; свободно восстановить свое прошлое правильно - трудно, а так все сохраняет свою свежесть, правдивые краски настоящего".
* * *
Гоголь, этот русский Мольер, где-то говорит - не помню, где именно... ну, все равно, - что истинный юмор - это тот, в котором сквозь "видимый миру смех" струятся "незримые миру слезы".
Дивное изречение!
Странное настроение охватывает меня порою в течение того времени, что я пишу эти записки.
Воздух кажется мне напоенным волнующими ароматами цветов, которые опьяняют меня и причиняют мне головную боль. В извивающихся струйках дыма мне чудятся образы маленьких домовых с седыми бородами, насмешливо указывающих пальцами на меня. По локотникам моего кресла и по моим коленям, мнится мне, скользят верхом толстощекие амуры, - и я невольно улыбаюсь, даже громко смеюсь, записывая свои приключения... И все же я пишу не обыкновенными чернилами, а красной кровью, которая сочится у меня из сердца, потому что теперь вскрылись все его зарубцевавшиеся раны, и оно сжимается и болит, и то и дело каплет слеза на бумагу.
* * *
В ленивой праздности тянутся дни в маленьком курорте в Карпатах. Никого не видишь, никто тебя не видит. Скучно до того, что хоть садись идиллии сочинять. У меня здесь столько досуга, что я мог бы написать целую галерею картин, мог бы снабдить театр новыми пьесами на целый сезон, для целой дюжины виртуозов написать концерты, трио и дуэты, но... что толковать! - в конце концов я успеваю только натянуть холст, разложить листы бумаги, разлиновать нотные тетради, потому что я...
и в музыке, и еще кое в чем из тех так называемых бесхлебных искусств, жрецы которых получают от них нынче министерские доходы, а порой и положение маленьких владетельных князей... Ну, и прежде всего я - дилетант в жизни.
Жил я до сих пор так же, как писал картины и книги, то есть я ушел не дальше грунтовки, планировки, первого акта, первой строфы. Бывают такие люди, которые вечно только начинают и никогда не доводят до конца; вот и я один из таких людей.
Но к чему вся эта болтовня?
К делу.
Я высовываюсь из окна и нахожу, в сущности, бесконечно поэтичным то гнездо, в котором я изнываю. Вид отсюда на высокую голубую стену гор, обвеянную золотистым ароматом солнца, вдоль которой извиваются стремительные каскады ручьев, словно серебряные ленты... Как ясно и сине небо, в которое упираются снеговые вершины; как зелены и ярко свежи лесистые откосы, луга с пасущимися на них стадами, вплоть до желтых волн зреющих нив, среди которых мелькают фигуры жнецов, то исчезая, нагнувшись, то снова выныривая.
Дом, в котором я живу, расположен среди своеобразного парка, или леса, или лесной чащи - это можно назвать как угодно; стоит он очень уединенно.
Никто в нем не живет, кроме меня и какой-то вдовы из Лемберга, - да еще домовладелицы Тартаковской, маленькой, старенькой женщины, которая с каждым днем становится меньше ростом и старее, - да старого пса, хромающего на одну ногу, да молодой кошки, вечно играющей с тем же клубком ниток; а клубок ниток принадлежит, я полагаю, прекрасной вдове.
А она, кажется, действительно красива - эта вдова, и еще очень молода, ей не больше двадцати четырех лет, и очень богата. Она живет в верхнем этаже, а я в первом, вровень с землей. Зеленые жалюзи на ее окнах всегда опущены, балкон - весь заросший зелеными вьющимися растениями. Зато у меня есть внизу милая, уютная беседка, обвитая диким виноградом, в которой я читаю, и пишу, и рисую, и пою - как птица в ветвях.
Из беседки мне виден балкон. Иногда я и поднимаю глаза к нему, вверх, и время от времени сквозь густую зеленую сеть мелькнет белое платье.
В сущности, меня очень мало интересует красивая женщина там, наверху, потому что я влюблен в другую, и, надо сказать, до последней степени безнадежно влюблен - еще гораздо более безнадежно, чем рыцарь Тоггенбург и Шевалье в Манон Леско, - потому что моя возлюбленная... из камня.
Есть в саду, там, в маленькой чаще, восхитительная лужайка, на которой мирно пасутся два-три домашних зверька. На этой лужайке стоит каменная статуя Венеры - кажется, копия с оригинала во Флоренции. Эта Венера - самая красивая женщина, которую я когда-либо в жизни видел.
Это еще не так много значит, правда, - потому что я видел мало красивых женщин, да и женщин вообще мало видел; я и в любви Дилетант, никогда не уходивший дальше грунтовки, первого акта.
Но к чему тут сравнения, - как будто то, что прекрасно, может быть превзойдено?
Довольно того, что эта Венера прекрасна и что я люблю ее - так страстно, так болезненно нежно, так безумно, как можно любить только женщину, неизменно отвечающую на любовь вечно одинаковой, вечно спокойной, каменной улыбкой. Да, я буквально молюсь на нее.
Часто, когда солнце жарко палит деревья, я укладываюсь близ нее под сенью молодого бука и читаю; часто я посещаю мою холодную, жестокую возлюбленную и по ночам, - тогда я становлюсь пред ней на колени, прижавшись лицом к холодным камням, на которых покоятся ее ноги, и беззвучно молюсь ей.
Нет слов выразить эту красоту, когда над ней восходит луна - теперь она как раз близится к полнолунию - и плывет среди деревьев, и лужайка залита серебряным блеском... а богиня стоит, словно просветленная, и как будто купается в ее мягком сиянии.
Однажды, возвращаясь с такой молитвы, я заметил: в одной из аллей, ведущих к дому, мелькнула вдруг, отделенная от меня одной зеленой галереей, женская фигура белая, как камень, и облитая лунным светом. На мгновение меня охватило такое чувство, как будто моя прекрасная мраморная женщина сжалилась надо мной и ожила и пошла за мной... И душу мне оковал безотчетный страх, сердце трепетало, словно готовое разорваться, - и вместо того чтобы...
Ну, да ведь я дилетант. И как всегда, я застрял на втором стихе... Нет, я не застрял, наоборот, - я побежал так быстро, как только хватило моих сил.
* * *
Вот случайность! У еврея, торговца фотографиями, оказывается как раз снимок с моего идеала! Небольшой листок - "Венера с зеркалом" Тициана... Что это за женщина! Я напишу стихотворение. Нет! Я возьму листок и подпишу под ним: "Венера в мехах".
Ты зябнешь, - ты, сама зажигающая пламя! Закутайся же в свои деспотические меха, - кому они и приличествуют, если не тебе, жестокая богиня красоты и любви!..
И через некоторое время я прибавил к подписи несколько стихов из Гете, которые я недавно нашел в его Паралипомене к Фаусту.
"Амуру!
Обманчивые крылышки
и стрелы - не стрелы, а когти,
и скрытые рожки под венком.
Сомненья нет: как все боги Греции, и он лишь -
замаскированный черт".
Затем я поставил гравюру пред собой на стол, оперев ее о книгу, и принялся рассматривать ее.
Холодное кокетство прекрасной женщины, с которым она драпирует свою красоту темными собольими мехами, строгость, жестокость, лежащая в дивных чертах мраморного лица, меня чаруют и внушают мне в то же время ужас.
Я снова берусь за перо, и вот что ложится на бумагу: "Любить, быть любимым - какое счастье! И все же как бледнеет его яркий восход перед полным муки блаженством - боготворить женщину, которая делает нас своей игрушкой, быть рабом прекрасной тиранки, безжалостно топчущей нас ногами. Даже Самсон - этот великан - отдался еще раз в руки Далилы, изменившей ему, и она еще раз предала его, и филистимляне связали его на ее глазах и выкололи ему глаза, остававшиеся до последнего мгновения отуманенными яростью и любовью, прикованными к прекрасной изменнице".
* * *
Я завтракал в своей беседке и читал Книгу Юдифи и завидовал злому язычнику Олоферну за его кроваво-прекрасную кончину, за отсеченную рукой царственной женщины голову его.
"И покарал его Господь и отдал его в руки женщины".
Эта фраза поразила меня.
Как нелюбезны эти евреи, думал я. Да и сам Бог их! - Мог же он выбрать поприличнее выражения, говоря о прекрасном поле!
"Бог покарал его и отдал в руки женщины"... - повторил я про себя.
Что бы мне придумать, что совершить, чтобы он покарал меня?
Венера или вдова?
На этот раз вдова, потому что госпожа Тартаковская, приседая, просит у меня от ее имени книг для чтения.
Я бегу к себе в комнату и быстро тащу со стола пару томов.
Слишком поздно уже я вспоминаю, что в одном из них лежит моя гравюра - Венера. И теперь она у белой женщины там, наверху, вместе со всеми моими излияниями.
Что-то она об этом скажет?
Я слышу, она смеется.
Не надо мной ли?
* * *
Полнолуние! Вон уже вышла луна из-за верхушек невысоких елей, окаймляющих парк, и серебристый аромат разлился над террасой, над группами деревьев, залил всю местность, какую только можно охватить глазом, и мягко трепещет вдали, словно зыбкая поверхность вод.
Так странно манит, зовет... Я не в силах противиться. Одеваюсь снова и выхожу в сад.
Меня влечет туда, на лужайку, к ней - к моей богине, к моей возлюбленной.
Прохладная ночь. Я зябну от свежести. Воздух опьяняет тяжелым ароматом цветов, лесной чащи.
Как торжественно вокруг! Какая музыка ночи... Томительно рыдает соловей. Звезды тихо-тихо мерцают в бледно-голубой выси. Лужайка кажется гладкой, как зеркало, как ледяной покров пруда.
Светло и величаво высится предо мной статуя Венеры.
Но что это там темнеет?..
С мраморных плеч богини ниспадает до самых ступней ее длинный меховой плащ...
Я стою в оцепенении, не сводя с нее глаз, - и снова чувствую, как меня охватывает неизъяснимый знакомый тоскливый испуг... и бегу прочь.
Я бегу торопливо, все ускоряя шаги, - и вдруг замечаю, что ошибся аллеей. Возвращаюсь и только что хочу направиться в один из боковых зеленых коридоров, смотрю - прямо передо мной, на каменной скамье сидит Венера - моя прекрасная, каменная богиня... нет! живая, настоящая богиня любви - с горячей кровью, бегущей по жилам...
Да, она ожила для меня - как статуя Галатеи, начавшая дышать для своего творца... Правда, чудо совершилось только наполовину: еще из камня ее белые волосы, еще мерцают, как лунные лучи, ее белые одежды... или это атлас?.. А с плеч ниспадает темный мех... Но губы уже красны, и окрашиваются щеки, и из глаз ее струятся в мои глаза два дьявольских зеленых луча. И вот она смеется!
преследует меня через темные сплетения листвы, через озаренные светом дерновые площадки, сквозь чащу, в которую врываются одинокие лунные лучи... Я сбился, мечусь по дорожкам, не знаю, куда идти, - на лбу у меня выступают крупные капли холодного пота.
Наконец я останавливаюсь и произношу краткий монолог.
Ведь наедине с самими собой люди всегда бывают или очень любезны, или очень грубы.
И вот я говорю себе:
-- Осел!
Волшебное действие оказывает это коротенькое слово, точно заклинание, от которого вмиг рассеялись чары, и я пришел в себя.
Мгновенно я успокаиваюсь и удовлетворенно повторяю:
-- Осел!
И вот я снова вижу все отчетливо и ясно. Вот фонтан, вон буковая аллея, а вон там и дом. И я медленно направляюсь теперь к нему.
Вдруг - еще раз, внезапно - за зеленой стеной, залитой лунным сиянием, затканной серебром, - еще раз мелькнула белая фигура, прекрасная каменная женщина, которую я боготворю, которой я боюсь, от которой я бегу.
Два-три прыжка - и я дома, перевожу дух и задумываюсь.
Что же теперь? Что я такое: маленький дилетант или большой осел?
* * *
Знойное утро - в воздухе душно, тянет крепкими, волнующими ароматами.
Я снова сижу в своей беседке, увитой диким виноградом, и читаю "Одиссею". Читаю об очаровательной волшебнице, превращающей своих поклонников в зверей. Дивный образ античной любви.
Тихо шелестят ветви и стебли, шелестят листы моей книги, что-то шелестит и на террасе.
Женское платье...
Вот она... Венера... только без мехов... нет! теперь другая... это вдова!.. И все же... она... Венера!.. О, что за женщина!
Вот она предо мной - в легком белом утреннем одеянии - и смотрит на меня... Какой поэзией, какой дивной прелестью и грацией дышит ее изящная фигура!
Она не высока, но и не мала. Головка - не строгой красоты, она скорее обаятельна, как головка французской маркизы XVIII столетия. Но как обворожительна! Мягкий и нежный рисунок не слишком маленького рта, чарующая шаловливость в выражении полных губ... кожа так нежно-прозрачна, что всюду сквозят голубые жилки, - не только на лице, но и на закрытых тонкой кисеей руках и груди... пышные красные волосы... да, волосы рыжи - не белокуры, не золотисты - рыжи, но как демонически прекрасно и в то же время прелестно, нежно обвивают они затылок... Вот сверкнули ее глаза - словно две зеленые молнии... Да, они зеленые, эти глаза, с их неизъяснимым выражением, кротким и властным, - зеленые, но того глубокого таинственного оттенка, какой бывает в драгоценных камнях, в бездонных горных озерах.
Она лукаво улыбнулась.
Наконец я подымаюсь, кланяюсь. Она подходит ближе и разражается звонким, почти детским смехом. Я что-то бормочу, запинаясь, - как может только бормотать в такую минуту маленький дилетант или большой осел.
Так мы познакомились.
Богиня осведомилась о моем имени и назвала свое.
Ее зовут Ванда фон Дунаева.
И она действительно моя Венера.
-- Но, сударыня, как пришла вам в голову такая идея?
-- Мне ее подала гравюра, лежавшая в одной из ваших книг...
-- Я забыл ее...
-- Ваши странные заметки на обороте...
-- Почему странные?
Она смотрела мне прямо в глаза.
-- Мне всегда хотелось встретить настоящего мечтателя-фантаста... ради разнообразия... Ну, а вы мне кажетесь, но всему, одним из самых безудержных...
-- Многоуважаемая... в самом деле... - И я чувствую, что у меня опять глупо, идиотски спотыкается язык и, в довершение, я краснею - так, как это еще прилично было бы шестнадцатилетнему юноше, но не мужчине, который почти на целых десять лет старше...
-- Вы сегодня ночью испугали меня.
-- Да, собственно, дело в том, что... не угодно ли вам, впрочем, присесть?
Она села и, видимо, забавлялась моим испугом, а мне действительно и теперь, средь бела дня, становилось все более и более страшно - очаровательная усмешка дрожала вокруг ее верхней губы.
-- Вы смотрите на любовь, - заговорила она, - и прежде всего на женщину, как на нечто враждебное, перед чем вы стараетесь, хотя и тщетно, защищаться, но чью власть вы чувствуете, как сладостную муку, как жалящую жестокость. Взгляд вполне современный.
-- Вы с ним не согласны?
радости без страдания - идеал, который я стремлюсь осуществить в личной жизни. Потому что в ту любовь, которую провозглашает христианство, которую проповедуют современные люди, эти рыцари духа, - в нее я не верю. смотрите на меня. Я не только еретичка - гораздо хуже, я язычница.
Не думала долго богиня любви,
Когда ей понравился в роще Анхиз.
Меня всегда восхищали эти стихи из римской элегии Гете.
В природе лежит только эта любовь, любовь героической эпохи, та, которую "любили боги и богини". Тогда - "за взглядом следовало желание, за желанием следовало наслаждение".
Все иное - надуманно, неискренно, искусственно, аффектированно. Благодаря христианству - этой жестокой эмблеме его, кресту... душа моя содрогается ужасом от него... - в природу и ее безгрешные инстинкты были внесены элементы чуждые, враждебные.
Борьба духа с чувственным миром - вот евангелие современности. Я не принимаю его!
-- Да, вам бы жить на Олимпе, сударыня, - ответил я. - Ну, а мы, современные люди, не переносим античной веселости, - по крайней мере в любви. Одна мысль - делить женщину, хотя бы она была какой-нибудь Аспазией, с другими - нас возмущает; мы ревнивы, как наш Бог. И вот почему у нас имя очаровательной Фрины стало бранным словом.
Мы предпочитаем скромную, бледную Гольбейновскую деву, принадлежащую нам одному, - античной Венере, которая, как бы она ни была божественно прекрасна, любит сегодня Анхиза, завтра Париса, послезавтра Адониса. И если случится, что в нас одерживает верх стихийная сила и мы отдаемся пламенной страсти к подобной женщине, то ее жизнерадостная веселость нам кажется демонической силой, жестокостью, и в нашем блаженстве мы видим грех, который требует искупления.
-- Значит, и вы увлекаетесь современной женщиной? Этой бедной истерической женщиной, которая, как сомнамбула, вечно бродит в поисках несуществующего идеала мужчины, плода своего воображения, и в своем бреде не умеет оценить лучшего мужчину, в вечных слезах и муках, ежеминутно оскорбляя свой христианский долг, мечется, обманывая, и, обманутая, выбирая, покидая и снова ища, никогда не умеет ни изведать счастье, ни дать счастье и только клянет судьбу - вместо того, чтобы спокойно сознаться: я хочу любить и жить, как любили и жили Елена и Аспазия.
Природа не знает прочных и длительных отношений между мужчиной и женщиной!
-- Сударыня...
-- Дайте мне договорить. Только эгоизм мужчины стремится хоронить женщину, как сокровище. Все попытки внести эту прочность в самую изменчивую из всех изменчивых сторон человеческого бытия - в любовь - путами священных обрядов, клятв и договоров потерпели крушение. Можете ли вы отрицать, что наш христианский мир разлагается?
-- Но, сударыня...
-- Но единичные мятежные личности, восстающие против общественных установлений, изгоняются, клеймятся позором, забрасываются каменьями... - вы это хотели сказать, конечно? Ну, хорошо. У меня хватает дерзновения, я хочу прожить свою жизнь согласно своим языческим принципам. Я отказываюсь от вашего лицемерного уважения, я предпочитаю быть счастливой.
Те, кто выдумали христианский брак, отлично сделали, что выдумали одновременно и бессмертие. Но я нисколько не думаю о жизни вечной, - если с последним моим вздохом здесь на земле для меня, как для Ванды фон Дунаевой, все кончено, - что мне из того, что мой чистый дух воссоединится в песнопении с хором ангелов или что мой прах сольется в материю для новых существ?
А если я сама, такова, какова я есть, больше жить не буду - во имя чего же я стану отрешаться от радостей? Принадлежать человеку, которого я не люблю, только потому, что я когда-то его любила? Нет! Я не хочу отречения - я люблю всякого, кто мне нравится, и дам счастье всякому, кто меня любит. Разве это гадко? Нет, это гораздо красивее, во всяком случае, чем если бы я стала жестоко наслаждаться мучениями, которые я причиняю, и добродетельно отворачиваться от бедняги, изнывающего от страсти ко мне. Я молода, хороша и богата - и весело живу для удовольствия, для наслаждения.
Пока она говорила и глаза ее лукаво сверкали, я схватил ее руки, хорошенько не сознавая, что хотел делать с ними, но теперь, как истинный дилетант, торопливо выпустил их.
-- Ваша искренность восхищает меня, - сказал я, - и не одна она...
-- Что же вы хотели сказать?
-- Что я хотел?.. Да, я хотел... простите... сударыня... я перебил вас.
-- Что такое?
Долгая пауза. Наверное, она говорит про себя целый монолог, который в переводе на мой язык исчерпывается одним--единственным словом: осел!
-- Если позволите спросить, сударыня, - заговорил я наконец, - как вы дошли до... до этого образа мыслей?
-- Очень просто. Мой отец был человек очень умный. Меня с самой колыбели окружали копии античных статуй, в десятилетнем возрасте я читала Жиль Блаза. Как большинство детей считают "Мальчика с пальчик", "Синюю бороду" и "Золушку", так считала я своими друзьями Венеру и Аполлона, Геркулеса и Лаокоона. Мой муж был человек веселый, жизнерадостный; ничто не могло надолго омрачить его чело, ни даже неизлечимая болезнь, постигшая его вскоре после того, как мы поженились.
Даже в ночь накануне своей смерти он взял меня к себе в постель, а в течение долгих месяцев, которые он провел в своем кресле на колесах, он часто шутя говорил мне: "Есть уже у тебя поклонник?" Я загоралась от стыда.
А однажды он прибавил: "Не обманывай меня, это было бы гадко. А красивого мужчину найди себе - или даже лучше сразу нескольких. Ты - чудесная женщина, но при этом полуребенок еще, ты нуждаешься в игрушках".
Вам не нужно говорить, надеюсь, что, пока он был жив, я поклонников не имела; но он воспитал меня такой, какова я теперь: гречанкой.
-- Богиней... - поправил я.
-- Какой именно? - спросила она, улыбнувшись.
-- Венерой!
Она погрозила мне пальцем и нахмурила брови.
-- И даже "Венерой в мехах"... Погодите же, - у меня есть большая-большая шуба, которой я могу укрыть вас всего, - я поймаю вас в нее, как в сети.
-- И вы полагаете, - быстро заговорил я, так как меня осенила мысль, показавшаяся мне в ту минуту, при всей ее простоте и банальности, очень дельной, - вы полагаете, что ваши идеи возможно проводить в наше время? Что Венера может разгуливать во всей своей нескрываемой и радостной красоте в мире железных дорог и телеграфов?
-- Нескрываемой - нет, конечно! В шубе! - воскликнула она, смеясь. - Хотите видеть мою шубу?
-- И потом...
-- Что же "потом"?
-- Красивые, свободные, веселые и счастливые люди, какими были греки, возможны только тогда, когда существуют рабы, которые делают все прозаические дела повседневной жизни и которые прежде всего - работают на них.
-- Почему?
Я сам испугался той смелости, с которой у меня вырвалось это "почему". Она же нисколько не испугалась; у нее только слегка раздвинулись губы, так что из-за них сверкнули маленькие белые зубы, и потом проронила вскользь, как будто дело шло о чем-нибудь таком, о чем и говорить не стоило:
-- Хотите быть моим рабом?
-- Любовь не знает разграничений, - ответил я торжественно-серьезно. - Но если бы я имел право выбора - властвовать или быть подвластным, - то мне показалась бы гораздо более привлекательной роль раба прекрасной женщины. Но где же я нашел бы женщину, которая не добивалась бы влияния мелочной сварливостью, а сумела бы властвовать в спокойном сознании своей силы?
-- Ну, это-то было бы нетрудно, в конце концов.
-- Вы думаете?..
-- Ну, я, например, - она засмеялась, откинувшись на спинку скамьи. - У меня деспотический талант... есть у меня и необходимые меха... но вы сегодня ночью совсем серьезно испугались меня?
-- Совсем серьезно.
-- А теперь?
-- Теперь... теперь-то я особенно боюсь вас!
* * *
Мы встречаемся теперь ежедневно, я и... Венера. Много времени проводим вместе, вместе завтракаем у меня в беседке, чай пьем в ее маленькой гостиной, и я имею широкую возможность развернуть все свои маленькие, очень маленькие таланты. Для чего же я в самом деле учился всем наукам, пробовал силы во всех искусствах, если бы не сумел блеснуть перед маленькой хорошенькой женщиной?
Но эта женщина - отнюдь не маленькая и импонирует мне страшно. Сегодня я попробовал нарисовать ее - и только гут отчетливо почувствовал, как мало подходят современные туалеты к этой голове камеи. В чертах ее мало римского, но очень много греческого.
Мне хочется изобразить ее то в виде Психеи, то в виде Астарты, сообразно изменчивому выражению ее глаз - одухотворенно-мечтательному или утомленному, полному изнеможения, когда лицо ее словно опалено огнем сладострастья. Ей хочется, чтобы я писал ее портрет.
Ну, хорошо - я напишу ее в мехах.
О, как мог я колебаться хотя бы минуту! Кому же идут царственные меха, если не ей?
* * *
Вчера вечером я был у нее и читал ей римские элегии. Потом я отложил книгу и фантазировал что-то собственное. Кажется, она была довольна... даже больше: она буквально приковалась глазами к моим губам и грудь ее прерывисто дышала.
Неужели мне это только показалось?
руку красавицы, и она не рассердилась.
Тогда я сел у ее ног и прочел маленькое стихотворение, которое написал для нее.
Я молил в нем свою "Венеру в мехах", ожившую героиню мифа, дьявольски прекрасную женщину, мраморное тело которой покоится среди мирта и агав, положить свою ногу на голову ее раба.
На этот раз мне удалось пойти дальше первой строфы, но по ее повелению я отдал ей в тот вечер листок, на котором записал это стихотворение, и так как копии у меня не осталось, то я могу припомнить его теперь только в общих чертах.
Странное чувство я испытываю. Едва ли я влюблен в Ванду - по крайней мере, при первой нашей встрече я совершенно не испытал той молниеносной вспышки страсти, с которой начинается влюбленность. Но я чувствую, что ее необычайная, поразительная, истинно-божественная красота мало-помалу опутывает меня своей магической силой.
Не похоже оно и на возникающую сердечную привязанность. Это какая-то психическая подчиненность, захватывающая меня медленно, постепенно, но тем полнее и бесповоротнее.
С каждым днем мои страдания становятся все глубже, нестерпимее, а она... только улыбается этому.
* * *
Сегодня она сказала мне вдруг, без всякого повода:
-- Вы меня интересуете. Большинство мужчин так обыкновенны - в них нет подъема, пафоса, поэзии; а в вас есть известная глубина и энтузиазм и - главное - серьезность, которая мне нравится. Я могла бы вас полюбить.
* * *
После недолгого, но сильного грозового ливня мы отправились вместе на лужайку, к статуе Венеры. Всюду над землей подымался пар, облака его неслись к небу, словно жертвенный Дым; над головами нашими раскинулась разорванная радуга; ветви деревьев еще роняли капли дождя, но воробьи и зяблики уже прыгали с ветки на ветку и так возбужденно щебетали, словно чему-то радовались. Воздух был напоен свежими ароматами.
Через лужайку трудно пройти, потому что она вся еще мокрая и блестит и искрится на солнце, словно маленький пруд, над подвижным зеркалом которого высится богиня любви - а вокруг головы ее кружится рой мошек и, освещенный солнцем, он кажется живым ореолом.
Ванда наслаждается восхитительной картиной и, желая отдохнуть, опирается на мою руку, так как на скамьях в аллее еще не высохла вода. Все существо ее дышит сладостной истомой, глаза полузакрыты, дыхание ее ласкает мою щеку.
Я ловлю ее руку и - положительно не знаю, как я решился! - спрашиваю ее:
-- Могли бы вы полюбить меня?
-- Почему же? - отвечает она, остановив на мне свой спокойный и ясный, как солнце, взор. - Но не надолго.
Одно мгновение - и я стою перед ней на коленях и прижимаюсь пылающим лицом к душистым складкам ее кисейного платья.
-- Ну, Северин... ведь это неприлично!
Но я ловлю ее маленькую ногу и прижимаюсь к ней губами.
Что это? Благословение?
* * *
Весь день я не решался показаться ей на глаза. Перед вечером я сидел у себя в беседке - вдруг мелькнула ее обворожительная огненная головка сквозь вьющуюся зелень ее балкона.
-- Отчего же вы не приходите? - нетерпеливо крикнула она мне сверху.
Я взбежал на лестницу, но у самой двери меня снова охватила робость, и я тихонько постучался. Она сказала "войдите", а отворила дверь сама, остановившись на пороге.
-- Где моя туфля?
-- Она... я ее... я хочу... - бессвязно забормотал я.
-- Принесите ее, потом мы будем вместе чай пить и поболтаем.
Когда я вернулся, она возилась за самоваром. Я торжественно поставил туфельку на стол и отошел в угол, как мальчишка, ожидающий наказания.
Я заметил, что у нее был немного нахмурен лоб и вокруг губ легла какая-то строгая, властная складка, которая привела меня в восторг.
Вдруг она звонко расхохоталась.
-- Значит, вы... в самом деле влюблены... в меня?
-- Да, и страдаю сильнее, чем вы думаете.
-- Страдаете? - и она снова засмеялась.
-- Зачем же? - продолжала она. - Я отношусь к вам очень хорошо, сердечно.
Она протянула мне руку и смотрела на меня чрезвычайно дружелюбно.
-- И вы согласитесь быть моей женой?
Ванда взглянула на меня... Не знаю, как это определить, как она на меня взглянула - прежде всего, кажется, изумленно, а потом немного насмешливо.
-- Храбрости?..
-- Да, храбрости жениться вообще, и в особенности на мне? Так скоро вы подружились вот с этим? - Она подняла туфельку. - Но оставим шутки. Вы в самом деле хотите жениться на мне?
-- Да.
-- Ну, Северин, это дело серьезное. Я верю, что вы любите меня, и я тоже люблю вас - и, что еще лучше, мы интересуем друг друга, нам не грозит, следовательно, опасность скоро наскучить друг другу. Но ведь я, вы знаете, легкомысленная женщина - и именно потому-то я отношусь к браку очень серьезно, - и если я беру на себя какие-нибудь обязанности, то я хочу иметь возможность и исполнить их. Но я боюсь... нет... вам будет больно услышать это.
-- Ну, хорошо, скажу откровенно: я не думаю, чтоб я могла любить мужчину дольше, чем... Она грациозно склонила набок головку и соображала.
-- Дольше года?
-- Что вы говорите! Дольше месяца, вероятно.
-- И меня не дольше?
-- Два месяца! - воскликнул я.
-- Два месяца - это очень долго.
-- Сударыня, это больше, чем антично...
-- Вот видите, вы не переносите правды.
-- Что же мне с вами делать? - заговорила она через несколько секунд.
-- Что хотите, - покорно ответил я, - что вам доставит удовольствие...
-- Как вы непоследовательны! - воскликнула она. - Сначала требуете, чтобы я стала вашей женой, а потом отдаете мне себя, как игрушку.
-- Ванда... я люблю вас!
-- А если я хочу рискнуть на брак с вами?
-- Тогда остается еще вопрос: хочу ли я рискнуть на брак с вами? - спокойно проговорила она. - Я отлично могу себе представить, что могла бы отдаться одному на всю жизнь; но в таком случае это должен был бы быть настоящий мужчина, который импонировал бы мне, который властно подчинил бы меня силой своей личности - понимаете? А все мужчины - я отлично это знаю! - едва только влюбятся, становятся слабы, покладисты, смешны, отдаются всецело в руки женщины, пресмыкаются перед ней на коленях. Между тем я могла бы долго любить только того, перед кем я ползала бы на коленях. Но вы мне так полюбились, что я... хочу попробовать.
Я бросился к ее ногам.
-- Боже мой, вот вы уже и на коленях! - насмешливо сказала она. - Хорошо же вы начинаете!
-- Даю вам год сроку - чтобы покорить меня, чтобы убедить меня, что мы подходим друг другу, что мы можем жить вместе. Если вам удастся, тогда я буду вашей женой - зато такой женой, Северин, которая будет строго и добросовестно исполнять свои обязанности. В течение этого года мы будем жить, как в браке.
Кровь бросилась мне в голову.
Загорелись вдруг и ее глаза.
-- Мы поселимся вместе, у нас будут одинаковые привычки - и мы посмотрим, можем ли мы ужиться. . Довольны вы?
-- Я должен быть доволен.
-- Вы ничего не должны.
-- Превосходно. Это слова мужчины. Вот вам моя рука.