Гетманские грехи.
Страница 5

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Крашевский Ю. И., год: 1865
Категории:Роман, Историческое произведение


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

Самым тяжелым для Теодора во время его пребывания в Варшаве, в путешествии и в Волчине было то, что все избегали его, никто не относился к нему с участием, и все смотрели на него с завистью и недружелюбием.

Над большинством из них Теодор имел то преимущество, что он, благодаря материнскому воспитанию, свободно владел языком тогдашнего большого света, т.е. французским. А так как у пиаров он хорошо изучил латынь и кое-как мог объясняться и по-немецки, то его услугами пользовались постоянно.

Между тем другие канцелярские служащие, самое большее, знали несколько фраз судебной латыни, и поэтому они с завистью смотрели на нового сотрудника.

Ничто не кажется таким тяжелым в молодости, как одиночество и недоброжелательство окружающих, когда самый возраст располагает к откровенности и сердечности. Но Теодор молча и терпеливо покорялся своей судьбе и не давал никакого повода к размолвкам и неприязни.

Юноша надеялся встретиться в Варшаве со своей покровительницей, старостиной, но обстоятельства сложились так, что ему некогда было искать ее, а потом он уехал с канцлером в Волчин.

Здесь ему, конечно, отвели самое плохое помещение, какую-то темную избенку, а, так как дел было много, то и канцелярия была полна служащих, и Теодору приходилось делать свою работу с другим старшим секретарем, неким Вызимирским, который раньше служил у какого-то адвоката, понахватался там кое-каких сведений и страшно чванился своим превосходством перед Теодором, которого он не хотел признавать.

Особенно сердило Вызимирского то обстоятельство, что Теодор, который вел всю французскую корреспонденцию, имел более частый доступ к канцлеру; и он мстил беззащитному юноше только за то, что завидовал его положению. Сослуживцы пробовали сделать Теодора орудием для различных интриг, советовали ему передать князю то то, то другое, но он неизменно отвечал: это не мое дело, я здесь чужой и ни во что не могу вмешиваться.

Несколько раз после этого Вызимирский, который относился к нему особенно неприязненно, говорил ему без обиняков:

- Не воображайте себе, сударь, что здесь всего можно достигнуть parle france! Французов, которые к нам просятся, хоть отбавляй; рано или поздно вас сгноит с этого места тот, кто еще лучше вашего умеет это parle france... И потом выбросьте себе из головы, что здесь можно сделать карьеру лисьей покорностью!.. Мы - старшие - лучше знаем, чем все это кончается. В один прекрасный день князь-канцлер скажет: "Скатертью дорожка! Ступай, куда глаза глядят!" Тем все и кончится.

Нам здесь не нужны господа студенты, которые хотят быть умнее нас и задирать нос к верху. Мы вас выставим - вот увидите!

На все эти придирки и угрозы Теодор отвечал обыкновенно молчанием и только иногда, вынужденный сказать что-нибудь, коротко возражал.

- Если мне прикажут уходить, то я и уйду.

- Вы, сударь, кажется, мечтаете о высокой карьере? - говорил Вызимирский. - Ну, ну. Выбейте себе из головы; есть тут такие, что и законы знают, и различные проекты могут представить, - да и тем не легко вскарабкаться наверх - а что же тут говорить о вас?

Должно быть, и князю нашептывали про новичка. Бог знает что, но князь отличался большой наблюдательностью и знанием людей; ему было нелегко что-либо внушить, - он выслушивал клеветников, но это служило Теодору не во вред, а только на пользу. Особенно встревожило канцеляристов то обстоятельство, что несколько раз, когда надо было отправить к Флемингу посла с устным поручением, канцлер выбирал для этой цели Паклевского. Ему удалось, буквально придерживаясь инструкций, с честью выйти из испытания, и это сразу подняло его престиж.

Князь любил, чтобы его слушали и не высказывали собственных суждений. Но велико было общее удивление, когда, желая снестись с Масальским по поводу дела виленского трибунала, князь отправил к епископу Теодора, снабдив его рекомендательным письмом и поручив этому молокососу переговорить с Масальским относительно радзивилловского самовластия и способов борьбы с ним.

Когда при дворе узнали об этом, то старшие были уверены, что Теодор споткнется об это препятствие и разобьет на нем себе голову, а князя прогневит и лишится его доверия.

Молодому послу поручено было не только переговорить с епископом, но также повидаться с конюшим Бжостовским и одним из Огинских... Все дело в том, чтобы это посольство из Волчина не обратило на себя ничьего внимания. Отправка более важного лица была бы сейчас же замечена; но никому не известный юноша вряд ли мог внушить подозрение в том, что он везет важные документы. По приказанию канцлера все путешествие Паклевского было обставлено таким образом, чтобы никто не предположил в нем служащего при дворе фамилии.

Зависть была большая, хотя, кроме хлопот и неприятностей, путешествие это не давало ничего. Но самая эта миссия облекала неизвестного канцелярского служащего большим доверием со стороны канцлера и ставила его на известную высоту.

В числе других поручений одно особенно удручало и смущало Теодора. Канцлер дал ему письмо к воеводичу Кежгайле, его родному деду, с которым все семейные связи были давно порваны. В первом своем свидании с князем, когда Паклевский говорил ему о своем происхождении, он назвал воеводича, не утаив и того, что дед не хотел их знать. Он не допускал и мысли, что канцлер забыл об этом обстоятельстве. Принимая от него письмо, он еще раз хотел напомнить ему о нем, но князь, взглянув на него, и как будто отгадав, что он хотел сказать, так закончил свою инструкцию.

Еще раз бросив быстрый взгляд на смущенного секретаря, князь прибавил:

- Прошу все хорошенько запомнить и исполнить в точности; без всяких отговорок и ссылок на невозможность...

Каковы были намерения князя, когда он послал юношу в Божишки - к родному деду? Желание ли испытать его, или оказать ему услугу, или же его склонила к этому решению настоятельная необходимость - юноша не мог отгадать.

Паклевскому дали конюха, двух коней, всякие дорожные принадлежности и довольно большую сумму денег, и на другой день он уже отправился в путь, предоставляя своим сослуживцам строить всевозможные догадки относительно секретной миссии, данной ему князем, хотя никто не знал, куда он едет. Заметив, что он готовиться к отъезду, Вызимирский старался выпытать у него цель поездки, но Теодор сразу прекратил все эти вопросы откровенным признанием.

Мне приказано не говорить, ни куда я еду, ни с какой целью; и я никому не выдам этой тайны.

Так он и отправился в путь, стараясь даже в выборе дороги следовать указаниям канцлера. А дело было под осень. Путешествие в эту пору нельзя было назвать легким и приятным; вся страна волновалась, объятая случайной тревогой. Каждую минуту ожидали какого-нибудь взрыва, готовились к кровавому столкновению между двумя конфедерациями или хотя бы одной конфедерации со своими противниками. На проезжих дорогах стояла стража, скакали туда и сюда гонцы, но еще быстрее бегали всевозможные, самые невероятные сплетни. Короля уже не было в Варшаве; между дворами магнатов шло усиленное сообщение; более спокойная шляхта, которая мечтала только о том, чтобы избежать всякого столкновения, тяжко вздыхала, предвидя внутреннюю войну.

Теодор хорошо знал, что в дороге его могут захватить и подвергнуть допросу с пристрастием, но его рыцарский и шляхетский инстинкт отгонял опасения и помог бы ему сохранить присутствие духа в худшем случае.

Ему было приятно после душных канцелярских стен очутиться на свободе, дышать чистым воздухом, не видеть неприязненных лиц и не слышать насмешек и издевательств.

Во время остановок в пути и на ночлеге редко кто из проезжих не спрашивал у него, откуда он ехал и с какой целью. Он отвечал уклончиво, ссылаясь на семейные обстоятельства как на цель поездки.

Ведя замкнутую жизнь, он мало интересовался делами политики, но все же его поражала общая растерянность, беспокойство и тревожное предчувствие какой-то неизбежной катастрофы. Одни бранили Радзивиллов, другие - а таких по мере приближения к Вильне становилось все больше и больше - возмущались Чарторыйскими.

Наконец, Теодор добрался до Вильны и тотчас же поспешил к епископу Масальскому. Он нашел в нем не духовное лицо, как он себе представлял, а человека большого света, надменного и честолюбивого, ведущего строгий и роскошный образ жизни, и только тогда оказавшего ему некоторое внимание, когда заметил в нем знание французского языка. Этот союзник показался ему очень ненадежным, так как в нем не чувствовалось серьезности и глубины мысли, какую он предполагал в помощнике канцлера. Он показался ему человеком странным, но в то же время легкомысленным. Но не Теодору было судить о нем. Поручение, которое ему было велено устно передать епископу, состояло в том, что Радзивилл, вместо того, чтобы вступить в споры и пререкания, как от него ожидали, оказал входящим войскам радушный прием и снабдил их провиантом. Масальские были возмущены этой осторожностью, на которую они не рассчитывали.

Передав то, что ему было поручено, и приняв взамен поручение к канцлеру от Огинских и Бжостовского, Теодор отдохнул только два дня в Вильне и затем отправился в Божишки, предчувствуя, что именно здесь заключается самая трудная часть его миссии. Надо было заранее обдумать, как держаться с дедом, общение с которым было ему строго запрещено отцом и матерью, и к которому его направил канцлер. Как податель письма, он не был обязан ни представляться ему, ни вступать с ним в беседу; поэтому он заранее решил избегать всякого намека на какие-нибудь более близкие отношения и держаться, как с совершенно чужим человеком, к которому он послан с поручением.

С этими мыслями, не без страха, но с твердым решением выдержать свою роль до конца, молясь в душе Богу и прося его о помощи в затруднительных случаях, Тодя очутился в одно прекрасное утро на земле, где протекал Божеский ключ, о чем он узнал из надписи на огромной таблице, прибитой к столбу и украшенной четырьмя гербами на всех углах.

Тот, кто не знал воеводича Яна Гвальберта Августа на Больших и Малых Божишках, в Вартове, Соботишках и Жердях, пана Кежгайлы, вывел бы некоторое заключение уже по одному важному виду самой резиденции.

Издали она имела очень внушительный и величественный вид: было ясно, что из шляхетской усадьбы она возвысилась до обиталища магната; но, приблизившись к ней, всякий мог легко догадаться, что здесь было больше показного блеска, чем настоящей зажиточности. Замок, стоявший на возвышении, был хотя и деревянный, но оштукатуренный, побеленный и даже раскрашенный в далеком прошлом, и как-то слишком широко раскинувшийся. Крыша без всякой надобности устремлялась кверху; огромное крытое крыльцо, подпиравшееся утолщенными посредине столбами, неуклюже выступало вперед. Низкие галереи, примыкавшие к нему с обеих сторон, соединяли его с огромными боковыми пристройками таких же размеров, как и самый корпус, называемый одними дворцом, а другими замком.

Крыльцо на каменном фундаменте было так приподнято, что возвышалось над крышей и было украшено наверху тяжелой и непропорциональной скульптурой, окружавшей герб, покрытый митрой; все это было покрыто позолотой и раскрашено, издалека привлекая к себе внимание.

Но краска и золото стерлись и пооблупились, а над гербом и митрой видны были гнезда ласточек.

С одной стороны замка возвышалось нечто вроде башни, выстроенной по плану какого-нибудь домашнего художника или самого хозяина дома; она поражала своей вычурностью и неуклюжими окнами.

На вершине ее металлический рыцарь держал в руке инструмент, в котором представлялось угадать фамильную драгоценность.

полиняли и стерлись от времени, но отчетливо выделялась надпись над гербом: "Nemini cedo".

Забавнее всего выглядел самый дворец, несуразно длинный, несмотря на вытянутую кверху крышу, неуклюжий, запущенный и как бы вросший в землю. Многие окна были забиты досками и закрыты ставнями, другие замазаны до половины. Дожди и непогода по-своему разукрасили давно не обновлявшуюся штукатурку, а недавно реставрированная крыша пестрела заплатами всевозможных форм. Здесь шли рука об руку стремление к показному блеску и крайняя запущенность всего хозяйства; глина, облеплявшая каменные ворота и окна, потрескалась и отпадала кусками, а стены боковых пристроек были просто декоративными ширмами, за которыми скрывались самые жалкие клети. Из-за этих строений виднелись крыши еще каких-то странных зданий, может быть, каплицы, кладовой или еще каких-нибудь дворцовых пристроек. Подъезжая к усадьбе, Теодор заметил во дворе несколько обтрепанных людей, возившихся около конюшен и кухни. Огромный старый тарантас, подвешенный на ремнях, стоял перед сараем, и человек с топором что-то долбил около него.

И от усадьбы, и от всех ее пристроек веяло грустью и запустением. Сжалось сердце у бедного юноши при виде этого дедовского наследия, в котором было еще печальнее, чем в убогом Борке.

Теодор медленно подъехал к воротам. Здесь он увидел обтрепанного сторожа, который высунул голову в окошко и в испуге спрятался. Внутри у стен виднелись лестницы, сани, старые бочки, поломанные возы... Он беспрепятственно въехал на песчаный двор, поросший бурьяном, теперь уже засохшим, и изрытый следами проходящих по нему стад. Единственным его украшением была засохшая лужа у конюшни.

При появлении на дворе постороннего человека из окон и дверей дворца и флигелей стали показываться люди и, не зная как отнестись к этому обстоятельству, снова прятались за ними. В самом дворце ради предосторожности закрыли огромные входные двери.

Не зная, как ему поступить, подъехать ли к крыльцу или в качестве посла смиренно подождать где-нибудь в стороне, Теодор еще колебался, когда из дома выбежал навстречу ему старый слуга, поспешно накидывавший на себя верхний кафтан, так что одна его рука была уже в рукаве, а другая еще искала второго.

Во дворце еще никого не было видно, но сквозь запыленные окна виднелись лица людей. Несколько худых псов, лежавших около кухни, поднялись, полаяли немного, зевнули и, увидя старого слугу, снова улеглись с ворчаньем на старые места.

Седой человек в кафтане, приглаживая себе волосы и стараясь держаться со степенным достоинством, подошел к Теодору. Он смотрел на него и ждал, что он скажет.

- Я привез письмо от князя-канцлера литовского из Волчина, - сказал посол, - мне приказано вручить его пану воеводичу.

- Гм... Гм... Вот оно что! - пробормотал старик, почесывая голову и глядя на юношу выцветшими глазами.

- Пан ваш дома? - спросил Теодор.

На этот дважды повторенный вопрос слуга не дал ответа, пристально вглядываясь в слезавшего с коня посла.

После минутного раздумья, заикаясь и усиленно указывая в сторону двери, он заговорил охрипшим голосом:

- Зайдите сюда! Вот, вот сюда! Зайдите сюда!

- Да дома ли ваш пан? - в третий раз спросил Теодор.

- Да вы, сударь, зайдите в дом! - повторил упрямый старик и потянул гостя за собой в пустые сени. Из сеней он отворил дверь в огромную горницу, в которой стоял большой стол и несколько запыленных и погнутых стульев. В горнице пахло сыростью и затхлостью, а на столе и стульях толстым слоем лежала пыль.

Отерев полою кафтана стол и часть лавки, старый слуга покачал головой и, ни слова не говоря, побежал по направлению к дворцу.

Прошло довольно много времени, и вот из окна комнаты, где он сидел, Теодор увидел выбежавших на двор людей, мальчиков, работников и женщин, которые, толкаясь, ссорясь и стараясь опередить один другого, спешили к дому, входили в него и, немного спустя, бегом возвращались в боковые флигеля, откуда доносились шум голосов, хлопанье дверей, жалобы и смех. В руках у людей, возвращающихся из дворца, он заметил одежду, а у некоторых обувь.

На крыльце старый слуга видимо распоряжался всей этой церемонией; он несколько раз выходил и делал знак руками.

О Теодоре, по-видимому, совершенно забыли; он догадывался только, что ему готовили торжественный прием. Наконец, на крыльце главного здания показался тот самый старый слуга, который еще недавно надевал простой кафтан, идя навстречу Теодору. Теперь он вырядился в длинный темно-красный кафтан, подпоясанный узким пояском такого же цвета, около шеи видна было полоска чистой рубахи, застегнутой блестящей запонкой. Сапоги на нем тоже были когда-то цветные, но теперь трудно было различить их цвет. Новая одежда придала старику более степенный и важный вид; он как-то и шел иначе, мерным шагом, задумавшись о том, как ему сыграть свою роль дворецкого.

- Пан, верно, дома? - проговорил Теодор, встав с места и приготовляясь идти.

- А как же, как же! Дома! - забормотал старик, все время посматривая на окно. - Но ясновельможный пан очень занят с ксендзом-секретарем отправкою срочных депеш, потому теперь как раз время сеймиков.

- Значит, мне надо подождать? - спросил Теодор.

- Одну капельку, одну минуточку, - сказал старик, - тут скверно, но мы сейчас пойдем во дворец. А все это через эти сеймики, потому что наша братья шляхтичи лезут со всеми своими делами к ясновельможному пану; они его считают своим oraculum. Как он скажет, так и будет.

И вот из-за этих шельмовских сеймиков у нас во дворце все вверх дном. Слуг разослали во все четыре стороны света, придворные разъехались, и даже повара ясновельможный пан одолжил кастеляну.

Он вздохнул и ладонью пригладил волосы.

- Наш ясновельможный пан чересчур снисходительны, его всякий обдует, кто только хочет, - прибавил он, - и хоть он пан над панами, и у нас всего вдоволь, разве только птичьего молока не достать, но как примется шляхта есть, то так, как теперь, объест нас, видит Бог. Ну, а наш пан, он там об удобствах не заботится, хоть у него всего много, а ему все равно. Но, чтобы он был скупой, этого нет, избави Бог, только у него свои фантазии, ему не нужны всякие там финтифлюшки.

На дворцовом крыльце показался какой-то человек и махнул белым платком; старик тотчас же засуетился и сказал:

- Ну, теперь можно идти во дворец!

Двинулись не спеша, впереди важно выступал дворецкий. На крыльце никого не было; старик открыл дверь и впустил гостя в обширные сени с лавками по стенам, грязные и закопченные; с одной стороны виднелась огромная, никогда не закрывавшаяся печь, зиявшая черной пастью, а перед ней, как перед чудовищем, которого надо было постоянно кормить, лежала охапка только что нарубленных дров.

По обеим сторонам сеней Теодор увидел выстроившихся в два ряда слуг различного роста, наскоро причесанных и умытых и одетых в какие-то старые и, очевидно, не на них сшитые ливреи. У некоторых они доходили до пят, а у других виднелись из-под них нижние рубахи.

Обувь на слугах была самая разношерстная. Все они старались держаться прямо и с достоинством, но некоторые затыкали рот рукою, чтобы не смеяться над самими собой. Суровый взгляд дворецкого отбил у них охоту к веселости, и они ограничились тем, что подталкивали друг друга локтями.

Из этих сеней дворецкий отворил двери в огромную залу. Окна в ней были, должно быть, недавно только открыты, потому что оконные рамы в некоторых окнах, очевидно державшиеся всегда закрытыми, теперь закрылись сами собою. Здесь также стоял страшный холод и пахло сыростью, как в склепе. Когда-то зала эта имела очень внушительный вид, но теперь покрывавшие ее обои поразорвались и вылиняли; по стенам залы висели какие-то темные картины, а по обеим сторонам стояли, как будто на страже, две громадные кафельные печи. По углам пряталась старая, потертая и поломанная мебель. Должно быть, не успели стереть пыль, потому что она покрывала толстым слоем все столы.

В зале никого не было; дворецкий указал на двери налево: в них стоял мужчина в узкой, черной, поношенной одежде, с каким-то знаком отличия на шее, по виду духовная особа, с бледно-желтым лицом, с ястребиным носом и неприятно запавшим ртом.

Орден, очевидно, специально для этого случая надетый, был украшен какими-то камешками грубой работы и висел на тонкой томпаковой цепочке.

Не произнеся ни слова, ксендз-секретарь рукою указал Теодору на дверь, приглашая его следовать за собою.

Вторая зала была вся увешана портретами, принадлежавшими кисти одного художника и, очевидно, недавнего происхождения. Портреты эти были так написаны, что о предках дома получалось прямо страшное представление. У всех изображенных на них рыцарей, дам и духовных особ лица были так искривлены, как будто их подвергали пытке. Двери этой залы были закрыты. В ней тоже никого не было; и только в следующей комнате, в кабинете, находился сам хозяин.

В кабинете этом, отличавшемся наилучшим убранством и выглядевшим не таким заброшенным, как остальные комнаты, стоял у окна стол, заваленный бумагами, а перед ним в кресле, когда-то покрытом позолотой, сидела маленькая, круглая фигурка с выбритой на висках головой и коротко остриженным и торчавшим ежиком чубом спереди, с выпуклыми глазами и уродливо выпяченными губами.

Это и был воеводич Кежгайло, уже старый и седой, но еще очень живой и бодрый; лицо его имело выражение страшного упрямства, гордости и скрытого, всегда готового вылиться наружу, гневного раздражения.

было трудно, так как шитье было грубое и поистерлось от времени. В руке он держал какую-то бумагу, но взгляд его был устремлен на входившего, и держался он с величием магната.

Секретарь-каноник, указывая на входившего, промолвил:

- От князя-канцлера!

Воеводич ничего не ответил, только тряхнул головой, ожидая приветствия.

Теодор был так смущен, что не сразу и в коротких словах тихим голосом объяснил воеводичу, что ему приказано передать от князя поклон и письмо, а ответ тотчас же привезти обратно.

- Приветствую! Приветствую! - резким голосом отрывисто заговорил хозяин. Взяв от Теодора письмо, он передал его канонику, который распечатал пакет и вручил его обратно Кежгайле, став позади него так, чтобы можно было прочитать письмо.

Сморщив брови и еще сильнее выпятив губы, воеводич принялся за чтение.

В начале чтения по лицу его нельзя было отгадать впечатления, производимого на него письмом, но чем дальше он читал, тем сильнее изменялось выражение его лица. Бросив на стоящего перед ним Паклевского уничтожающий взгляд, он побледнел, подскочил со сжатыми кулаками на кресле, уронил при этом письмо, которое торопливо поднял каноник, и крикнул:

- Пусть он не суется не в свое дело! Как он смеет меня учить! - Гнев этот показался ксендзу-канонику таким неуместным, что для подавления его он схватил воеводича за локоть и, нагнувшись к нему, начал что-то быстро шептать ему на ухо.

Кежгайло снова уселся на кресло, но весь еще трясся от гнева. Теодор, догадываясь, что в письме было, вероятно, упомянуто о нем, и не желая подвергать себя неприятному столкновению с дедом, отошел к дверям и, остановившись у порога, сказал:

- Я буду ждать ответа!

Проговорив это и почти не оглядываясь назад, он вышел из кабинета, и когда двери за ним закрылись, он услышал за собой страшный шум.

Повышенным, возбужденным, гневным голосом, доведенный почти до бешенства, Кежгайло кричал так, что Теодор ясно слышал его слова:

- А ему какое дело? Что он мне будет нотации читать?! Я не знаю никакой дочери, не хочу ее ни знать, ни видеть! Что посеяла, то пусть и пожнет. А господа, которые ей так покровительствовали, пусть дадут ей приданое и удочеряют; я ей гроша ломаного не дам! Я...

Теодор, поспешно удаляясь, не разобрал дальнейшего. Он шел растерянный, смущенный, раздумывая, нельзя ли ему сесть на коня и, не дожидаясь ответа, ехать отсюда. Он уж был в первой зале и собирался идти за конем, когда ксендз-каноник догнал его и схватил за руку; он был сильно взволнован.

- Знаете, сударь? Это опасная игра! С нашим воеводичем ничего из этого не выйдет!

Теодор обернулся к нему.

- Я ничего не понимаю, - сказал он.

- Как это? Чего вы не понимаете, сударь? - крикнул секретарь. - Это мне нравится! Кажется, это ясно и очевидно, что вы, сударь, просили князя-канцлера о заступничестве, а тот написал воеводичу письмо, как префект к студенту! Неужели он думает, что убедит или устрашит воеводича? - Я могу засвидетельствовать под присягой, - сказал Теодор, - что я не имел ни малейшего представления о письме, которое я привез. Я знаю, какие узы связывают меня с отцом моей матери, но никогда по собственной воле не переступил бы порога этого дома, если бы не приказание князя-канцлера, у которого я нахожусь на службе, и которому я повинуюсь. Мне приказано, чтобы я привез ответ; прошу дать мне его; я еду немедленно.

Каноник, выслушав его, видимо успокоился.

- Я могу подтвердить это под присягой, - направляясь к дверям, воскликнул Теодор, весь пылая от стыда и негодования. - Ответа я буду ждать во дворе, - прибавил он.

Каноник схватил его за руки.

- Подождите, сударь! Прошу покорно, сударь, подождите.

Говоря это, он бросился к воеводичу. Теодор остался один и стал прохаживаться по пустой зале.

Между тем ксендз-секретарь вернулся к воеводичу, который, глядя исступленным взглядом на письмо, сжимал кулаки, как бы собираясь мстить тому, кто его писал. Однако, первый порыв бешенства уже миновал; он начал успокаиваться.

Каноник, вбежав в комнату, вскричал с порога:

- Он клянется на евангелии, что не знал содержания письма. Это просто затея самого князя-канцлера, который любит всех учить; глупая затея.

- Негодная, подлая! - крикнул, нетерпеливо двигаясь в своем кресле, воеводич. - Но я ему отпишу, этому гордецу! Я ему отпишу ответ!

- Ну, ну, - тихо остановил его каноник, - прежде чем ссориться с князем-канцлером, надо хорошенько подумать.

- Я поеду с князем-воеводой! - возразил Кежгайло. - К черту фамилию! Пойду с гетманом!

- Как? Что? С гетманом? - вскричал каноник. - Что с вами? С каким гетманом? Не с Браницким же? Может быть, со старым Масальским?

Ксендз вздернул плечами, а воеводич в гневе отвернулся от него и крикнул:

- Прошу меня не учить!

Оскорбленный секретарь молча отошел к окну. Кежгайло пробормотал что-то несвязное; вдруг он бросил письмо на землю и стал топтать его ногами; потом, подперев рукой голову, уселся, весь пылая гневом.

Каноник направился к дверям. Услышав его шаги, воеводич порывисто повернулся.

- Куда? Зачем? Остаться здесь! Прошу покорно; кто уходит в такую минуту, тому не для чего возвращаться!

Секретарь, стоявший спиной к нему, сделал страшное лицо, сжал крепко губы, оперся на локоть и остановился на месте, немой и недвижимый. Кежгайло, излив свой гнев, заговорил спокойнее, отрывистыми фразами, как бы сам с собой:

- Желает играть роль наставника! Это со мной! Я ему дам, я ему покажу, как со мной разговаривать! Так ему напишу, чтобы его хорошенько проняло! Я знаю, как мне надо поступать, и если что делаю, так уж назад не беру.

А он еще хочет учить меня катехизису! Садись, сударь, и пиши.

Воеводич повернул голову.

- Это еще что? Кресла еще будете мне ломать?

Секретарь положил перед собой бумагу и перо. Он приготовился писать и сбоку иронически поглядывал на воеводича, который нахмурился и молчал. Прошло, вероятно, не менее четверти часа, а Кежгайло так и не начинал диктовать.

- Если теперь с ним поссориться, то он пришлет ко мне войско, и они у меня все поедят, - сказал он вздыхая. - Что? - он обернулся к секретарю. -Вы что говорите?

- Ничего, это уж не мое дело! - возразил каноник.

- Но, ради Христа, не сердись же еще ты на меня! - заорал Кежгайло. -Что еще такое? Вы, сударь, знаете, что я не выношу противоречия!

- Да я и не противоречу! - пробурчал каноник, грызя перо.

- Ты просто в бешенство меня приводишь! - завопил воеводич. - Я тут голову теряю! Между молотом и наковальней. Не могу раздражать этого всемогущего вельможу, а исполнить то, что он мне приказывает, - лучше сдохнуть! Никогда, ни за что на свете!

Он обернулся к секретарю.

- Ну, сделай это для меня, сочини сам концепт; поставь себя на мое место, как бы ты написал? Я знаю, что ты человек разумный и политик... Пиши сам.

Слова эти польстили секретарю; он медленно склонился над бумагой, обмакнул перо и начал что-то писать.

Воеводич смотрел издали, нетерпеливо ожидая окончания и спрашивая поминутно:

- Ну, что? Готово?

Каноник, не отвечая ему, продолжал писать.

У Кежгайло пот выступил на висках. Когда секретарь, окончив писать, стал перечитывать про себя, он крикнул:

- Да не мучь же ты меня!

Но ему пришлось подождать, пока каноник, хорошенько его помучив, начал медленно читать письмо, гласившее следующее:

"Всегда и во всем humillime подчиняясь приказаниям Вашей княжеской милости, моего особенного покровителя, я и теперь почел бы за счастье их satisfacere, так как и христианские заповеди, и vencula крови меня к этому склоняют, но ultra posse nemo obligatur.

И я не преувеличиваю, называя такое послушание ultra polestatem, так как дочери, которая бы вышла замуж за какого-то Паклевского, у меня нет, и я о ней ничего не знаю. Правда, была у меня дочь, по имени Беата, от которой я не ratione matrimonii, но по другим причинам, как не признававшей моей власти и учинившей мне позор, открыто и с соблюдением всех формальностей отрекся, не желая признавать ее своей единокровной дочерью и наследницей.

Ни о какой Паклевской я ничего не знаю, а что вышеупомянутая особа была доведена до погибели не Паклевским, это я могу juramentum подтвердить.

Сердце мое наполняется amaritadine, так как я не могу исполнить воли Вашей княжеской милости, которую humillime; прошу собрать более достоверную информацию в этом предмете и очистить меня от упрека в нежелании подчиниться священным для меня приказаниям князя. Изъявляя готовность во всех прочих распоряжениях, приказаниях и поручениях оказывать послушание, остаюсь всегда и вечно с величайшим уважением и почтением и т.д."

Во время чтения так удивительно стилизованного письма, которое своими преувеличенно почтительными выражениями не раз заставляло воеводича изображать на своем лице гримасы неудовольствия, он попеременно высказывал то неодобрение, то живую радость по поводу искусного оборота или объяснения. Тонкая аргументация ксендза-секретаря искупила недочеты письма, и воеводич, не возражая против общего содержания, приказал еще раз прочитать его себе.

Mutatis mutandis он принял редакцию и, похвалив каноника, поручил ему переписать начисто.

Сам он уселся глубже в кресло и задумался.

Но жестоко ошибся бы тот, кто заподозрил бы, что в сердце его пробудилось хотя бы малейшее чувство при виде внука. Он испытывал только гнев и даже не поинтересовался познакомиться с ним поближе. Неприязнь к дочери вкоренилась в нем слишком глубоко, затвердела слишком давно, постоянно поддерживаемая старшей сестрой и ее мужем, чтобы такой человек, как воеводич, который никого, кроме себя, не любил, мог когда-либо избавиться от нее.

Письмо на полулисте бумаги, старательно отрезанном, уже переписывалось, когда в комнату поспешно вошел старый слуга и несколько раз задыхающимся голосом проговорил:

- Хорунжий! Хорунжий!

- Вот тебе раз! - вскричал Кежгайло. - Как раз в пору! Пусть бы его...

Каноник обернулся.

- Сказать, что болен!

Старый слуга в испуге замахал руками.

- Где там! Хорунжий прибыл с каким-то страшно важным известием. Он стонет, ломает руки и кричит: пусти, мне нужно до зарезу!

Секретарь и Кежгайло обменялись взглядом.

- Что же это может быть?

Слуга, спеша по своему обыкновению, зашептал несвязно:

- Какие-то бумаги! De publicus! Накажи меня Бог! Что-то случилось!

Воеводич сорвался с места.

- Проведи его сюда!

Слышны были его торопливые, беспокойные шаги, а когда двери открылись, Кежгайло увидел огромного мужчину в зеленой бекеше, обшитой лисьим мехом, с растрепанной головой, бледного, с открытым ртом и вытянутым лицом, на котором застыло выражение перепуга, тяжело дышавшего, растерянно оглядывавшегося вокруг себя вытаращенными глазами, который, остановившись у порога, выкрикнул:

- Пропали мы, сироты! Погибли!..

В отчаянии он ломал руки.

- Что с вами? О чем вы, сударь? - воскликнул Кежгайло.

- Вы ничего не знаете? Конец света! Конец нашему счастью! Погибли мы! Погибли!

Он вздохнул, как кузнечные меха.

- Miseri! Сироты! Погибли мы, пан воеводич!

- Но что же случилось? Скажите, ради Бога, - спрашивал воеводич. Секретарь тоже подошел к хорунжему и торопил ответом.

- Говори же, ради Христа, что случилось?

- Наш всемилостивейший государь Август III, в царствование которого мы наслаждались миром, - умер! Нет его больше!

Кежгайло схватился за голову; каноник в отчаянии сжал руки; в комнате настала тишина, слышны были только всхлипывания хорунжего...

- Пришел последний час нашему счастью! - повторил он.

Все опустили головы.

- Внутренняя война неизбежна, - воскликнул хорунжий, - с одной стороны гетман Браницкий, Радзивиллы и все их приспешники, а с другой -фамилия и войска императрицы... Конфликт неизбежен, а мы, невинные овечки, будем в нем раздавлены и уничтожены!

Кежгайло, упав на кресло, закрыл глаза рукой и тяжко вздыхал.

- Во всей стране кипит, как в котле, - продолжал хорунжий, - летают курьеры, шляхта вооружается! Что тут делать? Кто отгадает? На чьей стороне будет сила? С кем вместе надо идти? Направо или налево? И надо же ему было умереть в такое время.

- Но, может быть, все это только измышления фамилии, - прервал каноник.

- Какие там измышления? - подхватил хорунжий, доставая из кармана бекеши смятую бумагу. - Вот газета из Варшавы... Пятого октября, в пять часов с чем-то пополудни, скончался наш всемилостивейший государь. Еще утром он прослушал в костеле, коленопреклоненный, всю обедню и застудил ноги так, что ему было предписано лечь в постель. До полудня не предвиделось никакой опасности, и только около двенадцати часов он ослабел, и ему сделали кровопускание. Доктора сразу же потеряли головы и разбежались, призвав к нему духовника.

Едва только он успел очистить душу исповедью, как Бог взял ее. Во всей стране неописуемая печаль, и только в Волчине у фамилии великая радость.

- Что же вы скажете? Что нам делать? - обратился он к молчавшему Кежгайле.

Воеводич отнял руки от лица и пожал плечами.

- Fulmine tactus, - простонал он, - я сам не знаю, что со мною творится! Не спрашивай меня! Не жди моего совета! Ничего не знаю...

- Я должен дальше ехать с этой вестью, - быстро прервал его хорунжий, - чтобы мы все могли, взявшись за руки, идти вместе, viribus unitis, и что-нибудь предприняли; поеду к кастеляну!

- Поезжай к кастеляну! - со вздохом отозвался воеводич. - Решите что-нибудь, а я к вам присоединюсь.

Хорунжий окинул их взглядом и, видя, что от них толку не добьется, потому что и сам хозяин, и секретарь его сидели, как окаменелые, в глубокой задумчивости, встал с места.

Видя это, воеводич с беспокойством поднялся так же с кресла.

- Дай же мне знать! Дайте знать! Я с вами! Я неразлучно пойду с братьями; не хочу быть диссидентом! Где вы, там и я! Мое правило: что все решат, на то и я согласен!!!

Хорунжий сделал знак канонику.

- Ради Бога, я совсем без сил... Нет ли чего перекусить?

Секретарь взглянул на хозяина, но тот делал вид, что он поглощен своим горем и не слышит.

- Поезжай же, поезжай, хорунжий, советуйтесь, решайте! Не надо терять ни минуты! Бог вам поможет. Я совсем потерял голову.

Он присел около столика и оперся головой на руку.

Между тем хорунжий вместе с каноником вышли в залу с портретами. Здесь стоял, ожидая приказаний, старый дворецкий.

- Дайте закусить пану хорунжему, он замерз и проголодался! - сказал каноник.

Можно было заподозрить, что он и сам не прочь был бы воспользоваться случаем поесть...

Старый слуга окинул его проницательным взглядом.

- Сейчас, сейчас, - начал он поспешно своим угасшим голосом, - но у нас в это время нет ничего готового! Повара нет, и прежде чем что-нибудь сготовят... И пан хорунжий, точно на зло, всегда в такой день! Ей Богу же, правда!

- Ну, дай что-нибудь! - прервал каноник.

- Рюмку водки и кусок хлеба с солью, - выкрикнул хорунжий, - если уж у вас и яйца вкрутую нельзя получить!

- Как это нельзя! - с удивлением возразил дворецкий. - У нас все можно, всего вдоволь; только милостивый пан всегда в такое время: или ключница на другом фольварке, или повар болен. Благодаря Всевышнему, у нас всего достаточно, но бывают такие дни... Это каждый знает.

- Дай же водки и хлеба! - нетерпеливо крикнул хорунжий. - Я ничего у тебя больше не прошу!

Старый слуга заковылял из комнаты; хорунжий и секретарь остались вдвоем. Каноник мрачно смотрел то в окно, то на гостя, который, преисполненный невыразимой печали, казалось, забыл о том, где он, и что с ним происходит.

- Погибли мы! - забормотал он.

- Пан хорунжий, ведь это уже не первый случай бескоролевья, -возразил каноник, - благодарите Бога, у нас есть примас и другие достойные блюстители общественной безопасности...

- Да, вам хорошо так говорить! - вскричал хорунжий. - Вам-то, наверное, ничего не будет; сутаны и креста с вашей милости не снимут; но нас съедят, задушат, разорят, потому что внутренние распри неизбежны... quod Deus avertat! Угадай, Христос, кто тебя бьет!.. Не знаешь, куда обернуться!!!

Пока они так говорили, на пороге показался медленно шествовавший старик-дворецкий, неся на деревянном подносе в виде дощечки с почерневшим металлическим ободком квадратную фляжку, заткнутую простой пробкой, прикрепленной веревкой к горлышку. Рядом с ней на маленьком блюдечке было немного соли, а на другом - несколько кусков черного хлеба.

Он улыбался и говорил:

- Не прогневайтесь, пан хорунжий, буфетчик спрятал все серебро...

Я схватил, что нашлось под рукой, тороплюсь подать вам, а то пришлось бы долго ждать!

Гость, иронически усмехнувшись, взял бутылку, в которой виднелась мутная жидкость. Вынул пробку, поднес ко рту и покачал головой.

- Ну и варево у вас! - пробурчал он.

- Что нашлось под рукою; гданьскую водку и домашние наливки ключница позакрывала, а та как пойдет хлопотать по хозяйству...

Секретарь, к которому обратился хорунжий, не выказывал особого желания попробовать водку; но все же выпил полрюмки. Оба, выпив, сплюнули и закусили хлебом с солью.

Хорунжий еще пережевывал хлеб, но уже торопился к выходу. Каноник проводил его на крыльцо. Здесь он увидел конюха Паклевского, державшего коня под уздцы. Это зрелище вызвало у него недовольную гримасу.

В эту критическую минуту, после привезенного хорунжим известия о кончине короля, следовало хорошенько обдумать ответ канцлеру, чтобы не рассердить его.

Каноник поспешно вернулся в кабинет, где застал воеводича, стоящим перед распятием, со сложенными на груди руками и закрытыми глазами, бормочущим молитву, после которой он изо всей силы принялся бить себя в грудь. Затем, приподняв веки и зрачки к небу, он глубоко вздохнул, поцеловал распятие и, обращаясь к канонику, живо воскликнул:

- Хотел бы я, чтобы эти проклятые сумасброды свернули себе шею! Секретарь, должно быть, привык к таким внезапным переходам от набожности к проклятиям, потому что он ничуть не удивился подобному возгласу.

- А эта милая фамилия, с которой человек волей-неволей должен действовать заодно, чтобы набить себе шишку! - объяснил воеводич.

- Я именно с тем и пришел к пану воеводичу, - сказал секретарь, - что теперь надо дважды и трижды подумать над ответом канцлеру, а его посол уже велел конюху приготовить коней к отъезду, так как он торопится ехать после оказанного ему приема!

- Прием! Прием! - проворчал воеводич. - Какой там прием. Я его и не принимал и не разговаривал с ним. Знать не знаю! Оставьте меня, сударь, в покое!

- Но прежде чем он уедет, - сказал каноник, - надо накормить его и его коней...

ни к чему не ведет, только портит. Что же по-вашему? Просить его к обеду? Гм?.. Говоря это, Кежгайло погрузился в глубокое раздумье.

- Вы знаете, сударь, что у нас сегодня все постное? - прибавил он.

- Так ведь и он может есть постное, а... - шепнул секретарь и не докончил.

- Действительно, вы правы; ну, пусть он придет к столу; так будет лучше. Я ему покажу, что я для него чужой и чужим останусь.

- Пусть ваша милость прикажет накрыть на стол в зале; там еще есть бутылка вина, которую мы должны были откупорить для регента. На три рюмки хватит. Велите Ошмянцу дать пива.

В дверь постучали; опять вбежал с испуганным видом Ошмянец.

- Посланный требует немедленно ответа, - живо заговорил он. - Он узнал от людей хорунжего о смерти короля и говорит, что ему надо спешить в Волчин.

Он почесал голову.

- Посол будет обедать с нами, - сказал каноник, - так приказал пан воеводич.

- Какой есть, такой и есть! Я не подумаю угощать его разносолами! У князя-канцлера служащие не привыкли к роскоши. Что же у нас на обед?

Слуга беспокойным жестом пригладил волосы.

- Что на обед? - сказал он. - Наша постная похлебка, селедка, зажаренная в масле и каша с маком!!! Вот и все...

- А чего же еще? - воскликнул воеводич. - Накрывай на стол в зале, понимаешь?

вырваться из этого дома...

Невыразимая боль сжимала его сердце. Эта заброшенная усадьба была родным гнездом его матери! Здесь она провела свое детство, здесь, может быть, блуждали ее первые воспоминания... Печаль всей ее жизни открылась перед ним при виде этой страшной усадьбы.

Он сам не знал, сколько времени прошло, пока вернулся Ошмянец, но ему казалось, что пытка эта тянулась целый век. Слуга, которого здесь называли паном дворецким, хотя под его командой были всего шесть оборванных работников, взятых наспех из конюшни и из псарни, с важным видом вошел в комнату.

- Скоро подадут обед, - сказал он, - и ясновельможный пан приказал мне просить, чтобы вы, сударь, откушали с ним. У нас теперь пост, и каноник extra rigorose требует соблюдения постных дней. Он говорит: отними корм у тела, и душа будет сыта. Что же делать? Мы должны в эти дни затягивать пояс потуже. У нас всю неделю, когда есть повар, кухня такая, что, как говорится, пальчики можно облизать; но в пост мы едим так, чтобы только не быть голодными. Вы, сударь, понимаете это?

Теодор не очень-то понимал, что он болтает, да и не до пищи ему было; он был страшно смущен этим приглашением к столу, но молчал.

Ошмянец, видя, что его трудно втянуть в разговор, потихоньку вышел из комнаты. Теодор остался в еще более возбужденном состоянии, раздумывая, как ему держаться за столом, когда дворецкий вернулся и заявил, что воеводич ждет его.

Читая про себя молитву "Под твою защиту", пошел Теодор, словно на заклание. В сенях он не нашел уже встречавших его слуг, а каноник оказался в большой зале. Вместе с ним он вошел в залу с портретами, где стоял стол, накрытый на три прибора, но так, что место Теодора находилось в некотором отделении от хозяина и ксендза, на другом конце стола.

На верхнем конце стояло на небольшом возвышении кресло с ручками для воеводича, по правую его руку - стул для каноника, а в конце стола -другой для гостя. Около его прибора стояла откупоренная бутылка с пивом, а рядом с прибором Кежгайлы виднелась начатая бутылка вина и две рюмки. Скатерти и все убранство стола были так запущены, что, наверное, в фольварках у экономов можно было найти и более чистое и лучшего качества. Каноник и гость подождали, стоя, пока дверь кабинета открылась, и воеводич, надувшись еще сильнее, чем раньше, прошел, не смотря ни на кого, к своему месту и опустился на свой трон. Каноник поспешно занял приготовленное для него место и, сложив руки, громко прочитал молитву, которую воеводич повторял за ним, набожно сложив руки у рта.

Когда все уселись, мальчик в ливрее под руководством дворецкого начал разносить похлебку. Во время еды за столом царствовало полное молчание, воеводич ел с жадностью, ожигаясь, опустив голову и ни на кого не глядя. Каноник, неизвестно только, по собственной инициативе или по приказанию свыше, заговорил:

Он обернулся к Теодору в ожидании ответа.

- Я не сомневаюсь в этом, - стараясь сохранять спокойствие, отвечал гость, - и поэтому я хотел бы ехать, как можно скорее туда, где я могу быть полезным...

Принесли селедки, зажаренные в постном масле, их было две на троих, и в это время Кежгайло сказал:

- Я надеюсь, что князь-канцлер здоров?

- Он, вероятно, поспешил из Волчина в Варшаву? - прибавил воеводич.

Это предположение не требовало ответа.

- Вы, сударь, ехали прямо в Божишки? - не поднимая глаз от тарелки, тихо спросил Кежгайло.

- Я возвращаюсь из Вильны, куда тоже отвозил письма, - сказал Теодор. - А нельзя узнать к кому?

- Писем было много и к разным лицам.

Услышав этот ответ, Кежгайло кинул быстрый взгляд сначала на говорившего, а потом на каноника, как будто желая сказать: "Каков франт!"

Когда принесли третье блюдо, все снова молчали; каша была сложена в виде холмика со срезанной и выдолбленной верхушкой. В этом углублении наверху горки находилось конопляное масло с лимонным соком, и все обедавшие имели право взять его себе понемножку.

Сам воеводич перед кашей налил себе рюмку вина, потом вторую рюмку -канонику и под конец, приказав подать третью рюмку и дав этим понять, что он оказывал гостю особенную милость, которую не считал для себя обязательной, налил остатки мутной жидкости Теодору и послал с Ошмянцем. Правда, как он ни цедил, вина не хватило на полную рюмку, но и это уже была милость.

Подкрепившись кашей, которую он ел с таким же удовольствием, как и предшествовавшие блюда, Кежгайло вытер рот, сложил руки на груди и произнес:

- Прошу передать мое нижайшее почтение его милости князю и заверить его, что мы все готовы встать под его знамя в теперешнее превратное время, убежденные в том, что высокая мудрость канцлера приведет корабль республики к счастливой пристани.

Сказав это, воеводич перекрестился и встал; каноник тоже поднялся, сложил руки и прочитал латинскую молитву. Кежгайло, уже не оглядываясь в сторону внука, большими шагами направился к двери кабинета, которую открыл перед ним Ошмянец.

Каноник подошел к Теодору.

- Вы его сейчас, сударь, получите, - сказал ксендз, - он уже почти готов.

Они обменялись поклонами; Тодя, схватившись за шапку, торопливо выбежал из залы. Старый дворецкий, только этого и ожидавший, протянул уже руку к рюмке мутной жидкости, до которой Теодор не дотронулся, как вдруг дверь кабинета открылась, и воеводич закричал:

- Ах, ты эдакий! Слить в бутылку! Смотрите, пожалуйста! Ему вина захотелось!



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница