Германт.
Часть первая.
Страница 7

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Пруст М. В., год: 1922
Категория:Роман


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

Я расстался с Легранденом без неприязненного чувства. Некоторые воспоминания подобны общим друзьям: они умеют вносить примирение; перекинутый посреди усеянных лютиками полей, на которых громоздились феодальные руины, Леграндена и меня, как два берега Вивоны, соединял сельский деревянный мостик.

Покинув Париж, где, несмотря на начало весны, деревья бульваров были едва расцвечены первыми листьями, и выйдя из поезда круговой железной дороги в деревне, где жила любовница Сен-Лу, мы были восхищены при виде огромных белых букетов из фруктовых деревьев в цвету, которыми разубран был каждый садик. Похоже было на один из тех своеобразных поэтических однодневных местных праздников, на которые приходят посмотреть издалека в определенное время, но праздник, устроенный природой. Цветы вишни были так густо насажены на ветви, точно белые футляры, что издали, среди деревьев, еще почти без цветов и без листьев, их можно было принять в этот солнечный и еще такой холодный день за снег, в других местах растаявший, который еще уцелел в кустах. Но большие грушевые деревья окутывали каждый дом, каждый скромный дворик белизной более массивной, более ровной, более ослепительной, и казалось, будто все постройки и все усадьбы этой деревни приготовились в один и тот же день к первому своему причастию.

Эти поселки в окрестностях Парижа сохраняют еще у своих ворот парки XVII и XVIII веков, некогда бывшие причудой интендантов и фавориток. Какой-то садовод воспользовался одним из них, расположенным ниже дороги, для культуры фруктовых деревьев (или, может быть, просто сохранил рисунок огромного фруктового сада того времени). Рассаженные в шахматном порядке на большем расстоянии друг от друга и дальше от дороги, чем те, что я увидел раньше, груши эти составляли большие - отделенные низенькими оградами - четырехугольники белых цветов, каждая сторона которых была освещена по-разному, так что все эти комнаты без крыши и на открытом воздухе походили на комнаты дворца солнца, который можно было бы найти где-нибудь на Крите; они напоминали также камеры водоема или части моря, перегороженного человеком для какого-нибудь рыбного промысла или для разведения устриц, когда вы видели игру света на различно обращенных к нему шпалерах, точно на весенней воде, в которой то здесь, то там взбивал он сверкавшую посреди трельяжа из лазоревых ветвей беловатую пену залитого солнцем искристого цветка.

То было старое селение с ветхим зданием мэрии, обожженным и золотистым, перед которым, вместо шестов с призами и флагов, стояли три большие груши, искусно разубранные, точно для местного гражданского праздника, белым атласом. Никогда Робер не говорил мне с такой нежностью о своей приятельнице, как во время этой прогулки.

касавшимися его любовницы. Она была единственной вещью, обладавшей для него обаянием, бесконечно большим обаянием, чем Германты и все короли на свете. Мне неизвестно, был ли он внутренно убежден, что существо ее выше всего на свете, но я знаю, что все его помыслы и все заботы были направлены лишь на то, что касалось его любовницы. Благодаря ей он способен был страдать, быть счастливым, может быть, убить. Для него не было ничего подлинно интересного, ничего захватывающего за пределами того, что хотела, что будет делать его любовница, за пределами того, что происходило, насколько, по крайней мере, об этом можно было судить по беглым выражениям в тесном пространстве ее лица и под ее привилегированным лбом. Такой деликатный во всех остальных отношениях, он серьезно считался с перспективой блестящего брака, единственно ради возможности по-прежнему содержать ее, сохранить ее. Если бы задаться вопросом, как высоко он ее оценивал, то, я думаю, невозможно вообразить цифру, которая была бы достаточно крупной. Если он не женился на ней, то оттого, что практический инстинкт ему подсказывал, что, едва только ей больше нечего будет ждать от него, она его покинет или, во всяком случае, будет жить на свой лад и что надо ее удерживать ожиданием завтрашнего дня. Ибо он предполагал, что она его, может быть, не любит. Конечно, общая привязанность, называемая любовью, должно быть по временам заставляла его думать, - как она заставляет думать всех мужчин, - что она его любит. Но на практике он чувствовал, что эта любовь ее к нему не мешает ей оставаться с ним только ради его денег и что в день, когда ей больше нечего будет ждать от него, она поторопится (жертва теорий своих литературных друзей и продолжая его любить, думал он) его покинуть.

- Если она мила, я ей сделаю сегодня, - сказал он мне, - подарок, который доставит ей удовольствие. Колье, которое она видела у Бушерона. Правда, тридцать тысяч франков для меня сейчас дороговато. Но, бедный волчонок, в жизни у ней не так уж много удовольствий. Она будет страшно рада. Она мне говорила об этом колье и сказала, что знает человека, который ей его, может быть, подарит. Не думаю, чтобы это была правда, но на всякий случай я сговорился с Бушероном, поставщиком моей семьи, чтобы он оставил его за мной. Меня радует мысль, что ты ее увидишь; по внешности она не представляет собой ничего необыкновенного (я ясно видел, что он думает как раз обратное и не говорит этого только затем, чтобы сильнее поразить меня при встрече), но у нее удивительно тонкие суждения; при тебе она, может быть, не решится много говорить, но я заранее наслаждаюсь тем, что она потом скажет о тебе; она, знаешь, говорит веши, которые можно бесконечно углублять, в ней подлинно есть что-то пифийское.

Дорога к ее дому шла мимо садиков, и я невольно остановился, потому что вишни и груши были в цвету; вероятно, вчера еще пустые и необитаемые, подобно не сданной в наем квартире, они внезапно населились и украсились только что прибывшими гостьями, красивые белые платья которых виднелись сквозь решетки в углах аллей.

- Послушай, я вижу, ты хочешь полюбоваться всем этим, быть поэтичным, - сказал мне Робер, - так подожди меня здесь, моя приятельница живет поблизости, я схожу за ней.

В ожидании я сделал несколько шагов, прошелся перед скромными садиками. Поднимая голову, я видел иногда молоденьких девушек в окнах, но даже на открытом воздухе и на высоте второго этажа, там и здесь, гибкие и легкие, в свежих лиловых платьях, подвешенные в листве, пучки молодой сирени покачивались при ветерке, не обращая внимания на прохожего, который вскидывал глаза на их зеленые антресоли. Я узнавал в них фиолетовые отряды, которые размешались при входе в парк г-на Свана за низенькой белой оградой в теплые весенние послеполуденные часы, образуя восхитительный провинциальный узор. Я направился по тропинке, выходившей на лужок. Там дул ветер, холодный и резкий, как в Комбре, но на глинистой, влажной и деревенской почве, которая могла быть и на берегу Вивоны, тем не менее поднималась, пунктуально явившаяся на место сбора, как и вся кучка ее товарок, большая белая груша, которая колыхала, улыбаясь, и выставляла на солнце, подобно занавесу из овеществленного и осязаемого света, свои взъерошенные ветром, но приглаженные и вылощенные лучами цветы.

как скинии, была предметом, над которым неустанно трудилось воображение моего друга, причем он чувствовал, что никогда ее не познает, и беспрерывно спрашивал себя, что же такое была она сама по себе, за покровом взглядов и покровом тела, - в этой женщине я мгновенно узнал "Рахиль, ты мне дана..." - ту самую, которая несколько лет назад, - женщины так скоро меняют положение на этом свете, когда они его меняют, - говорила сводне:

- Значит, завтра вечером, если я вам понадоблюсь для кого-нибудь, вы пошлете за мной?

И когда за ней действительно присылали и она оказывалась одна в комнате с этим "кем-нибудь", то она так хорошо знала, чего от нее хотят, что, запершись на ключ из предосторожности, свойственной женщине благоразумной, она ритуальными движениями начинала снимать с себя все свои одежды, как мы делаем это перед доктором, который собирается нас выслушать, и останавливалась по пути лишь в том случае, если "кто-нибудь", не любящий наготы, говорил ей, что она может не снимать рубашку, подобно иным врачам, которые, обладая тонким слухом и боясь простудить пациента, довольствуются исследованием дыхания и деятельности сердца через белье. И с этой женщиной, жизнь которой, мысли, прошлое, мужчины, в чьих объятиях она побывала, мне были настолько неинтересны, что если бы она стала мне об этом рассказывать, я бы ее слушал только из вежливости и краем уха, - с этой женщиной, я чувствовал, до такой степени слились тревоги, терзания и любовь Сен-Лу, что простая для меня игрушка обратилась для него в предмет бесконечных страданий, стала ценой его жизни. При виде двух этих разобщенных существ (потому что я знал "Рахиль, ты мне дана" в доме свиданий) я думал, что, пожалуй, многие женщины, ради которых мужчины живут, страдают, лишают себя жизни, в существе своем или для других являются тем, чем Рахиль была для меня. Мысль, что можно чувствовать мучительный интерес к ее жизни, мне казалась дикой. Я мог бы сообщить Роберу о многих ее связях, не представлявших для меня ни малейшего интереса. А какую боль причинили бы они ему! И чего бы он не дал, чтобы о них разузнать, хотя его попытки остались бы безуспешными. Я отдавал себе отчет, какие богатства человеческое воображение может поместить за небольшим куском лица, лица какой-нибудь женщины, если оно, это воображение, первое познакомилось с ней; и, наоборот, на какие жалкие материальные составные части, лишенные всякого значения, всякой цены, может разложиться то, что было целью стольких мечтаний, если наше знакомство началось с другого конца, самым тривиальным образом. Я понимал, что вещь, которая показалась мне не стоящей двадцати франков, когда мне ее предложили за двадцать франков в доме свиданий, где она была для меня лишь женщиной, желавшей заработать двадцать франков, может оказаться дороже миллиона, дороже семьи, дороже самого видного положения в обществе, если мы сначала вообразили в ней существо неведомое, заманчивое, которое трудно взять и трудно удержать. Конечно, Робер и я видели одно и то же невзрачное лицо. Но мы пришли к нему двумя противоположными путями, которые никогда не сойдутся, и никогда мы не могли бы увидеть в нем один и тот же предмет. Лицо это, с его взглядами, его улыбками, движениями его рта, я узнал извне, как лицо некоей фигуры, которая за двадцать франков сделает все, что я пожелаю. Таким образом взгляды, улыбки, движения рта мне показались только знаками каких-то общих чувств, не содержащих ничего индивидуального, а при этих условиях у меня не было никакой охоты искать личность. Но это соглашающееся лицо, которое мне предложено было как бы в качестве исходного пункта, являлось для Робера конечной целью, к которой он устремлялся, баюкаемый надеждами и сладкими мечтами, терзаемый сомнениями и подозрениями. Он давал больше миллиона, чтобы получить, чтобы не досталось другим то, что мне, как и каждому, предложено было за двадцать франков. Что помешало ему получить желаемое за эту цену, это могло зависеть от случайности мгновения, - мгновения, в течение которого та, что, казалось, готова была отдаться, увиливает, отправляясь, может быть, на свидание или по другим соображениям, делающим ее в тот день более привередливой. Если такая женщина имеет дело с мужчиной сентиментальным, то - если даже она этого не замечает, а особенно если заметила - начинается страшная игра. Неспособный совладать со своим разочарованием, обойтись без этой женщины, такой мужчина преследует ее своими домогательствами, она от него убегает, так что какая-нибудь улыбка, на которую он не смел больше надеяться, оплачивается в тысячу раз больше того, во что должна была бы обойтись ее высшая благосклонность. В таком положении порой случается даже, - когда, благодаря сочетанию наивности суждения и трусости перед страданием, поклонник возымел безрассудную мысль обратить публичную девку в неприступный кумир, - что этой высшей благосклонности, и даже первого поцелуя, он никогда не добьется, он даже не смеет больше о них просить, чтобы не опорочить своих уверений в платонической любви. И так мучительно жалко бывает тогда покинуть жизнь, никогда не изведав, чем может быть поцелуй женщины, которую вы любили больше всего на свете; Сен-Лу, впрочем, удалось добиться от Рахили всех знаков благосклонности. Несомненно, если бы он узнал теперь, что ласки ее предлагались каждому за луидор, то мучительно бы от этого страдал, но тем не менее отдал бы миллион, чтобы их сохранить, ибо все, что он узнал бы, не могло бы заставить его (это выше сил человека и случается только вопреки нашей воле под действием какого-нибудь неотвратимого закона природы) свернуть с пути, по которому он пошел и на котором это прельстившее его лицо могло рисоваться ему лишь сквозь призму его мечтаний, - пути, на котором эти взгляды, эти улыбки, эти движения губ были для него единственным проявлением женщины, чье истинное существо ему так хотелось познать и чьими желаниями владеть единолично. Неподвижность этого невзрачного лица, подобно неподвижности листа бумаги, подвергнувшегося колоссальному давлению двух атмосфер, казалась мне равновесием двух бесконечностей, прикоснувшихся к ней, но не встретившихся, потому что она их разделяла. И, действительно, глядя на нее вдвоем, мы с Робером видели разные стороны тайны.

Не "Рахиль, ты мне дана", которая казалась мне ничтожеством, а могущество человеческого воображения, обман чувств, из которого проистекали муки любви, находил я значительными. Робер видел, что я взволнован. Я отвел глаза на груши и вишни ближайшего сада, чтобы он подумал, будто их красота причина моей растроганности. Она действительно наполняла меня волнением почти того же порядка, являя мне вещи, которые видишь не только глазами, но ощущаешь в своем сердце. Принимая эти деревца в саду за неведомых богов, разве не впадал я в обман, подобный обману Магдалины, когда в день, годовщина которого вскоре наступала, она увидела человеческую форму и "подумала, что это садовник"? Хранители воспоминаний о золотом веке, порука, что действительность не есть то, чем она кажется, что поэзия и невинность могут засверкать в ней пышным блеском и быть воздаянием, которое мы постараемся заслужить, - большие белые создания, дивно склоненные над тенью, благоприятной для отдыха, для рыбной ловли, для чтения, разве не были скорее ангелами? Я обменялся несколькими словами с любовницей Сен-Лу. Мы пошли через деревню. Дома в ней были гнусные. Но возле самых жалких, возле тех, что казались сожженными серным дождем, виден был таинственный путник, остановившийся на один день в проклятом городе, блистающий ангел, широко простерший над ним пышные свои крылья невинности: груша в цвету. Сен-Лу увел меня на несколько шагов вперед:

- Я рад бы был побыть с тобой вместе, я бы даже предпочел позавтракать наедине с тобой и наедине поболтать, пока не наступит время идти с визитом к моей тетке. Но это доставит столько удовольствия моей пташечке, и она, знаешь, так мила со мной, что я не мог ей отказать. Впрочем, она тебе понравится, это женщина литературная, откликающаяся, и с ней так приятно позавтракать в ресторане, она такая милая, такая простая, всегда всем довольна.

Рахиль, ее двойник, но совершенно на нее непохожий, двойник, представлявший обыкновенную проститутку. Покинув красивые фруктовые сады, мы направились к поезду, чтобы вернуться в Париж, как вдруг на вокзале Рахиль, отделившаяся на несколько шагов от нас, была замечена и остановлена заурядными "девицами", подобными ей самой, которые, считая, что она одна, крикнули ей: "Послушай, Рахиль, поезжай с нами, Люсьена и Жермена уже в вагоне, и возле нас есть как раз одно свободное местечко, ну же, мы пойдем вместе на скетинг", - и уже собирались познакомить ее с двумя приказчиками, своими кавалерами, которые их сопровождали, но, заметив некоторое замешательство на лице Рахили, с любопытством подняли глаза, увидели нас, извинились и попрощались с ней, получив от нее прощальное приветствие, немного смущенное, но дружеское. Это были две бедные проституточки в пальто с воротниками из поддельного котика, имевшие почти такой же вид какой был у Рахили, когда ее впервые встретил Сен-Лу. Он не знал ни их самих ни их имен и, заметив их близость со своей подругой, подумал, что у ней было, может быть, - и есть даже сейчас - место в жизни, о которой он не подозревал, весьма отличной от той, которую он с нею вел, жизни, в которой женщину можно получить за луидор, между тем как он давал Рахили более ста тысяч франков в год. Перед ним лишь на мгновение приоткрылась эта жизнь, но в ее обстановке и Рахиль была совсем иная, чем та, которую он знал, Рахиль, похожая на тех двух проституточек, Рахиль за двадцать франков. Словом, Рахиль на мгновение раздвоилась для него, он заметил на некотором расстоянии от своей Рахили Рахиль-проститутку, реальную Рахиль, если предположить, что Рахиль-проститутка была более реальна, чем Рахиль - его подруга. Может быть у Робера тогда мелькнула мысль, что из ада, в котором он жил, с неизбежной перспективой богатого брака, продажи своего имени, чтобы иметь возможность по-прежнему давать Рахили сто тысяч франков в год, - что из этого ада он, пожалуй, мог бы без труда вырваться и получить ласки своей любовницы, как эти приказчики ласки своих подружек, за какую-нибудь безделицу. Но что поделать. Она ни в чем не провинилась. Меньше задаренная, она была бы менее любезна, не говорила бы ему и не писала бы вещей, которые его так трогали и которыми он немного хвастался перед товарищами, заботливо отмечая, как это мило с ее стороны, но умалчивая о том, что он роскошно ее содержит и даже вообще что-нибудь ей дарит, что эти надписи на фотографической карточке или эти заключительные слова телеграммы являются претворением ста тысяч франков в форму более сжатую и более драгоценную. Хотя он остерегался говорить, что эти редкие любезности Рахили были им оплачены, однако было бы неправильно утверждать (несмотря на то, что при упрошенном ходе мысли это утверждение нелепо применяется ко всем любовникам, которые тратят много денег, и к стольким мужьям), что он делал это из самолюбия, из тщеславия. Сен-Лу был достаточно умен, чтобы отдавать себе отчет в том, что все удовольствия тщеславия он мог бы легко и безвозмездно найти в свете, благодаря своему громкому имени, благодаря своему красивому лицу, и что связь его с Рахилью была, напротив, обстоятельством, до некоторой степени выключавшим его из света, приводившим к более низкой его котировке. Нет, это самолюбивое желание казаться человеком, безвозмездно получающим явные знаки расположения той, которую любишь, есть простое следствие любви, потребность выставлять себя в собственных и чужих глазах любимым тою, - которую так сильно любишь. Рахиль подошла к нам, оставив своих подружек, садившихся в купе вагона; однако не в меньшей степени, чем их поддельный котик и напыщенный вид приказчиков, имена Люсьена и Жермена на мгновение пересоздали Рахиль. На мгновение Сен-Лу вообразил жизнь на площади Пигаль, с неведомыми приятелями, грязными любовными похождениями, наивными развлечениями после полудня, прогулкой или увеселительной поездкой в этом Париже, где солнечное освещение улиц, начиная с бульвара Клиши, показалось ему не тем, что освещение, в котором он гулял со своей любовницей, но совершенно другим, ибо любовь и страдание, составляющее одно с ней, обладают, подобно опьянению, силой менять в наших глазах предметы. Он почуял Париж почти неведомый посреди знакомого Парижа, его связь с Рахилью показалась ему как бы путешествием в чужую страну, ибо хотя Рахиль была в его обществе до некоторой степени похожа на него, однако она все же жила с ним частью своей подлинной жизни, и даже частью наиболее драгоценной, благодаря бешеным деньгам, которые он ей дарил, - частью, которая возбуждала такую зависть к ней ее подруг и позволит ей со временем удалиться в деревню или выступать в больших театрах, когда будут поднакоплены денежки. Роберу хотелось спросить у своей подруги, кто такие Люсьена и Жермена и о чем бы они стали говорить, если бы она села в их купе; каким образом она провела бы вместе с ними день, который, может быть, закончился бы, после катанья на скетинге, грандиозным кутежом в ресторане "Олимпия", если бы с ней не было Робера и меня. На мгновение окрестности "Олимпии", которые до сих пор казались ему убийственно скучными, разожгли в нем мучительное любопытство, а солнце этого весеннего дня, озарявшее улицу Комартен, куда Рахиль, может быть, пошла бы сейчас, не будь она знакома с Робером, и заработала бы луидор, наполнило его неопределенной грустью. Но к чему задавать Рахили вопросы, - ведь он наперед знал, что ответом будет или просто молчание, или ложь, или что-нибудь очень тягостное для него, хотя и ничего не описывающее. Кондуктора закрывали дверцы, мы поспешно вошли в вагон первого класса, изумительные жемчуга Рахили напомнили Роберу, что она женщина очень дорогая, он приласкал ее, вернул в свое сердце и принялся ее созерцать заключенной в нем, как всегда делал до сих пор, - исключая краткого мгновения, когда он ее видел на площади Пигаль, написанной художником-импрессионистом, - и поезд тронулся.

Впрочем, Рахиль действительно была "литературна". Она все время говорила мне о книгах, о новом искусстве, о толстовстве и прерывала свою речь только для упреков Сен-Лу, что он пьет слишком много вина.

- Ах, если бы ты мог пожить год со мной, я бы тебя поила водой, и ты бы чувствовал себя гораздо лучше.

- Решено, уедем.

- Но ведь ты хорошо знаешь, что мне надо много работать (она всерьез взялась за драматическое искусство), - к тому же что скажет твоя семья?

Я же, боявшийся вредного действия вина на Сен-Лу и чувствовавший благотворное влияние его любовницы, готов был посоветовать ему послать семью к чорту. Слезы выступили на глазах молодой женщины, потому что я имел неосторожность заговорить о Дрейфусе.

- Бедный мученик, - сказала она, сдерживая рыдание, - они его там уморят.

- Успокойся, Зезета, он вернется, будет оправдан, ошибка будет признана.

- Но до этого он успеет умереть! По крайней мере хоть его дети будут носить незапятнанное имя. Но подумать только, как он должен страдать, мысль эта прямо убивает, меня! И представьте, мать Робера, женщина набожная, говорит, что ему надо остаться на Чортовом острове, даже если он невинен, - какой ужас, не правда ли?

- Да, совершенно верно, она это говорит, - подтвердил Робер, - я не могу возразить, но, правда, мать моя не так чувствительна, как Зезета.

"такие приятные", всегда протекали очень бурно. Ибо едва только Сен-Лу оказывался со своей любовницей в публичном месте, как воображал, что она смотрит на всех присутствующих мужчин, и делался мрачным, она замечала его дурное настроение и, может быть, забавлялась, поддразнивая его, но, вернее, из глупого самолюбия, задетая его тоном, не желала делать попыток его успокоить; она притворялась, что не спускает глаз с того или иного мужчины, что, впрочем, не всегда бывало простой шуткой. Действительно, достаточно было какому-нибудь господину оказаться их соседом в театре или в кафе и даже просто кучеру взятого ими фиакра иметь что-нибудь привлекательное, и Робер, мигом осведомленный ревностью, указывал на это своей любовнице; он немедленно усматривал в таком мужчине одно из тех гнусных существ, которые, как он мне признавался в Бальбеке, для своей забавы развращают и бесчестят женщин, он умолял свою подругу отвернуться и тем самым привлекал к соблазнителю ее внимание. А иногда она находила, что Робер обнаруживает столько вкуса в своих подозрениях, что в заключение даже переставала его поддразнивать, чтобы он успокоился и согласился пойти прогуляться и тем дал ей время поговорить с незнакомцем, условиться о свидании, а иногда даже вступить с ним в мимолетную связь. Я ясно видел, что не успели мы войти в ресторан, как Робер принял озабоченный вид. Дело в том, что он тотчас же заметил ускользнувшее от нас в Бальбеке обстоятельство, а именно, что посреди своих вульгарных товарищей Эме, державшийся скромно, но с блеском, невольно окружал себя романической стихией, которая источается в течение некоторого количества лет из пушистых волос и греческого носа, вследствие чего он выделялся из толпы прочих слуг. Слуги эти, почти все довольно пожилые, представляли коллекцию необыкновенно уродливых и ярко выраженных типов кюре-ханжей, лицемерных духовников, а еще чаще - комических актеров старого времени, лбы которых в форме сахарной головы можно найти теперь, пожалуй, только в собраниях портретов, выставленных в скромных фойе маленьких, вышедших из моды театров, где они изображены в роли лакеев или прелатов; благодаря тщательному отбору прислуги при найме, а может быть, обычаю передавать должности по наследству, ресторан этот, казалось, сохранил их торжественные фигуры в виде некоей жреческой коллегии. К несчастью, Эме нас узнал и сам подошел взять от нас заказ, в то время как процессия опереточных жрецов направлялась к другим столикам. Эме осведомился о здоровьи моей бабушки, а я спросил его, как поживают его жена и дети. Он ответил мне с жаром, потому что был хороший семьянин. Вид у него был умный, энергичный, но почтительный. Любовница Робера принялась глядеть на него как-то чересчур внимательно. Но впалые глаза Эме, которым легкая близорукость придавала скрытую глубину, остались совершенно бесстрастными посреди его неподвижного лица. В провинциальной гостинице, где он служил много лет до перехода в Бальбек, красивый рисунок его лица, теперь немного пожелтевшего и усталого, которое, подобно гравюре, изображающей принца Евгения, годами можно было видеть все на том же месте в глубине почти всегда пустой столовой, вряд ли привлекал к себе много любопытных взглядов. Таким образом, - вероятно за отсутствием знатоков, - ему долго оставалась неведомой художественная ценность собственного лица, к которой, вдобавок, он не склонен был привлекать внимание, потому что отличался холодным темпераментом. Самое большее, проезжая парижанка, остановившись однажды в этом городе, подняла глаза на него, попросила его, может быть, прийти прислуживать ей в номере, перед тем как снова сесть в поезд, и запрятала в прозрачную, однообразную и глубокую пустоту существования этого примерного мужа и провинциального слуги тайну мимолетного каприза, который никто никогда не стал бы разоблачать. Однако Эме, должно быть, заметил настойчивость, с которой глаза молодой актрисы оставались прикованными к нему. Во всяком случае настойчивость эта не ускользнула от Робера, на лице которого я видел сгущение румянца, не яркого, как тот, что заливал его в минуты внезапного возбуждения, но слабого, пятнами.

- Интересный метрдотель, Зезета? - обратился он к своей подруге, после того как довольно резко спровадил Эме. - Можно подумать, что ты хочешь его зарисовать.

- Что такое начинается, голубушка? Если я провинился, изволь: я ничего не сказал. Но все же я в праве предостеречь тебя против этого лакея, которого я знаю с Бальбека (в противном случае мне бы на него начихать), это такой гад, каких мало на свете сыщешь.

Рахиль сделала вид, что послушалась Робера, и завязала ее мной литературный разговор, в котором принял участие и ее поклонник. Я не скучал, разговаривая с ней, потому что она прекрасно знала произведения, которыми я восхищался, и была почти согласна со мной в своих суждениях; но так как я слышал от г-жи де Вильпаризи, что она бесталанная, то не придавал большого значения этой культуре. Она тонко подшучивала над тысячью вещей и была бы по-настоящему мила, если бы не раздражала постоянным употреблением жаргона литературных кружков и художественных мастерских. Она распространяла его на все, так что, усвоив, например, привычку говорить: "Ах, это хорошо", о картинах, если они были импрессионистические, или об операх, если они были вагнеровские, - она однажды сказала молодому человеку, который поцеловал ее в ухо и, тронутый ее притворной дрожью, напустил на себя вид скромника: "Нет, как ощущение, я нахожу, что это хорошо". Но больше всего меня удивляло то, что она при Робере и Робер при ней постоянно употребляли излюбленные выражения моего друга (впрочем, они были, может быть, позаимствованы им у литераторов, с которыми она его познакомила), точно без этого языка невозможно было обойтись и не отдавая себе отчета в ничтожестве оригинальности, являющейся общим достоянием.

женщин, которые так любят мужское тело, что сразу же угадывают все, что доставит ему наибольшее удовольствие, несмотря на полное его несходство с их собственным телом.

Я перестал принимать участие в разговоре, когда речь зашла о театре, потому что в этой области Рахиль была очень недоброжелательна. Правда, она соболезнующим тоном выступила на защиту Бермы - против Сен-Лу, показывая тем, что она часто на нее нападала при нем, - говоря: "О, нет, это женщина замечательная. Понятно, то, что она делает, нас больше не трогает, это совершенно не соответствует больше тому, чего мы ищем, но ее надо помещать в эпохе, когда она начала выступать, театр ей многим обязан. Она хорошо работала, не спорь. К тому же это такая славная женщина, у нее такое доброе сердце, она, понятно, не любит вещей, которые нас интересуют, но наряду с волнующим лицом она обладала также прекрасными качествами ума". (Пальцы по-разному сопровождают разные эстетические суждения. Если дело идет о живописи, то, чтобы показать, что картина хороша, написана сочно, довольно выставить большой палец. Но "прекрасные качества ума" более требовательны. Они нуждаются в двух пальцах или, вернее, в двух ногтях, как если бы вы собирались скинуть пылинку.) Но - за этим исключением - любовница Сен-Лу говорила о самых известных артистах тоном иронии и превосходства, который меня раздражал, так как я ставил ее - совершая в этом ошибку - напротив, ниже их. Рахиль отлично заметила, что я считаю ее посредственностью и, наоборот, отношусь с большим почтением к тем, кого она презирала. Но она не обижалась, потому что большому, еще не признанному таланту, вроде таланта самой Рахили, как бы ни был он уверен в себе, свойственна некоторая скромность, и мы требуем уважения к себе в соответствии не с нашими скрытыми дарованиями, а с приобретенным нами положением. (Час спустя, в театре, я убедился, что любовница Сен-Лу относится гораздо почтительнее к тем самым артистам, которых так сурово критиковала.) Вот почему, как ни мало сомнений должно было оставить в ней мое молчание, она громко настаивала, чтобы мы пообедали вечером вместе, уверяя, что ей ни с кем еще не было так приятно разговаривать, как со мной. Хотя мы и не были еще в театре, куда должны были пойти после завтрака, но было такое впечатление, будто мы находимся в "фойе", украшенном старинными портретами труппы: так много было сходства (В метрдотелях с как будто исчезнувшими теперь фигурами целого поколения замечательных актеров Пале-Рояля; они похожи были также на академиков, когда кто-нибудь из них останавливался перед буфетом и осматривал груши с пытливым и бесстрастным лицом г-на де Жюсье, а другие, рядом с ним, окидывали зал теми любопытными и холодными взглядами, какими уже приехавшие члены Института окидывают публику, обмениваясь короткими, не долетающими до нее фразами. То были фигуры, давно известные завсегдатаям. Однако среди них указывали на новичка с изрытым носом и с губами ханжи, имевшего вид церковника и сегодня в первый раз вступившего в должность, так что каждый с интересом смотрел на него. Вскоре, может быть, для того, чтобы спровадить Робера и остаться наедине с Эме, Рахиль начала строить глазки молодому биржевику, завтракавшему с приятелем за соседним столиком.

- Зезета, я тебя попрошу не смотреть так на этого молодого человека, - сказал Сен-Лу, на лице которого бесформенные пятна давешнего румянца сгустились в кровавое облако, заливавшее и омрачавшее вытянувшиеся черты моего друга, - если ты желаешь сделать нас предметом всеобщего внимания, то я предпочитаю завтракать отдельно и подождать тебя в театре.

В этот момент Эме доложили, что какой-то господин просит его выйти поговорить с ним у дверцы его кареты. Сен-Лу, всегда беспокоившийся и опасавшийся передачи какого-нибудь любовного послания своей подруге, выглянул в окно и увидел г-на де Шарлюса, сидевшего в глубине кареты со сложенными руками в полосатых перчатках и с цветком в петлице.

- Ты видишь, - сказал он мне шопотом, - родные преследуют меня и здесь. Прошу тебя, - сам я не могу это сделать, но ты ведь хорошо знаешь метрдотеля, который наверное нас выдаст, так попроси его, пожалуйста, не выходить к карете. Пусть выйдет какой-нибудь официант, который меня не знает. Если моему дяде скажут, что меня не знают, то, я уверен, он не зайдет сам в кафе, он терпеть не может такие места. Все-таки разве не противно, что этакой старый волокита, и до сих пор не остепенившийся, постоянно читает мне наставления и приезжает шпионить за мной!

Карета тотчас уехала. Но любовница Сен-Лу, не слышавшая нашего разговора шопотом и вообразившая, что речь идет о молодом человеке, которому, как упрекал ее Робер, она строила глазки, разразилась бранью:

- Ну, вот! Теперь этот молодой человек? Хорошо, что ты меня предупредил. Ах, как восхитительно завтракать в таких условиях! Не обращайте внимания на то, что он говорит, он чувствует себя задетым, а главное, - прибавила она, повернувшись ко мне, - он так говорит в уверенности, что это элегантно, что ревность придает ему вид большого барина.

И, разнервничавшись, она застучала кулаками и затопала ногами.

- Но ведь, Зезета, это мне неприятно. Ты нас делаешь смешными в глазах этого господина, который будет убежден, что ты с ним заигрываешь; он мне кажется ужасно противным.

- А мне, напротив, он очень нравится. Прежде всего у него очаровательные глаза, и по его манере смотреть на женщин чувствуется, что он должен их любить.

Я не знал, надо ли мне уйти вслед за ним.

- Нет, я чувствую потребность побыть один, - сказал он мне тем же тоном, каким только что разговаривал со своей любовницей, точно он был сердит на меня. Гнев его похож был на оперную музыкальную фразу, на мотив которой поется несколько реплик, совершенно различных по смыслу и характеру, но объединяемых ею в одинаковом чувстве. Когда Робер ушел, подруга его подозвала Эме и принялась его расспрашивать. Потом она пожелала узнать мое мнение о нем.

- У него забавный взгляд, не правда ли? Чего мне хочется, так это знать, о чем он может думать, часто пользоваться его услугами, взять его с собой в путешествие. Но не больше. Если бы приходилось любить всех людей, которые вам нравятся, то, в сущности, это было бы ужасно. Робер зря строит всякие предположения. Все это у меня только в голове, Робер может быть покоен. - Она не отрываясь смотрела на Эме. - Поглядите-ка на его черные глаза: хотелось бы мне знать, что под ними кроется.

Вскоре пришли сказать, что Робер просит ее в отдельный кабинет, куда он отправился кончать завтрак через другой вход, минуя залу ресторана. Я оказался таким образом в одиночестве, пока наконец Робер не прислал и за мной. Я застал его любовницу лежавшей на софе и смеявшейся, в то время как он осыпал ее ласками и поцелуями. Они пили шампанское. "Здравствуйте, вы!" - говорила она ему, потому что усвоила недавно эту формулу, казавшуюся ей последним словом нежности и остроумия. Я плохо позавтракал, плохо себя чувствовал и, совершенно независимо от слов Леграндена, жалел, что начинаю в кабинете ресторана и кончу за кулисами театра эту вторую половину первого весеннего дня. Взглянув предварительно на часы, чтобы удостовериться, не опоздает ли она, Рахиль налила мне шампанского, предложила "восточную папиросу и отколола для меня розу от своего корсажа. Я сказал себе тогда: мне нечего слишком жалеть о неудачном дне; часы, проведенные возле этой молодой женщины, для меня не потеряны, потому что благодаря ей у меня есть вещи очаровательные, за которые нельзя заплатить слишком дорого: роза, душистая папироса, бокал шампанского. Я говорил себе это, так как мне казалось, что, придавая этим часам скуки эстетическую окраску, я их оправдываю и спасаю. Но, может быть, мне следовало подумать, что уже одна моя потребность найти обстоятельство, которое меня бы утешило в моей скуке, достаточно доказывала, что я не ощущал ничего эстетического. Что касается Робера и его любовницы, то у них как будто не осталось и воспоминания о только что происшедшей между ними размолвке и о том, что я был ее свидетелем. Они не делали на нее ни малейшего намека, не искали никаких извинений ни для нее ни для теперешнего своего поведения, составлявшего такой резкий контраст с нею. Благодаря выпитому с ними шампанскому я начал ощущать то опьянение, которое испытывал в Ривбеле, впрочем, едва ли точно такое же. Не только каждый вид опьянения, начиная с опьянения солнцем или путешествием и кончая опьянением усталостью или вином, но и каждая степень опьянения, которые следовало бы отмечать различными цифрами вроде тех, что показывают глубины моря, обнажает в нас особенного человека как раз на той глубине, где он находится. Кабинет, в котором мы сидели, был маленький, но единственное украшавшее его зеркало стояло так, что в нем отражалось десятка три других зеркал, уходивших в бесконечную даль; и электрическая лампочка над рамой этого зеркала, сопровождаемая по вечерам, когда ее зажигали, процессией тридцати подобных ей отражений, должна была внушать даже одинокому пьянице мысль, что окружающее его пространство раздвигается одновременно с нарастанием его возбужденных вином ощущений и что, несмотря на одиночное пребывание в этой комнатке, он царит над чем-то уходящим куда глубже в бесконечные светозарные дали, чем самая длинная аллея парижского Ботанического сада. И вот, будучи в ту минуту этим пьяницей, я вдруг заметил его в зеркале: безобразный, незнакомый, он смотрел на меня. Приятное чувство хмеля было сильнее отвращения: от радости или из бравады я ему улыбнулся, и в это же самое время на его лице тоже появилась улыбка. И я до такой степени чувствовал себя в мимолетной и мощной власти минуты, когда ощущения достигают необыкновенной силы, что, пожалуй, единственной моей печалью была мысль, не доживает ли последнего дня это замеченное мной мое ужасное "я", так что я никогда больше на своем веку не встречу этого незнакомца.

- Ну-ка, расскажи ей про того господина, которого ты встретил сегодня утром, расскажи, как у него снобизм сочетается с астрономией, я хорошенько не помню, - и он искоса посмотрел на Рахиль.

- Но ведь, голубчик, о нем нечего больше сказать сверх только что сказанного тобой.

- Да, да! Бобби мне столько говорил о Франсуазе. - И, взяв Сен-Лу за подбородок и повернув его к свету, она повторила вследствие недостатка изобретательности: "Здравствуйте, вы!"

старого комического романа, я забавлялся при виде того, как с появлением в зале нового лица, только что вошедшего молодого барина, инженю рассеянно слушала признание первого любовника в пьесе, между тем как этот последний в разгар страстной тирады украдкой бросал пламенные взгляды на пожилую даму в соседней ложе, великолепные жемчуга которой поразили его воображение; таким образом, особенно благодаря сведениям о частной жизни актеров, которые мне давал Сен-Лу, я видел другую, немую и выразительную пьесу, разыгрывавшуюся на фоне пьесы театральной, которая, впрочем, несмотря на невысокое ее качество, меня интересовала; ибо я чувствовал, как растут и распускаются на час при свете рампы в душе актера слова роли, рожденные налепленным на его лицо другим лицом из румян и картона.

Эти эфемерные и живучие индивидуальности - персонажи пьесы, тоже пленительной, - которых мы любим, которыми мы восхищаемся, которых мы жалеем и которых нам хотелось бы увидеть вновь, после того как мы покинули театр, но которые уже распались на актеров, утративших положение, занимаемое ими в пьесе, на текст, не показывающий больше лица актеров, на цветную пудру, удаляемую носовым платком, которые, словом, обратились в элементы, не имеющие больше ничего общего с ними вследствие этого распада, наступающего сейчас же по окончании спектакля, - индивидуальности эти, подобно индивидуальности любимого существа, внушают сомнение в реальности человеческого "я" и заставляют задумываться о тайне смерти.

не могла Рахиль и некоторые ее подруги. У нее был слишком выпуклый зад, почти до смешного, и красивый, но тоненький голос, который еще более ослабел от волнения и находился в резком контрасте с ее мощной мускулатурой. Рахиль рассадила в зале несколько своих приятелей и приятельниц, которым поручено было смущать саркастическими замечаниями и без того робкую дебютантку, лишить ее самообладания, так чтобы она потерпела полное фиаско, после которого директор не согласился бы заключить с ней договор. После первых же нот несчастной некоторые навербованные с этой целью зрители со смехом начали поворачиваться к ней спиной, некоторые женщины, находившиеся с ними в сговоре, громко рассмеялись, каждая тоненькая нота увеличивала шумное веселье, которое обращалось в скандал. Несчастная дебютантка, мучительно потевшая под румянами, попробовала одно мгновение бороться, потом окинула публику страдальческим, негодующим взглядом, который только удвоил шиканье. Инстинкт подражания, желание показаться остроумными и смешными увлекли хорошеньких актрис, не участвовавших в сговоре, но поглядывавших на зачинщиков с видом сообщниц и корчившихся от смеха, так что по окончании второго романса, несмотря на наличие в программе еще пяти номеров, режиссер приказал опустить занавес. Я прилагал все усилия не думать об этом инциденте, как в свое время отгонял мысль о страданиях бабушки, когда мой двоюродный дядя, чтобы ее подразнить, заставлял дедушку пить коньяк, - зрелище человеческой злобы всегда было для меня чрезвычайно мучительным. И все же, подобно тому как жалость к несчастью не является, пожалуй, вполне адекватной, ибо мы воссоздаем воображением все муки, которыми несчастному, вынужденному с ним бороться, некогда бывает растрогаться, злоба тоже лишена, вероятно, в душе злого человека той чистой и сладострастной жестокости, которую нам так мучительно воображать. Его одушевляет ненависть, гнев наполняет его горячностью и возбуждением, в которых не содержится ничего слишком радостного; понадобился бы садизм, чтобы извлечь отсюда удовольствие; злой думает, что страдание он причиняет злому. Рахиль наверно воображала, что актриса, которую она изводила, была далеко не интересна и что, во всяком случае, подняв ее насмех, она выступала на защиту хорошего вкуса и давала урок плохой товарке. Тем не менее я предпочел не заговаривать об этом инциденте, потому что не имел ни мужества ни силы ему помешать, и мне было бы неприятно, отзываясь хорошо о жертве, уподоблять злорадству жестокости чувства, одушевлявшие палачей этой дебютантки.

Но начало этого представления заинтересовало меня и в другом отношении. Оно мне отчасти уяснило природу иллюзии, жертвой которой стал Сен-Лу по отношению к Рахили и которая воздвигла пропасть между моим и его образами этой женщины, когда мы ее видели сегодня утром под цветущими грушами. Рахиль играла роль чуть ли не простой статистки в маленькой пьесе. Но со сцены она казалась другой женщиной. Рахиль обладала одним их тех женских лиц, которые издали - и не обязательно с театральных подмостков, ведь весь мир в этом отношении есть лишь большой театр - рисуются рельефно, а на близком расстоянии рассыпаются в прах. Поместившись рядом с ней, вы видели лишь туманность, млечный путь веснушек и маленьких прыщиков - и больше ничего. На приличном расстоянии все это переставало быть видимым, и над тусклыми, обесцвеченными щеками поднимался как лунный серп такой тонкий и чистый нос, что хотелось привлечь к себе внимание Рахили, вновь видеть ее, когда вздумается, завладеть ею и держать возле себя, если иначе ее нельзя было бы видеть и притом вблизи! Я говорю не о собственных чувствах, а о чувствах Сен-Лу, когда он увидел ее игру в первый раз. Тогда он задался вопросом, как к ней подойти, как с ней познакомиться, ему открылось дивное царство, в котором жила она, откуда текли сладостные излучения, но куда ему не было доступа. Он покинул театр, говоря себе, что было бы безумием ей написать, что она ему не ответит, готовый без колебания отдать свое состояние и свое имя ради существа, жившего в нем в мире, бесконечно возвышавшемся над хорошо известной ему действительностью, мире, украшенном желанием и мечтами, и тут увидел выходившую через артистический подъезд театра - маленького старинного здания, которое само имело вид театральной декорации, - веселую, нарядную кучку игравших в пьесе актрис. Знакомые с ними молодые люди стояли невдалеке, поджидая их. Число пешек-людей меньше числа сочетаний, которые из них могут образоваться, так что в каком-нибудь зале, где нет ни одной знакомой женщины, оказывается та, которую мы отчаялись когда-нибудь увидеть вновь и которая приходит так кстати, что случай кажется нам провиденциальным, между тем как его мог бы, вероятно, заменить другой случай, если бы мы находились не в этом, а в другом месте, где у нас родились бы другие желания и где нам повстречалась бы какая-нибудь другая старая знакомая, к которой мы бы подошли. Золотые врата мира грез затворились за Рахилью, прежде чем Сен-Лу увидел ее выход из театра, так что веснушки и прыщи имели мало значения. Они ему однако не понравились, тем более что, будучи на этот раз не один, он не обладал той силой воображения, как в театре. Но Рахиль театральная, хотя он не мог больше ее увидеть, продолжала управлять его поступками, подобно светилам, которые правят нами силою своего притяжения даже в часы, когда остаются невидимыми для наших глаз. Вот почему желание, возбужденное в нем актрисой с тонкими чертами, которые даже не сохранились в воспоминании Робера, привело к тому, что, натолкнувшись на случайно присутствовавшего старого товарища, он заставил представить себя веснущатой особе с расплывчатыми чертами, так как это была та самая, что пленила его на сцене, и отложил на будущее время попытку выяснить, которой же из двух была она в действительности. Она торопилась, так что даже не сказала Сен-Лу ни слова, и лишь через несколько дней он мог, наконец добившись, чтобы она покинула своих товарищей, проводить ее домой. Он уже любил ее. Потребность отдаться мечте, желание быть осчастливленным той, о которой мы мечтали, обладают такой силой, что не надо много времени для того, чтобы доверить все свои шансы счастья женщине, которая несколькими днями ранее была всего лишь безразличной нам незнакомкой, неожиданным видением на театральных подмостках.

в этих новых для меня местах, - всецело определялось бы нашей беседой, и со стороны можно было бы подумать, что я так ею поглощен и так рассеян, что на лице моем естественно нельзя увидеть выражения, подобающего для этого места: ведь, судя по тому, что я говорил, я почти не сознавал, где я. Ухватившись за первую попавшуюся тему, я с жаром начал:

Так, значит, он меня узнал! Я отчетливо помнил совершенно безличное приветствие, которое он адресовал мне, подняв руку к козырьку кепи и не сопроводив его ни взглядом, свидетельствовавшим, что он меня узнал, ни жестом, выражавшим сожаление, что он не может остановиться. По-видимому, притворившись тогда, будто он меня не узнал, Робер упрощал себе множество вещей. Но я был ошеломлен молниеносностью, с которой он принял свое решение, так что ни один мускул не успел выдать его первое впечатление. Уже в Бальбеке я заметил, что наряду с простодушной искренностью его лица, прозрачная кожа которого позволяла видеть внезапное зарождение многих эмоций, тело его было изумительно выдрессировано воспитанием для некоторых видов притворства, требуемых правилами приличия, и, подобно искусному актеру, он мог в своей полковой жизни и в жизни светской играть одну за другой различные роли. В одной из этих ролей он меня беззаветно любил, он вел себя по отношению ко мне как родной брат; да, он был моим братом и снова им стал, но на мгновение превратился в человека постороннего, незнакомого со мной, который, вставив в глаз монокль и держа вожжи, с каменным лицом поднес руку к козырьку кепи, чтобы корректно поздороваться со мной по-военному!



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница