Юлия, или Новая Элоиза.
Часть шестая. Письма V - VII

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Руссо Ж.
Категория:Роман


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

ПИСЬМО V

От г-жи д'Орб к г-же де Вольмар

Я в обиде на наше временное пристанище, и, прежде всего, из-за того, что мне хочется в нем остаться. Город прелестный, жители радушные, нравы самые порядочные, а главное, свобода, которую я ценю превыше всего, как будто избрала Женеву своим приютом. Чем больше смотрю я на это маленькое государство, тем больше сознаю, как хорошо иметь отчизну! Да помилует бог тех несчастных, кто полагает, что у них есть отчизна, а на самом деле всего лишь страна, где они живут!

Что до меня, то если бы я родилась здесь, моя душа была бы достойна римлянки. Однако теперь я не смею сказать:

Не в Риме больше Рим - он там, где буду я![313]

Боюсь, как бы ты, лукавая, не подумала совсем иное. Да что это все Рим да Рим! Останемся лучше в Женеве.

Не стану описывать здешний край. Он походит на наш, только не такой гористый; полей здесь больше, и крестьянские хижины не так близко находятся от города[314]. Ничего не скажу также о здешнем способе правления. Впрочем, если господь бог не сжалится над тобой, мой отец досконально расскажет тебе об этом: он тут отводит душу - с утра до вечера толкует с здешними представителями власти о политике, и я уже слышу, как он возмущается, что «Газета»[315] слишком мало говорит о Женеве. Можешь судить об этих собеседованиях по моим письмам. Когда такие разговоры мне надоедают, я удираю и, чтобы прогнать скуку, докучаю тебе.

Из всех этих долгих бесед мне запомнилось только то, что следует питать глубокое уважение к здравому смыслу, царящему в Женеве. Действительно, как поглядишь на действие, противодействие и взаимодействие всех частей государства, сразу убедишься, что для управления столь маленькой республикой требуется больше искусства и способностей, чем для управления обширными государствами, где все держится собственной массой и где бразды правления даже могут попасть в руки глупца, но все будет по-прежнему идти своим чередом. Ручаюсь, что здесь это было бы невозможно. Когда я слушаю отцовские рассказы о великих министрах августейших дворов, мне вспоминается тот несчастный музыкант, который с такой гордостью барабанил на большом органе в Лозанне и на том основании, что производил много шуму, считал себя большим виртуозом. У этих людей имеется только маленький спинет[316], но они играют искусно и извлекают из него гармонические звуки, хотя инструмент зачастую бывает довольно плохо настроен.

Ничего не скажу также… Нет, так мне никогда не кончить письма. Лучше уж сказать о чем-нибудь и поскорее двинуться дальше. Из всех народов в мире обитатель Женевы наиболее бесхитростно проявляет свой характер, и поэтому узнать его можно очень скоро. Его нравы, даже его пороки отмечены полной откровенностью. Он чувствует, что натура у него хорошая, и этого для него достаточно, чтобы показывать себя таким, каков он есть. Он отличается великодушием, здравомыслием, проницательностью, но чересчур уж любит деньги. Недостаток этот я приписываю его положению, при коем деньги для него необходимы, - ведь территория государства слишком мала для того, чтобы прокормить население. Поэтому жители Женевы растекаются в целях обогащения по всей Европе и перенимают там чванливость иностранцев; заразившись пороками тех стран, где они жили, швейцарцы торжественно привозят их к себе на родину вместе с нажитыми своими богатствами[317][318]. И вот, насмотревшись на роскошь у других народов, они начинают презирать старинную простоту; гордая свобода кажется им грубой; они куют себе серебряные цепи и видят в них не оковы, а украшение.

Ну вот, опять я увязла в этой проклятой политике. Я совсем в ней теряюсь, утопаю в ней, погружаюсь в нее с головой и не знаю, как мне из нее выбраться. Разговоров о политике я не слышу только тогда, когда отец уходит из дому, то есть в часы прибытия почты. Это из-за нас и под нашим влиянием тут постоянно толкуют о политике, а вообще беседы местных жителей разнообразны и полезны; все хорошее, что можно узнать из книг, здесь узнаешь из разговоров. Так как в прошлом и в эту страну проникли английские обычаи, мужчины здесь все еще живут несколько в стороне от женщин, даже более, чем в наших краях, говорят меж собой весьма серьезным тоном, и вообще в их речах больше основательности. Это качество положительное, но есть и досадные черты, очень скоро дающие себя знать. Раздражающие длинноты, бесконечные аргументы, рассуждения, некоторая деланность, иной раз напыщенность; очень редко бывает в разговорах легкость, и никогда в них нет того наивного простодушия, когда чувство, опережая мысль, придает словам очарование. Французы пишут, как говорят, а женевцы говорят, как пишут, и преподносят вам вместо веселой болтовни ученые рассуждения. Всегда кажется, что они собрались на защиту диссертации. Они устанавливают различия, разделения, все разбивают на пункты, подпункты и вкладывают в свои речи такую же методичность, как и в свои книги; они неисправимые авторы, и всегда только авторы. Говорят они словно читают вслух перед публикой, старательно соблюдая правила этимологии, и отчетливо произносят все буквы. Они отчеканивают каждый слог и говорят: taba-k, a не taba, pare-sol, a не parasol, ясно выговаривают avan-t-hier, a не avanhier, и называют «озером любви» лишь то озеро, где люди топятся, а не вешаются на его берегах; они точнейшим образом произносят все конечные звуки даже в неопределенных формах глагола; слова их всегда торжественны, они не разговаривают, но держат речь и проповедуют даже в гостиной.

Странно то, что, при столь догматическом и холодном тоне, они отличаются живостью, порывистым характером и пылкими страстями; они даже довольно хорошо могли бы говорить о чувствах, если бы не рассуждали так досконально и если б обращались не только к слуху, но и к сердцу. Но они с невыносимой аккуратностью расставляют в своей речи все точки и запятые и с такой педантичностью описывают самые бурные чувства, что, когда закончат свои разглагольствования, так и хочется поискать среди окружающих, где же тот человек, который способен чувствовать то, что они описали.

Должна, впрочем, признаться, что я по собственному опыту составила хорошее мнение об их сердцах и полагаю, что и вкус у них недурен. Доверю тебе тайну: некий франтоватый господин в возрасте, подходящем для женитьбы, и, говорят, большой богач, удостаивает меня вниманием и выказывает довольно нежные чувства в красноречивых тирадах, автором коих, несомненно, является он сам. Ах! явись он полтора года тому назад, с каким удовольствием я обратила бы сего правителя в своего раба и вскружила бы голову одному из «великолепных сеньоров»[319]. Но теперь у меня у самой голова кружится, и эта игра не доставила бы мне удовольствия; я чувствую, что вместе с рассудком исчезло у меня и прежнее мое сумасбродство.

Скажу еще о любви к чтению, побуждающей жителей Женевы мыслить. Она распространена во всех сословиях и весьма выгодно сказывается на каждом. Француз читает много, но только новинки, вернее, он пробегает их не столько для того, чтобы прочесть, сколько для того, чтобы сказать, что он их читал. Женевец читает только хорошие книги; он их читает, усваивает, оценки их не делает, но хорошо их знает, - оценка же и отбор происходят в Париже, в Женеву идут почти одни только отобранные книги. Благодаря этому там нет такой мешанины в чтении, и оно больше приносит пользы. Читают и женщины в своем уединении[320], и это отражается на их разговорах, но на иной лад, чем у мужчин. Прелестные дамы здесь большие модницы и щеголяют острословием, совсем как у нас. Даже молоденькие мещаночки заимствуют из книг замысловатый язык и некоторую изысканность выражений, удивительную в их устах, как иной раз удивляют слова взрослых в лепете ребенка. Нужен весь здравый смысл здешних мужчин, вся веселость женщин, весь ум, свойственный женевцам, для того, чтобы постороннему первые не казались немножечко педантами, а вторые немножко жеманницами.

из собеседниц, смеясь, предлагала другой вести ежедневно дневник происшествий. «Прекрасно, - тотчас же отозвалась вторая, - но утром - дневник, а вечером объяснения событий». Что скажешь, сестра? Не знаю, обычный ли это тон разговоров у дочерей ремесленников, но полагаю, что надо проводить время в бешеном напряжении, чтобы ежедневно делать хотя бы объяснения происшествиям. Несомненно, эта юная особа начиталась сказок «Тысяча и одной ночи».

Несмотря на некоторую напыщенность такого стиля, жительницы Женевы обладают живостью и привлекательностью, и сильных страстей тут, наверно, не меньше, чем в какой-нибудь столице мира. Простота уборов лишь подчеркивает их грацию и хороший вкус; хороший вкус сказывается и в их разговорах, и в их манерах; так как мужчины здесь менее галантны, чем нежны, то женщины менее кокетливы, чем чувствительны, и эта чувствительность придает даже самым порядочным женщинам приятный и тонкий склад ума - мысли их идут от сердца и в том черпают тонкость. Пока жительницы Женевы останутся самими собою, они будут милейшими женщинами во всей Европе; но в скором времени они пожелают сделаться француженками, и тогда француженки будут милее их.

Итак, все портится при порче нравов. Самый лучший вкус зависит от добродетели: исчезнет она - пропадет и он, уступив место искусственным, изощренным вычурам, порожденным модой. Почти так же обстоит дело и с подлинным умом. Ведь именно скромность, присущая нашему полу, вынуждает нас прибегать к тонким уловкам, чтобы оттолкнуть заигрывание мужчин, и если им нужно обладать искусством заставить слушать себя, нам нужно не меньше искусства для того, чтобы их не слышать. Разве это не верно? Разве не сами они развивают в женщинах бойкость ума, так что у нас развязывается язык и мы за словом в карман не полезем? И не сами ли они вынуждают нас смеяться над ними? Ведь, что ни говори, а некоторая лукавая кокетливость куда больше сбивает с толку вздыхателей, чем безмолвие и презрение. И до чего ж приятно видеть, как обескураженный Селадон приходит в волнение, смущение, теряется при каждом нашем насмешливом ответе; до чего же приятно отбиваться от вздыхателей стрелами, не столь жгучими, как стрелы любви, но зато более острыми, или же осыпать их колкостями, тем паче язвительными, что они холодны как лед и замораживают поклонников.

А ты-то сама! Как будто не понимаешь ничего, но разве в твоих простодушных и ласковых манерах, в твоем робком и кротком виде таится меньше хитрости и тонкого кокетства, чем во всех моих проказах? Честное слово, милочка, если посчитать, кто из нас сколько поклонников высмеял, сомневаюсь, чтобы ты при всех твоих лицемерных повадках отстала от меня. До сих пор еще я не могу удержаться от смеха, как вспомню беднягу Конфлана - он прибегал такой возмущенный и в ярости корил меня за то, что ты с ним слишком любезна. «Она такая ласковая, - говорил он. - Право, мне не на что и жаловаться! Она говорит со мною так рассудительно, что мне стыдно отвечать ей в ином тоне; и я нашел в ней такого прекрасного друга, что не смею выступать в роли вздыхателя».

Не думаю, чтобы где-нибудь в мире нашлись более согласные, более дружные супружеские пары, чем в этом городе; семейная жизнь здесь приятна и сладостна; здесь можно встретить любезных мужей и женщин почти таких же, как Юлия. Твоя система здесь очень хорошо оправдывается. При разделении полов в трудах и в утехах мужчины и женщины выигрывают во всех отношениях, ибо тогда они друг другу не надоедают, и тем приятнее им бывает видеться. Мудрец всегда таким образом изощряет удовольствие; воздерживайся, чтобы наслаждаться, - вот твоя философия; это разумный эпикуреизм.

Женевец сам себе обязан своими добродетелями, а пороки приходят к нему извне. Он много путешествует, легко перенимает нравы и повадки других народов; он с легкостью говорит на всех языках; без труда усваивает любое произношение, хотя у самих женевцев очень заметный медлительный выговор, особенно у женщин, кои путешествуют меньше, чем мужчины. Женевец больше смущается малыми размерами своего государства, нежели гордится своей свободой, и в чужой стране стыдится своей родины; он, так сказать, спешит натурализоваться в том краю, где поселился, и словно хочет предать забвению родной край; быть может, столь недостойному стыду способствует дурная слава стяжателей, коей пользуются женевцы. Конечно, стереть своим бескорыстием позор, запятнавший имя «женевец», было бы куда лучше, чем еще больше унижать это имя боязнью носить его, но женевец презирает его, даже когда делает его достойным уважения; и на нем лежит еще большая вина: он не чтит по достоинству свою родину.

Но каким бы алчным существом ни был женевец, он никогда не станет наживать богатство нечистыми средствами и раболепствовать ради него; он совсем не любит угодничать перед великими мира сего и пресмыкаться при дворах. Личное рабство для него не менее противно, чем рабство гражданское. Гибкий и общительный, как Алкивиад, он столь же мало переносит порабощение, и когда приноравливается к обычаям чужестранцев, то лишь подражает, но не покоряется им. Из всех способов обогащения торговля наиболее совместима со свободой, поэтому женевцы ее и предпочитают. Почти все они - купцы или банкиры, и из-за главного для них стремления разбогатеть - зачастую остаются втуне редкостные дарования, коими их щедро наделяет природа. Тут я возвращаюсь к тому, что говорила в начале письма. Они даровиты и мужественны, энергичны и проницательны; нет такой благородной и высокой цели, которая не была бы им по плечу. Но они более жаждут денег, чем славы, и, чтобы жить в достатке, умирают в безвестности, оставляя своим детям в качестве единственного примера любовь к богатству, которое они нажили для своих наследников.

Все это я слышала от самих жителей Женевы, - ведь они говорят о себе весьма беспристрастно. Что до меня, то я не знаю, каковы женевцы в чужих краях, а у себя дома они, на мой взгляд, очень приятные люди, и я знаю лишь одну причину, чтобы расстаться с Женевой без сожаления. Какая же это причина, сестрица? О, сколько ни напускай на себя, по обычаю своему, смирения, честное слово, если ты скажешь, что еще не угадала, в чем тут дело, - я отвечу тебе: «Неправда!» Послезавтра наша веселая компания садится на красивую, празднично разукрашенную бригантину, - мы выбрали водный путь по случаю летней поры и для того, чтобы всем быть вместе. Рассчитываем переночевать завтра в Морже, на другой день в Лозанне[321] состоится обряд бракосочетания, а через день… Поняла? Когда увидишь издали сверкающие огни, развевающиеся флаги и услышишь грохот пушки, - пробеги по всему дому как безумная и кричи: «К оружию! К оружию! Враги напали! Враги!»

P. S. Хотя распределение комнат бесспорно входит в мои права и обязанности, я на этот раз слагаю их с себя. Хочу только, чтобы пану поместили в комнаты милорда Эдуарда, поскольку там висят географические карты. И пусть уж в этих покоях окончательно завесят картами все стены сверху донизу.

От г-жи де Вольмар

С каким отрадным чувством берусь я за это письмо! Впервые в жизни я могу писать вам без страха и без стыда. Я горжусь соединяющей нас дружбой, как беспримерным преображением чувства. Великую страсть можно подавить, но очень редко она обретает чистоту. Забыть то, что было дорого, когда честь того требует, - для этого нужно огромное усилие, однако благородная душа сего достигает; но после того, что меж нами было, прийти к тому, что ныне сближает нас, - вот истинное торжество добродетели. Причиной, пресекающей любовь, может оказаться порок, но причина, обращающая нежную любовь в не менее нежную дружбу, не может быть недостойной.

Да разве мы достигли бы такой победы одними своими силами! Никогда, никогда, добрый друг мой! Даже попытка была бы слишком большой смелостью с нашей стороны. Избегать друг друга - вот что было бы первой нашей обязанностью, непременным нашим долгом. Мы, конечно, всегда уважали бы друг друга, но перестали бы встречаться и переписываться; мы старались бы больше не думать о своем чувстве, и величайшей честью, которую мы оказывали бы друг другу, явился бы полный отказ от всякой близости меж нами.

А посмотрите, как нам живется теперь? Есть ли на свете жизнь более сладостная, и разве не радуемся мы ей по тысяче раз на день, хоть и достигли сего ценою тяжелой борьбы? Постоянно видеться, любить друг друга, чувствовать свое счастье, проводить все дни вместе, в братской близости, в покое невинности, заботиться друг о друге, думать об этом без угрызений совести, иметь право говорить об этом не краснея и с гордостью смотреть на ту самую привязанность, за которую нам так долго приходилось корить себя, - вот чего мы с вами достигли. О друг! Какой славный путь мы уже прошли. Дерзнем же похвалить себя за то, что у нас хватит силы не сбиться с прямого пути и дойти до конца столь же твердой поступью, как и вначале.

да и как могли бы его благодеяния быть нам в тягость? Ведь они не налагают на нас никаких новых обязанностей, из-за них становятся лишь более дорогими прежние обязанности, которые и без того были для нас священны. Единственная возможность отблагодарить его за все его заботы - это оказаться достойными их. Пусть наградой ему будет то, что они достигли цели. Направим же на это все свое рвение. Заплатим нашему покровителю за добро нашими добродетелями - вот и весь наш долг перед ним. Возвратив нас на стезю добра, он достаточно сделал и для нас, и для самого себя. Друг с другом вместе иль в разлуке, живые или мертвые, мы всегда и всюду останемся свидетельством его благого дела, не оказавшегося напрасным для каждого из нас троих.

Вот каким размышлениям я предавалась втайне, когда мой муж решил поручить вам воспитание наших детей. А когда милорд Эдуард сообщил нам о близком возвращении, своем и вашем, мне пришли на ум те же мысли, к ним прибавились и другие, и для меня очень важно поделиться с вами своими думами, пока еще не поздно.

Речь пойдет не обо мне, но о вас; мне кажется, теперь я больше вправе давать вам советы, ибо делаю это ныне совершенно бескорыстно и, не имея в виду свою собственную безопасность, думаю лишь о вас самом. Нежная моя дружба, конечно, не вызывает у вас никаких подозрений, а мой опыт, купленный дорогой ценой, должен заставить вас прислушаться к моим словам.

Позвольте мне нарисовать вам картину того положения, в которое вы собираетесь поставить себя, - я хочу, чтобы вы, вгляделись в нее и сами сказали мне, нет ли в ней чего-либо! внушающего вам страх. О добрый мой Сен-Пре! Если вам любезна добродетель, прислушайтесь с открытой душой к советам вашего друга. Сейчас я с трепетом поведу речь о том, что хотелось бы обойти молчанием. Но могу ли я молчать о сем предмете, не совершая в отношении вас предательства? Ведь если сейчас не сказать о том, чего вам следует бояться, не поздно ли будет говорить об опасностях, когда вы зайдете слишком далеко? Нет, друг мой, я единственный человек в мире, достаточно близкий вам, чтобы указать вам на них. Разве я не имею права говорить с вами, когда требуется, как сестра, как мать? Ах, если бы наставления чистого сердца могли загрязнить ваше сердце, уже давно мне нечего было бы вам сказать!

«С жизненным поприщем уже все кончено!» - говорите вы. Сознайтесь, однако, что кончено раньше времени. Любовь угасла, ее переживет страстность, а сего безумия тем более надо опасаться, что единственного чувства, которое ее сдерживало, у вас уже нет, и для того, кто ничем не дорожит, все служит поводом к падению. Человек пылкий и чувствительный, молодой и не связанный узами брака, хочет быть воздержным и целомудренным; он знает, он чувствует, он тысячу раз говорит, что сила души, источник всех добродетелей, зависит от целомудрия, которое их всех питает. В молодости любовь уберегла его от дурного поведения, а теперь он хочет, чтобы разум всю жизнь его оберегал; он знает, какая награда служит утешением за суровые требования долга, и хоть нелегко дается победа над собою, ужели он сделает во имя бога, коему поклоняется, меньше, чем ради возлюбленной, чьим рабом он некогда был? Таковы, мне кажется, ваши правила нравственности, а также и правила поведения вашего; ведь вы всегда презирали тех, кто довольствуется видимостью, - тех, у кого слово расходится с делом и кто, возлагая на других тяжкое бремя долга, себя самого не желает им утруждать.

самонадеянностью: он знает, что легче избегать искушений, чем побеждать их, и вместо того чтобы подавлять разгоревшиеся страсти, лучше не давать им зарождаться! Но сам-то он уклоняется ли от опасностей? Избегает ли предметов, способных привести его в волнение? Обращает ли он смиренное недоверие к себе в оплот своей добродетели? Совсем наоборот, - он, не колеблясь, готов броситься в битву, требующую величайшего мужества. В тридцать лет он собирается замкнуться в уединении вместе с женщинами его возраста, из которых одна была слишком дорога ему, чтобы у него вполне изгладились опасные воспоминания; с другой его соединяет тесная близость, а с третьей связывают те права, кои благодеяния имеют над признательными душами; он сам идет навстречу обстоятельствам, которые могут пробудить в нем не вполне угасшие страсти; и вскоре он запутается в сетях, коих ему следовало бы страшиться. В его положении решительно все должно вызывать у него недоверие к своим силам, ибо единственная минута слабости навсегда унизит его. Где же у него та великая сила души, в которую он так смело верит? Совершила ли она в прошлом нечто такое, что может быть залогом для будущего? Исторгла ли она его в Париже из дома разврата? Уж не она ли подстроила ему прошлым летом то, что произошло в Мейери? Спасла ли она его этой зимой от чар другой женщины, а этой весной - от ужаса, внушенного ему сновидением? Одержал ли он благодаря этой силе хоть раз победу над самим собой и может ли поэтому надеяться всегда побеждать себя? Он способен, когда того требует долг, бороться против страстей своего друга, а против собственных страстей?.. Увы, оглянувшись на прожитую им лучшую половину жизни, он должен быть скромным в своих мыслях о другой ее половине.

Кратковременные треволнения можно перенести. Полгода, год - это не так страшно; видишь впереди конец испытаниям и набираешься мужества. Но кто же может вынести такое состояние, если оно будет длиться всю жизнь? Кто может одерживать победы над самим собою до дня своей смерти? О друг мой! Жизнь коротка для наслаждений, но как она длинна для подвигов добродетели! Все время надо держаться настороже, минута блаженства промелькнет и никогда уж больше не вернется, а угрызения совести за дурной поступок будут терзать всю жизнь. Забудется человек на одну секунду, и все погибло. Да разве возможно при таком ужасном состоянии спокойно проводить дни жизни своей? И не служат ли те дни, когда мы спаслись от опасности, основанием к тому, чтобы не подвергать себя ей в другие дни?

Сколько еще возможно случаев столь же опасных, как и те, которых вы избежали, и столь же непредвиденных! Ужели вы думаете, что страшные памятники нашего прошлого остались только в Мейери? Они - всюду, где мы находимся. Мы их носим в себе. Ах, вы же знаете, что умиленная душа во всей вселенной видит отражение своей страсти, и даже после того как она исцелилась от страсти, картины природы все еще напоминают ей о том, что душа когда-то испытывала при виде их. И все же я верю, осмеливаюсь верить, что былые опасности более не возвратятся, - тому порукой мое сердце, оно поможет вашему сердцу. Но если вы и не опуститесь до низкого поступка, разве ваша увлекающаяся натура всегда будет недоступна слабости и разве лишь ко мне одной вы должны здесь относиться почтительно, а может быть, это будет для вас не так-то легко? Помните, Сен-Пре, что все дорогие мне существа должны пользоваться таким же уважением, какое вы обязаны оказывать мне; помните, что вам придется отвечать невинным чувством на невинную игру прелестной женщины; помните, что вы навлечете на себя вечное презрение, если когда-нибудь сердце ваше посмеет на минуту забыться и осквернить то, что оно должно чтить, имея множество к тому оснований.

Я хочу, чтобы долг, честь и давняя дружба всегда останавливали вас; чтобы препятствия, воздвигнутые добродетелью, лишали вас тщетных надежд и чтобы вы, хотя бы с помощью рассудка, подавляли бесплодные желания. Но можете ли вы избавиться от власти взволнованных чувств и ловушек воображения? Вам волей-неволей придется уважать обеих подруг и забывать, что мы женщины, но вы будете видеть женщин в наших служанках и в низком их положении найдете себе оправдание; а смягчит ли это вашу вину? Разве разница в общественном положении жертвы меняет сущность преступления? Наоборот, вы тем больше унизите себя, чем менее честными средствами добьетесь успеха. И какими средствами! И кто? Вы? Будь проклят тот недостойный, кто покупает сердце женщины и делает ее любовь продажной! Он сеет преступления, к которым приводит разврат. Разве не будет всегда продавать себя женщина, продавшаяся один раз? А когда она упадет в пучину позора, кто окажется виновником ее гибели, - грубое животное, оскорбляющее ее в притоне, идя соблазнитель, ввергнувший ее туда, ибо он первым купил ее милости[322]?

Осмелюсь добавить еще одно соображение, которое, думается мне, растрогает вас. Вы видели, как я старалась внедрить в своем доме порядок и благонравие; здесь царят скромность и мир, все дышит счастьем и невинностью. Друг мой, подумайте о себе, обо мне, о том, кем были мы и кем стали, кем мы должны быть. Ужели когда-нибудь мне придется пожалеть о напрасных своих трудах и сказать с укором: «Это из-за него проникло в мой дом распутство»?

не приводило к распущенности, всем известной или скрытой. Можно ли убежать от врага, которого всегда носишь в себе самом? Взгляните, что делается в других странах с теми храбрецами, которые приносят обет не быть мужчинами. Они искушают господа, и за это господь покидает их; они называют себя святыми, а на деле они бесчестные люди; за мнимой их воздержностью таится мерзость, и, желая презреть человеческое естество, они опускаются ниже его. Я, конечно, понимаю, что им ничего не стоит показывать себя требовательными в выполнении законов, которые сами они соблюдают лишь по видимости;[323] но тот, кто искренне хочет быть добродетельным, чувствует, что это налагает на него достаточно обязанностей, и не станет брать на себя еще новый долг.

Дорогой Сен-Пре, подлинное смирение христианина состоит вот в чем: всегда полагать, что выпавшая на твою долю задача для тебя непосильна, и уж ни в коем случае не стараться из гордости делать ее вдвое тяжелее. Примените к себе это правило, и вы поймете, что положение, которое кого-либо другого могло бы лишь тревожить, вас по тысяче причин должно ужасать. Чем меньше вы боитесь, тем больше вам надо бояться, и если требования долга вас не страшат, не надейтесь его выполнить.

Таковы опасности, вас ожидающие здесь. Поразмыслите, пока еще не поздно. Я знаю, что с умыслом вы никогда не совершите дурного поступка, и единственное зло, которое, как я опасаюсь, вы можете совершить, вы просто не предвидите. Я не требую, чтобы вы приняли решение, основываясь лишь на моих доводах, я прошу только взвесить все обстоятельства. Найдите какой-нибудь выход, удовлетворяющий вас, и я буду удовлетворена; осмельтесь положиться на себя, и я положусь на вас. Скажите мне: «Я ангел», и я приму вас с распростертыми объятиями.

Да что ж это! Всегда лишения и мучения! Всегда суровый долг, всегда избегай дорогих тебе людей! Нет, любезный друг мой. Какое счастье, когда можешь сказать человеку: вот тебе здесь, на земле, награда за добродетель. И я вижу, какой награды достоин дорогой мне человек, умевший бороться и страдать во имя добродетели. Быть может, я слишком высокого мнения о своей догадливости, но полагаю, что этой наградой, которую я осмеливаюсь назначить вам, я уплачу весь долг свой перед вами, и вы получите больше, чем в том случае, если б небо благословило нашу с вами первую склонность друг к другу. Так как я не могу сделать вас ангелом, я хочу дать вам ангела-хранителя, который будет оберегать вашу душу, очистит ее от скверны, оживит, и под его покровом вы могли бы жить с нами в мире и покое, словно в райской обители. Мне думается, вам не трудно догадаться, что я хочу сказать: предмет этот, по-моему, почти уже утвердился в том сердце, которое он должен когда-нибудь заполнить, если мой план осуществится.

им для вашего счастия. Но вам известно, какое решение она приняла, и прежде чем ее отговорить, я должна быть уверена в ваших намерениях. Умоляя ее дозволить вам домогаться ее руки, я хочу поручиться за вас и за ваши чувства. Ведь если неравенство положения, по воле судьбы разделяющее вас, лишает вас права самому сделать ей предложение, оно еще меньше позволяет, чтобы она дала вам это право, не зная, как вы воспользуетесь им.

Мне хорошо известна ваша деликатность, и я уверена, что, ежели у вас найдутся возражения против моего плана, вы больше будете думать о ней, чем о себе. Оставьте излишнюю щепетильность. Ужель вы больше моего ревнуете о чести моей подруги? Нет, не беспокойтесь, как бы вы ни были мне дороги, я не предпочту ваши интересы ее доброй славе. Но насколько я ценю уважение здравомыслящих людей, настолько же презираю дерзкие суждения толпы, которая так легко приходит в восторг от мишурного блеска и не замечает ничего истинно благородного. Даже если б разница в состоянии была во сто крат больше, нет такого высокого положения, на которое не имел бы права притязать человек даровитый и нравственный; и почему женщина сочла бы для себя постыдным взять в мужья того, чьей дружбой она гордится? Вы знаете, каковы у нас обеих взгляды относительно этого. Из-за ложного стыда и боязни людской молвы совершают куда больше гадких, чем хороших, поступков, а добродетель заставляет краснеть лишь за то, что действительно является дурным.

Что касается вас, то тут совершенно неуместна гордость, которую я иной раз в вас замечала, и, право, с вашей стороны было бы неблагодарностью бояться, что Клара окажет вам еще одно благодеяние. А кроме того, как бы вы ни были щепетильны, согласитесь, что гораздо приятнее и приличнее быть обязанным своим состоянием жене, чем другу, - ведь ей вы будете теперь покровителем, а для друга так и останетесь подопечным, и что ни говорите, но для порядочного человека лучшим другом всегда будет жена.

Если в глубине души вашей еще таится некоторое отвращение к узам новой привязанности, постарайтесь поскорее его рассеять, - ради своей чести и ради моего покоя: ведь я до тех пор не могу быть довольной ни вами, ни собою, пока вы не станете тем, кем обязаны быть, и не будете с любовью исполнять требования долга, лежащего на вас.

Ах, друг мой, мне следует меньше бояться этого отвращения, нежели слишком большой вашей верности прежним чувствам. Чего только я не сделаю, чтобы расквитаться с вами? И я отдарю вас больше, чем обещала. Разве я не отдам вместе с Кларой и Юлию? Разве не будет у вас лучшей части моего существа? И разве не станете вы мне от этого еще дороже? С какою радостью я без боязни предамся своей привязанности к вам! Да, перенесите на Клару все, в чем вы мне некогда клялись: пусть в союзе с нею ваше сердце исполнит все данные мне обеты; пусть оно даст ей, если то возможно, все, что вы должны были дать мне. О Сен-Пре! я передаю ей ваш давний долг. Помните, что не легко уплатить его.

узы, мы будем меж собою братья и сестры и вы уже не окажетесь врагом ни себе самому, ни нам: сладчайшие чувства, став законными, не будут более опасны, раз не надо будет ни подавлять, ни бояться их. Мы уже не станем противиться этим восхитительным чувствам, они окажутся для нас и долгом и утехой; только мы полюбим друг друга более совершенной любовью, которая поистине соединит нас, и вкусим очарование любовной дружбы и невинности. Вы будете нести обязанности, взятые вами на себя, и если за эти заботы о наших детях небо вознаградит вас счастьем самому сделаться отцом семейства, вы поймете тогда, как дорога была для нас ваша помощь. Вознесясь на вершину истинного человеческого счастья, вы научитесь с удовольствием нести сладкое бремя жизни, полезной для ваших близких; вы почувствуете наконец то, чему суетная мудрость испорченных людей никогда не могла поверить: вы убедитесь, что есть на свете счастье, которое могут познать лишь друзья добродетели.

Обдумайте на досуге мое предложение - не для того, чтобы решить, подходит ли оно вам (тут мне и не нужен ваш ответ), а для того, чтобы поразмыслить, подходит ли оно госпоже д'Орб и можете ли вы составить ее счастье, так же как она сделает счастливым вас. Вы знаете, как она выполняла свой долг: она была примерной супругой во всех отношениях; и по тем качествам, коими она обладает, судите, чего она вправе требовать от вас. Она способна любить так же, как Юлия, и ее надо любить не меньше, чем Юлию. Если вы чувствуете, что достойны Клары, откройтесь ей; в остальном положитесь на меня - я постараюсь убедить Клару. Но, может быть, я слишком понадеялась на вас? Что ж, вы, во всяком случае, порядочный человек, вы знаете ее душевную тонкость, вы не захотите достигнуть счастья ценою ее несчастья. Пусть сердце ваше будет достойно ее, или же не домогайтесь ее руки.

Еще раз говорю, хорошенько разберитесь в себе. Взвесьте все, прежде чем дать ответ. Когда речь идет о судьбе человека, о всей его жизни, благоразумие не допускает легкомысленных решений; всякое легкомыслие преступно, когда решается участь добродетельной души. Укрепите же, добрый друг мой, свою душу всеми силами разума. О, неужели ложный стыд помешает мне напомнить вам о самой надежной опоре? Религия не чужда вам, но боюсь, что вы не ищете в ней поддержки в решительные минуты, не руководствуетесь ею на жизненном своем пути, и возможно, что с высот философии вы с презрением смотрите на простодушие христианина. Я замечала, что относительно молитвы вы держитесь таких взглядов, которые мне не нравятся. По вашему мнению, смиренные мольбы наши совершенно для нас бесполезны, так как господь вложил в нашу совесть все, что может вести нас к добру, а затем предоставил нас самим себе и повелел нам действовать свободно. А ведь не тому учит нас святой Павел и не то проповедует наша церковь. Мы свободны, - это правда, - но ведь мы невежественны, слабы, склонны ко злу, и откуда же придет к нам свет и сила, если не от того, кто является их источником? А как же мы обретем свет и силу, если не потрудимся просить бога о ниспослании их? Берегитесь, друг мой, как бы к вашим возвышенным представлениям о верховном существе гордыня не примешала низкие понятия, перенесенные с человека, словно те средства, какие при нашей слабости облегчают нам действия, подобают и всемогущему богу, словно ему необходимо, так же как и нам обобщать для того, чтобы легче было разбираться. Послушать вас, так всемогущему богу трудно заботиться о каждой отдельной личности, вы опасаетесь, что для него утомительно дробить свое внимание, и полагаете куда более для него удобным, чтобы он действовал согласно общим законам, ибо это стоит ему меньше хлопот. О великие философы, как господь бог должен быть вам обязан за то, что вы подсказываете ему удобные способы действий и облегчаете его труд!

И для чего нам, говорите вы, что-нибудь просить у бога? Разве он не знает все наши нужды? Разве он не отец наш? А кому же как не отцу положено заботиться о нуждах своих детей? Разве мы лучше его знаем, что нам требуется, и хотим себе счастья больше, чем он хочет нам дать его? Дорогой Сен-Пре, сколько тут пустых софизмов! Важнейшая из наших нужд, единственная, которую мы сами можем удовлетворить, - это необходимость чувствовать свои нужды: ведь для того, чтобы выбраться из беды, надо первым делом знать ее. Исполнимся смирения и тогда достигнем мудрости, постараемся увидеть свою слабость, и тогда мы будем сильны. Ведь именно таким образом справедливость сочетается с милосердием и благодать царит наравне со свободой. Слабость делает нас рабами, а молитва дарует нам свободу, и только от нас зависит, обретем ли мы силу, которую сами по себе не имеем и не можем иметь: надо просить ее у бога, и она дана будет нам.

Научитесь же полагаться в затруднительных обстоятельствах не только на самого себя, - пусть просветит вас тот, в ком могущество соединяется с разумом и кто подскажет нам лучшее решение из всех, какие возможно принять; в человеческой мудрости, даже той, что направлена на добродетельные цели, есть великий изъян, а именно - чрезмерная самонадеянность наша, когда мы о будущем судим по настоящему и по одной минуте о всей жизни. Одно мгновение мы чувствуем себя твердыми и уже думаем, что никогда не поскользнемся. Мы полны гордыни, хотя жизненный опыт повседневно ее посрамляет, и воображаем, что, избегнув западни один раз, мы уже можем ничего не бояться. Истинно доблестный человек скромно скажет: в такой-то день я был храбрым; а тот, кто говорит: я храбрый человек, не может знать, будет ли он храбрым завтра, и раз он мнит своей собственной заслугой качество, которым не сам себя наделил, он заслуженно может утратить отвагу, когда вздумает ее проявить.

лишь то, что близко нас касается; с переменой места зачастую изменяются и наши суждения, становясь противоположными прежним, но от того они не делаются более обоснованными. Мы строим планы на будущее, сообразуясь с тем, что нам подходит сегодня, а не знаем, подойдет ли нам это завтра; о себе самих мы думаем так, словно всегда остаемся прежними, а на деле мы с каждым днем меняемся. Кто знает, будем ли мы любить то, что любим сейчас, и будем ли желать того, чего сейчас желаем; останемся ли такими, каковы мы ныне, не произведут ли посторонние предметы и изменения, произошедшие в нашем теле, глубокие перемены в наших душах, и не станет ли для нас несчастьем то, что мы замыслили для своего счастья? Укажите мне правила мудрости человеческой, и я буду руководствоваться ими. Но раз ее наилучшее наставление учит нас не доверять ей, будем прибегать к той мудрости, которая никогда не обманывает, и постараемся делать то, что она внушает нам. Я молю ее просветить меня, когда я даю вам советы, молитесь и вы, чтобы она просветила вас и помогла вам принять правильные решения. Я твердо знаю - какое бы вы ни приняли решение, вы всегда будете преследовать благую и честную цель. Но этого еще недостаточно: надо стремиться к тому, что пребудет навсегда, а судить об этом не можем ни вы, ни я.

ПИСЬМО VII

Ответ

Юлия! Письмо от вас!.. После семилетнего молчания… Вот оно, это письмо, я его вижу, осязаю его; да разве глаза мои не узнали бы этот почерк, которого сердце не может забыть? Как! Вы еще помните мое имя? Вы еще не разучились писать его?.. И рука ваша не дрогнула, когда вы написали это имя на бумаге?..[324] Я как в бреду, и это по вашей вине. Форма, конверт, печать, адрес - все в этом письме напоминает мне другие, совсем другие ваши письма. Сердце ваше и рука будто противоречат друг другу. Ах, если б та же рука выразила иные чувства!

Быть может, вы найдете, что слишком много я думаю о прежних ваших письмах и тем самым подтверждаю опасения, выраженные вами в последнем письме. Вы ошибаетесь. Я прекрасно разбираюсь в себе, я уже не тот, что прежде, или вы уже не та, какою были; и вот вам доказательство: кроме очарования и доброты, все, что я нахожу в вас из прежних ваших черт, стало для меня новым и таким удивительным. Этим наблюдением я заранее хочу успокоить ваши страхи. Я нисколько не доверяю своим силам, зато доверяю чувству, которое избавляет меня от необходимости прибегать к этим силам. Глубоко уважая ту, которую я уже не смею обожать, я знаю, как высоко должен почитать ее, забыв былое поклонение. Я полон самой нежной признательности к вам, и хоть люблю вас так же, как прежде, но более всего привязывает меня к вам разум, который ко мне вернулся. Он показывает мне вас такою, какова вы есть, и служит вам лучше, чем сама любовь. Нет, если бы я сохранил прежнюю, ныне преступную склонность, вы бы не были мне так дороги.

заблуждение все еще сладостно, - для моего покоя достаточно знать, что оно уже не может оскорбить вас; и химера, к которой я влекусь в мечтах, спасает меня от действительной опасности.

О Юлия! Есть вечно живые впечатления, которых ни время, ни усилия наши не могут изгладить. Рана заживает, но шрам остается, и шрам этот становится священной печатью, ограждающей сердце от нового покушения. Непостоянство несовместимо с любовью: любовник, который изменился, - не просто изменился: он начинает или перестает любить. Что до меня, то я перестал любить, но хоть я более и не принадлежу вам, я по-прежнему под вашей защитой. Я больше не боюсь вас, но благодаря вам не боюсь и другой женщины. Нет, Юлия, нет, благородная душа, всегда я для вас буду лишь другом, почитателем ваших добродетелей, но наша любовь, наша первая и единственная любовь, никогда не покинет мое сердце. Неувядаемой останется для меня память о цветущих моих годах. Проживи я хоть целые века, не померкнут воспоминания о сладостной невозвратимой поре молодости. Пусть мы уже не те, что прежде, мне не забыть, кем мы были. Но поговорим о вашей кузине.

Дорогой друг, должен признаться, что, с тех пор как я не смею больше любоваться вашей прелестью, я стал более чувствителен к ее чарам. Чьи же глаза могли бы созерцать то одни красоты, то другие, никогда не останавливаясь ни на какой из них? И не раз я смотрел на вашу кузину, пожалуй, с чересчур большим удовольствием, а в разлуке с нею ее черты, уже запечатлевшиеся в моем сердце, глубже проникают в него. Святилище замкнуто, по в храме есть и ее образ. Незаметно я становлюсь для нее тем, кем был бы, если б никогда не видел вас; и лишь вы одна могли бы дать мне почувствовать разницу меж тем, что она мне внушает, и любовью; волнение крови, свободное от этой грозной страсти, присоединилось к сладостному чувству дружбы. Но разве от этого дружба становится любовью? Ах, Юлия! Как велика разница! Где восторги? Где поклонение? Где дивное безумие, более блистательное, более возвышенное и более могучее, чем разум, и во сто крат прекраснее его? Их нет. Я загораюсь лишь на минуту, мимолетное волнение тут же покидает меня. Вновь мы с нею становимся друзьями, которые нежно любят друг друга и спокойно говорят об этом. А разве так любят влюбленные? Слова «вы» и «я» изгнаны из их языка, ибо влюбленные душой нераздельны, они слились в единое существо.

Но действительно ли я спокоен? И как это возможно? Она прелестна, она и ваша и моя подруга, меня привязывает к ней признательность: с нею связаны самые сладкие мои воспоминания. Вот сколько прав у нее над моей чувствительной душой. И как же отделить от всех этих вполне законных чувств более нежное чувство? Увы! Верно, мне на роду написано не знать ни минуты покоя между ней и вами.

Женщины! Женщины! Создания милые и роковые, коих природа одарила прелестью нам на мученье, вы караете тех, кто вам бросает вызов, и преследуете тех, кто вас страшится, ваша ненависть и любовь равно для нас опасны, и нам нельзя безнаказанно ни искать вашего внимания, ни бежать от вас!.. Женщина! Красота, обаяние, привлекательность, прелесть, существо реальное или непостижимая химера, бездна скорби и наслаждений! Красота, более грозная для смертных, нежели стихия, из которой ты родилась[325] передо мной!.. Я пережил столько бурь, и всегда их вызывали только вы. Но сколь различны волнения, которые каждая из вас заставила мое сердце изведать. Волны Женевского озера не походят на волны беспредельного океана. На озере волны вскипают быстро; короткие, с острым гребнем, непрестанно набегают они, бурлят, порой захлестывают, но никогда не вырастают в грозные валы. А на море, с виду спокойном, чувствуешь, как тебя поднимает, несет так мягко и так далеко медленная и почти незаметная волна; кажется, ты не двигаешься с места, а тебя унесло на край света.

Столь же различно действуют на меня ее и ваши чары. Первая и единственная моя любовь, решившая мою судьбу, всю жизнь мою, любовь, которую ничто, кроме нее самой, не могло победить, зародилась совсем незаметно для меня; она уже меня захватила, а я еще этого не знал; я потерял дорогу, не замечая, что заблудился. Пока бушевал ветер, я был то на небесах, то в пучине; улегся ураган, и я уже не знаю, где нахожусь теперь. Близ Клары я замечаю, я чувствую свое смятение и представляю его себе более сильным, нежели в действительности; мимолетные мои восторги, однако, не имеют никаких последствий; на мгновение я увлекусь, и тут же успокаиваюсь; тщетно волна тревожит корабль, ветер не в силах надуть паруса; ее чары пленяют меня, но сердце мое не возвышает их никакими иллюзиями, я смотрю на нее и вижу, что она даже красивее, чем рисовало мне воображение, и я больше страшусь ее вблизи, чем вдалеке, - почти полная противоположность тому действию, какое вы оказывали на меня: я постоянно испытывал это в Кларане.

Правда, с тех пор как я уехал, ее образ порой обретает надо мною больше власти. К несчастью, мне трудно видеть ее мысленным взором одну. А все-таки я вижу ее, и это уже не мало. Но не любовь пробуждает она в моем сердце, а только волнение.

Вот верная картина моих чувств к вам и к ней. Все остальные женщины для меня ничто, долгие мои мучения заставили меня забыть о них:

E fornito il mio tempo a mezzo glianni.[326]

и несчастная любовь - лучшее средство привести человека к мудрости. Теперь мое сердце, так сказать, управляет моими желаниями: когда оно спокойно, мне ничего не надо. Оставьте его в покое, и вы и Клара, - и тогда из этого спокойствия оно не выйдет никогда.

Что ж мне бояться самого себя при таком душевном состоянии? А вы хотите из какой-то жестокой осторожности отнять у меня мое счастье, чтобы не подвергать меня опасности потерять его? Зачем? Что за прихоть! Заставили меня сражаться и победить для того, чтобы лишить меня плодов победы! Разве не вы сами порицаете тех, кто без нужды бросается навстречу опасности? Зачем вы призвали меня, дозволили жить близ вас, если это так опасно? И зачем теперь понадобилось меня изгонять, когда я достоин остаться? Зачем допустили, чтобы ваш супруг потратил столько труда? Почему вы не уговорили его отказаться от хлопот, раз вы решили сделать их напрасными? Отчего вам не сказать ему: «Оставьте его на краю света, потому что все равно я отошлю его туда обратно»? Увы! Чем больше вы боитесь за меня, тем скорее вам нужно призвать меня. Нет, опасность для меня не в близости к вам, а в разлуке с вами, и я боюсь вас лишь там, где вас нет. Когда грозная Юлия преследует меня, я нахожу себе убежище близ госпожи де Вольмар, и тогда я спокоен. А куда мне бежать, если этот приют отнимут у меня? Вдали от госпожи де Вольмар во всякое время и во всяком месте мне грозит опасность - повсюду меня подстерегают Клара или Юлия. И та и другая по очереди мучили меня в прошлом, мучают и теперь; лишь при виде вас я чувствую, как успокаивается мое смятенное воображение, лишь ваша близость для меня надежная защита от меня самого. Как объяснить вам перемену, происходящую во мне, когда я приближаюсь к вам? Ваша власть надо мною все та же, что и прежде, но действие ее противоположно прежнему: она подавляет те восторги, которые вы когда-то порождали, она стала еще больше и чище; на смену бурных волнений страсти пришли умиротворенность и безмятежный покой; мое сердце всегда уподоблялось вашему сердцу, любили мы одинаково, и, по вашему примеру, душа моя пришла к спокойствию. Но это лишь кратковременный отдых, недолгая передышка. Если мне и удается в вашем присутствии подняться до вас, - расставшись с вами, я падаю с этой высоты и становлюсь самим собою. Право, Юлия, у меня словно две души, и одна из них, лучшая, отдана вам на хранение. Ах, неужели вы хотите разлучить меня с нею?

Но вас тревожат возможные во мне волнения чувств, вас страшат остатки молодости, угасшей под бременем печали, вы боитесь за молодых женщин, коих опекаете; словом, вы опасаетесь таких поступков с моей стороны, каких не ждал от меня и осторожный Вольмар. О боже, как меня унижают все эти страхи! Ужели вы так мало уважаете вашего друга? Меньше, чем последнего из ваших слуг? Я готов простить, что вы дурно думаете обо мне, но никогда не прощу вашего неуважения к самой себе. Нет, нет, огонь, которым горел я, очистил мою душу, у меня уже нет обычных мужских слабостей. Если б я после всего, что было, мог хоть на мгновение оказаться подлецом, я убежал бы на край света, да и тогда все еще считал бы, что я недостаточно далеко скрылся от вас.

Как! Мне возмутить тот любезный сердцу порядок в вашем доме, коим я так восхищался? Мне осквернить приют невинности и мира, в коем жил я, исполненный уважения к нему? Да разве я могу быть таким негодяем!.. Послушайте, ведь самого испорченного человека и то растрогала бы столь прелестная картина! Разве не раскаялся бы он в этом приюте любви и честности? Не только не занес бы он туда своей безнравственности, но и сам избавился бы от нее… Как! Я, Юлия, я? Так поздно? Да еще на ваших глазах?.. Дорогой друг, без страха откройте мне двери дома вашего; для меня он - храм добродетели: повсюду я вижу ее величественный образ и возле вас могу служить только ей. Правда, я не ангел, но ведь я буду жить в обители ангелов и следовать их примеру. Лишь тот, кто не хочет походить на них, должен обратиться в бегство.

Видите, с каким трудом я подошел к главному в вашем письме предмету, к первому, о коем только и следовало думать, единственному, коим буду я занят, если дерзну притязать на то счастье, о коем вы мне возвещаете. О Юлия! Добрая, несравненная душа! Предлагая мне лучшую половину своего существа, драгоценнейшее после вас сокровище, какое только есть на свете, вы для меня делаете, если это возможно, больше чем все, что вы уже сделали. Любовь, слепая любовь могла заставить вас отдаться мне; но вы хотите отдать мне руку вашей подруги - вот неоспоримое доказательство уважения. С этой минуты я считаю, что и в самом деле обладаю некоторыми достоинствами, раз вы оказываете мне такую честь. Но каким жестоким станет для меня почетное свидетельство вашего доверия! Приняв его, я не оправдаю ваших надежд, и, чтобы его заслужить, я должен от него отказаться. Вы знаете меня, так судите сами. Ведь недостаточно того, чтобы ваша прелестная кузина была любима, - надо, чтобы ее любили не меньше, чем вас, - и я это знаю. Но будет ли она так любима? Может ли это быть? И зависит ли это от меня? Отвечу ли я ей взаимностью в должной мере? Ах, если уж вы пожелали соединить нас с нею, зачем не оставили вы мне мое сердце, все сердце, дабы она вдохнула в него новые чувства и приняла в дар первый их цвет? А найдется ли сердце менее пригодное для нее, чем то, которое так любило вас? Мне надо бы иметь душу свободную и мирную, как у доброго и благоразумного д'Орба, чтобы я мог, так же как и он, думать лишь о ней; надо быть достойным д'Орба, чтобы стать его преемником, иначе в сравнении с прошлым настоящее будет для нее невыносимым; слабая и неполная любовь второго супруга не только не утешит ее, но лишь оживит сожаление о покойном. Вместо нежного и признательного друга у нее будет самый заурядный муж. Разве выиграет она от такой перемены? Напротив, потеряет вдвойне. Для ее нежной и чувствительной души будет слишком ощутима эта потеря, а каково мне-то будет постоянно видеть, что она грустит, знать, что я тому виною, и быть не в силах исцелить ее от сей печали. О! Я прежде ее умер бы от горя. Нет, Юлия, я не хочу для себя счастья ценою ее несчастья. Слишком сильно я ее люблю и поэтому отказываюсь жениться на ней.

огорчения, которые муж и жена приносят друг другу, не удручают самого виновника разлада? Из-за ее страданий я и сам был бы несчастлив, а ее благодеяния не принесли бы мне радости. Любезность, красота, высокие достоинства, привязанность, богатство - все способствовало бы моему блаженству, но сердце, одно лишь сердце мое все отравило бы, и я был бы таким жалким среди своего «счастья».

Ныне мое душевное состояние близ нее полно прелести, однако радости мои не только не возрастут в более тесном союзе, но я лишусь нынешних моих самых больших удовольствий. В порыве нежной дружбы она при своем шаловливом нраве изливает ее в милых ласках, но только на людях. Близ нее я, случается, испытываю живое волнение, но лишь когда ваше присутствие отвлекает меня от мыслей о вас. Всегда вы находитесь меж нею и мною, когда мы с ней бываем наедине, и только благодаря вам эти минуты восхитительны. Чем сильнее наша привязанность, тем больше мы думаем о том, из каких звеньев составилась эта цепь, сладостные узы нашей дружбы становятся еще крепче, и мы любим быть вместе для того, чтобы говорить о вас. Итак, подругу вашу и вашего друга соединяет множество воспоминаний, дорогих ей и еще более дорогих ему; если же нас соединят узы брака, мысли о прошлом придется отбросить. Ведь эти упоительные воспоминания станут неверностью в отношении вашей кузины, не так ли? Не будет ли с моей стороны наглостью брать любезную и достойную свою супругу в наперсницы и рассказывать ей об оскорблениях, кои мое сердце невольно наносило бы ей? Сердце мое больше не осмеливалось бы излиться перед нею, при ней оно всегда замыкалось бы. Не дерзая больше говорить о вас, я вскоре перестал бы говорить и о себе. Мой долг, моя честь требовали бы от меня еще большей сдержанности, и постепенно жена стала бы для меня совсем чужой, я лишился бы руководительницы и советчицы, некому было бы просветить мою душу, помочь мне исправлять свои ошибки. Такой ли чести она заслуживает? Это ли дань нежности и признательности, которую я должен принести ей? Могу ли я, таким образом, составить ее счастье, да и свое?

Ужели вы забыли, Юлия, наши клятвы? Что до меня, я не забыл их нисколько. Я все потерял, мне осталась только верность, и я буду хранить ее до гроба. Я не мог жить для вас, так пусть я умру свободным. Если надо в этом поклясться, готов хоть сейчас это сделать. Ведь если брак является для каждого долгом, еще более важный долг - не делать никого несчастным, а связав себя узами супружества с другой, я буду чувствовать лишь одно: вечное сожаление о тех узах, на которые я в прошлом дерзнул притязать. Я вступил бы в святой союз с мыслью о том, что некогда надеялся найти в нем. И эта мысль обратилась бы в пытку и для меня, и для моей жены. Я все домогался бы от нее того счастья, которого когда-то ждал от вас. Сколько сравнений мне приходило бы на ум! Какая женщина могла бы их выдержать? Ах, да разве мог бы я утешиться и в том, что не принадлежу вам, и в том, что стал супругом другой женщины!

Дорогой друг, зачем хочешь ты поколебать решение, от коего зависит спокойствие жизни моей? Не старайся исторгнуть меня из бездны небытия, в которую я низвергся, - ведь вместе с чувством существования ко мне вернется и сознание моего несчастья, снова раскроются и причинят мне жестокую боль мои старые раны. Со времени возвращения своего я почувствовал более живой интерес к вашей подруге, и это не вызывало у меня беспокойства: я хорошо знал, что состояние моего сердца не даст разгореться этой склонности, и, видя, что моя всегдашняя нежная привязанность к Кларе обретает для меня новую прелесть, я даже радовался сему волнению, ибо оно помогло мне отвлечься от мыслей о вас, и мне легче было переносить воспоминания. В волнении этом есть нечто подобное радостям любви и нет ее мук. Удовольствие видеть Клару не омрачается желанием обладать ею. Я хотел бы всю жизнь прожить так же, как провел эту зиму, - меж вами двумя, вкушая сладостный покой душевный[327], который умеряет суровость добродетели и делает приятными ее наставления. Если какой-либо напрасный порыв взбудоражит меня на миг, все помогает подавить его, и смятение стихает; я столько уже преодолел более опасных волнений, что теперь мне нечего бояться. Я чту вашу подругу не меньше, чем ее люблю, - этим все сказано. Даже если бы я думал только о себе, права нежной дружбы мне так дороги, что я не дерзнул бы подвергнуться опасности утратить эти права, пытаясь их расширить; и мне совсем не нужно думать о своем долге быть почтительным с Кларой, - я и так, хотя бы в беседе с глазу на глаз, никогда не скажу ей ни единого слова, которое ей пришлось бы разгадывать или якобы не расслышать. Быть может, она порою подмечала в моем обхождении слишком много горячей симпатии, но, конечно, не видела в моем сердце желания выразить это чувство. Каким я был с нею последние шесть месяцев, таким останусь всю жизнь. Я полагаю, что после вас она самая совершенная женщина в мире, но, даже будь она лучше вас, я чувствую, что стать ее возлюбленным мог бы лишь в том случае, если бы никогда не имел счастья любить вас.

и полагает, что надо всего бояться, дабы от всего себя обезопасить. Чрезмерная робость не менее опасна, чем крайняя самонадеянность. Непрестанно она показывает нам чудовищ там, где их нет и в помине, утомляет нас, заставляя бороться с химерами, и приводит к тому, что из-за беспричинной боязни мы меньше держимся настороже против подлинных опасностей и уже не способны разглядеть их. Перечитывайте иногда письмо, которое милорд Эдуард написал в прошлом году по поводу вашего мужа; вы там найдете добрые советы, во многих отношениях полезные и вам самой. Я не порицаю вашего благочестия, оно столь же трогательно в своей милой кротости, как вы сами. Но берегитесь, как бы из-за вашей чрезмерной робости и предусмотрительности оно не привело вас к квиетизму[328], только противоположным путем: повсюду показывая вам грозящие опасности, оно под конец внушает вам отвращение ко всему в жизни. Дорогой друг, разве вы не знаете, что добродетель - это состояние войны? Ведь для того чтобы жить в добродетели, надо всегда бороться с собою. Будем же меньше думать об опасностях, чем о нас самих, дабы душа наша была готова достойно встретить любое испытание. Кто ищет соблазнов, - конечно, может пасть и заслуживает такой участи, но кто слишком осторожен и убегает от соблазнов, тот нередко уклоняется из-за этого от выполнения долга; посему не стоит непрестанно думать об искушениях даже для того, чтобы их избежать. Я никогда не буду искать опасных минут, искать уединенных свиданий с женщинами, но в какое бы положение меня впредь ни поставило провидение, порукой мне будут те восемь месяцев, которые я провел в Кларане, и я теперь не боюсь, что кто-нибудь отнимет у меня право на награду, которую я заслужил благодаря вам. Я не буду слабее, чем прежде, да мне и не придется вести великие сражения; я изведал горечь укоров совести, я вкусил сладость победы, и, сравнивая их, уже не станешь колебаться в выборе; все, вплоть до прошлых моих ошибок, служит мне ручательством за будущее

Я не собираюсь вступать с вами в новые споры касательно устроения вселенной и руководства существами, ее населяющими; скажу лишь одно: в вопросах, столь превышающих силы человеческие, судить о том, что сокрыто от взора, мы можем лишь исходя из того, что видим воочию, и все аналогии говорят в пользу общих законов, которые вы, кажется, отвергаете. Сам разум и здравые представления о высшем существе благоприятствуют такому мнению; ведь хотя бог, обладая всемогуществом, и не нуждается в приемах, облегчающих его труды, все же мудрости подобает действовать наиболее простыми путями, не допуская ничего бесполезного как в способах действия, так и в следствиях. Создав человека, творец наделил его всеми способностями, необходимыми для совершения того, что он требует от нас, и когда мы молимся ему о даровании нам силы следовать по пути добра, мы просим лишь того, что он уже дал нам. Он дал нам разум, дабы мы познали, что есть добро, дал нам совесть, дабы мы любили добро[329], и свободу воли, дабы мы могли выбрать добро. В этих величайших дарах и состоит благодать, и поскольку все мы их получили, все мы ответственны за них.

Я слышал многие рассуждения, отрицающие свободу человека, но я презираю эти софизмы; сколько бы ни доказывал какой-нибудь резонер, что воля моя не свободна, мое внутреннее чувство сильнее всех его доводов и постоянно их опровергает; и какое бы решение я ни принял, обдумав какое-нибудь дело, я прекрасно знаю, что только от меня зависит принять противоположное решение. Все эти ученые тонкости совершенно излишни именно потому, что они слишком много доказывают, - одинаково ополчаются они и против истины, и против лжи, и, утверждая, например, что свобода волн существует, они с одинаковым успехом могут служить для доказательства, что свободы воли нет. Послушать этих господ, так и сам бог не свободен, и самое слово «свобода» не имеет никакого смысла. Они торжествуют, но не потому, что разрешили вопрос, а потому, что поставили на его место свои домыслы. Они начинают с предположения, что всякое мыслящее существо всецело пассивно, а затем из сего предположения делают выводы, доказывающие, что оно не является деятельным. Удобный метод! Напрасно только они воображают, будто их противники рассуждают таким же способом. Мы вовсе не предполагаем, а чувствуем, что мы деятельны и свободны. Пусть они нам докажут, что это чувство может нас обмануть и что оно и в самом деле обманывает нас[330][331] доказывал, что без всякого изменения для наших ощущений материя и тела могли бы и не существовать! Достаточно ли этого для утверждения, что они не существуют? Во всяком случае, тут наши ощущения важнее, чем реальность, я придерживаюсь того, что проще.

Итак, я не верю, что, позаботившись о всех потребностях человека, бог оказывает одному предпочтительно перед другим особую помощь: ведь тот, кто дурно пользуется общей для всех милостью провидения, сего недостоин, а тот, кто употребляет ее во благо, в такой помощи не нуждается. Пристрастное отношение к людям оскорбительно для божественного правосудия. Если бы столь суровая и безнадежная доктрина даже вытекала из самого Священного писания, не является ли моим первым долгом чтить господа бога? И сколь ни должен я почитать слова Священного писания, еще более обязан я чтить творца вселенной; я скорее уж поверю, что текст Библии подделан или непонятен, нежели допущу мысль, что господь несправедлив и делает зло людям. Святой Павел полагает, что глиняный сосуд не должен говорить горшечнику: «Почему ты создал меня таким?» Это правильно при условии, что горшечник требует от сосуда лишь тех услуг, для коих его и сделал; но если горшечник сердится на сосуд за то, что он не годится для такого употребления, для коего он не был создан, то разве сосуд не вправе ему сказать: «Почему ты меня создал таким?»

Следует ли отсюда, что молитва бесполезна? Упаси меня боже лишать себя этой поддержки против моей слабости. Всякое устремление мыслей наших к богу поднимает нас над самими собой; моля бога о помощи, мы учимся находить ее. Не он меняет нас, мы сами меняемся, возносясь к нему душою[332][333]. Все, чего человек горячо просит, он сам себе дает, ибо, как вы справедливо сказали, признавая свою слабость, он благодаря этому становится сильнее. Но если он злоупотребляет молитвословиями и впадает в мистику, он губит себя своими воспарениями в небеса - он ищет благодати, отказываясь от разума; испрашивая один небесный дар, он попирает ногами другой дар провидения; усердно моля небо просветить его, он гасит светоч, который ему дарован. Да кто мы такие, чтобы требовать от бога: «Соверши чудо!»

такой ступени, но крайности, приводящие к ослеплению, начинаются раньше, и вы должны опасаться даже их зачатков. Я часто слышал, как вы порицаете экстазы аскетов, а известно вам, как эти экстазы возникают? Молитвы, коим предаются аскеты, длятся так долго, что силы человеческие сего не выдерживают. Ум изнемогает, зато разгорается фантазия и порождает видения; духовидцы становятся боговдохновенными пророками, а тогда прощай здравый смысл, прощай дарования, ничто уже не спасет от фанатизма. Вы вот часто запираетесь в своем кабинете, погружаетесь в себя и постоянно молитесь; вы еще не встречаетесь с пиетистами[334][335], но вы читаете их книги. Я никогда не порицал вашу склонность к творениям Фенелона, но что вам делать с писаниями его ученицы[336]? Вы читаете Мюра[337]; я тоже его читаю, но я выбираю его «Письма», а вы выбрали его «Божественный инстинкт». Вспомните, как Мюра кончил, пожалейте о заблуждениях этого мудрого человека и подумайте о себе. Женщина благочестивая, христианка, ужели вы хотите стать ханжой?

Дорогой и уважаемый друг мой, я принимаю ваши суждения с детской покорностью и высказываю вам свои мнения с отеческой заботой. С тех пор как добродетель не только не разорвала нашу близость, но сделала ее нерасторжимой, ее права сочетаются с правами дружбы. Нам с вами одинаково нужны наставления, нас влекут к себе одинаковые цели. Когда бы ни говорили друг с другом сердца наши, когда бы ни встречались наши взоры, мы оба видели в них лишь взаимную заботу о чести и доброй славе нашей, которая возвышает нас обоих, и всегда для каждого из нас будет важно нравственное совершенство другого. Но если мы обсуждаем сии предметы вместе, решение тут не может быть совместным, - принимать его надлежит вам одной. А вы, от кого всегда зависела моя участь, ужели вы перестанете быть ее судьей? Взвесьте мои доводы и скажите свое слово; приказывайте, - я всему готов подчиниться, но крайней мере буду тогда достоин, чтобы вы и впредь руководили мною. Даже если мне пришлось бы никогда более не видеть вас, вы всегда будете со мною, будете направлять мои действия; даже если бы вы решили лишить меня чести воспитывать ваших детей, вы не отнимете у меня тех добродетелей, кои сами же взрастили во мне, - это дети души вашей, моя душа приняла их, и уже ничто не может их отнять у нее.

не показывал ему ни вашего, ни своего письма. Если он узнает, что вы не одобряете его план или, вернее, план вашего супруга, он и сам откажется от него; и я совсем не намерен добиваться от него возражений против ваших страхов; надо только, чтобы до вашего окончательного решения он ничего не знал о них. А пока я постараюсь отсрочить наш отъезд, изобрету для этого предлоги, которые, быть может, покажутся ему странными, но он, несомненно, их примет. Что до меня, то уж лучше мне никогда более не видеть вас, чем увидеться лишь для того, чтобы вновь сказать вам прости. А жить близ вас в качестве постороннего человека - для меня незаслуженное унижение.

Примечания

313

Не в Риме больше Рим… - стих из трагедии Корнеля «Серторий» (III, 1). - (прим. Е. Л.).

314

прим. автора.

315

«Газета» - так до 1672 г. называлась первая французская газета, основанная в 1631 г. по указанию Ришелье и переименованная затем в «Газет де Франс». - (прим. Е. Л.).

316

- старинный музыкальный инструмент, разновидность клавикордов. - (прим. Е. Л.).

317

Ныне швейцарцев избавляют от труда куда-то ездить на поиски пороков, - иностранцы сами привозят испорченность в их страну.[318] -

318

…иностранцы сами привозят испорченность в их страну. - Руссо здесь имеет в виду Вольтера, который, живя вблизи Женевы, где не было театра, стремился привлечь женевскую молодежь к участию в спектаклях, устраивавшихся в его замке. В 1755 г. Женевский совет обсуждал проект, представленный Вольтером, об учреждении театра в самой Женеве. Проект был отклонен, и женевцам запретили принимать участие в театральных представлениях. Кальвинистские противники театра нашли поддержку у Руссо, опубликовавшего в 1758 г. «Письмо к д’Аламберу о зрелищах», которое было направлено также против Вольтера. Но в конце концов Вольтер добился своего - в 1766 г. в Женеве был организован театр. - (прим. Е. Л.).

319

Великолепный сеньор. - (прим. Е. Л.).

320

Напоминаем, что это письмо написано давненько, но, пожалуй, это и без напоминания легко заметить. - прим. автора.

321

Как так? Лозанна не стоит на берегу Женевского озера: от пристани до города около полулье, и дорога там весьма дурная; да еще приходится предположить, что всему этому не помешает ветер. -

322

…купил ее милости. - Руссо был одним из первых писателей XVIII в., кто заговорил о проститутках как о жертвах общественного неравенства. После него Гольбах в «Общественной системе» (1773) требовал, чтобы закон карал соблазнителей. - (прим. Е. Л.).

323

Некоторым воздержность дается без всякого труда, другие соблюдают ее во имя добродетели, и я не сомневаюсь, что последнее приложимо ко многим католическим священникам; но навязывать безбрачие столь многочисленной корпорации, как духовенство римско-католической церкви, - это значит не столько запрещать этим людям иметь жен, сколько заставлять их довольствоваться чужими женами. Удивляюсь, как это в любой стране, где благонравие еще в чести, законы и власти терпят столь возмутительный обет. -

324

Уже было указано, что Сен-Пре - имя вымышленное. Быть может, письмо адресовано на настоящее имя. - прим. автора.

325

…стихия, из которой ты родилась. - Намек на античный миф о рождении Афродиты из пены морской.

326

Мой путь закончен в середине жизни (итал.).

327

Несколькими страницами выше он говорил совершенно противоположное. Бедный философ, оказавшись меж двух хорошеньких женщин, думается мне, попал в забавное и затруднительное положение. Можно подумать, что ему хочется не питать любви ни к той, ни к другой, дабы можно было любить их обеих. - прим. автора.

328

…не привело вас к квиетизму… - Квиетизм - мистическое течение в христианстве, отвергающее деятельную жизнь и проповедующее пассивное единение с богом, которое должно даровать душе верующего спасение и покой (лат. «quies»). Во Франции в начале XVIII в. к квиетизму склонялся известный писатель Фенелон (см. выше, прим. 120), которого Руссо чрезвычайно высоко ставил, расходясь с ним, однако, в этом вопросе. - (прим. Е. Л.).

329

Для Сен-Пре нравственное сознание есть чувство, а не способность суждения, что противоречит определениям философов. Однако я полагаю, что тут их мнимый собрат оказался прав. - прим. автора.

330

прим. автора.

331

Епископ Клюнский. - Джордж Беркли (1684-1753) - епископ англиканской церкви в Ирландии, видный английский философ-идеалист. Главное его произведение - «Трактат о началах человеческого знания». - (прим. Е. Л.).

332

[333]. Их взгляды на молитву во многом схожи. Многие из приверженцев этой ереси найдут, что лучше упорствовать в заблуждении, нежели впасть в новую ошибку, - я думаю иначе. Не такая уж большая беда - ошибиться, куда хуже - дурно вести себя. Слова эти, по-моему, нисколько не противоречат тому, что я говорил выше об опасности ложных правил нравственности. Но надо предоставить кое-что и размышлению читателя. - прим. автора.

333

…и его учение. - Не ясно, что подразумевает здесь Руссо, говоря об учении Абеляра. Абеляр, напротив, был сторонником «молитвы-просьбы» о ниспослании помощи, тогда как Сен-Пре отстаивает лишь «молитву-восхваление».

334

Своеобразные безумцы, коим пришла фантазия объявить себя истинными христианами и буквально следовать Евангелию вроде того, как это делают в наши дни методисты в Англии, моравские братья в Германии, янсенисты во Франции[335]; но стоило бы янсенистам оказаться господами положения, и они стали бы более суровыми и нетерпимыми, чем их враги. - прим. автора.

335

…методисты в Англии, моравские братья в Германии, янсенисты во Франции… - (прим. Е. Л.).

336

…его ученицы. - Речь идет о г-же Гюйон (1648-1717), ревностной последовательнице квиетизма, которая за упорство в распространении своих взглядов была на некоторое время заключена в Бастилию. - (прим. Е. Л.).

337

Мюра на путь ереси. Но возможно и другое толкование этого места - а именно, как намека на то, что Мюра к концу жизни помешался. Сочинение «Божественный инстинкт, рекомендуемый людям» написано Мюра в 1727 г. - (прим. Е. Л.).



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница