Даниелла.
Глава XVIII

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Санд Ж., год: 1857
Категория:Роман


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

Глава XVIII

Того же числа.

Когда я стоял у калитки и с наивозможным терпением ожидал появления Даниеллы, со мной случилось загадочное приключение, которого я до сих пор не понимаю и, 206 может быть, никогда не пойму. Монах выходил из via Piccolomini, то есть из окраин города, и, казалось мне, шел к via Falconieri, одной из тесных извилистых дорожек, которые пробираются между парками и носят название того из них, к которому ведут. Этот монах прошел очень близко мимо меня, думая, что он не видит меня, я посторонился, чтобы он не задел меня; но он видел меня и, когда поравнялся со мной, быстро сунул мне в руку что-то, похожее на четырехугольную металлическую пластинку, потом, сразу же, не ожидая от меня никаких вопросов, углубился в тропинку и исчез с моих глаз. Это был не капуцин, дядя Даниеллы, а высокий монах в белой с черным рясе, похожий на виденного мной в развалинах тускуланского театра, что тогда, как казалось мне, избегал моих взоров. Только этот был, по-видимому, гораздо худощавее.

Таинственным предметом, отданным мне монахом, была жестяная дощечка, величиной с визитную карточку, с несколькими сквозными дырочками, назначение которых невозможно распознать ощупью. Я ломал себе голову, "стараясь отгадать, был ли это какой символический религиозный знак, раздаваемый чужеземным богомольцам, в память их далекого странствия, или таинственный намек от Даниеллы? Но в этом последнем случае, что же он значил и с какой стати вмешался монах в любовную интригу?

монахом, но чтобы самому скрыть свои следы от шпионов, если б они за мной наблюдали, и спрятаться от них в темноте.

Когда я пришел в такое место дорожки, где царствовала совершенная темнота под нависшими ветвями деревьев двух смежных парков, я зажег спичку, будто для того, чтобы закурить сигару, но в самом деле для того, чтобы увериться, что там, кроме меня, никого не было, и чтобы взглянуть на талисман монаха. Действительно, это должен быть талисман, но трудно отгадать, какой вере он принадлежит. Я не мог придумать, какое назначение имеют дырочки, просверленные в металлической пластинке. Осмотрев их со вниманием, я положил этот амулет в карман и, продолжая путь, пришел в сад своей виллы через вал, окружающий площадку, засаженную оливковыми деревьями, за калиткой, что против решетки виллы Фальконьери. Ночь была тепла и темна; из Фраскати слышались крики веселья, которые были внове для моего слуха. Во время поста, а в особенности на страстной неделе, кроме унылого звона колоколов и однообразного боя башенных часов, я не слыхал никакого звука. Если бы кто вздумал постом заиграть на каком-нибудь инструменте, запеть песню или чем-либо обнаружить желание погулять за стаканом вина или поплясать, тот неминуемо должен бы был cadere in pena, то есть заплатить пеню или посидеть в тюрьме. Зато с первого дня святой недели жизнь пробуждается: все население Церковной Области поет, кричит, пляшет. Таверны снова открыты, везде огни, в каждом сарае бал, и невольно подивишься, как этот народ, осужденный на строгое воздержание, -- которое всегда сопровождается огрубением души, если проистекает не из доброй воли, -- снова, со всем пылом и наивностью, предается веселью вольной птицы, снова прыгает и кричит, как мальчик, вырвавшийся из школы.

Войдя в дом, я увидел, что я напрасно бы звонил до самого утра, потому что в целом доме не было ни души. Меня взяла досада при мысли, что моя отчаянная решимость приехать в назначенный час привела меня только к обманутой надежде. Прождав напрасно с четверть часа, я решился пойти посмотреть на праздничную физиономию Фраскати в надежде встретить там Даниеллу, танцующую, веселую и позабывшую назначенное мне свидание. Но я напрасно обошел целый город и его предместья, заглядывая тайком во все таверны; я видел только Мариуччию, которая, казалось, находила для себя большое удовольствие смотреть на пляски девушек; она не обратила на меня ни малейшего внимания.

Я возвратился домой в большой досаде, в дурной и постыдной досаде, и застал Даниеллу в моей комнате: она молилась на коленях, опершись на кресло. Она не прервала своей молитвы, хотя и видела, как я вошел. Я имел время раскаяться, успокоиться и подивиться героическому хладнокровию, с которым эта девушка, дошептывая свою молитву и набожно крестясь, пошла вынуть ключ из моей двери и закрыть задвижку.

Тогда только она взглянула на меня и вдруг побледнела.

 Что с вами? -- спросила она. -- Вы смотрите на меня с таким насмешливым и холодным видом.

-- А вы и не смотрите на меня, хотя я уже минут пять стою перед вами; а я вас так ждал, так искал...

-- Так это-то рассердило вас? Вы думаете, мне легко прийти сюда в такую позднюю пору, когда мой брат во Фраскати и когда целый Фраскати на ногах? Полноте сердиться и послушайте, как я устроила, чтобы тетка ни о чем не знала; не думайте, чтобы она позволила мне прийти к вам, пока вы не дадите обещания остаться мне верным. Она думает, что я теперь на вилле Таверна-Боргезе, за четверть мили отсюда, в садах. Я взяла там работу на целый месяц и, под предлогом, что в ненастную погоду далеко возвращаться оттуда домой, упросила тамошнюю экономку поместить меня у себя на это время. Эта женщина моя приятельница и с ней дело во всем улажено. Она отвела мне такую комнату, что я могу выходить, когда хочу, так что никто из тамошних этого не заметит. Сегодня вечером я отправилась туда вместе с ней, с моими братом и теткой, и ждала там, пока не появилась возможность ускользнуть в виллу Фальконьери, а оттуда пробраться сюда по знакомым дорожкам, и вот я здесь.

Эти последние слова "и вот я здесь" были сказаны с невыразимой прелестью. В прекрасном голосе и прекрасном взоре этой девушки была какая-то ангельская непорочность, которая должна была поразить меня, но обаянию которой я подвергся совершенно безотчетно. Я обнял Даниеллу, но вдруг остановился, удивленный и встревоженный: я почувствовал слезы на ее щеках.

-- Что это, Daniella mia? -- сказал я ей. -- Не с сожалением ли предаешься ты любви моей?

 Молчи, -- возразила она, -- не обманывай! В тебе нет любви ко мне!

-- Ах, Боже мой, не начнем ли опять говорить друг другу разные колкости и ставить условия?

-- Условия!.. Разве вы обещали мне хоть два дня привязанности? А я, однако, здесь!

-- Ты здесь вся в слезах, а это то же самое, как бы тебя здесь вовсе не было! Клянусь тебе, я ничем не хочу быть обязан решимости, смешанной с сожалением. Если я не нравлюсь тебе или если ты жалеешь, что вверилась мне, ступай, я не удерживаю тебя!

 Нет, я пришла и останусь, потому что люблю вас! Я только в этом и уверена - тут она закрыла лицо руками и заплакала с такой искренностью грусти, что первые восторги мои сменились тайным душевным страданием.

-- Послушайте, Даниелла, -- сказал я, -- если вы девушка страстная и не легкомысленная, расстанемся, пока есть время. Я человек честный и должен сказать вам, что не могу навек остаться здесь, не могу и увезти вас с собой. Я не хочу соблазнять вас и принять на себя обязанность свыше сил моих. Я беден и не могу прилично жить иначе, как в совершенной независимости; я уже говорил вам это. Прощайте, прощайте! Ступайте, пока еще у меня есть силы желать, чтоб вы ушли.

 Так вы бы за большой грех почли обольстить девушку, которая еще не имела любовника?

-- Да, если бы она, как вы, судя по вашим словам, сознавала значение своей жертвы. Я не хочу принять этой жертвы, когда взамен не могу сам ничем пожертвовать.

 Вы не в шутку говорите это?

 Клянусь в том моей честью!

-- Ничего взамен!.. -- проговорила она, идя к дверям. -- Ни одного дня, быть может, ни одного часа верности!

Она отворила дверь и медленно вышла из комнаты, как бы давая мне время позвать ее; но у меня хватило силы не сделать этого; я был так странно взволнован; я чувствовал, что я погибну, что я навеки наложу на себя цепи, если, увлекшись минутой, погублю непорочность целой жизни.

скотом, и, схватив шляпу, хотел уйти.

-- Куда вы? -- вскричала она, стремительно загораживая мне дорогу на чердаке, при выходе из моей комнаты.

 Иду шляться по тавернам Фраскати, Проходя мимо, я видел много хорошеньких личиков, и надеюсь найти любезную, которую не заставлю проливать слезы.

-- Так вы только этого и хотите? Ночь любви без завтрашнего дня?

 Без завтрашнего дня или нет, не знаю. Но я не хочу ни условий, ни сожаления.

-- Идите, -- сказала она, -- я вас не удерживаю.

И она села на первую ступень лестницы, которая была так тесна, что для того, чтобы пройти вниз, мне нужно было как-нибудь отстранить Даниеллу. Она уже не плакала; в словах ее звучала сухость, в позе видно было пренебрежение.

 Даниелла, -- сказал я, поднимая ее, -- мы тратим в ребяческой и грустной игре время, которое бежит и, может быть, никогда не возвратится. Если вы точно любите меня, так почему не принять ту любовь, которую я могу дать? Будьте сами собой. Будьте искренни, если вы слабы; крепитесь, если вы крепки. Уходите или оставайтесь, но не принуждайте меня страдать и безумствовать.

 Правда твоя, -- вскричала она, охватив руками мою шею, -- лучше быть искренней! Да, да, я слаба! Чувства одолевают меня.

-- Вот так лучше. Благодарю мою счастливую судьбу! Так я не первый твой любовник?

-- Не первый, не первый! Я лгала! Не упрекай себя ни в чем и люби меня, как я того стою, как только можешь, как только хочешь! Но тише! Я слышу, Мариуччия идет домой; она заглянет, пришел ли ты; притворись, будто спишь, не шевелись; если заговорит - не отвечай.

Солнце уже светило, а я был у ног Даниеллы. Друг мой, я плакал, как ребенок, и слезы текли не с досады, не от нервного припадка: они лились из сердца; это были слезы глубокого чувства и слезы раскаяния. Милое, очаровательное создание! Она обманула меня; она хотела принадлежать мне во что бы то ни стало не признанной, оклеветанной, униженной моим недоверием, моей эгоистической, грубой страстью. О, я предчувствовал, что буду наказан собственной совестью, что буду презирать себя! Я так недостойно, так незаслуженно завладел этим сокровищем любви и целомудрия!

 Прости, прости меня, -- говорил я ей, -- я желал тебя, не зная цены тебе; я краснел за чувство, которое влекло меня к тебе; я боролся с ним; я грязнил его, сколько мог в моей мысли. Я поступал, как дети, которые любуются только блестящими красками цветка и обрывают его, не зная об его аромате. Я был недостоин своего счастья, я не стоил твоей преданности, твоей жертвы, и вот, стыдясь за себя, я лежу теперь у ног твоих, ты заслуживала обожания, долгих исканий и молений, а я осквернил чистоту любви, которую должен был принести тебе, прежде чем обладать тобой. Но я искуплю это преступление. Я буду любить тебя теперь, как должен был любить тебя прежде, и буду так долго, как ты хочешь, твоим рабом, прежде чем опять стану твоим любовником. Повелевай мной, испытывай меня, накажи меня, отомсти за оскорбление твоей гордости, твоего достоинства. Я люблю тебя, люблю тысячу раз более, нежели ты можешь, нежели ты должна любить меня!

Потом я погрузился в безмолвное, блаженное созерцание этого создания, столь соблазнительного и столь целомудренного, столь пылкого и столь смиренного... Она, чистая, оклеветала себя и загасила свой светильник, чтобы уподобиться деве юродивой, чтобы успокоить дурную и подлую совесть того, кого она любила, и кто так грубо ошибался в ней! "Но это свет наизнанку, -- подумал я, -- мне досталось на долю невероятное счастье; это сон! И я прижимал ее колени к облегченной груди моей. Я лежал во прахе перед нею и отдавал всю душу мою, отдавал ей безусловно всю жизнь мою. Я был в исступлении, и теперь, когда пишу к вам эти строки, я все еще в исступлении и в безумии! Уже несколько часов сижу я один в этих развалинах, чувствуя невыразимое упоение, какую-то сердечную радость, смешанную с раскаянием и душевным умилением. Нет, с тех пор, как живу, я еще никогда не испытывал такого сильного и такого сладостного чувства.

О, Даниелла, Даниелла, могу ли я назвать любовь мою к тебе безумием? Могу ли я сказать, что я существовал до этого времени? Конечно, нет, потому что я люблю в первый раз и чувствую, что если бы за этот день я должен был заплатить целой жизнью, я и тогда благодарил бы Бога за этот блаженный день!.. Жить всем могуществом существа своего, считать ни во что презренные заботы жизни, эти горы и бездны препятствий и неудач, которые восстают и разверзаются под ногами всех, даже самых обыкновенных людей, чтобы бессмысленно терзать их мрачными и бесплодными грезами! Чувствовать в себе силу поднять мир на плечах, чувствовать в себе столько спокойствия, что хоть все небо обрушься над головой, столько пыла, что хоть на небо взбежать! Нежность матери и слабость женщины, подвижность воды, дрожащей от малейшего дуновения, ревность тигра, доверчивость младенца; непреклонность перед чем бы то ни было в мире и смирение перед существом, которое одно что-нибудь значит для нас в мире, волноваться неизведанным исступлением и затихать в блаженном изнеможении... и все это вместе, все это за один раз! Все положения, все ощущения, все силы нравственные и физические и в самом полном, в самом ясном, в самом энергичном проявлении!..

Так это любовь? Не ошибался же я, когда мечтал о ней, как о высочайшем благе, в первые дни моей юности! Но как еще я мало знал, сколько в этом чувстве, когда оно раскрывается вполне, радостей и сил! Я как будто только теперь стал человеком; вчера я был только призрак. Какая-то завеса спала с глаз моих. Все являлось мне смутно и в тумане. Своему уединению и свободе я придавал фальшивую ценность. Я так смешно заботился о своем спокойствии, о независимости, о будущности, об удобствах моего положения, о своем маленьком умственном благосостоянии, о своем ничтожном умишке. Я видел все в ложном свете. Мудрено ли? Я был один на свете! Кто одинок, тот безумен, -- и это благоразумие, которое так заботливо воздерживается и отбивается от жизни цельной и полной, -- да это просто сумасшествие!

из своего печального "я", чтобы жить в другой душе, чтобы отрешить себя вместе с ней от всего, что не есть любовь, Боже мой, какое странное и таинственное блаженство!

выбор, указать мне образ женщины более желанной. Сегодняшний правый разум, этот мой экстаз, победоносно отвечали бы, что нет желаннее той, которая принадлежит тебе, что обожать можно только ту женщину, которая привела тебя в подобное состояние.

Я чувствую себя в эту минуту как бы вне себя, и больше, и сильнее, и моложе себя. Я чувствую себя лучше, достойнее, и мне кажется, будто мои предубеждения и моя недоверчивость, мое ослепление и моя неблагодарность имели своим источником не меня, не личность мою, а ту роль, которую я вынужден был играть в общественной комедии. Я сбросил с себя этот заимствованный костюм; я позабыл эти рутинные слова и заказные рассуждения. Теперь я таков, каким Бог сотворил меня. Любовь первозданной природы разлилась в воздухе, которым я дышу, наполняет всю грудь мою, будто какой-то новый ток проникает и живит меня. Время, пространство, обычаи, опасности, заботы, мнение, -- все эти путы, в которых я бился, не будучи в силах двинуться вперед, все это теперь для меня фальшивые мнения, грезы, исчезающие в пустоте. Я пробудился, я уж не грежу, я люблю, я любим. Я живу, живу в этой области, которую считал туманной мечтой, созданием моей фантазии; я нахожусь теперь в ней, чувствую ее в действительности, осязаю ее, дышу ею. Я живу всеми моими чувствами, а всего более этим умственным чувством, которое видит, слышит и постигает неизменный порядок вещей, которое сознательно участвует в бесконечном и беспредельном движении жизни полной и цельной!..

О, позитивизм нашей общественной жизни! Какая груда софизмов, которые при нашем пробуждении в жизни вечной покажутся нам смешными и странными, если мы вспомним о них тогда! Но я надеюсь, что то будет смутное воспоминание, иначе оно было бы тягостно, как напоминание о нашем бреде в горячке. Я надеюсь, что мы будем в состоянии припомнить из этой краткой и обманчивой жизни только дни и минуты, озаренные божественным сиянием любви. Молю Тебя, Боже, оставить мне в вечности воспоминание о настоящей минуте!

 



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница