Огнем и мечом.
Часть 1.
Глава XVI

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Сенкевич Г. А., год: 1884
Категории:Роман, Историческое произведение


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

Глава XVI

Прошло несколько дней. Республика, казалось, стояла на краю гибели. Желтые Воды, Корсунь, уничтожение коронных войск, пленение гетманов, огонь восстания, охвативший всю Украину, грабежи, убийства, беспримерные в истории, - все было так неожиданно, так внезапно, что не хотелось верить этому. Иные и не верили: или окаменели от ужаса, или лишились рассудка, или предсказывали появление антихриста и близость страшного суда. Узы, связывающие людей, общественные, семейные, порвались. Власть бездействовала, различия между людьми сгладились. Ад спустил с цепи всех своих чудовищ, - пусть погуляют по свету, - и грабеж, убийство, вероломство, безумие заняли место труда, веры и совета. Казалось, что с этой минуты человечество будет жить не добром, а злом, что сердца и умы переродились и считают святым то, что прежде было позорным, а позорным то, что прежде считалось святым. Солнце не освещало землю, - его заслонял дым пожарищ, - а по ночам вместо звезд и месяца светились зарева горящих городов и селений. Горели церкви, дома, леса - горело все. Люди перестали говорить, только стонали или выли, как псы. Жизнь потеряла свою цену. Тысячи погибали без следа, без воспоминания. А из всех этих бедствий - смерти, стонов и пожаров - выделялся только один человек, все выше и выше рос он, чуть не затмевая свет дневной и бросая тень от моря до моря.

То был Богдан Хмельницкий.

Двести тысяч людей, вооруженных с головы до пят, упоенных победой, готовы были идти по его повелению. Чернь восставала везде; казаки присоединялись к нему повсеместно. Весь край от Припяти до границ пустыни был охвачен восстанием. Бунт ширился в воеводствах Русском, Подольском, Брацлавском, Волынском, Киевском и Черниговском. Могущество гетмана росло с каждым днем. Никогда республика не выставляла против своих самых страшных врагов и половины тех сил, какие были у него теперь в распоряжении. Такой армии не было и у немецкого цезаря. Буря превзошла все ожидания. Сам гетман вначале не сознавал размера своего могущества, не понимал, как высоко он вознесся. Он еще прикрывался декларациями о верности республике и законопослушностью, потому что не знал, что может безнаказанно бросать в грязь эти слова. Однако, по мере развития событий, возрастал в нем безмерный, невиданный эгоизм. Понятия зла и добра, порока и добродетели, насилия и справедливости сливались в душе Хмельницкого в одно с понятиями личной пользы или личной обиды. Кто с ним - тот хорош, кто против него - изменник и злодей. Он готов был предъявлять требования к солнцу и считать за кровное оскорбление, если б оно не светило, когда это угодно гетману. Людей, события, весь мир он мерил собственным я. Отсюда проистекали все поступки Хмельницкого, и дурные, и хорошие. Если он не знал меры жестокости с врагами, то умел быть признательным почти без меры за самую малейшую услугу. Только пьяный он забывал все и, рыча от бешенства, дрожащими устами отдавал кровавые приказы, для того чтобы самому жалеть об этом потом. А пьяным он бывал все чаще по мере того, как росли его успехи. Временами его охватывало какое-то странное беспокойство. Казалось, его подняли на такую высоту, на которую он сам и не хотел бы подниматься. Могущество его поражало всех, начиная с него самого. Исполинский поток бунта, однажды подхвативши, нес его с быстротой молнии, влек роковым образом, но куда? Чем должно кончиться все это? Поднимая знамя восстания во имя своих обид, этот казацкий дипломат мог думать, что после первой удачи или поражения он начнет переговоры, его простят и еще наградят вдобавок. Он хорошо знал республику, ее терпение, ее милосердие, не знающее предела и вытекающее не из ее слабости. Наливайке, окруженному коронными войсками, окончательно проигравшему, еще было обещано прощение. Но теперь, после победы на Желтых Водах, после разгрома гетманов, после начала междоусобной войны во всех южных воеводствах, дело зашло чересчур далеко, результаты превзошли все ожидания; теперь борьба должна идти не на жизнь, а на смерть. На чьей стороне будет победа?

Хмельницкий спрашивал предсказателей, астрологов, и сам с тревогой всматривался в грядущее, но впереди было темно, как в могиле. Иногда страшное беспокойство овладевало им, а в груди закипало дикое отчаяние. Что-то будет, что будет? Хмельницкий лучше всех знал, что республика не умеет распоряжаться своими силами, не знает их, не осознает своего страшного могущества. А если кто-то возьмет в свои руки эту силу, то кто тогда может воспротивиться ему? Как знать, может быть, близость погибели соединит вновь разрозненные партии панов? Тогда республика может выставить в поле полмиллиона самого отборного войска и стереть с лица земли Хмельницкого, хоть бы ему помогал не только крымский хан, но и сам султан турецкий.

Об этой спящей силе, кроме Хмельницкого, знал и покойный король Владислав, и для того чтобы призвать к жизни эту силу, всю свою жизнь он трудился над подготовкой войны с самым сильным противником. Благодаря своей твердой уверенности король не боялся метать искры в казацкий порох.

Хмельницкий знал также, какова была сила стойкости той же республики. О нее, такую беспорядочную, плохо сплоченную, раздираемую внутренним разладом, ударялись грозные волны турецких войск и разбивались, как о скалу. Так было под Хотином, что Хмельницкий видел своими глазами. И все-таки эта республика Даже в моменты бессилия водружала свои знамена на валах чужих столиц. Какое же сопротивление она окажет теперь? Чего не сделает, приведенная в отчаяние, принужденная или умереть или победить?

Если так, то каждый новый триумф Хмельницкого приближал его к гибели, ускорял минуту пробуждения дремлющего льва и исключал всякую мысль о примирении. На дне кубка победы таилась горечь. Вслед за казацкой бурей разразится буря республики. Хмельницкому казалось, что он уже слышит ее приближение. Вот-вот из Великой Польши, Пруссии, Мазовии, Малой Польши нахлынут толпы воинов. Им недостает только вождя.

Хмельницкий взял в плен гетманов, но и тут проглядывала какая-то ирония судьбы. Гетманы были опытными воинами, но ни один из них не был именно тем человеком, которого требовала эта година грозы, ужаса, смерти.

Таким вождем мог быть только один человек.

Он назывался: князь Еремия Вишневецкий.

И уже потому, что гетманы подверглись пленению, выбор должен был пасть на князя. Хмельницкий наравне с остальными не сомневался в этом.

А тем временем в Корсунь, где гетман запорожский отдыхал после битвы, долетали из Заднепровья слухи, что страшный князь уже вышел из Лубен, что по дороге безжалостно подавляет восстание, что после него исчезают деревни, слободы, хутора и городки, а вместо этого растут кровавые колы и виселицы. Страх удваивал число его войска. Говорили, что он ведет пятнадцатитысячную армию, а лучше княжеской армии не было во всей республике.

В казацком лагере его ожидали с минуты на минуту. Вскоре после битвы при Крутой Балке крик: "Ерема идет!" пронесся меж казаками и поселил страх среди черни. Все это и заставляло Хмельницкого глубоко задумываться. Теперь ему предстоял выбор: или идти со всей своей силою против князя и искать его в Заднепровье, или двинуться вглубь республики.

Нападение на князя было чревато опасными последствиями. При столкновении с именитым полководцем Хмельницкий несмотря на свое численное преимущество мог понести поражение, и тогда все пропало. Чернь, которая составляла подавляющее большинство его войска, ясно показала, как страшно для нее одно имя Еремии. Требовалось много времени, чтобы превратить ее в организованное войско.

С другой стороны, князь едва ли принял бы решительное сражение, а ограничился бы обороною замков и мелкими стычками. Такая война может растянуться на месяцы, если не годы, а за это время республика соберет громадные силы и двинется на помощь князю.

Хмельницкий решил оставить Вишневецкого в Заднепровье, чтобы самому закрепиться на Украине, навести порядок в своих войсках, а затем пойти на республику и принудить ее принять мир. Он рассчитывал, что князю много будет хлопот с подавлением бунта в Заднепровье.

С князем, наконец, можно вступить в переговоры и тянуть дело до тех пор, пока его силы не иссякнут. Тут он вспомнил о Скшетуском и приказал привести его к себе.

То было через несколько дней после битвы при Крутой Балке. Хмельницкий принял пленника в присутствии только пана Кшечовского, старинного знакомого Скшетуского, и встретил его ласково, хотя и не без оттенка величия, приличествующего его теперешней роли.

- Пан поручик Скшетуский! - сказал он. - За услугу, которую вы оказали мне, я выкупил вас у Тугай-бея и обещал свободу. Пришло время выполнить мое обещание. Я дам вам пернач {Булава казацких полковников, которая заменяла охранную грамоту } для свободного проезда повсюду и стражу для охраны от черни. Можете возвратиться к своему князю.

Скшетуский молчал: ни малейший проблеск радости не осветил его лица.

- Можете ли вы отправиться в путь? По глазам вашим я вижу, что вы больны.

Действительно, пан Скшетуский страшно изменился. Раны и события последних дней свалили с ног юного богатыря. Лицо его пожелтело, а черная, давно не стриженная борода еще более старила его. Сколько пришлось ему испытать за последнее время! Следуя за казацким обозом, он был свидетелем всего, что происходило в Сечи. Видел он позор республики, гетманов в плену, видел триумф казаков, горы трупов павших воинов, шляхтичей, повешенных за ребра, женщин с отрезанными грудями; видел, как насиловали девушек, видел все, все перестрадал и мучился тем более, что в голове его засела мысль: не сам ли он причина этого бедствия, потому что именно он спас от смерти Хмельницкого? Но разве рыцарь-христианин мог знать, что помощь, оказанная им ближнему, принесет такие плоды? Сердце его надрывалось от боли.

Теперь его не радовала даже близкая свобода, а величие вновь испеченного гетмана не производило никакого впечатления. Хмельницкий заметил это и нахмурился.

- Поспешите воспользоваться моим великодушием, пока я не передумал. Только моя доброта и уверенность в святости моего дела делают меня настолько неосторожным, чтобы отпустить врага. Я хорошо знаю, что потом вы против меня же сражаться будете.

- Если Бог даст сил, - ответил пан Скшетуский.

И он так посмотрел в глаза гетмана, что тот опустил взор и помолчал некоторое время.

- Ну, хорошо. Я настолько силен, что мне лишний солдат в рядах неприятеля вреда не нанесет. Скажите князю, вашему господину, что вы тут видели, и предостерегите его, чтобы он не беспокоил меня, потому что, когда терпение мое истощится, я навещу его в Заднепровье, и не знаю, насколько ему приятен будет мой визит.

Скшетуский молчал.

- Я говорил и повторяю еще раз, - продолжал Хмельницкий, - что не с республикой я воюю, а с панами, а ваш князь стоит во главе их. Он враг мой и народа русского, отщепенец от нашей церкви и тиран. Слышал я, он гасит бунт кровью; как бы ему своей не пролить.

Хмельницкий горячился все более и более. Лицо его покраснело, глаза горели огнем. Когда его охватывал приступ гнева, он терял всякую способность рассуждать.

- Я прикажу Кривоносу притащить его сюда на веревке! - кричал он. - Под ноги его брошу, на коня буду взбираться по его спине!

Скшетуский сначала посмотрел на беснующегося Хмельницкого, потом проговорил спокойно:

- Сначала победите его.

- Ясновельможный гетман, - вмешался Кшечовский, - пусть этот кичливый шляхтич едет, потому что для вашего достоинства неприлично проявлять себя перед ним в таком виде. Вы обещали ему свободу, вот он и ждет, что вы или измените своему слову, или будете принуждены выслушивать его дерзости.

Хмельницкий опомнился, вздохнул несколько раз и сказал:

- Пусть едет и помнит, что Хмельницкий за добро платит добром. Я ему дам, как сказал, пернач и сорок татар... А вы, пан поручик, знайте, что мы теперь квиты. Я полюбил вас несмотря на ваши дерзости... Если еще раз попадетесь в мои руки, то уж не вырветесь так легко.

Скшетуский вышел с Кшечовским.

- Если гетман отпустил вас, - сказал Кшечовский, - я по старому знакомству советую вам ехать на Варшаву, только не в Заднепровье, где погибнете наверняка. Ваши времена прошли. Если б ум ваш не был ослеплен, вы примкнули бы к нам... да я знаю, что с вами нечего толковать! Вы поднялись бы высоко, как мы поднимемся.

"На виселицу", - подумал Скшетуский.

- Мне не хотели дать староства литыньского, а теперь я сам, если захочу, не только одно, целый десяток возьму. Всех этих панов Конецпольских, Каменовских, Потоцких, Любомирских, Вишневецких и Заславских и всю шляхту выгоним отсюда и завладеем их имуществом.

Мысли Скшетуского были далеко-далеко. Он не слушал болтовни полковника.

- Когда после нашей победы я навестил ясновельможного пана коронного гетмана, он назвал меня мерзавцем и Иудою. А я ему говорю: "Пан воевода! Я помню ваши благодеяния и когда поселюсь в ваших замках, - обещайте только, что вы напиваться не будете, - то сделаю вас своим подстаростой!". Тугай-бей бережет свою добычу, иначе мы с Хмельницким не так бы с ними поговорили... А вот и ваша телега и татары, все готово. Куда вы хотите ехать?

- В Чигирин.

- Как знаете. Татары довезут вас хоть до самых Лубен - таков им дан приказ. Только похлопочите, чтобы ваш князь не посадил их на кол. Казаков посадил бы непременно, а потому вам и дали ордынцев. Гетман приказал дать вам своего коня. Ну, счастливого пути, не вспоминайте нас лихом, князю вашему кланяйтесь, а если найдете свободное время, уговорите его, чтоб приехал поклониться Хмельницкому, - может быть, тот и смилуется. Счастливого пути!

Скшетуский сел в телегу и тронулся в путь. Проехать через рынок было довольно трудно: весь он был запружен запорожцами и чернью. Одни оживленно разговаривали между собою, другие варили кашу и распевали песни о желтоводекой и корсунской победах. Слепцы-гусляры успели уже сочинить слова и подобрать музыку на этот случай. Между кострами повсюду валялись трупы замученных женщин или возвышались пирамиды голов убитых солдат. Трупы начинали уже разлагаться, что вовсе не беспокоило собравшуюся толпу. Город носил на себе следы опустошения и дикого разбоя запорожцев: окна домов побиты, стены разрушены, заборы почти сплошь украшены повешенными, в основном евреями. Толпа с дикими криками глумилась над окоченевшими трупами.

С одной стороны рынка еще догорали развалины и наполняли воздух удушливым дымом, далее стоял кошевой дом, а около него толпы пленников, окруженные плотной стражею из татар. Кто в окрестностях Чигирина, Черкасс или Корсуня не успел скрыться, тот погиб под ножом или попал в неволю. Среди пленников были и солдаты, взятые в последнем сражении, и окрестные жители, которые почему-либо не присоединились к бунту, шляхта и крестьяне обоего пола. Стариков не было; их, как невыгодных для продажи, татары убивали. Ордынцы захватили все русские деревни, и Хмельницкий не мог им противиться. В иных местах бывало так, что мужское население ушло в казацкий лагерь, а "в награду" за это татары поджигали их дома и забирали в плен их жен и детей. Но среди общего хаоса никто об этом и не вспоминал. Чернь, взявшаяся за оружие, отрекалась от родимых жилищ, жен и детей. У них брали жен, брали и они, да еще лучших - полек, и, натешившись, убивали их или продавали ордынцам. Среди пленных не было недостатка и в украинских "молодицах", связанных одной веревкой вместе с девушками шляхетских домов. Плен и горе уравнивали всех в правах. Там и здесь слышались глухие стоны пленников, которых били без жалости за малейшее ослушание. Свист кнутов из бычьей шкуры сливался с криками боли, рыданием женщин, плачем детей и ржанием лошадей. Пленники не были еще поделены и построены для конвоирования, поэтому все было сбито в одну кучу. Телеги, лошади, скот, мужчины и женщины ждали только дележа и разбора. А между тем, прибывали новые толпы людей и скота; через Рось переплывали тяжело нагруженные паромы. Из кошевого дома выходили татары любоваться зрелищем награбленных богатств. Пьяные, одетые в фантастические одежды, в рясы русских священников, в женские платья, они уже заводили споры о принадлежности им того или другого трофея.

Пан Скшетуский, наконец, миновал эту геенну. Он думал, что дальше вздохнет свободней, но новая страшная картина открылась его взгляду. В поле, у дороги в Черкассы, молодые воины упражнялись в стрельбе из лука в слабых или больных пленников, одним словом, в тех, кто не перенес бы тяжелого пути в Крым. Уже несколько десятков убитых валялось на дороге. Те, кто служил мишенью, висели, привязанные за руки к придорожным деревьям. Меж ними были и престарелые женщины. Всякий удачный выстрел сопровождался поощрительными криками:

- Якши йегит! Хороший воин!

- Ук якши коль! Лук в добрых руках!

День был жаркий, солнце палило невыносимо. Только через час пан Скшетуский со своим эскортом выбрался в чистое поле. Вдоль дороги тоже были видны следы шествия грабителей: разрушенные усадьбы, потравленные хлеба, вырубленные вишневые сады. Кругом валялись трупы людей и лошадей, а над ними с криком носились стаи воронов. Кровавое дело Хмельницкого бросалось в глаза, и трудно было понять, чего добивается этот человек, когда его родная земля прежде всего стонет под бременем несчастья.

В Млееве пан Скшетуский встретил новые отряды татар с пленниками. Городище было сожжено дотла, торчала только высокая церковная колокольня, да уцелел дуб, покрытый страшными плодами, - трупами еврейских детей, повешенных дня три тому назад. Шляхта в Коноплянке, Староселе, Балаклее и Водачеве была поголовно вырезана. Городок опустел; мужчины ушли к Хмельницкому, а женщины, дети и старики скрылись в леса в ожидании князя Еремии.

На третий день пан Скшетуский прибыл в Чигирин и хотел было собрать кой-какие сведения, но в городе никто ничего не знал. Наместник переправился через Днепр, чтобы немедленно ехать в Розлоги. Желание поскорее узнать, что с Еленой, как будто бы придало ему новые силы. Он пересел из телеги на коня и помчался, как вихрь, глядя по сторонам, с надеждой увидеть хоть кого-нибудь. Но вокруг не было ни души.

Только за Погребами татары поймали и привели к пану Скшетускому двух совершенно нагих людей.

Один из них был старик, другой - высокий шестнадцатилетний подросток. Оба дрожали от страха и некоторое время не могли вымолвить слова.

- Откуда вы? - спросил пан Скшетуский.

- Мы ниоткуда, пане! - ответил старик. - Ходим по миру, я с гуслями, а он - немой, меня водит.

- Откуда идете теперь, из какой деревни? Говори смело: тебе нечего бояться.

- Мы, пане, по всем деревням ходили, пока нас какой-то лихой человек не обобрал. Сапоги у нас хорошие были - взял, шапки - взял, гусель, и тех не оставил.

- Я спрашиваю тебя, дурак, из какой деревни идешь?

Очевидно, старик, не зная, с кем имеет дело, решил уклоняться от ответа.

- А в Розлогах ты был, там, где князья Курцевичи живут?

- Не знаю.

- Повесить его, коли так! - приказал пан Скшетуский.

- Был, был, пане! - заголосил старик, видя, что замыслы его не удаются.

- Что видел там?

- Мы были там пять дней тому назад, а потом в Броварках слышали, что туда рыцари пришли.

- Какие рыцари?

- Не знаю, пане! Одни говорят - поляки, другие - казаки.

- Вперед! - скомандовал пан Скшетуский своим татарам.

Маленький отряд помчался, как птица. Был вечер, точно такой же, как и тот, когда наместник в первый раз увидал Елену, и Кагамлик точно так же светился золотом и пурпуром. Только тогда сердце пана Скшетуского было полно радостью и надеждами, а теперь он ехал, как осужденный на казнь, мучимый тягостным предчувствием. Голос отчаяния шептал ему: "Богун похитил ее! Ты уже не увидишь ее больше!". "Нет-нет, там был князь! Она спасена!" - шептала ему надежда.

свистит у него в ушах, шапка где-то потерялась, конь под ним стонет, точно собирается упасть. Еще минута, еще несколько шагов - и овраг кончится... Вот! Вот!..

Вдруг дикий, отчаянный крик вырвался из груди пана Скшетуского.

Дом, амбары, конюшни, частокол, вишневый сад - все исчезло.

Бледный месяц освещал пригорок, а на нем груду черных развалин, которые уже и дымиться перестали. Мертвого молчания не нарушал ни один звук.

Пан Скшетуский стоял перед рвом, онемев, без мыслей и только как-то странно покачивал головой.

не издал ни одного стона, только опустил голову на руки и застыл в одном положении. В голове его толпились какие-то неясные образы. Он видел перед собой Елену такой же, как в день их разлуки, только черты ее лица нельзя было различить сквозь окутывающую ее мглу. Он хотел рассеять это мглистое облако, но не мог. Потом перед его глазами промелькнул Чигиринский рынок, старый Зацвилиховский, пьяное лицо Заглобы; лицо это упорно преследовало его, пока его не сменило угрюмое лицо Гродзицкого. Кудак... пороги... битва при Хортице... Сечь... вся дорога, все события вплоть до последнего дня, до последней минуты... А дальше только один мрак! Что с ним делается теперь, он не понимал, лишь неясно осознавал, что едет в Розлоги к Елене, но теперь у него не хватило сил, и вот он отдыхает на дороге.

Ему хотелось бы встать и ехать дальше, но какая-то странная слабость приковала его к месту.

Он все сидел. Ночь уплывала. Татары расседлали коней, разожгли костер, поужинали и улеглись спать.

Но не прошло и часа, как послышался отдаленный шум приближающегося отряда.

к кому - им неизвестно.

Начальник отряда, вместе с несколькими товарищами, поднялся на пригорок, но едва бросил взор на неподвижно сидящую фигуру, как радостно вскрикнул:

- Скшетуский! Клянусь Богом, это Скшетуский!

Наместник не поднял головы.

- Пан наместник, не узнаете меня? Я Быховец. Что с вами?

- Очнитесь же, ради Бога! Эй, товарищи, идите сюда!

Действительно, то был Быховец, который шел в авангарде войска князя Еремии.

Тем временем подоспели и другие полки.

Весть о появлении Скшетуского молнией пронеслась повсюду. Все спешили повидаться со старым товарищем. Маленький Володыевский, Орпишевский, Мигурский, Лещ, пан Лонганус Подбипента и множество других офицеров бегом ринулись на пригорок. Но тщетно они пытались заговорить с ним, напрасно трясли за плечи, силились приподнять с места - пан Скшетуский смотрел на них широко открытыми глазами и не узнавал никого. Впрочем, казалось, он узнает их, только не было в нем радости от встречи. Тогда все знавшие о его чувстве к Елене сообразили, на каком это месте чернеют развалины, и поняли все.

- Проводим его к ксендзу. Может быть, когда увидит его, то опомнится.

Пан Лонганус заломил руки в отчаянии. Все окружили наместника и с участием смотрели на него.

У многих глаза были влажны. Вдруг из толпы выделилась высокая фигура, подошла к наместнику и положила ему руки на голову.

То был ксендз Муховецкий.

- Pater noster, qui es in coelis! Sanctiflcetur nomen Tuum, adveniat regnum Tuum, fiat voluntas Tua... {Отче наш, иже еси на небесах! Да святится имя твое, да приидет царствие твое, да будет воля твоя... (лат.).}

Он остановился на минуту и повторил громче и торжественнее:

- Fiat voluntas Tua!..

- Fiat voluntas Tua! - в третий раз произнес ксендз.

Тогда из уст Скшетуского вырвался болезненный, отчаянный стон:

- Sicut in coeli et in terra! {Яко на небеси и на земли! (лат.).}



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница