Огнем и мечом.
Часть 1.
Глава XI

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Сенкевич Г. А., год: 1884
Категории:Роман, Историческое произведение


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

Глава XI

В доме войскового урядника в предместье Гассан-Паша, в Сечи, за столом сидели двое запорожцев и ели похлебку из проса. Один, старик, согбенный под тяжестью лет, был Филипп Захар, сам войсковой урядник, другой - Антон Татарчук, атаман Чигиринского куреня, человек лет около сорока, высокий, сильный, с диким выражением лица и косыми татарскими глазами. Оба вели разговор тихо, словно боялись, как бы их кто не подслушал.

- Так сегодня? - спросил урядник.

- Сейчас, - ответил Татарчук. - Ждут только кошевого и Тугай-бея, который с самим Хмельницким поехал в Базавлук, где стоит орда. Казаки уже собрались на площади, а куреневые атаманы перед вечером соберутся на совет. К ночи всем будет известно.

- Гм, может выйти плохое дело! - пробормотал старый Филипп Захар.

- Слушай, а ты знаешь, что было письмо и ко мне?

- Знаю, сам относил письмо к кошевому, а я человек грамотный. У ляха нашли три письма: одно к самому кошевому, другое к тебе, третье к молодому Барабашу. В Сечи все уже знают об этом.

- А кто писал, не знаешь?

- К кошевому князь: на пакете была его печать, а кто к вам - неизвестно.

- Сохрани Бог.

- Если там прямо тебя не называют другом поляков, то ничего не будет.

- Сохрани Бог! - повторил Татарчук.

- Верно, знаешь что-нибудь за собой.

- Тьфу ты, ничего я за собой не знаю!

- Может, кошевой все письма порвет в клочки, потому что дело тут идет и о его голове... А если у тебя есть поводы бояться чего-нибудь, то...

Тут урядник понизил голос еще больше:

- Уходи!

- Да как и куда? - встревожился Татарчук. - Кошевой поставил стражу на всех островах, чтобы никто не проник к ляхам и не дал им знать. В Базавлуке стерегут татары. Рыба не проплывет, птица не пролетит.

- Скройся в самой Сечи, где можешь.

- Найдут. Разве ты спрячешь меня? Ведь ты мне сродни приходишься.

- A может быть, в письмах ничего нет?

- Может быть и то...

- Вот беда! Вот беда! - повторял Татарчук. - Мне бояться нечего. Я добрый казак, ляхам враг. Да хотя бы в письмах и ничего не было, черт его знает, что лях скажет перед советом? Он меня погубить может.

- Это крепкий лях; он ничего не скажет.

- Ты был у него сегодня?

- Был; намазал ему раны дегтем, влил горилки с золой в горло. Будет здоров. Крепкий лях! Говорят, татар на Хортице перекрошил, как свиней, прежде чем они его взяли. Ты насчет ляха будь спокоен.

На кошевой площади стали бить в котлы. Татарчук при первом ударе вздрогнул и встал на ноги. Лицо его исказилось страхом.

- Бьют сбор, - прошептал он дрожащими губами. - Сохрани Бог! Ты, Филипп, ничего не говори, что я тебе тут рассказал. Сохрани Бог!

Он схватил деревянную чашку с похлебкой, приставил ее ко рту и пил, пил, точно желал упиться до смерти.

- Идем! - сказал урядник.

Они вышли. Предместье Гассан-Паша отделялось от площади только валом и воротами с высокою башнею, откуда выглядывали жерла пушек. Посередине предместья стояли дом урядника и хаты атаманов базара; вокруг обширной площади помещались сараи, где и происходила торговля. То были жалкие постройки, сколоченные из дубовых бревен и покрытые очеретом. Все дома, не исключая дома урядника, более походили на шалаши и отличались от них только кровлей. Кровли все были покрыты густым слоем копоти; когда в доме разводили огонь, дым проходил не только через верхнее отверстие, но проникал во все щели, так что тогда это жилище можно было принять за угольную кучу. В домах царствовал вечный мрак, а поэтому везде хранился запас лучины. Лавки разделялись на куреневые, т. е. составляющие собственность какого-нибудь куреня, и гостиные, в которых в спокойные времена торговали татары и валахи, одни кожами, восточными тканями, оружием, другие преимущественно вином. Но гостиные лавки редко были занятье правильная торговля как-то не уживалась в этом гнезде разбоя и насилия. Между лавок гостеприимно открывали свои двери тридцать восемь шинков. Узнать их было нетрудно: всегда около них валялось несколько дюжин казаков, напившихся до потери сознания. Более трезвые, распевая казацкие песни, ссорясь, целуясь, проклиная казацкую судьбу или оплакивая казацкое горе, бесцеремонно наступали на головы лежащих. Только перед началом войны пить настрого запрещалось, и ослушники платились жизнью за пьянство, но в другое время все кругом пьянствовали: и урядник, и базарные атаманы, и купцы, и покупатели. Запах водки, дым, вонь от рыбы и конских кож, заражали всю атмосферу предместья, которое своею пестротою напоминало татарский или турецкий город. Здесь продавалось все, что можно было награбить в Крыму, в Валахии или на анатолийском побережье. Яркие восточные ткани, парча, сукно, атлас, грубое полотно, испорченные пушки и ружья, кожи, меха, сушеная рыба и турецкие фрукты, медные полумесяцы, снятые с минаретов, и золоченые кресты с христианских храмов - все смешивалось в одну кучу {Запорожцы во время своих нападений не щадили никого и ничего. До Хмельницкого в Сечи не было церкви; первую выстроил он. Там никого не спрашивали о том, к какому вероисповеданию принадлежит он (примеч. автора).}. А среди этого хаоса блуждали люди, одетые в лохмотья, полунагие, полудикие, запачканные грязью и дегтем и вечно пьяные.

В настоящую минуту предместье Гассан-Паша кишело народом; сидельцы торопливо запирали лавки и шинки и спешили на площадь, где должен был собраться совет. Филипп Захар и Антон Татарчук шли вслед за другими, но последний отставал и дозволял обгонять себя прочим прохожим. Его все более и более охватывала тревога. Они перешли мост, вошли в ворота и очутились на огромной площади, окруженной тридцатью восемью деревянными домами. То были курени - род казарм, где помещались казаки. Курени отличались один от другого только названиями, заимствованными от разных украинских городов. В одном из углов площади возвышался дом совета; там заседали атаманы под председательством кошевого; остальная толпа, так называемое "товарищество", осталась под открытым небом, ежечасно посылая депутатов к старшинам, а иногда вламывалась в дом совета и пыталась силою навязать свое решение.

Площадь была переполнена толпою народа; атаман недавно созвал в Сечи войско; зажгли несколько смоляных бочек и выкатили несколько бочек с водкой, каждый курень для себя особо. Порядок охранялся есаулами, вооруженными тяжелыми дубовыми палками для умиротворения советующихся и пистолетами для охраны собственной жизни, которой часто угрожала опасность.

Филипп Захар и Татарчук вошли прямо в дом совета; один, как урядник, другой, как куреневый атаман, имели право заседать между старшинами. В комнате совета стоял небольшой стол, за которым сидел войсковой писарь; атаманы и кошевой занимали свои места у стены, на конских шкурах. Заседание еще не началось. Кошевой крупными шагами расхаживал по комнате, куреневые собрались в маленькие группки и тихо разговаривали. Татарчук заметил, что его знакомые, даже друзья, делают вид, что не замечают его, и подошел к молодому Барабашу, который находился в таком же положении. Барабаш решительно не замечал, что творится вокруг. То был писаный красавец, который своим званием куреневого атамана был обязан только своей необыкновенной силе, потому что глупость его вошла в пословицу. Каждое слово Барабаша возбуждало взрыв смеха.

- Скоро нам навяжут камень на шею - да и в воду! - шепнул ему Татарчук.

- За что?

- Ты ничего не знаешь о письмах?

- Какие письма? Я не писал ничего.

Татарчук не договорил. Внезапный шум снаружи возвестил, что произошло что-то особенное. Двери широко распахнулись, и в комнату совета вошли Хмельницкий с Тугай-беем. Это их-то приветствовали таким радостным криком. Несколько месяцев тому назад Тугай-бей, храбрейший из мурз и гроза низовцев, был предметом страшной ненависти для Сечи, но теперь при виде его "товарищество" кидало шапки вверх, приветствуя нового друга Хмельницкого и запорожцев.

Тугай-бей вошел первым, за ним Хмельницкий с булавой в руке, как гетман войска запорожского. Звание это он присвоил себе со времени возвращения из Крыма. Толпа тогда подхватила его на руки, разбила войсковой казенный ящик и принесла ему булаву, знамя и печать, которые обыкновенно носили перед гетманами. Он сильно изменился. Теперь было видно, что он соединяет в себе всю страшную силу целого Запорожья. То был уже не обиженный Хмельницкий, не беглец, тайком ушедший в Сечь, но Хмельницкий гетман, гигант, вымещающий на миллионах свою личную обиду.

Но он не снял тягостных цепей рабства; он наложил еще новые. Гетман Запорожья в самом сердце Запорожья уступал первое место татарину, сносил его гордость и дерзкое нахальство. То было отношение пленника к верховному владыке, но иначе и быть не могло. Своею популярностью Хмельницкий был обязан татарам и расположению хана, представителем которого являлся дикий и свирепый Тугай-бей. Но в Хмельницком надменность так же уживалась с покорностью, как отвага с хитростью. Лев и лисица, орел и змея... Первый раз с начала возникновения казачества татарин позволял себе хозяйничать в Сечи, но, знать, теперь пришли такие времена. Теперь "товарищество" бросало вверх шапки в честь нехристя. Да, пришли такие времена.

Совет начался. Тугай-бей уселся посередине на самой толстой связке шкур и, поджавши ноги, начал грызть семена подсолнуха и выплевывать шелуху на середину комнаты. По правую руку от него поместился Хмельницкий, по левую кошевой, а атаманы и депутация от "товарищества" дальше, у самой стены. Говор утих, и только со стороны площади доходил неясный шум толпы. Хмельницкий начал говорить:

- Милостью его величества, крымского хана, повелителя многих народов, с соизволения короля польского Владислава, нашего государя, по доброй воле храбрых запорожских войск, твердо веруя в нашу невинность и справедливость Божью, идем мы мстить за наши страшные, нестерпимые обиды, которые мы несли, покуда могли, от несправедливых ляхов, комиссаров, старост и экономов, всей шляхты и жидов. Много слез пролили вы и все войско запорожское благодаря этим несправедливостям и вручили мне булаву, дабы я мог защищать невинность вашу и всех войск. Считая это за величайшую честь, я ездил к его величеству хану просить о помощи и получил его обещание. Но при всей моей готовности служить святому делу я был несказанно огорчен известиями, что между нами находятся изменники, которые входят в соглашение с ляхами и сообщают им о наших приготовлениях. Если это верно, то пусть они понесут кару по воле вашей. А теперь мы просим выслушать чтение писем от недруга нашего, князя Вишневецкого. Письма эти доставлены не послом, а скорее шпионом, который желал бы донести ляхам о теперешнем положении дел и доброй помощи нашего друга Тугай-бея. Вы рассудите, должен ли он быть осужден, равно, как и те, к кому он привез письма, о получении которых кошевой, как верный слуга всего войска, нас тотчас же уведомил.

Хмельницкий умолк. Войсковой писарь привстал с места и начал читать письмо князя к кошевому атаману: "Мы, Божьей милостью, князь и господин Лубен, Хороля, Прилук и прочая, воевода русский и прочая, староста и прочая". Письмо было чисто деловое. Князь, услышав, что войска стягивают в одно место, спрашивал атамана, правда ли это, и, если правда, просил помешать этому для блага страны. Хмельницкий, если он явится будоражить Сечь, должен быть выдан комиссарам. Другое письмо было от пана Гродзицкого, третье и четвертое от Зацвилиховского и старого полковника Черкасского к Татарчуку и Барабашу. Во всех письмах не было ничего, могущего заподозрить лиц, к которым они были адресованы. Зацвилиховский только просил Татарчука, чтобы он оказал всевозможную помощь подателю письма и сделал бы все, чего тот ни пожелает.

Татарчук вздохнул с облегчением.

- Что вы скажете об этих письмах? - спросил Хмельницкий.

Казаки молчали. Все совещания, покуда водка не развязала языки, начинались с того, что ни один из атаманов не хотел заговорить первым. Неотесанные, но, вместе с тем хитрые, они, главное, боялись сказать что-нибудь такое, что возбудило бы всеобщий смех и вызвало бы гром насмешек на голову сказавшего. В Сечи насмешек боялись как огня.

Казаки молчали. Хмельницкий заговорил снова.

- Кошевой атаман - наш друг и приверженец. Я верю атаману, как самому себе, и кто скажет против него хоть одно слово, тот сам изменник. Атаман - старый воин.

Он встал и обнял кошевого.

- Я только собираю войско, а гетман пусть им предводительствует, - ответил атаман. - Что касается посла, то он мой, раз ко мне его прислали, а если он мой, то я его дарю вам.

- Вы, паны депутаты, поклонитесь атаману, - посоветовал Хмельницкий, - он справедливый человек, и скажите "товариществу", что если есть изменники, то не он: он первый поставил стражу, он сам приказал хватать тех, кто шел к ляхам. Вы, паны депутаты, скажите, что он не изменник, что он лучший из всех нас.

Паны депутаты поклонились в пояс прежде всего Тугай-бею, который все время с величайшей невозмутимостью грыз свои подсолнухи, потом Хмельницкому, кошевому и вышли вон.

Минуту спустя радостный крик извне дал знать, что депутация исполнила свое поручение.

- Да здравствует кошевой, да здравствует наш кошевой! - кричали охрипшие голоса так, что даже стены дрожали.

Наконец, депутация возвратилась назад и заняла место в углу комнаты.

- Вы мудро решили, что атаман ни в чем не повинен, - начал Хмельницкий, когда водворилось спокойствие, - но если атаман не изменник, то кто же тогда изменник? Кто дружит с ляхами? К кому они письма пишут? Кому поручают особу посла? Кто изменник?

Хмельницкий возвысил голос и кинул зловещий взор в сторону Татарчука и Барабаша, как будто желая явно указать, что тут-то и кроется измена.

"Барабаш и Татарчук!" Куреневые повскакали с мест; из среды депутации послышалось: "На погибель!"

Татарчук побледнел, Барабаш начал озираться вокруг изумленными глазами и вдруг рассмеялся громким идиотским смехом, а за ним и все остальные, хотя не могли отдать себе отчета, чему смеются.

Из-за окна все громче и громче доносились голоса; видно, водка начинала оказывать свое действие.

Антон Татарчук медленно поднялся с места и заговорил, обращаясь к гетману:

- Что я сделал вам, пан гетман запорожский? Зачем вы хотите моей смерти? В чем я виновен? Ко мне писал Зацвилиховский. Пусть так, но ведь и князь писал к кошевому. А получил ли я письмо? Нет! А если б получил, что сделал бы? Пошел бы к писарю: ни читать, ни писать я не умею. И вы всегда знали бы, что написано в письме. А ляхов я и в глаза не видел. Так, значит, я изменник? Эх, братья запорожцы, Татарчук ходил с вами на Крым, и в Валахию ходил, и под Смоленск." бился с вами, добрыми молодцами, и кровь проливал с вами, и с голоду умирал... так не лях он, не изменник, а казак, ваш брат, и если гетман хочет его смерти, то пусть скажет, зачем хочет? Что я ему сделал, в чем провинился. А вы уж, братцы, помилуйте и судите по совести!

- Татарчук добрый казак! Татарчук верный человек! - раздалось несколько голосов.

- Ты, Татарчук, добрый казак, - сказал Хмельницкий, - и я на тебя не нападаю, потому что ты не лях, а наш, наш друг. Если б лях был изменником, я не горевал бы, не плакал, а коли изменником сделался добрый казак, мой друг, то сердцу моему становится больна А коли ты и в Крыму, и Валахии, и под Смоленском был, то грех твой теперь еще больше. Тебе писали, чтоб ты сделал все, чего только посол ни потребует... А скажите, паны атаманы, чего бы потребовал лях? Не смерти ли моей и моего могущественного друга Тугай-бея? Да, виновен ты, Татарчук, и невинности своей доказать не можешь. А к Барабашу писал его дядя, полковник Черкасский, друг Чаплинского и ляхов, тот, что прятал у себя привилегии, дабы о них не узнало запорожское войско. Если так, - а я клянусь Богом, что иначе и быть не могло, - то вы оба виновны. Просите помилования у атаманов, и я буду просить за вас, хотя вина ваша тяжела, измена очевидна.

Теперь снаружи доходили уже не шум и крики, а просто неистовый вой. "Товарищество" хотело знать, что творится в комнате совета, и выслало новую депутацию. Татарчук понял, что гибель его неизбежна. Теперь он вспомнил, что неделю тому назад он в среде атаманов ратовал против отдачи булавы Хмельницкому и примирения с татарами. Капли холодного пота выступили на его лбу: теперь уже нет спасения. Что касается молодого Барабаша, то Хмельницкий, очевидно, губил его из мести к старому полковнику, горячо любившему своего племянника. Но Татарчук не хотел умирать. Он не побледнел бы перед саблей, перед пулей, даже перед колом, но смерть, какая ожидала его, была поистине ужасна. Он воспользовался минутой молчания после речи Хмельницкого и громко, пронзительно закричал:

- Во имя Христа! Братья атаманы, друга сердечные, не губите невинного: я не видал ляха, не говорил с ним! Помилуйте, братья! Я не знаю, что мог потребовать от меня лях, спросите его сами! Клянусь Христом и Его Пречистою Матерью, я невинен!

- Ввести ляха! - крикнул старший войсковой урядник.

- Ляха, ляха! - закричали куреневые.

Одни кинулись в соседнюю комнату, где помещался узник, другие грозною толпою окружили Татарчука и Барабаша. Атаман миргородского куреня Гладкий первый крикнул: "На погибель!". Депутация повторила его возглас. Атаман Чарнота отворил дверь и заявил толпе, собравшейся на улице, что Татарчук и Барабаш изменники.

Толпа отвечала пронзительным воем и хлынула в комнату.

- Смерть Татарчуку и Барабашу! На погибель! Давайте изменников! На площадь с ними! - кричали сотни бешеных голосов, и сотни рук протягивались по направлению к бедным жертвам.

Татарчук покорился своей участи, зато Барабаш сопротивлялся со страшной силой. Он понял, наконец, что его хотят убить, лицо его исказилось страхом и отчаянием, из груди раздалось звериное рычание. Дважды вырывался он из рук палачей, и они вновь хватали его за руки, за бороду, за чуб; он кусался, рычал, падал на землю и вновь поднимался, окровавленный, страшный. Руки нападающих порвали в клочья его одежду, вырвали чуб, выбили глаз и прижали к стене. Тогда Барабаш упал. Палачи схватили его за ноги и вместе с Татарчуком повлекли на площадь. Там, при свете пламени смоляных бочек и разложенных костров, началась казнь. Тысячи разъяренных людей кинулись на осужденных, рвали их в клочки и оспаривали друг у друга местечко около жертвы. Их топтали ногами, вырывали куски мяса; окровавленные руки то высоко поднимали кверху два бесформенных трупа, то снова кидали их наземь. А стоящие поодаль разделились на две стороны: одни хотели бросить осужденных в воду, другие - в горящие смоляные бочки. Пьяные в конце концов передрались и подожгли две бочки с водкой. Синий дрожащий свет спирта осветил всю эту адскую сцену, а с неба смотрел на нее месяц, тихий, ясный, спокойный...

Так "товарищество" карало своих изменников.

В комнате совета, начиная с минуты, когда казаки вытащили за двери Татарчука и молодого Барабаша, вновь водворилось спокойствие, атаманы вновь заняли свои места и внимательно рассматривали только что приведенного из соседней комнаты узника.

Лица его разглядеть было невозможно; в комнате царствовала полутьма, огонь в печке угас, но Гладкий подбросил новую вязанку хвороста, огонь вспыхнул и осветил высокую, гордую фигуру пленника.

Увидав его, Хмельницкий вздрогнул.

Пленником этим был пан Скшетуский.

Тугай-бей выплюнул подсолнечную шелуху и пробормотал по-русски:

- Погибель ему! - закричал Гладкий.

- На погибель! - повторил Чарнота.

Хмельницкий овладел собою. Он только повел глазами по Гладкому и Чарноте, которые тотчас же смолкли, и проговорил:

- И я его знаю.

- Ты откуда? - спросил кошевой Скшетуского.

- Я ехал с посольством к тебе, пан кошевой атаман, когда на меня близ Хортицы напали разбойники и вопреки обычаям, существующим даже у диких народов, перебили моих людей, а меня, несмотря на мое положение посла, ранили, подвергли оскорблениям и, как пленного, привели сюда со связанными руками. Обо всем этом ты должен будешь дать ответ моему господину, князю Еремию Вишневецкому.

- А зачем ты раскроил голову обухом доброму казаку? Зачем ты убил наших вчетверо больше, чем вас самих было? Ты и с письмами ехал сюда для того, чтобы выведать все и рассказать потом ляхам. Мы знаем также, что ты вез письма к изменникам запорожского войска для того, чтобы вместе с ними подготовить нашу гибель. Поэтому ты и будешь принят не как посол, а как изменник, и понесешь справедливую кару.

- Ошибаешься, пан кошевой атаман, и ты, пан самозваный гетман, - тут наместник обратился к Хмельницкому. - Если я вез письма, то так же поступает всякий другой посол, едущий в чужие страны. Я ехал сюда с письмом князя для того, чтобы предостеречь вас от поступков, которые могут потрясти могущество республики и обречь вас и все запорожское войско на конечную гибель. На кого вы поднимаете святотатственную руку? Против кого вы, называющие себя защитниками христианства, вступили в союз с неверными? Против короля, против шляхетства и против всей республики. Значит, изменник не я - вы изменники, и я говорю вам: если покорностью вы не загладите вашей вины, горе вам! Давно ли прошли времена Павлюка и Наливайки? Ужели исчез всякий след воспоминания о постигшей их каре? Помните одно, что терпение республики исчерпано и меч висит над вашими головами.

- Лжешь ты, вражий сын, для того, чтобы вывернуться и избежать смерти, - крикнул кошевой, - да ничто не поможет, ни угрозы твои, ничто!

Атаманы начали скрежетать зубами и хвататься за рукоятки сабель, а пан Скшетуский еще выше поднял голову и продолжал таю

не перед шляхтой, не перед рыцарством, а перед варварами, и хорошо знаю, что не уйду от своей смерти, которою вы завершите все свои доблестные подвиги. Передо мною смерть и муки, а за мною мощь и мщение всей республики, перед которою вы дрожите все до единого.

Слова пана Скшетуского произвели сильное впечатление. Атаманы молча переглядывались друг с другом. Перед ними стоял не пленник, но грозный посол могущественного народа.

- Сердитый лях! - сказал Тугай-бей.

- Сердитый лях! - согласился Хмельницкий.

Громкий стук в дверь прервал совещание. Толпа покончила с Татарчуком и Барабашем и прислала новую депутацию.

- Товарищество кланяется панам старшинам, - тут они все поклонились в пояс, - и просит выдать ляха, поиграть с ним так, как с Барабашем и Татарчуком.

- Выдать им ляха! - крикнул Чарнота.

- Не выдавать! - вступились другие. - Пусть подождут. Он посол!

Наконец, все смолкли, ожидая, что скажут кошевой и Хмельницкий.

Казалось, Скшетуский погиб окончательно, когда Хмельницкий наклонился к уху Тугай-бея.

- Это твой пленник, - шепнул он. - Его взяли татары, он твой. Отдашь ты его или нет? Он богатый шляхтич, да и без того князь Еремия за него заплатит.

- Давайте ляха! - грозно кричали казаки.

Тугай-бей потянулся на своем сиденье и встал. Лицо его изменилось в одну минуту, глаза блеснули, зубы скрипнули. Он, как тигр, ринулся в середину толпы, добивающейся выдачи пленника.

свалил на пол одного казака и начал его топтать ногами. - На колени, рабы! Всех вас, всю вашу Сечь я также потопчу ногами!

Депутаты со страха попятились назад. Страшный друг показал свои когти.

Странное дело: в Базавлуке стояло ровно шесть тысяч татар. Правда, за ними стоял хан, со всею своею силою, но ведь и Сечь чего-нибудь стоила, но ни один голос не осмелился протестовать Тугай-бею. Казалось, грозный мурза нашел единственный способ сохранить жизнь пленника. Депутация возвратилась на площадь с заявлением, что "поиграть" с ляхом нельзя, что он пленник Тугай-бея, а Тугай-бей рассердился. "Бороды нам вырвал! Рассердился!" "Рассердился, рассердился!" - орала толпа, а через несколько минут уже готова была песня на этот случай. У одного из костров кто-то затянул:

Гей, гей!
Тугай-бей
Гей, гей!
Тугай-бей,
Не сердися, друже!

Но вскоре и песни замолкли. От ворот, со стороны предместья Гассан-Паша, появилась новая толпа народа и направилась к дому совета. Атаманы собирались уже идти домой, как показались новые гости.

- Откуда вы?

- Мы чигиринцы. День и ночь с письмом идем. Вот оно.

Хмельницкий взял письмо из рук казака и стал читать. Вдруг лицо его изменилось; он опустил письмо и громко произнес:

- Паны атаманы! Великий гетман высылает на нас своего сына Стефана с войском. Война!

С этого момента вся власть переходила в руки Хмельницкого. Недавно еще он должен был пускаться на хитрость, чтобы спасти пленника, и хитростью губить своих недоброжелателей, но теперь он держал бразды правления в своих руках. Так всегда бывало. До и после войны, хотя бы и при выбранном гетмане, толпа через атаманов и кошевого заявляла свои требования, и не исполнять их было небезопасно; но раз война объявлена, "товарищество" становилось войском, подчиненным военной дисциплине, куреневые - офицерами, а гетман - вождем-диктатором.

Вот почему атаманы немедленно кинулись исполнять приказ Хмельницкого. Совет был окончен.

Через минуту выстрелы из пушек объявили всему народу, что война началась.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница