Поэтический принцип

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:По Э. А., год: 1848
Примечание:Перевод Константина Бальмонта
Категория:Критическая статья
Связанные авторы:Бальмонт К. Д. (Переводчик текста)

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Поэтический принцип (старая орфография)

Эдгар По

Поэтический принцип

Собрание сочинений Эдгара По в переводе с английского К. Д. Бальмонта

Том второй. Разсказы, статьи, отрывки, афоризмы.

М., Книгоиздательство "Скорпион", 1906

Говоря о Поэтическом Принципе, я не притязаю ни на полноту, ни на глубину. Разсуждая без заранее составленного плана о сущности того, что мы называем Поэзией, я хочу главным образом обратить внимание на несколько небольших Английских и Американских поэм, более всего отвечающих моему вкусу, или оставивших в моем воображении наиболее определенное впечатление: под "небольшими поэмами" я разумею, конечно, поэмы небольших размеров. И здесь, в самом начале, да будет мне позволено сказать несколько слов относительно некоторого положения, которое, справедливо или несправедливо, всегда оказывало влияние на мою критическую оценку поэтического произведения. Я считаю, что длинной поэмы не существует. Я утверждаю, что слова "длинная поэма" суть прямое противоречие в терминах.

Вряд ли нужно говорить, что какая-нибудь поэма заслуживает свое название лишь в той мере, в какой она возбуждает, возвышая душу. Ценность поэмы находится в прямом отношении к её возвышающему возбуждению. Но все возбуждения, в силу душевной необходимости, преходящи. Та степень возбуждения, которая могла бы наделить какую-нибудь поэму правом на такое наименование, не может быть выдержана в произведении более или менее значительных размеров. По истечении, самое большее, получаса, оно ослабевает - падает - возникает неприязнь - и поэма, как таковая, более не существуеть.

Нет сомнения, что многие нашли весьма трудным примирить критическую поговорку, гласящую о том, что "Потерянный Рай" должен быть благоговейно чтим с начала до конца, с полной невозможностью сохранить при чтении этой поэмы требуемый этой поговоркой запас восхищения. На самом деле, это великое произведение может быть разсматриваемо как поэтическое лишь в том случае, если, потеряв из виду основное жизненное требование, которое мы предъявляем ко всем созданиям Искусства, Единство, мы будем разсматривать его лишь как ряд небольших поэм. Если для сохранения Единства - цельности эффекта или впечатления - мы прочтем это произведение (как было бы необходимо) за один присест, в результате получится постоянная смена возбуждения и ослабления чувства. После отрывка, который, мы чувствуем, есть истинная поэзия, неизбежно следует какая-нибудь плоскость, которою никакое критическое предубеждение не принудит нас восхищаться; но если, окончив чтение, мы перечтем поэму снова - опустив первую книгу, т.e. начав со второй - мы с изумлением увидим, что мы восхищаемся тем, что раньше осуждали - и осуждаем то, чем прежде так много восхищались. Из всего этого следует, что конечный, совокупный, или безусловный эффект даже лучшого эпического произведения, какое только существует под солнцем, равняется нулю - и это так в действительности.

Относительно Илиады у нас есть, если не положительное доказательство, то по крайней мере серьезное основание полагать, что она была задумана как ряд лирических произведений; но, если допустить эпический замысел, я могу только сказать, что это произведение основано на несовершенном чувстве Искусства. Современный эпос, следуя за предполагаемым древним образцом, является лишь неосмотрительным слепым подражанием. Но время таких художественных аномалий прошло. Если когда-нибудь какая-нибудь длинная позма была действительно популярна - в чем я сомневаюсь - по крайней мере ясно, что никогда больше никакая длинная поэма не будет популярна.

Что размеры поэтического произведения, cetoris paribus, являются мерою его ценности, эта мысль, как мы ее формулируем, представляется несомненно положением в достаточной степени нелепым - однако же мы ей обязаны нашим толстым Журналам. Конечно, нет ничего такого в самых размерах - нет ничего такого в самой толщине какого-нибудь тома, что так неизменно вызывает восхищение у этих мрачных памфлетистов! Гора, это верно, через посредство простого чувства физической величины дает нам впечатление возвышенного - но никто не получить этого впечатления таким образом, хотя бы при виде вещественного величия "Колумбиады". Даже толстые Журналы не научили нас этому роду впечатлений. Еще они не на том, чтобы мы оценивали Ламартина с помощью кубического фута, или Поллока по фунтам, но что иное мы должны вывести из их постоянной болтовни о "достаточно длительном усилии"? Если с помощью "достаточно длительного усилия" какой-нибудь господинчик написал эпическое произведение, восхвалим его чистосердечно за усилие - если это действительно вещь похвальная - но воздержимся от похвал эпическому цроизведению на почве усилия. Можно надеяться, что в будущее время здравый смысл скорее будет решать о каком-нибудь произведении искусства по тому впечатлению, которое оно производит - по тому эффекту, которое оно оказывает - чем по тому времени, которое оно взяло для создания зффекта, или по тому количеству "длительного усилия", которое найдено было необходимым, чтобы произвести впечатлеине. Факт тот, что упорство - одно, а гений - совершенно другое, и все толстые Журналы в мире не смогут их смешать. Современем это положение, вместе со многими другими, только что мною выставленными, будет принято как очевидность. А пока, встречая общее осуждение, как нечто ложное, эти положения не понесут существенного ущерба, как истины.

С другой стороны, ясно, что поэма не должна быть несоответствующим образом коротка, излишняя краткость вырождается в простой эпиграмматизм. Очень короткая поэма, хотя иногда и производит блестящее или яркое впечатление, никогда не создает глубокого или прочного эффекта. Печать должна упорно нажимать на воск. Беранже создал безчисленное множество язвительных и живых произведений, но в общем они были слишком невесомы, чтобы глубоко запечатлеться в общественном внимании, и таким образом, наряду со столь многими пушинками фантазии, они были вознесены ветром в высь только для того, чтобы со свистом быть сдунутыми на землю.

Ярким примером того, как несоответствующая краткость понижает впечатление поэмы и устраняет ее от общественного внимания, является следующая превосходная небольшая Серенада {Индийская мелодия Шелли. К. Б.}:

Я проснулся, задрожал,
Мне во сне явилась ты,
Нежный ветер чуть дышал,
Ночь светила с высоты:
Я проснулся, задрожал,
И не знаю почему,
И не знаю как попал,
Я к окошку твоему!
 
Теплый воздух сладко спит
На замедлившей волне -
Дышет чампак, и молчит,
Как видение во сне;
Гаснут, меркнут близь куста,
Как умру, погасну я
Близь тебя, моя мечта!
 
В сердце жгучая тоска,
Я в сырой траве лежу!
Холодна моя щека,
Я бледнею, я дрожу.
Пробудись же, и приди,--
Мы простимся поутру,--
И прильнув к твоей груди,
От тревоги я умру!

Быть-может, очень немногие знают эти строки, а между тем их написал никто иной, как Шелли. Горячее, но деликатное и воздушное воображение, которым оно проникнуто, будет оценено всеми, но никто его не оценит так полно, как тот, кто сам просыпался от нежных снов о возлюбленной, для того, чтобы войти в волны ароматичного воздуха южной июльской ночи.

Когда эпическая мания - когда мысль о том, что поэзия, для приобретения ценности, непременно должна быть многословна - некоторое время тому назад постепенно умерла в общественном сознании в силу повторения собственной своей безсмысленности, на её место возникла ересь, которая слишком осязательно лжива, чтобы быть терпимой, но которая, за краткий период своего существования, можно сказать, сделала больше для порчи нашей Поэтической Литературы, чем все её другие неприятели вместе. Я разумею ересь Дидактики. Гласно и негласно, прямо и косвенно, было допущено, что конечная цель всякой Поэзии есть Истина. Каждая поэма, было сказано, должна проводить какую-нибудь мораль, и по этой морали должна быть судима поэтическая ценность произведения. Мы, Американцы, особенно способствовали этой счастливой идее, и мы, Бостонцы, специальным образом развили ее во всей полноте. Мы забили себе в голову, что написать поэму ради самой поэмы, и признавать, что таково было наше намерение, это значило бы признаться в полном отсутствии истинного Поэтического достоинства и настоящей силы: - но факт тот, что, если бы мы потрудились заглянуть в наши собственные души, мы немедлешго открыли бы, что нет и не может быть под солнцем произведения более исполненного достоинства и более благородного, чем именно такая поэма, поэма per se, поэма, которая представляет из себя поэму и ничего больше, поэма, написанная только ради поэмы.

ослаблять их, разсеивая. Требования Истины строги. Ее нелегко связать с миртами. Все то, что необходимо в Песне, является именно тем, до чего ей нет ровно никакого дела. Наряжать ее в жемчуга и цветы, значат создавать из нея мишурный парадокс. Для усиления истины, мы нуждаемся скорее в строгости, чем в цветах красноречия. Мы должны быть простыми, ясными, точными. Мы должны быть холодными, спокойными, безстрастными. Словом, мы должны быть в таком настроении, которое по возможности является полной противоположностью поэтического. Слеп тогь человек, который не видит коренного различия, целой пропасти, лежащей между методом истины и методом поэзии. Теоретически безумен и безнадежен тот, кто, несмотря на это различие, будет настаивать еще на примирении Поэзии и Истины, столь же упорно несливающихся, как масло и вода.

Разделяя область разума на три наиболее непосредственно явные области, мы имеем Чистый Разсудок, Вкус, и Моральное чувство. Я помещаю Вкус в середине, потому что как раз такое положение он занимает в самом Разуме. Он находится в тесной связи с двумя другими областями, но от Морального Чувства он отделен отличием столь слабым, что Аристотель не поколебался отвести некоторые из его проявлений к числу самих добродетелей. Тем не менее, мы находим существенное отличие между сферами полномочия триады. Как Разсудок соприкасается с Истиной, совершенно так же Вкус дает нам понимание Прекрасного, а Моральное Чувство следит за Долгом. Относительно этого последняго, в то время как Совесть учит об обязательстве, а Разум о целесообразности, Вкус ограничивается простым обнаружением чар, объявляя войну Пороку лишь на основании его безобразия, его несоразмерности, его вражды к приспособленному, к надлежащему, к гармоничному, словом, к Красоте.

Безсмертный инстинкт, заложенный глубоко в человеческом духе, является, таким образом, просто чувством Красоты. Это именно он заставляет его наслаждаться многообразными формами, и звуками, и запахами, и ощущениями, среди которых он существует. И совершенно так же, как лилия повторена в озере, или глаза Амариллис в зеркале, словесное или письменное повторение этих форм и звуков, и красок, и запахов, и ощущений представляет из себя двойной источник наслаждения. Но такое простое повторение не есть Поэзия. Тот, кто просто будет воспевать, хотя бы с самым пламенным энтузиазмом, и хотя бы с самой яркой правдивостью описания, воспевать эти картины, и звуки, и запахи, и краски, и чувства, идущия к нему навстречу вместе со всем человечеством - тот, говорю я, еще не доказал своих прав на божественное наименование. Есть еще что-то, в разстоянии, которого он не мог достичь. Есть еще в нас непогасимая жажда, и он не показальнам кристальных источников, чтобы утишить ее. Эта жажда связана с безсмертием человека. Она одновременно является и следствием, и указанием его вечного существования. Это - стремление ночной бабочки к звезде. Это - не простое восприятие Красоты, находящейся пред нами, но безумное стремление достичь Красоты, что выше нас. Вдохновленные экстатическим предведением сияний, находящихся за пределами могилы, мы стремимся многообразными сочетаниями, среди явлений и мыслей Времени, достичь хотя части того Очарования, самые элементы которого, быть-может, принадлежат только Вечности. И таким образом, когда мы взволнованы до слез Поэзией, или Музыкой, самым зачаровывающим из поэтических настроений, мы плачем не от избытка наслаждений, как предполагаеть Гравина, а от известной нетерпеливой, непримиримой скорби, потому что мы неспособны захватить теперь, сполна, здесь, на земле, раз навсегда, те божественные и блаженно-изступленные радости, из которых, через поэму, или через музыку, мы доститаем лишь кратких и неясных проблесков.

Полное борьбы, стремление постичь высшее Очарование - стремление душ, надлежащим образом к этому предназначенных - дало миру все то, что он был способен понять и почувствовать

Поэтическое Чувство, конечно, может развиваться различным образом - в Живописи, в Ваянии, в Архитектуре, в Пляске - совершенно особенно в Музыке, и совершенно особенным образом в создании Садового Ландшафта. В настоящее время, однако, мы хотим разсмотреть только его проявления в словах. Довольствуясь уверенностью в том, что Музыка, в различных способах размера, ритма, и рифмы, является столь важным моментом в Поэзии, что никогда не может быть разумно отброшена - является столь жизненным... важным добавлением, что глуп тот, кто избегает её помощи, я не буду в данную минуту останавливаться на утверждении её безусловной существенности. Быть-может, именно в Музыке душа становится всего ближе к великой цели, к которой она стремится, когда она находится под влиянием Поэтического Чувства - к созданию высшей Красоты. Может быть, что на самом деле здесь эта возвышешая цель, время от времени, бываеть достигнута в факте. Нередко, с трепетным восторгом, мы чувствуем, что из земной арфы исторгнуты звуки, которые не могли не быть знакомы ангелам. И таким образом, вряд ли можно сомневаться, что в соединении Поэзии с Музыкой, в её общепринятом смысле, мы найдем самое широкое поле для поэтического развития. Старые Барды и Миннезингеры имели преимущества, которыми мы не обладаем - и Томас Мур, когда он пел свои собственные песни, самым законным образом усовершенствовал их как поэмы.

Говоря вкратце: я хотел бы определить Поэзию слов как Ритмическое Создание Красоты. Её единственным верховным судьей является Вкус; с Разсудком или с Совестью она имеет только побочное соотношение. Она не имеет с Долгом, или с Истиной, никакой связи, кроме случайной.

Однако несколько пояснительных слов: то наслаждение, которое является одновременно самым чистым, самым возвышенным, и самым напряженным, я утверждаю, проистекает из созерцания Красивого. Только в созерцании Красоты мы находим возможным достигнуть той сладостной высоты, или возбужденности Души, которую мы признаем Поэтическим Чувством, и которуио мы легко можем отличить от Истины, являющейся удовлетворением Разсудка, или от Страсти, являющеися возбуждением сердца. Я объявляю Красоту - включая в это слово понятие возвышенного - я объявляю Красоту законной областью поэмы просто потому, что, как гласит нам полное очевидности правило Искусства, эффекты должны проистекать из соответственных причин наивозможно непосредственно: никто еще не был настолько слаб, чтобы отрицать, что упомянутая своеобразная высота по крайней мере всего легче может быть достигнута в поэме. Никоим образом, однако, не следует, чтобы возбуждение Страсти или предписание Долга, или даже поучение Истины не могли быть с пользой вводимы в поэму; они могут различным образом побочно оказывать содействие общим задачам произведения: - но истинный художник всегда сумеет удержать их в надлежащем подчинении той Красоте, которая представляет из себя атмосферу и действительную сущность поэмы.

Я не могу лучше рекомендовать те небольшие поэмы, которые я хочу предложить вашему вниманию, как процитировав предисловие к "Затерянному" Лонгфелло:

  Легкий сумрак спадает с крыла,
Как перо иногда упадает
  От летящого мимо орла.
Там я вижу, огни вдоль деревни
  Сквозь туман и сквозь дождик горят,
И томительным чувством печали,
  Против воли, я властно объят.
Этим чувством томленья и грусти,
  Что несродно с тревогою ран,
И походит на муку лишь так же,
  Как походят дожди на туман.
Сядь со мной, почитай мне, окутай
  Безъискусственной песней меня,
Чтобы я успокоил томленья
  И забыл помышления дня.
Не из старых великих поэтов,
  Не из бардов, певучих как сон,
Чьи шаги отдаленные, эхом,
  Будят звон в коридорах Времен.
  Этих мыслей высоких прибой
Мне напомнит житейския битвы:
  А сегодня мне нужен покой.
Нет, прочти мне смиренные песни
  Незаметного миру певца,
Что возникли, как дождик из тучи,
  Что упали, как слезы с лица.
Те немудрые песни, что, скудный,
  Он слагал по ночам и по дням.
Утомленной душою внимая
  Для него трепетавшим струнам.
Эти песни умеют так кротко
  Умиление в сердце создать,
Как в сердцах у молящихся - тихо
  От молитвы горит благодать,
Так читай же из книги заветной,
  Что откроешь, то звучно скажи,
И в певучую думу поэта
  Свой чарующий голос вложи.
  И заботы в тот сладостный час,
Как Арабы, шатры свои сложат,
  И безмолвно исчезнут от нас.

При небольшом подъеме воображения, эти строки справедливо любимы за деликатность выражения. Некоторые из образов очень выразительны. Ничего не может быть лучше, как

  - бардов, певучих как сон,
Чьи шаги отдаленные, эхомь,
  Будят звон в коридорах Времен.

Мысль последняго четверостишия тоже очень выразительна. В целом, однако, поэма должна быть чтима за изящную небрежность размера, так хорошо согласующуюся с характером вложенных в нее чувств, и в особенности за легкость общей манеры. Эту "легкость", или естественность, в литературном стиле долгое время было в моде разсматривать, как легкость лишь по видимости - как пункт в действительности трудного достижения. Но это не так: естественная манера трудна только для того, кто никогда не хотел бы иметь с ней дело - для неестественного. При писании с разумением или с чутьем, получается неизбежно тот тон в творчестве, который масса человечества должна принять - и конечно он постоянно должен меняться в соответствии с случаем. Автор, который, по образцу "The North American Review", захотел бы во всех случаях быть только "спокойным", по необходимости должен был-бы в некоторых случаях быть просто тупым или глупым, и имел бы не более прав считаться "легким", или "естественным", чем уличный зевака - изящным, или Спящая Красавица, воплощенная в восковых фигурах. Среди небольших поэм Брайэнта ни одна не произвела на меня такого сильного впечатления, как поэма, озаглавленная "Июнь". Я привожу отрывок из нея.

Там долго, много так часов,
  Свет будет золотиться,
И стебли трав, и блеск цветов
 
Там иволга, среди ветвей,
Близ кельи ласковой моей,
  Любовь свою разскажет;
Мелькнет колибри, и пчела,
И мотылек огнем крыла
  Себя с цветками свяжет.
И в полдень светлых звуков рой
  Из дали донесется,
И песня девы под луной
  Со смехом фей сольется.
В вечерний час, рука с рукой,
Пройдет мечтатель молодой
  С своей невестой милой,
И будет нежно все кругом,
Все будет веять светлым сном
  Перед моей могилой.
Я знаю, знаю, тот расцвет
  Не для меня зажжется,
Не мне блеснет тот вешний свет
 
Но, если там, где буду спать,
Мои друзья придут мечтать,
  Спешить они не станут:
Им песни, воздух, свет, расцвет
Нашепчут сказку прошлых леть,
  Задержат их, обманут.
Обманом нежным, сладким сном
  Они в них мысль пробудят
О том, кто с ними свет кругом
  Делить мечтой не будет;
О том, кто в это торжество
Войдет одним лишь - что его
  Могила зеленеет,
И им захочется в тоть миг,
Чтоб он пред ними вновь возник,
  И вот он в мыслях рееть.

Ритмическая плавность здесь даже имеет в себе нечто чувственное - нельзя достигнуть большей мелодичности. Эта поэма всегда производила на меня совершенно особенное впечатление. Мы чувствуем, что глубокая печаль, которая как бы неизбежно доходит брызгами до поверхности всех этих светлых настроений поэта, связанных с его могилой, заставляет нас вздрогнуть в глубине нашей затрепетавшей души - и в этом трепете кроется самая истинная поэтическая высота. Впечатление, которое остается, полно сладостной грусти. И если в тех произведениях, которые я еще приведу, неизменно будет чувствоваться, в большей или меньшей степени, подобное же настроение, да будет мне позволено напомнить, что этот известный оттенок печали (как, или почему, мы не знаем) неразрывно связан со всеми высшими проявлениями истинной Красоты. Тем не менее -

Это - чувство томленья и грусти,
  Что несходно с тревогою ран,
  Как походят дожди на туман.

Оттенок, о котором я говорю, явственно чувствуется даже в такой, полной блеска и жизни, поэме, как "Заздравный тост" Эдуарда Кута Пинкни.

Я пью здоровье красоты,
  Услады всех сердец,
Что между женщин - сон мечты,
  Блестящий образец;
В ней звезды лучший свет зажгли,
  Так много в ней чудес,
Что в ней, как в воздухе, земли
  Не столько, как небес
В ней, что ни скажет, просветлев -
  Есть пенье птиц, с зарей,
И что-то больше, чем напев,
  Блистает в речи той;
Чеканка сердца в ней светла,
  И каждое из слов -
Как отягченная пчела
  На лепестках цветов.
Как мысли, чувства - циферблат
 
И чувства свежестью горят,
  Как сон весны в цветах;
Меняясь, ночи в ней и дни
  Струят свой нежный свет,
Она, меняясь, как они,
  Есть образ прошлых лет!
Лишь бегло на нее взглянуть
  Картина для мечты,
Ее узнав когда-нибудь,
  Хранишь её черты;
И так мне памятен тот лик,
  Что, если свет очей
Погасит смерть, в последний миг
  Лишь вспомню я - о ней.
Я пью здоровье красоты,
  Услады всех сердец,
Что между женщин - сон мечты.
  Блестящий образец!
Итак, да здравствует она,
 
Жизнь стала б музыкою сна,
  Мир стал бы светлым весь!

Истинное злополучие для Мистера Пинкни, что он родился на дальнем Юге. Будь он гражданином Новой Англии, вполне вероятно, что он был бы сочтен первым из Американсккх лириков той великодушной кликой, которая так долго заведывала судьбами Американской литературы, руководя той вещью, чье имя "The North-American Review". Поэма, только что процитированная, совсем особенно красива; но поэтическую высоту, создаваемую ею, мы должны главным образом поставить насчет нашей симпатии к энтузиазму поэта. Мы извиняем его гиперболы, в виду несомненной серьезности, с которой они произнесены.

Однако, я отнюдь не задавался целью распространяться о достоинствах приводимых мною стихотворений. Они могуть говорить сами за себя. Боккалини, в своих "Предуведомлениях с Парнаса", рассказывает нам, что Зоил однажды представил Аполлону чрезвычайно язвительный критический разбор одной очень хорошей книги: - бог спросил его о красотах этого произведения. Тот отвечал, что он был занят только недостатками. Тогда Аполлон, вручив ему мешок непровеянной пшеницы, велел ему в награду выбрать оттуда всю мякину.

Эта притча весьма действительна, как насмешка над критиками, но я вовсе не уверен, что бог был прав. Я вовсе не уверен, что истинные границы критических обязанностей не попраны самым грубым образом. Превосходство, в особенности в поэме, может быть разсматриваемо в свете аксиомы, которая должна быть только правильно установлена, чтобы сделаться самой очевидной. Это не превосходство, если оно требует, чтобы его доказывали: - и таким образом, указывать частично на достоинства какого-нибудь произведения вскусства, это значит допускать, что они вовсе не достоинства.

Среди "Мелодий" Томаса Мура есть одна, отличительный характер которой, как поэмы, странным образом обходился молчанием. Я намекаю на стихотворение, начинающееся словами - "Подойди, отдохни здесь со мною". Напряженная энергия выражения не уступает здесь Байроновеким стихотворениям. Здесь есть две строки, в которых выражены чувства, воплощающия целиком божественную страсть любви - чувство, нашедшее себе отзвук в большем числе человеческих сердец, и в сердцах более страстных, чем какое-нибудь другое отдельное чувство, когда-либо воплощенное в словах.

Подойди, отдохни здесь со мною, мой израненный, бедный олень.
Пусть твои от тебя отшатнулись, здесь найдешь ты желанную сень.
 
Здесь всегда ты увидишь улыбку, над которой не властна гроза,
И к тебе обращенные с лаской, неизменно-родные глаза!
 
Только в том ты любовь и узнаешь, что она неизменна всегда,
В лучезарных восторгах и в муках, в торжестве и под гнетом стыда.
Я люблю тебя, слышишь, всем сердцем, всю, какая ты здесь, предо мной.
Ты меня называла Защитой, в дни, когда улыбались огни,
И твоею я буду Защитой в эти новые, черные дни.
Перед огненной пыткой не дрогну, за тобой не колеблясь пойду,
Я спасу тебя, грудью закрою, или рыцарем честно паду!

За последнее время было принято отрицать у Mypa Воображение (Imagination), соглашаясь, что у него есть Фантазия (Fancy) - различие, созданное Кольриджем - человеком, лучше чем кто-либо понимавшим творческия силы Мура во всем их объеме. Факт тот, что фантазия до такой степени господствуеть над всеми другими способностями этого поэта, и над фантазией всех других людей, что естественным образом возникла мысль, будто он только фантастичен.

Но никогда не было большого недоразумения, никогда не оказывалось большей несправедливости по отношению к славе истинного поэта. Из всех поэм, написанных на Английском языке, я не могу указать ни одной, исполненной такого глубокого - такого зачарованного воображения, в лучшем смысле этого слова, как стихотворение Томаса Мура, начинающееся словами - "Если б был я у этого тусклого озера".

Одним из самых благородных - и если говорить о Фантазии - одним из наиболее своеобразно фантастичных современных поэтов был Томас Гуд. Его "Прекрасная Инес" всегда имела для мння невыразимое очарование.

Ты видел перл земли, Инес?
  Она на Запад скрылась,
Чтобы без солнца ослеплять,
  Чтоб сна земля лишилась.
Она свет дня взяла с собой,
  С воздушною улыбкой,
  На груди - жемчуг зыбкий.
Вернись, о, перл земли, Инес,
  До наступленья ночи,
А то Луна взойдет одна,
  И звезд зажгутся очи;
И нежно любящий вздохнет
  Под лаской их сиянья,
И рассказать не смею я
  Всю тайну их слиянья!
Когда бы был я, о, Инес,
  Тем бравым кавалеромь,
Что близко так тебе шептал,
  И на коне был сером!
Нет разве там прекрасных дам.
  Нет разве здесь правдивых,
Что взял он за море от нас
  Красавицу красивых?
Я вижу нежную Инес,
 
Ее со знаменем толпа
  Изысканных уводит;
Рой светлых юношей и дев,
  Снег перьев серебрился;
О, эхо был бы чудный сон,--
  Когда б он прекратился!
Увы, о, перл земли, Инес,
  Она ушла под пенье.
За нею музыка вослед,
  Толпа и восхищенье;
Но грустен - грустен был иной,
  И пеньем огорчался,
Что пело нам "Прощай, прощай,
  С любимой ты разстался".
Прощай, прощай, мечта, Инес,
  Нет, перл земли качая,
Легко так не плясал корабль,
  Блаженство похищая,--
Увы, блаженство на волнах,
 
Улыбка - счастье одному,
  Для многих - мрак страданья!

"Заколдованный дом" того же автора является одной из самых истинных в него воображения. К сожалению его размеры не позволяют привести его в виде цитаты. Вместо него, я позволю себе процитировать всеми признанный "Мост вздохов".

Еще несчастливая
Устала дышать,
Ушла, торопливая,
Лежит, чтоб не встать
 
Не троньте рукой;
Такую воздушную -
Берите с мольбой.
 
Глядите, покровами,
Могильными тканями,
Покрыта она;
Как будто с рыданьями
К ней льнула волна;
Безмолвие сна,
Она молода, и нежна.
Не с мрачным презрением,
С тоской, с сожалением,
Нет больше в ней темного,
Лишь чары в ней скромного.
В ней женственность стала нежней.
 
Брось думу пытливую,--
Душа - торопливую
Судить не должна;
Исчезло все черное,
Все стерлось позорное,
смерти нежна!
Её заблуждения
Достойны прощения,
Дочь Евы проста,
С
Сотри загрязнение,
И волосы ей поспеши заплести,
Длинна их волна,--
Вопросы встают безполезно-нескромные:
 
Кто был ей отец? Кто родимая?
Иль может быть брат был у ней?
Сеетра? Иль подруга любимая?
Иль кто-нибудь ближе, тесней
Сердцем указанный,
Кто всех был желаннее ей?
 
О, где милосердие?
Как редко оно!
И сердце темно.
Подумать - что людными
Столица домами полна,
Но с мыслями трудными
 
Что матерью звалося,
Отцом нарекалося,
Что братом звалось, и сестрой,
Все вдруг измененное,
Любовь оскорбленная
Осталась одной;
Как будто от самых Небес отчужденная,
Стояла она над волной.
 
Вдоль темной реки,
И всюду горящие
Там в окнах огни, огоньки,
С громадою темною
Давили бездомную,
Ее, что утратила кров.
 
Под ветром пронзительным
Дрожала она;
Река убегана, темна,
Но ей не страшна:
Всей повестью жизни обманута,
И тайною смерти притянута,
И силы вдруг прибыло:
Куда бы то ни было,
Скорее, скорее, куда бы то ни было,
Но только из мира ужасного прочь!
 
Что холод воды!
В безвестность откинулась
От здешней беды.
Ты с волей железною,
Ты, можешь над бездною
Представить ее?
Коль знаешь, как зыбкою
Явилась вода,--
В ней мойся тогда.
 
Ее равнодушною
Не троньте рукой;
Такую воздушную -
Мечтою послушною
Щадите безмолвие сна,
Она молода и нена.
Еще не застывшее,
Сложите как следует тело её.
Закройте безсонные
Глаза ослеплнные.
Упорно хранящие горе свое.
 
Сквозь муть эту водную,
Так сграшно глядит неотступный тот взор.
И нет в нем раскаянья,
В нем только отчаянье,
 
Убитой мучением,
Жестоким презрением,
Бездушьем людским,
Горящим безумьем своим,--
Как будто она со смирением
Лежит, утомившись борьбой,--
Да будет ей вечный покой!
Её прегрешения,
И кротко, её заблуждения
Спасителю все предадим!

Сила этой поэмы не менее замечательна, чем её пафос. Версификация, хотя и доводит фантастичность почти до причудливости, тем не менее, превосходно соответствует дикому безумию, являющемуся сюжетом поэмы.

Среди небольших поэм Лорда Байрона есть одна, никогда не получавшая от критиков тех похвал, которых она несомненно заслуживает: "Хотя день мой достиг до заката..." Хотя ритм этой поэмы один из самых трудных, версификация вряд ли может быть улучшена. Никогда поэт не задавался более благородной Какая это душу возвышающая мысль, что ни один человек не может считать себя в праве сетовать на Судьбу, пока в своих превратностях он продолжает сохранять, чуждую колебаний, любовь женщины.

Из Альфреда Тэннисона, хотя, говоря чистосердечно, я считаю его благороднейшим из поэтов, когда-либо живших, я процитирую лишь коротенькое стихотворение. Я называю его, и считаю его благороднейшим из поэтов не всегда наиболее глубокими - не потому, чтобы поэтическое возбуждение, им вызываемое, было всегда отрывок из последней его длинной плэмы "The Princess".

О, слезы, слезы! Что в вас, я не знаю.
Из глубины какой-то высшей боли
Вы к сердцу подступаете, к глазам,
Глядящим на желтеющия нивы,
 
Вы свежи, словно первый луч, что глянул
На корабле, любимых нам вернувшем,
Вы грустны, как последний луч, вдали,
На корабле, увлекшем наше счастье,
 
О, странно грустны, как в разсвете летнем
Крик сонных птиц, сквозь сон поющих песни
Для гаснущого слуха, в час когда
Так странны дни, которых больше нет.
 
Желанные, как сладость поцелуев,
Как сладость ласк, что мыслим мы, с тоскою,
На чуждых нам устах, - и как любовь,
Смерть в Жизни, - дни, которых больше нет.

Итак, хотя очень беглым и неполным образом, я попытался представить вам мое понятие о Поэтическом принципе. Моей задачей было дать вам почувствовать, что в то время, как этот Принцип сам по себе есть ничто иное, как Человеческое Стремление к Высшей Красоте, проявление этого Принципа всегда сказывается в возвышающем возбуждении души, совершенно независимом от той страсти, которая есть опьянение сердца, или от той истины, которая есть удовлетворение Разсудка.. ибо, что касается страсти - увы! - она имееть наклонность. скорее унижать, чем возвышать Душу. Любовь, напротив, - Любовь - истянный, божественный Эрос, Уранийская Венера, в отличие от Дионисовой - безспорно является самой чистой и самой истинной из всех поэтических тем. Что же касается до Истины, если, конечно, через достижение какой-нибудь Истины мы приведены к восприятию гармонии раньше нам не видной, мы испытываем тотчас истинно поэтический эффект, но этот эффект должен быть отнесен единственно к гармонии, никаким образом не к истине, послужившей лишь для проявления гармонии.

Он признает амврозию, питающую его душу, в блестящих светилах, которые сияют на небе, в завитках цветка, в гроздеобразном скоплении низких кустарников, в колыхании нив, в косвенном уклоне высоких Восточных деревьев, в голубых далях гор, в группировке облаков, в мерцании полусокрытых источников, в сверкании серебряных рек, в спокойствии глухих озер, в отражающих звезды глубинах уединенных водоемов. Он воспринимает ее в пении птиц, в Эоловой арфе, во вздохах ночного ветра, в сетующем ропоте леса, в буруне, бьющемся о берег с жалобой, в свежем дыхании лесов, в запахе фиалки, в чувственном аромате гиацинта, в исполненном намеков аромате, который доходит до него на вечерней волне с отдаленных, неоткрытых островов, через пространство дымных океанов, безграничных, неизследованных. Он владеет ею во всех благородных мыслях, во всех немирских побуждениях, во всех священных порывах, во всех рыцарских, великодушных, исполненных жертвы, деяниях. Он чувствует ее в красоте женщины, в грации её походки, в блеске её глаз, в мелодии её голоса, в её нежном смехе, в её вздохе, в гармоническом шелесте её платья. Он глубоко чувствует ее в притягательном её очаровании, в её пламенном энтузиазме, в её нежном милосердии, в её мягком и благоговейном терпении; но больше всего, о, безмерно больше всего, он преклоняется перед ней, он молится ей в вере, в чистоте, в силе, во всем божественном величии её любви.

Да будет мне позволено в заключение прочесть еще небольшое стихотворение, совершенно отличающееся по характеру от любого из стихотворений, которые я приводил раньше. Оно принадлежит Мосзервеллю и называется "Песня Рыцаря". С нашими современными и совершенно рационалистическими идеями о безсмысленности и беззаконности войны, мы не находимся, конечно, в таких условиях мышления, чтобы быть способными симпатизировать чувствам, вложенным в поэму, и таким образом в должной степени оценить её истинное превосходство. Чтобы сделать это вполне, мы должны отождествить себя в воображении с душою рыцаря старых дней.

Коня! коня! и острый меч!
 
Коня и меч, чтоб зло пресечь,
  Быть быстрым, как огонь.
Нам ржанье бранного коня,
  И громкий барабан,
  Есть весть небесных стран.
О, строй сомкнувшихся борцов!
  Их клики прозвучат,
И ангел вдруг сойдет в их круг,
 
Скорей же, други, на коней,
  Все в шлемах, и вперед.
Нам в схватке есть Почет и Честь.
  Нас к битве Смерть зовет.
  Раз меч в руках у нас.
Безстрастна грудь, и всяк забудь
  О блеске милых глаз.
Пусть трусы плачут и дрожат
 
А наш удел - борись, будь смел,
  И в смерти - будь герой!