Два света.
Часть вторая.
Страница 4

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Крашевский Ю. И., год: 1859
Категория:Роман


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

Экономка сделала гостям поклон, бывший в моде во времена княгини предводительши, проворно простилась с ними, погрозила капуцину и вышла. Но за дверьми она громко вскрикнула... и вскоре вошел в комнату, с улыбкой на устах, весьма оригинальный молодой человек огромного роста, с густыми усами и бакенбардами темно-орехового цвета, с черными и блестящими глазами, с необыкновенными, хоть и не слишком красивыми чертами лица. Высокий лоб и орлиный нос сотворяли пришельцу одну из тех физиономий, какие мы чаще встречаем на картинах, чем в жизни. В ней отражались какая-то сила, смелость, независимость, разум и вместе вдохновение... Несмотря на бедный костюм, потому что он был одет в худой чепан серого цвета, брюки носил в сапогах и был без галстука, осанка и поднятая вверх голова обнаруживали в нем человека, не привыкшего подчиняться приказаниям и жившего в совершенной свободе. Белые руки и незагорелое лицо показывали, что он не имел нужды трудиться и вел жизнь независимую. Неглижируя наружностью, он резко похож был на пана, а уединенная жизнь в здешней пустыне, где не предстояло надобности приноравливаться к людям и нравиться посторонним, сообщила его жестам и выражению лица что-то дико свободное, так что в этом человеке живо отражалось каждое внутреннее движение.

Капуцин и Юлиан взглянули на новоприбывшего, и первый из них воскликнул:

- Вот, понемногу, и все мы сбираемся в кучу!

Юлиан фамильярно подал руку новому гостю, как хорошему знакомому, но гость, не сказав ни слова, проворно сел на узкую кровать ксендза Мирейко.

Алексей и незнакомец оглядывали друг друга... Капуцин, желая поправить рассеянность Юлиана, сказал им:

- Позвольте познакомить вас... пан Юстин Поддубинец... пан Алексей Дробицкий - друг нашего пана Юлиана.

Не привыкнув к вежливости, Юстин только протянул свою руку, крепко пожав поданную руку Алексея и устремив на него глаза, затем опять сел на кровать...

- А что, пане Юстин, кажется, вы испугали пани Гончаревскую? - спросил ксендз. - Несчастный день для нее сегодня... я взбесил ее шутками, а вы, по привычке ходить повеся нос, должно быть, изрядно толкнули ее.

- Как хорошо вы знаете людей и умеете по характеру угадывать, кто к чему способен!.. Именно мы в дверях ударились головами... и мне достался порядочный щелчок...

Капуцин ударил в ладоши.

- И, верно, пани Гончаревская порядком отделала вас?

- Да, нечего сказать. Если бы не ее воспитание, то, может быть, я получил бы даже оплеуху, - рассмеялся Поддубинец.

- Однако мы сидим здесь да толкуем, - прервал ксендз Мирейко, - а там, пожалуй, кофе совсем простынет. Пойдемте в барский дом... притом здесь тесно для такой компании... Не знаете ли, пане Юстин, где пан Хорунжич?

- Не знаю, он взял палку, соломенную шляпу, книгу под мышку и пошел себе в лес...

- Ну, так до сумерек не ждите его! - проговорил капуцин, махнув рукою. - Впрочем, кофе без него и он без кофе легко обойдутся...

С этими словами все вышли вон, и когда ксендз Мирейко запер на ключ свою квартиру, вероятно, заботясь о целости своего пояса и коклюшек, тихо направились к барскому дому.

Здесь не было еще ни малейшего движения, только из комнаты пани Гончаревской через отворенные двери слышались отчаянные восклицания:

- О, я несчастная, ни одной души! Ну, я наперед знала это! Ведь у нас всегда так бывает... когда нужно, все разбегутся! Уж не приведи Бог жить с такой прислугой... осрамят каждый благородный дом... посторонние люди подумают, что мы не умеем жить! Ни одного! И подать, и накрыть некому! Господи Боже! Что я терплю? Такая жизнь - истинное мучение!

Такое великое огорчение пани Гончаревской рассмешило капуцина, и он только пожал плечами. Между тем, все вошли в залу и сели вокруг стола, ожидая обещанного кофе. Все чувствовали необходимость развлечься пока разговором, но он, как на зло, не клеился.

Гости менялись с капуцином вопросами о разных предметах, а Юстин, развалившись на диване и опустив голову на руки, погрузился в глубокую задумчивость. Ксендз несколько раз прошелся мимо него, наконец пожав плечами, воскликнул:

- Позвольте разбудить вас...

Юстин рассмеялся, и если бы в это время не вошла пани Гончаревская, может быть, пустился бы в большие рассуждения с ксендзом. Но экономка в самую пору явилась на пороге с багдадским платком на шее, надетым, очевидно, для гостей, и в чепце меньшего размера и лучшей работы. За нею шел заспанный слуга, одетый совсем не по-барски: он нес в руках поднос, а под мышкой держал скатерть, и поспешность его ясно показывала, что ему досталось хорошее наставление.

- А кофе-то стынет, - заметил ксендз Мирейко, - и гости все еще голодны. Если Господь послал на стол такой милый напиток с хорошенькими сухарями, то, прошу вас, пани, не искушайте нашего терпения.

Пани Гончаревская принялась разливать кофе, все пододвинулись к столику, но в эту минуту со стороны сада послышались тихие шаги, направлявшиеся прямо в залу. Все оглянулись в ту сторону и увидели на пороге мужчину высокого роста, худощавого, в соломенной шляпе на голове, с суковатой палкой в руках и большой книгой под мышкой... Это был пан Атаназий Карлинский.

* * *

Представьте себе пуританина времен религиозных преобразований в Англии - сурового, с бледным лицом, с глазами, иногда погасшими, а иногда горевшими огнем аскетизма, и вообще с наружностью, на которой резко запечатлевается жизнь, проводимая в размышлениях и самоотвержении, жизнь духа, усиливающегося ослабить и покорить себе тело: именно таким был и Атаназий Карлинский. Важное величие его фигуры происходило из двух источников: оно порождалось набожностью и вместе с тем родословной гордостью, проглядывавшей даже сквозь власяницу кающегося грешника... Этот человек только одной слабостью оставался человеком: на развалинах страстей, на пепелище чувств его стояла одна гордость... Набожность все обратила у него в пепел, но гордости не могла поколебать, а тем более разрушить...

Его лицо - лицо преждевременно одряхлевшего старца, бесцветное, покрытое морщинами, суровое и задумчивое, носило на себе выражение мрачное, строгое, неумолимое, как у людей, привыкших углубляться в самих себя, даже приняло характер окаменелости... На нем ясно видно было, что ни одна земная горесть не возмущала спокойствия души, поднявшейся выше земной сферы, но и не позволяющей другой душе стать наравне с собою. Костюм пана Атаназия был самый простой, деревенский, только один железный крест, висевший на груди на черной ленте и окруженный терновым венцом - точь-в-точь такой, какой видели мы вместе с четками у Анны, бросался в глаза постороннему человеку.

Погруженный в задумчивость, хозяин вошел в комнату с таким выражением, как будто никого не застал здесь. Наконец пробудившись и увидя незнакомого Алексея и нежданного Юлиана, тихо снял с головы шляпу, открыл испещренную сединами голову, бросил палку и книгу на стол и довольно хладнокровно поздоровался со всеми.

При появлении его капуцин, находившийся в самом веселом расположении, в одно мгновение сделался серьезен, экономка выпрямилась как струна, а Юлиан проворно поцеловал его руку и представил Алексея.

Атаназий принял все это очень холодно, сел на поданный стул и, скрестив на груди руки, долго оставался безмолвным, как будто ему нужно было докончить прерванные размышления прежде, нежели он обратится к людям.

- Радуюсь, что вижу тебя, милый Юлиан, - сказал он, спустя несколько минут. - Ты часто приходил мне на память... нам нужно много поговорить... много... я чувствовал, что ты приедешь и готовился к твоей встрече... Отдохни... но я скоро не отпущу тебя... на мне строгие и важные обязанности в отношении тебя.

Юлиан покраснел. Старик замолчал и потупил голову. Все гости из уважения к задумчивости старца также молчали... Наконец Атаназий вздохнул, взял палку и книгу и, не взглянув на своих гостей, удалился в другие комнаты.

- Пан Хорунжич что-то печален, - произнес капуцин, - видно попал на какой-нибудь крепкий философский орех... Право, исключая катехизиса, требника и еще двух томов, я бы сжег у него все остальные книги, - прибавил он с простодушной улыбкой, - подобные книги, как бы ни были хороши, только кружат людям головы... Вот и пану Хорунжичу следовало бы только молиться да жить спокойно, вовсе не заботясь о том: кто, где и как именно провернул новую дыру своим разумом... так нет!..

- Вы любите порицать то, что должно хвалить! - отозвался Юстин. - Что же он стал бы делать? Охотиться или играть в карты, есть и пить? На подобные вещи и без него много охотников.

- Хвалить Господа Бога! - воскликнул монах.

Юстин пожал плечами и сказал:

- Святой отец, каждый человек имеет свое назначение: один хромает, но силен в руках, другой туг на ухо, зато быстрым взглядом видит далеко... одному Бог дает хороший желудок, другому - чувствительное сердце, в великом хоре один из нас рычит басом, другой поет дискантом... и это хорошо... Невозможно же всех запрячь в одну и ту же работу.

- Вот сказал мне новость! - сердито отвечал капуцин, взяв уже четвертый сухарик, на что пани Гончаревская смотрела со страхом. - По-человечески так, а по Божьему - все мы и руками, и ногами, и глазами, и носами должны делать одно: возноситься на небо!

- Против этого не спорю, но я надеюсь, что и наш пан стремится не в другое место.

- Правда! Только вместо того, чтобы избрать себе прямую дорогу, он блуждает по лабиринту, желая руководствоваться человеческим разумом, и похож в этом случае на человека, который, среди белого дня закрывшись от солнца, ходит с фонарем...

- Ого! - прервал вошедший пан Атаназий. - Верно, ксендз Мирейко рассуждает тут обо мне?

- Конечно, - возразил, нисколько не смешавшись, капуцин, - вы делаете свое, я говорю свое... а между тем, вот и муху поймал в кофе, одним дармоедом будет меньше на свете...

Старик, сделавшись как будто веселее, сел близ Юлиана и начал всматриваться в лицо его... потом тихо взял племянника за руку, слезы навернулись на глазах его - и он отвел Юлиана в портретную залу.

- Кого это ты привез мне с собою? - спросил Атаназий. - Лицо благородное, энергическое, но в нем есть что-то простонародное...

- Хороший мой товарищ и друг, - отвечал Юлиан, - такой же шляхтич, как и мы...

Юлиан улыбнулся.

- Ты еще молод! - проговорил будто про себя Атаназий. - Но если он удостоился чести быть твоим другом... мне довольно этого, чтобы счесть его за человека стоящего... Хоть сколько-нибудь вы оживите мое одиночество. Я не желаю людей, мало люблю их, но если Бог пошлет мне таких, каких вижу теперь, то иногда мне будет приятно поговорить с ними, потому что запертая внутри мысль делается слишком сильной и просится вон...

Старик молча поцеловал в голову Юлиана и благословил его... Слезы опять навернулись на глазах его.

Сидевшие в смежной комнате гости не смели прерывать разговора Атаназия с племянником. А так как в это время кофе был уже кончен, то пани Гончаревская немедленно отправилась к своим занятиям, почти вслед за нею вышел и ксендз Мирейко, для исполнения вечерних молитв, и остались только Алексей с Юстином.

Молодые люди скоро сошлись друг с другом, так как Дробицкий слишком интересовался новым товарищем, нечаянно найдя под самой простой его наружностью необыкновенного человека.

Юстин Поддубинец, никому положительно не известный своим происхождением, почти с малолетства взят был паном Атаназием на воспитание, на его счет кончил курс в университете и даже вояжировал за границей. Заботливость о его образовании не была напрасна, потому что Юстин учился усердно и приобрел много познаний. Но, к несчастью, вследствие ли влияния своего опекуна или по собственному настроению, способный ко всему - он не выбрал себе никакого занятия. Природа создала Юстина поэтом, он внял ее голосу и стал поэтом - только по-своему и оригинальным образом. Если бы он родился за тысячу лет раньше, то, по всей вероятности, с арфою в руках, ходил бы от хижины к хижине, воспевая древние деяния, мечтая, прислушиваясь к тысячеголосому хору мироздания, и умер бы где-нибудь на могиле, с последней песнью к заходящему солнцу... А теперь он жил немногим иначе: читал, писал, избегал людей, размышлял, мечтал и до такой степени был равнодушен к своей будущности, так мало заботился о славе, что как будто ни в чем больше не нуждался, кроме того, что получил от Бога.

Юстин не домогался даже сочувствия и похвал, какими живут обыкновенные писатели, читал только лишь по необходимости и ничем не хвалился. Впечатлительный, как дитя, он для прекрасной картины, для хорошей песни, из-за нового вида бросал и забывал всех, и не один раз приходилось отыскивать его по окрестностям - точно заблудившегося коня, и приводить назад в Шуру. Он никогда не жаловался на горести и отличался от обыкновенных поэтов, беспрестанно воспевающих свои несчастья и страдания, особенно тем, что, нисколько не тяготясь настоящим бытом, находил полное вознаграждение за все в божественном даре - этой искре святого огня, горевшего в груди его.

Сколько раз, найдя в книге или песне нарекание на свет и на людей, особенно на бедность и недостатки, молодой человек воспламенялся сильным гневом и восклицал в восторге:

- Это не поэты!.. Презирают мир, а желают благ его, попирают золото и, как нищие, просят его... жалуются и страдают, тогда как обязаны благодарственным гимном славословить Бога за светлый венец, возложенный на главу их. Они не поэты, а фарисеи, обезьяны! Иначе они не смели бы произносить таких нареканий, не требовали бы от мира того, что обязаны попирать ногами!.. Поэт ни в чем не может завидовать людям: он стоит несравненно выше их, несравненно больше их чувствует и видит... Вечная одежда его, сотканная из света, прекраснее всех нарядов человеческих, его венец прочнее корон... а мысль и чувство возвышают его на трон, приближающий его к Богу... Стоит ли плакать, роптать и страдать из-за детских игрушек, если они холодны, мертвы и рассыпаются в прах, лишь только возьмешь их в руки?..

Бедный Юстин! Он так еще мало знал себя и жизнь!

Подали самый скромный и простой ужин, потому что в Шуре вели жизнь не роскошную, а о прихотях никто даже и не думал. После ужина пан Атаназий с Юлианом, Алексеем, Юстином и ксендзом Мирейко опять вошли в портретную залу. Время было уже довольно позднее, но здесь часто проводили целые ночи в молитвах или разговорах, не ограничиваясь принятым распределением времени. Звездный, прекрасный и тихий вечер настраивал к необъяснимой тоске, а через отворенные двери в сад влетал шум старых деревьев вместе с холодом и благоуханием ночной росы. Пан Атаназий, погруженный в задумчивость, начал ходить по зале, изредка бросая взгляды на племянника. Юлиан молчал и с почтительным удивлением глядел на старца, который, несмотря на свои странности, по силе своей веры и образу мыслей представлялся ему выше существ, ежедневно окружающих его.

Несколько минут царствовало глубокое молчание. Юстин загляделся на звезды, ксендз Мирейко играл своим поясом и кокосовыми четками, Алексей не спускал глаз с хозяина, производившего на него такое же впечатление, как вид тени, вставшей из гроба... Никто не осмеливался хоть бы одним словом прервать тишину, столь же торжественную, как молитва. Наконец пан Атаназий остановился перед Юлианом и спросил его дрожащим голосом:

- Скажи, Юлиан, что ты думаешь делать с собою? Имеешь ли ты какие-нибудь планы на будущность?

- Пока не имею никаких, милый дядюшка, потому что я обременен домашними делами... Как главный опекун Анны и бедного Эмилия, убиваю все время в исполнении обязанностей, а потому мне нельзя взглянуть дальше и выше...

- Нельзя? Почему нельзя? - возразил пан Атаназий. - Кто же тебе запрещает? Боже мой, Боже мой! Что сделал из вас настоящий век мелких забот, испорченности и безумия? Обязанности, какие ты исполняешь теперь, составляют самую ничтожную часть тех, которые собственно лежат на тебе... Как дурно вы понимаете свое предназначение! Сидеть, хозяйничать, сбирать деньги, жить для себя и для своих - это хорошо для обыкновенного человека, а не для потомка Карлинских... Следовательно, милый мой, и ты остаешься на той же самой дороге, по которой наша фамилия дошла до настоящего печального положения? И ты так же в заблуждении, как наши предки, как вообще все люди?

Слезы блеснули на оживленных глазах старца.

- Прежде всего следует думать о душе, а потом о себе и своем семействе, - спокойно продолжал пан Атаназий. - Главный долг человека исполнить свое предназначение, все прочее - пустяки, ребячество, посторонние предметы. Обязанности к людям в нравственном отношении гораздо выше обязанностей телесных, но ты и домашние твои заботитесь только о последних и только ими ограничиваетесь. Печалюсь, страдаю и горькими слезами плачу о вашем моральном упадке. Как лавочники и купцы, вы ломаете свои головы только над тем, как бы поправить имение и нажить денег. Ослепленные жаждою корысти, вы совершенно забыли, что имя, знатность и просвещение - суть дары, обязывающие вас к чему-то высшему. Что вы делаете? Веселитесь, скучаете, зеваете, жаждете того, что никогда не напоит вас, и напрасно убиваете время, тогда как, по словам Иисуса Христа, вы должны будете отдать в нем самый строгий отчет.

Юлиан с любопытством глядел на старца, но не смел отвечать ему, потому что чувствовал и справедливость сказанных упреков, и собственное бессилие.

- Мы все ксендзы! - важно сказал Карлинский, отклоняя шутливое направление, какое капуцин хотел придать разговору. - Все мы в одинаковой степени обязаны говорить правду и заботиться о благе ближнего.

- Все ксендзы? - с видом изумления воскликнул ксендз Мирейко. - Это нечто новое... право, это отзывается безбожием!

- Люди, богатые великими примерами и славою своих предков, по преимуществу, обязаны, - продолжал старик, не обращая внимания на ксендза, - носить на себе важнейшие в сравнении с другими обязанности - не земные, разумеется, а духовные. Знаешь ли ты историю своей фамилии? - спросил он, подойдя ближе к племяннику. - Не рассказывал ли я когда-нибудь тебе о ней?

и научись, что должен ты делать. Господь Бог ничего не дал нам даром или для одной только забавы, наши предки - это священное наследие, это долг, который обязаны мы уплатить сыновьям своим: но кто теперь из равных нам понимает свои обязанности так, как понимали их прежде? Никто, решительно никто! Мы постоянно идем к ослеплению и погибели. Кто не трудится рукою, у того бесполезная рука засыхает, кто не действует духом, от того отступается дух Божий! Все на свете имеет свое значение, ничто не существует для пустой забавы. Человеческие учреждения представляются нам человеческими только с земной точки зрения, но во всем находится перст Божий. Посмотри, Юлиан, - прибавил старец, - до какой степени унизились Карлинские. Они стали сельскими хозяевами, земледельцами, юристами, какими-то куклами, стремящимися к пустым удовольствиям... потом еще более унизятся, обеднеют, сделаются посмешищем всех и совершенно исчезнут. Но это удел не одних нас, а, кажется, всей людской аристократии. Возле нас возникают новые люди - семя будущности, а мы - старцы, за то, что забыли предания и заповеди Божий, должны сойти со сцены, оставить поприще действия, сделаться погонщиками и обозной прислугой, питаясь грабежом и обдирая трупы убитых на поле чести.

Послушай - чем мы были. Вероятно, никто не говорил тебе о предках, - и я своим рассказом о них не гордость хочу внушить тебе, потому что гордость - чувство дьявольское и самое вредное, но хочу унизить и пристыдить тебя, изобразив теперешнее наше ничтожество.

Взгляни на это суровое, почти дикое лицо со шрамом на лбу, в красной, как кровь, одежде и в тяжелом вооружении, на нем нет следов нежности, деликатности или преступного празднолюбия. Этот человек представляется нам непривлекательным, потому что мы не можем понять красоты его. Но всмотрись внимательнее в его облик, рассмотри черты лица, обсуди жизнь, - и его черты, обозначенные сильною волею и непреклонным характером, поразят твои глаза ослепительным блеском.

Это Григорий из Карлина - первый предок, о котором мы имеем уже достоверные сведения... От него-то именно нас прозвали Шейными, в память благородной раны, полученной им в шею. Григорий был братом Авраама - родоначальника линии Касперовых-Карлинских, а наша, как старшая, называется линией Остоитов.

Григорий и Авраам родились во времена Ягеллонов, от потомка славного Остои, которого меч, еще со времен Болеслава, стоит в нашем гербе между двумя лунами. Ничего не скажу об Аврааме, хотя и им, по справедливости, мы должны бы гордиться. Григорий принадлежал к числу героев, которые, противоборствуя остаткам уже остановленной, но еще не побежденной орды татарской, сражались за спокойствие Европы. О, какой жестокой неблагодарностью заплатила история племенам славянским! Взгляни в ученые труды западных историков: как там представлен народ наш?.. Судьбы человечества, по словам этих педагогов, всегда находились в руках племен Романо-Германских, а мы названы бесполезными, несамостоятельными, варварскими толпами, без малейшего значения в истории, без роли и предназначения - собственно, за то, что вместе с западом не участвовали в крестовых походах, что не принимали участия ни в одном из великих, геройских и обильных последствиями движений мира и будто равнодушными глазами смотрели из-за своих пределов на лившиеся реки крови и на борьбу за будущность. Эти господа забыли, что именно в ту самую пору, во время тех самых крестовых походов, презираемые ими славянские племена своею грудью удержали поток наездников, угрожавших свету, что здесь - в глухой тишине наших лесов, кипели беспрестанные, кровавые войны для ограждения неблагодарных, которые за пролитую кровь теперь отказывают нам даже в надгробном памятнике... Бедные славяне! Их участие было истинною жертвою и огромно своими последствиями, но его нигде не видно в истории, плоды дел наших рассеялись по всему свету, а между тем, некоторые люди еще и теперь, прямо в глаза, упрекают нас в несамостоятельности.

Григорий был женат на княжне Глинской. Он жил долго, но ни одного часу не провел в отдыхе, хорошо сознавая, что на земле мы не имеем на него права. Двадцати лет отроду - Григорий сел на коня и стал биться с татарами.

С тех пор он был дома только гостем, никогда не думал о себе, о хозяйстве, об оставлении сыновьям обширных имений и больших сундуков золота... В промежутки времени между двумя походами, между двумя сеймами, между посольством и сражением, он по дороге иногда заезжал в старый Карлинский замок, чтобы несколько часов побыть с женою и детьми. Нередко последние деньги, накопленные женою, он забирал на потребности республики, если казна не могла покрывать всех расходов, и приносил подобные жертвы с самой искренней охотой и радушием, не торгуясь ни о своей крови, ни о деньгах, ни о награждении за заслуги, как будто он был обязан за них отечеству, а не отечество ему.

Прочие сослуживцы во всем опережали Григория, получали староства, кресла в сенате, жезлы, булавы, но никто не превзошел его заслугами. Домашняя жизнь была для него, можно сказать, посторонним предметом, другой, менее важной стороной жизни, второстепенной заботой, даже чувства сердца молчали в нем перед голосом беспрестанных жертв и самоотвержения. Из семидесяти с лишком лет своей жизни, исключая первых двух десятков, едва ли он провел один или два года под домашней кровлей. Он находился везде, где нужно было сражаться, рассуждать о делах общественных, платить и служить. Жена, проводя всю жизнь в тоске, воспитывала ему сыновей, заботилась о стадах, сбирала подати и пряла лен, уединенно сидя близ очага. Если ее осиливала тоска о Григории, она должна была искать его по всему свету, выезжать к нему навстречу, ловить его по дорогам, либо ехать в Вильно и Краков.

Смерть Григория Шейного была столь же прекрасною, как и жизнь его. Уже дряхлый старик, он еще не хотел оставить службы и спокойно жить дома: сам искал дела, начинал его, предлагал свои услуги и так привык к лошади, что хоть его должны были сажать и снимать с нее, потому что сам он уже не мог почти двигаться, однако, по целым дням сидел на седле. В 1575 году он составил уже завещание, разделив имение детям, как вдруг, по приезде его на несколько часов в старый Карлин, дали знать о вторжении Адель-Гирея. Другие соседи начали хорониться в леса, напротив, Григорий приказал как можно скорее собрать людей и с небольшим числом солдат поздно ночью полетел в погоню за врагами. Напрасно старик гнался за ними день и ночь, потому что, по принятому обыкновению, татары, захватив добычу и пленных, быстро ретировались в степи. Эта погоня чрезвычайно его истощила, а, может быть, убило и горе, потому что нагайцы взяли в плен его родственника Шумлянца. На третий день старик занемог и повис на седле, почти насильно его сняли с лошади и, передав начальство другому, свезли в один домик близ дороги... Григорий очень беспокоился, что дальнейшая погоня совершится без него, что ее, может быть, исполнят не так быстро и успешно, как хотелось ему, но должен был подчиниться воле Божией, чувствуя, что силы в нем совершенно истощились. Под чужою бедною кровлею, приобщившись святых тайн, он испустил геройский дух. Ни жена, ни дети не закрыли глаз его. Он без ропота перенес это несчастье и мужественно лег на вечный отдых. Вдова приказала перевезти его тело в Карлин, и сама шла пешком за гробом.

Старший из них, Павел, вот посмотри его: как две капли - отец! - воскликнул Атаназий, указывая на другой портрет. - Но в этом лице есть что-то не то, что-то другое, чем в первом: костюм тщательнее, черты более нежны, глаза смотрят умнее и быстрее. Сквозь воинскую наружность уже виден человек государственный.

Ты уже догадываешься и понимаешь, что это отец семейства. Около него, посмотри, младший брат Василий, как говорят, похожий на мать: лицо угрюмое, но характер в нем сильный, он весь закован в железо, в правой руке полковническая булава, борода до пояса, смотрит дико, но зато и на полях битв своего времени он сражался с безумной отвагой.

Но возвратимся к нашему Павлу...

- А не будет ли поздно? - прервал ксендз Мирейко, поднимаясь с места.

вам, - прибавил он, обратясь к Алексею и Юстину, - уже надоело слушать старого сказочника?

- Я ни за что не пойду отсюда и готов слушать вас не одну ночь, а сколько прикажете, - проворно отвечал Дробицкий.

- И я тоже, - подтвердил Юстин. - Неужели мы для сна согласимся оставить вас?

- Милый дядюшка, - воскликнул Юлиан, - не судите о нас слишком строго и не заботьтесь о нашем отдыхе! Скорее самим вам не нужно ли отдохнуть?..

Старик улыбнулся и произнес:

мог в такой степени забыть о себе, о семействе и частных выгодах, как Григорий. Павел уже построил себе дома, заботился о хозяйстве, беспокоился о домашнем благосостоянии и возвышении своей фамилии. Женившись на Шамотульской, он вышел из своего старого гнезда и соединился с фамилией, которая вместе с богатством принесла нам роскошь.

Знаете ли, как жили в старину на родине нашей паны и князья, пока не испортило их влияние зараженных роскошью провинций? Они жили не лучше бедного шляхтича, и если отличались чем от шляхты, так единственно двором, количеством вооруженных людей, толпами бедных, проживавших на их содержании, либо щедрой раздачей естественных произведений земли своей. К обеду готовили волов, баранов, но их ничем не приправляли и не подавали на серебре. Овчинный кожух, покрытый серым сукном, составлял ежедневную одежду, а медвежья шуба - праздничную. Барыня пряла вместе со своими девками и сама заведовала кухнею, дети ходили босиком, но если республика требовала помощи, то немедленно поставляли людей и сыпали деньги по-барски.

гусиными полотками, без затруднения ставил полк на собственный счет, ездил в посольства, из своей шкатулки делал подарки владетельным особам, строил дворцы, давал великолепные пиры, не спрашивая о том, вознаградит ли его когда-нибудь республика за подобные расходы. Возвратясь домой, пан опять надевал на себя кожух и с аппетитом ел житную кашу.

Роскошь возникла не вдруг и не сразу, но вкрадывалась постепенно: ее принесли времена и люди, а больше всего - глупое подражание чужеземцам, перед которыми мы стыдились того, чем бы должны хвалиться. Во времена Ягеллонов сам король спал на сене и мылся из медного кувшина. А при Сигизмундах самым последним королевским слугам запах сена был уже неприятен, а медные кувшины все пожертвованы были в костелы, дабы под благородным предлогом сбыть их с глаз, как гласит старинная пословица: "На тоби, Боже, що мини не гоже". По-видимому, это пустые вещи, но, поверьте, совсем другой человек встает с сена, нежели с пуховой перины.

Павел родился в царствование Сигизмунда Старого, а умер в царствование Сигизмунда Шведа: следовательно, он пережил, может быть, самую важнейшую эпоху народного быта - кризис или решительный перелом, от которого зависела будущность. Перед своей смертью, в 1607 году, пророческий взгляд Павла уже проникал зародыши всех последующих несчастий, но тогда во всей Польше был только один пророк, подобно Кассандре, вопиющий с кафедры об упадке, который для других представлялся нелепостью: он предсказывал все, что мы должны были претерпеть за грехи свои. Ветер развеял слова вдохновенного Скарги {Известный своим красноречием и ученостью ксендз-проповедник, родившийся в 1536 году и скончавшийся в 1612 году.}.

разные дороги, потому что он держался Яна Замойского и королевской партии. Он был под Полоцком и Сушей, где получил столь сильную рану в бедро, что прямо оттуда привезли его домой и едва, по особенной милости Божией да при помощи случайно найденного где-то грека, залечили рану зельями, но Павел долго ходил с костылем, потому что его ногу свело. Другой на его месте считал бы себя тогда совершенно отслужившим, особенно потому, что и дома было очень много дела, так как его имение было в неблагоприятном состоянии. Но в те времена стыдились еще наслаждаться дарами Божиими, сидя на печке, и хорошо знали, что они даются нам не для собственного только употребления, но для благоразумной раздачи на общественную пользу.

Уже под Бычиной, вместе с Замойским, Павел опять сидел на коне и при всеобщих рукоплесканиях несколько раз врубался в ряды неприятельские. В 1594 году, когда татары ворвались в Русь, Павел также не дремал и преследовал их до Венгерской границы. Впоследствии он опять, вместе с Замойским, участвовал в сражении под Фелином и отличился там не менее Фаренсбаха и Гетмана, потому что в той же самой стычке, когда у Замойского оторвало пряжку от пояса, пробило насквозь епанчу Павла, не причинив, впрочем, вреда ему самому. Но здесь оканчивается политическое поприще нашего прадеда. Павел глубоко огорчен был тем, что и смерть Венского воеводы, и все подвиги при осаде Фелина приняты были за ничто. Потеряв всякую надежду, он вместе с Гетманом прямо из-под Вейссенштейна поехал домой.

С этого времени он заперся в своем доме, дни и ночи проводил в молитве и погрузился в такую неописуемую печаль, что почти перестал говорить. Отпустив бороду, надев монашескую рясу Терциариев и коадъюторов иезуитского ордена и не выпуская из рук четок, Павел всю последующую жизнь провел на коленях перед образом Богоматери, у которого горела неугасимая свеча, и до такой степени изнурил свои ноги стоянием на коленях, что наконец уже не мог почти держаться на них. Если кто приходил за каким-нибудь делом, Павел отсылал к жене и детям, отвечая, что он бросил все дела и занимается одним лишь делом спасения. Во время возмущения в 1607 году однажды донесли Павлу, что брат его Василий изрублен королевскими партизанами, напавшими на него где-то на постоялом дворе. Павел так глубоко почувствовал это несчастье, что на другой день нашли его лежавшим без жизни, лицом к земле перед алтарем домашнего костела.

Павел - важное и великое лицо в нашей шляхетской истории, но это уже не Григорий Шейный: может быть, в нем было больше ума, больше чувств, но и человеческих слабостей немало. Ему уже нравятся и служебное значение, и почести, хотя он употребляет их на добро, для него уже богатство составляет если не первую, то, по крайней мере, важную потребность. Последние дни жизни Павла, когда пробудилось в нем чувство и ослабела вера в человеческий разум, конечно, столь же прекрасны, как и кончина отца, потому что они представляют образец вдохновенного грешника, сознающего свои грехи и стремящегося от земли к небу.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница