Люсьена.
Глава IX

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Ромен Ж., год: 1922
Категория:Роман


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

IX

В отеле я встретилась с Мари Лемиез, которая пришла минуты на две, на три раньше меня. Я была ей рада. Мне показалось, что стоит мне сесть за один стол с ней, и во мне возникнет чувство безопасности, ко мне вернется уверенность.

Но между первой и последней ложкой супа во мне успело пронестись головокружительное размышление, в котором всего замечательнее было то, что оно не имело почти никакой связи ни с впечатлениями дня, ни с присутствием Мари. В тот миг оно представлялось мне, как что-то важное. Мне бы хотелось иметь возможность внутренне рассказать его, словно, чтобы лучше понять его ценность и помешать ему улетучиться. Но хотя мне и показалось, что оно влечет за собой возвышенные мысли, хотя оно, может быть, и стоило рассуждения о жизни, оно было совершенно далеко от слов, как те мечтания, в которых мы довольствуемся воспоминанием о прогулке в лесу, о повороте дороги и о цене небес, слишком захватывающем, чтобы его можно было назвать.

Однако оно меньше всего походило на ряд легких видений. Каждый миг размышления навязывался мне, с почти материальной силой заставлял меня чувствовать свое прохождение. Я внезапно видела то одну сцену из моей повседневной жизни, то другую; мое присутствие здесь, потом там; и всякий раз это было сборище существ, созданное с большой силой; подробности, которых не придумаешь, неожиданно блестящие, как доказательства; но, главное, каждый раз все это давило на мою мысль; каждое видение было в то же время и сжиманием, напоминающим рукопожатие или биение сердца. Каждая из этих быстрых пульсаций не только не причиняла мне страдания, но была мне более приятной, хотя я и сознавала, что сильно на них растрачиваюсь и что разум не в состоянии долго это выдержать.

Когда я отрешаюсь от странной прелести этих мечтаний и придерживаюсь только их смысла, мне кажется, что все сводилось к тому, чтобы сближать в стремительном движении обстоятельства моей тогдашней жизни, при которых я привыкла встречать других людей, сопоставлять или сливать мою личность с другими; к тому, чтобы ясно различать, что для меня отсюда возникают не различные облики существования, а несколько отдельных существований, плохо связанных между собой, несколько несоизмеримых оценок меня самой, несколько несогласованных способов переживать счастье или долг. И я отлично отдавала себе отчет в том, что для того, чтобы действовать сознательнее, чем животное или флюгер, нужно было бы обладать способностью постоянно иметь перед глазами этот вихрь раздельных мыслей или, по крайней мере, сохранять в уме все их совокупное значение.

Первые слова Мари Ламиез выросли рядом с моими размышлениями и, не задевая их, все-таки заставили их понемногу отступить. Я почувствовала, что они удаляются, исчезают из моих глаз и, как дым, гонимый ветром, углубляются во внутренний мрак, откуда, может быть, никогда не выйдут.

С той минуты я почувствовала себя очень внимательной к присутствию Мари Лемиез, а также очень занятой воспоминаниями о проведенном дне. Я даже поняла, что надо попытаться согласовать эти воспоминания и это присутствие.

Конечно, не было и речи о том, чтобы быть совсем откровенной с Мари. Но было невозможно оставлять ее дальше в полном неведении.

Какую найти увертку? Как овладеть собой настолько, чтобы придать моему рассказу как раз подходящий оттенок? Я знаю, что Мари ни слишком подозрительна, ни слишком прозорлива. Но мне трудно не приписывать ей моей собственной проницательности. Если я не буду действовать с совершенным искусством, я сама начну искать в ее глазах коварную мысль, о которой она и не воображала, и увижу в них мое смущение непомерно увеличенным.

Я переходила от застенчивости к смелости и обратно. Внезапно я воспользовалась одной из этих волн мужества, чтобы броситься вперед:

-- Скажите-ка, Мари, вы никогда не говорили мне о некоем г-не Пьере Февре, который, по-видимому, довольно часто бывает у Барбленэ. Вы должны были иной раз встречать его. Я его уже видела раньше, но сегодня особенно мне пришлось быть с ним вместе довольно долго. Мы с ним говорили о разных вещах. Так как он тоже шел в город, он проводил меня часть пути. У меня впечатление, что он в близких отношениях с семьей. Он, кажется, их кузен. По-видимому, он совсем другого круга. Это не мешает ему быть любопытным элементом в знаменитой среде Барбленэ, и мне хотелось бы знать, что вы о нем думаете, какое впечатление он на вас произвел, как вы располагаете его в общей картине. Действительно, вот пункт, с которым мы не считались. Вот пробел в нашем, столь добросовестном, изучении семьи. Знаете, ведь это очень досадно, не пришлось бы нам переделывать всю нашу великолепную работу сызнова. Я удивлена, как это вы, ученая, упустили этот факт - разве что вы совсем о нем не знали. А? В науке нет фактов, которыми можно было бы пренебречь. Что вы на это скажете, милая Мари?

Я стала очень многоречивой. Я чувствовала, как во мне возникает час болтовни, смешливой, поверхностной и, при желании, лживой.

Мари ответила мне спокойно:

-- Ах, да! Г. Февр, правда. Мне его представляли. Я даже обедала с ним.

-- С ним?

-- Да, у них.

-- Он ухаживал за вами?

-- Почему? Нет, он не ухаживал за мной. Помню, он много говорил. Он даже слишком много говорил. Г-жа Барбленэ, со своей провинциальной вежливостью, сказала что-то вроде того, что я настоящая ученая, что я произвожу перед своими ученицами изумительные опыты, что ни один инженер не мог бы состязаться со мной в вычислениях и что до знакомства со мной ее дочери никогда не поверили бы, что женщина может столького достигнуть в подобных занятиях. Тогда он углубился в физико-математические вопросы; это были просто намеки, но одна мысль влекла за собой другую. Он вспоминал то, чем когда-то увлекался. Он стал говорить, что обидно пробыть два года на специальных курсах, пройти весь курс политехнической школы и иметь не знаю сколько дипломов, чтобы стать чем-то вроде управляющего отелем - он, кажется, ведает административной частью, снабжением на большом пассажирском пароходе. Он совсем забыл о присутствии Барбленэ или, вернее, об их уровне, потому что иногда как будто спрашивал их мнения, и было смешно слушать, как он сожалеет перед этими людьми о временах, когда он думал, что открыл общее уравнение вязкости газов. Да, надо было видеть, как он потрясал десертным ножом, держа его за кончик лезвия, и впивался в папашу Барбленэ тревожным взглядом, как будто папаша Барбленэ мог отпустить ему вдруг потрясающее возражение.

-- А не было ли это способом ухаживать за вами?

-- Если хотите; однако, я не думаю. Мое присутствие возбуждало в нем целый ряд мыслей, которые он давно потерял из виду и к которым возвращался с удовольствием. Он и произносил их вслух.

-- Нет, у меня не было такого впечатления. Это даже довольно любопытно. Казалось, будто он ведет себя совсем так, как эти невыносимые люди, которые позируют для галерки, а на самом деле было как раз наоборот. Вы скажете, что я очень неясно выражаюсь? Вы знаете, я...

-- Нет, я понимаю вас. И вы встречали его и другие разы?

-- Да, кажется, два или три раза, но на ходу.

-- Вы мне не говорили об этом.

господину?

-- Я? Ничуть. Но так как это единственный молодой человек, бывающий в доме, невольно спрашиваешь себя, не имеет ли семья видов на него.

-- Да, это правда. Я вспоминаю, что в свое время думала об этом.

-- Вы ничего не заметили между ним и сестрами?

-- Ничего особенного. Он обращался с ними просто, как с маленькими родственницами. Впрочем, если бы что-нибудь затевалось, я бы знала об этом. Что бы вам ни послышалось тот раз в словах папаши Барбленэ, я знаю все домашние тайны. Г-жа Барбленэ ежеминутно советуется со мной и о вещах гораздо менее важных. Так было с уроками музыки. Дочери тоже. Папаша Барбленэ в счет не идет. Он отводит вас в угол, чтобы стонать над тем, как воспитывают его дочерей, и иногда смотрит на меня косо. Но все решается без него. Знаете, меня бы не удивило, если бы он подумал о таком браке. Это в его стиле. Он уж видит себя несчастным отцом двух ученых старых дев и, во избежание такого горя, готов выдать их замуж за стрелочника. Но на самом деле он ничего не может. Г-же Барбленэ нужен, собственно, не совсем такой зять. Нет. Скорее инженер их железнодорожного Общества, в пенсне, "окончивший первым номером" политехническую школу, - так у них говорится; все, о ком я слышу, поступили и окончили "первым номером", - и обладающий солидным состоянием.

-- Безусловно.

* * *

Я постаралась насколько можно продлить вечер с Мари Лемиез, хотя она дала мне понять, что ей нужно работать. Я не боялась остаться одна. Но одиночество, без сомнения, снова поставило бы меня лицом к лицу с мыслями и впечатлениями дня, и я видела, как они поджидают меня толпой. И хотя мне не терпелось вольно слиться с их суматохой, хотя я заранее была уверена, что получу от этого ценное возбуждение, я все не чувствовала себя достаточно подготовленной к этому торжественному внутреннему событию.

Было одиннадцать часов, когда я вернулась к себе. Да, окончания дней не похожи друг на друга. И если бы у меня хватило мужества призвать весь накопившийся у меня за жизнь опыт, я бы охотно сопоставила в размышлении, которое развивалось бы, как фриз, то, как душа сбрасывает свой ежедневный груз. Может быть, это было бы полезно для счастья. Думаю, что, во всяком случае, в этом было бы утешение. Но я еще недостаточно стара.

На этот раз небольшое пространство моей комнаты произвело на меня впечатление волшебной ограды. И я увидела, что нечего расчитывать на что-то вроде пережевывания, как я могла бы того ожидать. Восстанавливать по порядку все события дня, минуты разговора у Барбленэ, положения действующих лиц, неожиданное поведение Пьера Февра, нашу длинную прогулку вдоль темных улиц, то, что он говорил мне, то, как я держалась, наконец, встречу с Сесиль... Нет. Все это, конечно, имело некоторое значение; все это еще нужно было рассмотреть, но не сегодня. Или, во всяком случае, сейчас такие мысли были мне неприятны.

столбами, порывами ветра и ломовыми; женщина, которая идет по улице, видит церковь и заходит в нее. У этой женщины всякие неприятности, и если она входит в церковь, то это и для того, чтобы больше не думать о них, и для того, чтобы подумать о них лучше.

Потом мои глаза остановились на гребенке, позабавились изучением ее выгиба и отсветов, видом мрамора, блестевшего вокруг. Я пожалела, что больше не ребенок. Будь я еще маленькой, я знаю, чем стала бы гребенка: санями в северной стране, санями, остановившимися в огромной степи. Печальное солнце озаряло бы ровный снег. Может быть, люди в санях услышали бы волчий вой, может быть, одна из лошадей запряжки околела бы от холода.

Когда я легла, я заметила, что не хочу спать и не боюсь бессонницы. Я удивлялась легкости, с которой мы иногда живем, непринужденности, с которой существуем. Бывают дни, когда нам удается убить время, только цепляясь за нить интересных мыслей; мы страшно боимся, чтобы они нас не покинули, мы льстим им изо всех сил. На этот раз я не нуждалась даже в мыслях. Кровать принимала меня не так, как всегда. Она сообщала мне не столько ощущение отдыха, сколько ясность, подобную той, которую внушают возвышенные и покойные места. Я чувствовала, как во мне рождаются слова вроде "чистота вершин".

Понемногу мне удалось различить странную мысль, которая мне очень нравилась и которая в ту минуту показалась мне совершенно ясной. Пытаясь ее выразить теперь, я замечаю, насколько это трудно; хотя я не перестаю признавать за ней волнующее значение. Это было что-то вроде следующего, но с бесконечно более богатыми оттенками и совсем другой силой убедительности.

Я говорила себе, что в обыденной жизни наше тело вынуждено постоянно иметь дело с предметами, с определенными местами и что оно находит их каждый раз такими, какими оставило их накануне, так же расположенными и размещенными. Кровать, комод, этажерка, окно - все осталось на том же расстоянии, все эти вещи обмениваются сегодня теми же взглядами, что и вчера, и так же их скрещивают. Мое тело тоже, хотя и движется, проходит, в конце концов, по тем же местам, вытягивается на кровати, которая не сдвинулась. Но не кажется ли мне вдруг, что те же места, те же предметы, то же тело, находясь в пространстве, которое я назову видимым, занимая в нем точно определенные места или заняв их снова после обычных маленьких круговоротов, все это время существовали также и в другом пространстве, незримого порядка, и испытывали там огромные перемещения, описывали там странные орбиты, которые установили совершенно новые расстояния между ними, которые придали им теперь совершенно новые положения, то более трудные, то более удобные; так что привычные вещи и я в действительности никогда не находимся дважды в одинаковых отношениях; так что я никогда не стою одинаково на пути мировых дыханий и, как дом, колдовски перенесенный ночью с холма в долину и с севера на юг, мое тело изумляется тому, что бывает то хорошо "расположено", то плохо.

ужасно далеко от всяких высот, а надо мной неслись унылые пространства; словно земля разверзлась понемногу под тяжестью моего тела; и подсвечник на ночном столике уже далеко отстранился от меня, отдален от меня в область, ставшую для меня недостижимой; и я видела, как потолок моей комнаты отступает и теряется в высоте, подобно небосводу.

* * *

Я еще не помышляла о сне, когда часы пробили полночь. Эти часы я, наверное, слышала много раз, но не обращала на это внимания и не спрашивала себя, где они могут находиться. Звуки неслись издалека, может быть, из церкви или монастырской часовни.

Еще не прозвучал двенадцатый удар, как забили еще одни часы. Я слышала и те, и другие очень отчетливо. Но они никого бы не разбудили, не прервали бы ничьего размышления. Ничего не могло быть осторожнее этого возвещения часа, задушевнее этих двух, тем не менее всенародных, голосов.

Сперва меня охватило чувство ожидания. Я была уверена, вероятно, потому, что рассеянно уже замечала это, что и те и другие часы пробьют еще раз. Мне показалось, что тело мое сжимается или, вернее, что равномерное объятие охватывает его со всех сторон. Дыхание между губ, которые приоткрылись, слегка дрожа, стало короче и напряженнее. Особенно я чувствовала верх груди, словно здесь находилась хрупкая ограда моей жизни. Изнутри частыми ударами стучало сердце; но снаружи должны были последовать двенадцать ударов тех и других часов, легкие и неодолимые. Вдруг, в самом деле, первые часы снова забили полночь. Вторые, немного нагнав их, зазвучали почти тотчас же. Оба звука чередовались, едва различимые. Но сила их проникновения увеличивалась этим, словно мое существо не было подготовлено к защите против такого союза. Один из звуков открывал рану, а второй не давал ей закрыться. А мое сердце посылало свои биения им навстречу. Казалось, эта тройная вибрация старалась соединиться, опьяненно обняться на обломках моей жизни.

"Больше ничего! - хотелось мне сказать. - Удар! Еще удар, и от меня не останется больше ничего!". И этот нелепый крик облегчил бы меня, если бы стыдливость не остановила его на моих губах. Я не смела призвать молчание моей комнаты в свидетели тайны, которая совершалась с моим телом и которая оставалась неясной, пока не имела названия. Мне хотелось обрести простоту святых и сивилл, их смелость облегчать себя, словом, искупать мучения криком. Но мы разучились утолять себя; какой-то ложный стыд всегда удерживает нас. Уравновешенные глаза Мари Лемиез присутствовали в этой комнате. Пространство вокруг меня не было совершенно очищено от осторожных призраков. Каким-то образом, я не знаю откуда, матери моих учениц смотрели на меня. Спокойнее, Люсьена! Дрожащая Люсьена! Спокойнее. Где ты, по-твоему? И не пробил ли это уже последний удар?



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница