Сила крови

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Сервантес М. С., год: 1839
Примечание:Перевод К. Тимковского.
Категория:Рассказ

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Сила крови (старая орфография)

СИЛА КРОВИ.

(Повесть Мигеля Сервантеса.)

В одну из теплых летних ночей возвращался в Толедо, с прогулки по реке, старый гидальго {Переводчик старался соблюдать с возможною точностию всю оригинальность и все оттенки слога подлинника, не дозволяя себе в то же время никаких изменений в содержании. Повести великого Сервантеса, запечатленные тем же могучим талантом, который создал "Дон Кихота" и замечательные всегда по нравственной цели своей, не должны подвергаться тем сокращениям и урезкам, которые терпит произведение какого-нибудь безнравственного французского разскащика. Ред. Совершенно полагаясь на бдительность полиции и на добродушие жителей этого города, безпечно шел добрый гидальго с своим почтенным семейством, вовсе не думая ни о каком несчастии, которое бы могло с ними случиться; но, так как беда, по большой части, приходит неожиданно, с ними случилось такое происшествие, которое разстроило их прогулку, и им стало на несколько лет о чем поплакать. В этом же городе жил один вельможа лет около двадцати-двух отроду; его богатство, знатность происхождения, дурные наклонности, вольность в обхождении и неудачный выбор товарищей наводили его на такия дела и дерзкия покушения, которые унижали его достоинство, и дерзость его вошла в пословицу. Этот вельможа, - о настоящем имени которого мы, покуда, умолчим по важным причинам, и назовем его просто Родольфом, - с четырьмя другими своими приятелями, все холостою молодежью, весельчаками и повесами, спускался по тому же берегу, по которому подымался наш гидальго. Встретились оба стада - овцы с волками; Родольф и его товарищи, с безстыдною наглостию, закрыв свои лица, посмотрели на мать, на дочь и служанку. Старик смутился, и стал упрекать их в дерзости; они отвечали ему хохотом и насмешками, и, не покушаясь ни на что более, прошли мимо. Но необыкновенная красота лица, которое увидел Родольф, лица Леокадии (пусть так называется дочь старого гидальго) произвела такое сильное впечатление на его ум, что, вопреки разсудку, возникло в нем желание иметь ее в своей власти, не смотря ни на какие неприятности, которые он мог бы на себя навлечь этим. В ту же минуту он сообщил эту мысль своим товарищам, а в следующую они уже решились воротиться и похитить девушку, чтоб услужить Родольфу, потому-что всегда люди богатые, если еще притом они щедры, найдут себе поклонников, которые станут прославлять их невоздержность и называть добрыми их дурные наклонности. Таким-то образом родиться злой мысли, сообщить ее другим, решиться похитить Леокадию и похитить - было делом одной минуты. Они обвязали себе лица платками, и, обнажив шпаги, воротились; еще несколько шагов, и они догнали тех, которые не переставали еще благодарить Бога за то, что он избавил их от этих, дерзких повес. Родольф бросился на Леокадию и, схватив ее на руки, пустился бежать; у нея не достало сил сопротивляться, испуг лишил ее голоса, свет потемнел в глазах её; в изнеможении и без чувств она не видела ни того, кто нес ее, ни куда несли ее. Отец громким голосом призывал на помощь, мать кричала, маленький брат плакал, служанка царапалась; но ни голос не был услышан, ни крики не были внятны, ни плачь не возбудил сострадания, ни царапанья не принесли никакой пользы, потому-что все это было покрыто и заглушено уединенностию места, мертвым молчанием ночи и жестокосердием похитителей. Одним словом, одни ушли в радости, - в печали остались другие. Родольф дошел до своего дома без всякого препятствия, а родители Леокадии возвратились к себе измученные, с горестию и отчаянием в сердце, подобные слепцам, ибо не видели очей своей дочери, которая была светом их очей, - одинокие, потому-что Леокадия была душою и утешением их домашняго круга, - смущенные, ибо не знали, благоразумно ли будет объявить полиции о своем несчастии и боялись сами по своей воле разгласить о своем безчестии. Как бедные дворяне, они нуждались в покровительстве, и не знали на кого жаловаться, разве только на свой горький жребий. Родольф между-темь, хитрый и догадливый, держал уже в своем доме и в своей комнате Леокадию, и был так осторожен во время похищения, что, видя ее без чувств на своих руках, закрыл ей глаза платком, чтоб она не видела ни улиц, по которым ее несли, ни дома, ни комнаты, в которой она находилась. Здесь уже, никем не замеченный, - потому-что у него была особенная квартира в доме его отца и ключь от его комнаты был всегда при нем, - прежде чем Леокадия пришла в себя, Родольф исполнил злое свое намерение. Но как страсти большею частию не переживают минуты их удовлетворения, Родольф желал бы тот же час избавитъся от Леокадии, и ему пришло на мысль вынести ее на улицу, в том же безчувственном положении, в котором она находилась; он приступил уже к исполнению своего намерения, как вдруг она стала приходить в себя, говоря: "Где я злополучная? Что значит эта темнота? Какой мрак меня окружает? Ужь не в аду ли я за мои грехи? Боже! кто здесь?.. Слышишь ли ты меня, матушка и госпожа моя? внимаешь ли ты мне, мой отец возлюбленный? О, я несчастная! я вижу, что родители мои не слышат меня, а враги мои прикасаются ко мне. Счастлива была бы я, еслиб этот мрак продолжался вечно; пусть глаза мои не увидят более света божьяго, и пусть это место, где я теперь, коково бы оно ни было, будет навсегда могилою моей чести; лучше безчестие, если оно никому неизвестно, нежели честь, которая основана только на мнении людей. Так, я начинаю припоминать... О, еслиб я могла никогда не вспомнить об этом!... Я шла недавно вместе с моими родителями; так, я помню, меня схватили, и я уже думаю, я вижу, что не хороша мне показываться на глаза людям.... О ты, кто бы ты ни был, ты, который сидишь здесь подле меня (она протянула руки к Родольфу), если душа твоя доступна молениям, умоляю тебя: если ты уже разбил доброе имя мое, как игрушку, разбей также и жизнь мою; лиши меня её теперь же; кчему сохранять жизнь той, которая не сохранила своей чести? Подумай, что жестокость обиды, которую ты нанес мне, загладится тем великодушием, которое ты окажешь мне, умертвив меня; так, в одно и то же время, ты будешь и жестоким и великодушным!"

не было ли то тень или призрак; но когда она почувствовала, что это был действительно человек и вспомнила о нападении, сделанном на нее во время её прогулки с родителями, истина представилась ей во всей наготе своей. При этой мысли новые жалобы, часто прерываемые вздохами и рыданиями, полились из уст её. "Дерзкий юноша (судя по твоему безразсудству, я должна полагать, что ты еще очень молод)! Я прощаю тебе обиду, которую ты мне нанес, но обещай мне и поклянись, что точно так же, как ты покрыл ее этим мраком, ты покроешь ее вечным молчанием. Не говори о ней никому: не большой награды прошу я у тебя за ужасное оскорбление; но более этой я не хочу просить у тебя, и ты не можешь дать мне. Заметь еще, что я никогда не видела твоего лица, - и не желаю видеть его, потому-что хотя я и буду помнить об обиде, однако не хочу ни вспоминать об обидчике, ни сохранять в своей памяти образ того, кто был виновником моего позора; между мною и небом прольются мои слезы: их не увидит свет, который судит о вещах, не соображаясь с обстоятельствами, но по собственному своему понятию.... Не знаю, откуда берутся у меня эти истины; говорят, оне извлекаются только опытностию из многих несчастий и многих лет, а мои годы еще не перешли за семнадцать. Поэтому мне кажется, что горесть равно связывает и развязывает язык огорченному, иногда он преувеличивает свою скорбь, чтоб ей более верили, а иногда молчит о ней, потому-что невозможно ей помочь. Как бы то ни было, стану ли я молчать или говорить, я надеюсь довести тебя до того, что ты поверишь мне или поможешь мне, - хотя, впрочем, не верить мне было бы безразсудно, а помощь твоя немного облегчит мои страдания. Но я не хочу отчаиваться: тебе не трудно исполнить мою просьбу; вот она: не жди, не надейся, чтоб время смягчило справедливый гнев мой против тебя, и берегись возобновлять и тем еще более усиливать оскорбление. Думай, что как-будто обидел меня нечаянно, - а я буду жить, как-будто-бы еще не родилась на свет, а если и родилась, то на горе. Веди меня сей же час на улицу, или по-крайней-мере к соборной церкви: оттуда я уже найду дорогу до своего дома. Поклянись мне также не следовать за мною, не узнавать от других, и не спрашивать меня об имени моих родителей, ни о моем, ни об имени родственников которые, будучи столь же богаты сколько и благородны, не должны страдать за меня. Отвечай мне на это. А если ты боишься, чтоб я не узнала тебя по голосу, будь уверен, что кроме отца моего и моего духовника, я не разговаривала ни с одним мужчиной во всю жизнь мою, и никто не обращался со мной так коротко, чтоб я могла узнавать его по звуку его голоса."

Вместо ответа на эти кроткия слова печальной Леокадии, Родольф бросился снова обнимать ее. Леокадия, с большею силою, чем сколько можно было ожидать от её нежного возраста, стала защищаться руками, ногами, зубами и языком, говоря: "Не забудь, вероломный и бездушный человек - кто бы ты ни был - что ты восторжествовал не надо мною, а над трупом или безчувственным камнем, и торжество это обратится тебе же в стыд и поношение! Но то, на что ты теперь покушаешься, не удастся тебе иначе, как с моей смертию: безчувственную ты попрал меня и погубил, - но теперь, когда я в полной памяти, скорей убьешь меня, чем победишь. Еслиб теперь еще, когда мои силы возвратились, я согласилась на твое намерение, ты мог бы вообразить себе, что безпамятство мое было притворно в то время, когда ты принес меня сюда!" - Одним словом, так храбро и упорно сопротивлялась Леокадия, что силы Родольфа истощились; порыв страсти прошел. Родольфь, не говоря ни слова, оставил Леокадию в своей комнате, и, замкнув дверь, пошел отъискивать своих товарищей, чтоб посоветоваться с ними о том, что ему делать. Леокадия почувствовала, что осталась одна запертою, и, встав с постели, прошла по всей комнате, ощупывая руками стены, чтоб найдти какую-нибудь дверь, чрез которую бы выйдти, или окно, в которое бы выскочить. Она нашла дверь, но та была замкнута; ощупала окно, которое открыла; в него вошел свет луны столь ясный, что Леокадия могла различать цвета шелковых обоев, украшавших комнату; увидела, что кровать была вызолоченная и так роскошно отделана, что скорее можно было бы принять ее за постель какого-нибудь принца, нежели частного вельможи; сосчитала стулья и столы, и хотя заметила развешанные по стенам картины, но не могла разобрать, что оне изображали. Окно было большое, украшенное и защищаемое толстою решоткою; оно было обращено в сад, также окруженный толстыми стенами: вот преграды, которые мешали намерению её выскочить из него на улицу. Все, что она видела и заметила из богатых украшений этой комнаты, заставляло ее заключать, что владелец её должен быть богатый и знатный вельможа. На одном письменном столике, подле окна, увидела она маленькое распятие из чистого серебра; она взяла его и спрятала за рукав своего платья, не из набожности или как покражу, но движимая особенным, ей только известным намерением. Сделав это, она затворила окно и возвратилась на постель, ожидая, какой будет конец этому приключению, которого начало было столь для нея пагубно.

Не прошло еще, по мнению её, получаса, как вдруг дверь комнаты отворилась, к ней подошел кто-то, и, не говоря ни слова, платком завязал ей глаза, и, взяв ее за руку, вывел из комнаты, и она чувствовала, как он обернулся, чтоб запереть дверь. Этот лучше сказать им, что, раскаявшись в своем дурном поступке и тронутый её слезами, оставил ее на половине дороги. С этой-то целию он воротился так поспешно, чтоб провести Леокадию, по просьбе её, к соборной церкви прежде, чем станет разсветать и день помешает ему выпроводить ее, принудив продержать ее в своей комнате до следующей ночи; а впродолжение этого времени ему не хотелось бы ни снова прибегать к насильственным мерам, ни подвергаться опасности быть узнанным. Он довел ее до площади, называемой (de Ayuntamiento), и там, переменив свой голос, полу-португальским, полу-кастильским языком сказал ей, что она может безопасно идти домой, потому-что за ней не будут следовать; и прежде чем она успела развязать платок, он стоял уже на таком месте, где не мог быть замечен.

шагу по дороге к своему дому, который был уже недалеко; и чтоб обмануть шпионов, которые, может быть, за ней следовали, вошла в какой-то дом, который нашла отпертым, и, пробыв там немного, отправилась к себе. Тут она нашла своих родителей в глубокой горести: они еще не раздевались и нисколько не помышляли об успокоении. Увидев ее, они побежали к ней на встречу с распростертыми объятиями и приняли ее со слезами на глазах. Леокадия, встревоженная и смущенная, попросила своих родителей выйдти с нею в другую комнату; когда они это исполнили, она рассказала им в коротких словах все свое бедственное приключение, со всеми его подробностями, прибавив что не имеет никаких сведений о похитителе. Она сказала им обо всем, что заметила на том театре, где разъигрывалась драма её злополучия: окно, сад, железная решетка, столы, постель, обои - ничто не было забыто, и, взаключение, показала им распятие, которое унесла. Перед этим изображением полились новые слезы и новые молитвы; от него выпрашивала она мщения. Она говорила также, что хотя сама не желает знать имени того, кто оскорбил ее - но, если родителям её покажется нужным узнать его, это изображение может помочь им: стоит только, чтоб священники объявили на кафедрах во всех приходских церквах, что тот, у кого пропало распятие, получит его от такого-то священника, и тогда уже, зная кому принадлежит распятие, легко будет найти дом и самого её губителя. На это отвечал отец: "хорошо ты придумала, дочь моя, еслибы только хитрость людская не уничтожила твоей замысловатой выдумки. Ясно, что этого распятия не нашли сегодня в комнате, о которой ты говоришь, и владелец его должен полагать наверное, что та особа, которая была там вместе с ним, унесла его; а если еще дойдет до него, что оно хранится у какого-то священника, это послужит скорее к тому, чтоб открыть хозяину этого изображения имя похитителя, а не нам имя хозяина; и еще может случиться, что придет за ним кто-нибудь другой, кому хозяин разскажет приметы; а будь это так, это скорее нас запутает, нежели объяснит нам что-нибудь, хотя и мы могли бы употребить ту же самую хитрость, поручив его священнику через третье лицо. Всего лучше, дочь моя, оставь его у себя, и положись на небо: оно было свидетелем твоего злоключения, оно же пошлет тебе судью, который воздаст тебе по справедливости. Заметь еще, дочь, что несравненно тягостнее одна унция публичного, нежели целая арроба {Испанская мера тяжести, заключающая в себе около четырех наших пудов.} тайного безчестия; а так как ты можешь жить себе с Богом, пользуясь уважением публичным, - не заботься о том, что ты посрамлена перед самой собою втайне. Истинное безчестие заключается в грехе, а истинная честь в добродетели: словом, делом, желанием оскорбляется Божество; но ты ни словом, ни делом ни мыслию не оскорбила его: так имей же должное уважение к самой-себе, потому-что и я буду уважать тебя, и смотреть на тебя всегда с нежностию, как истинный отец. Этим мудрым разсуждением отец утешал Леокадию; мать обняла ее и также старалась утешить; она снова плакала и вздыхала, и наконец, как говорится, повесив голову, решилась жить в уединении, под кровом своих родителей, одеваясь хотя бедно, но скромно и прилично.

Родольф, между-тем, по возвращении домой, не находя распятия, догадывался, кто мог унести его, - но никому не сказал об этом, и, как человек богатый, не тужил о потере. Родители его также не спрашивали о ней даже тогда, как, через три дня после этого происшествия, отправляясь в Италию, он сдал счетом горничной своей матери все, что оставлял в своей комнате. Давно уже Родольф имел намерение посетить Италию, и отец его, бывавший там, подстрекал его, говоря, что тот плохой вельможа, кто умеет жить только в своем отечестве, и что ему должно уметь показать себя и в чужих землях. По этим другим причинам Родольф согласился исполнить волю отца своего, который дал ему множество векселей на Барселону Геную, Рим и Неаполь. Он вскоре отправился с двумя из своих товарищей, заранее наслаждаясь тем, что слышал от разных солдат об изобилии гостинниц в Италии и Франции. Приятно щекотала слух его: Ecco li buoni pollastri, piecioni, presciutto е salsiccie {Вот хорошие цыплята, голуби, окорока и сосиски.}, и другия имена в этом же роде, о которых солдаты любят вспоминать, возвращаясь на родину, терпя недостатки и всякия неудобства в госпиталях и корчмах Испании. Словом, он уехал, так мало думая о происшествии с Леокадиею, как будто-бы между ними ничего и не было.

Она, между-тем, в доме своих родителей вела жизнь совершенно-уединенную, никому не показываясь, из опасения, чтоб на лице её не прочли её безчестия. Чрез несколько месяцев она увидела себя вынужденною делать по необходимости то, что прежде делала по доброй воле. Уединение и тайна сделались для нея еще нужнее; она чувствовала себя беременною, и при этом открытии слезы, на некоторое время забытые, стали снова навертываться на глазах её, вздохи и рыдания опять возобновились, и заботливость, с которою добрая мать старалась ее утешать, не приносила никакой пользы. Время летело, наступил час родов; тайна хранилась так свято, что не смели доверить ее повивальной бабке; должность её мать приняла на себя, и на свет явился мальчик, прелестнейший ребенок, какого только можно вообразить. С тою же осторожностию и таинственностию, как при рождении, отнесли его в деревню, где он жил до четырех лет. По истечении этого времени, под именем племянника, он был взят в дом своего дедушки, где и воспитывался, если не в роскоши, зато в добродетели. Этот ребенок, названный Люнсико в честь дедушки, прелестнейший лицом, был кроткого характера, острого ума, и во всех делах и поступках, свойственных его нежному возрасту, видно было, что он рожден от благородного отца; и его ловкость, красота и кротость до того восхищали его дедушку и бабушку, что они благословляли несчастие своей дочери, которая подарила их таким милым внуком. Когда он ходил гулять, тысячи благословений сыпались на него со всех сторон: один превозносил его красоту, другой мать, которая произвела его на свет; тот выхвалял отца этого милого малютки, а некоторые воспитателя, который так хорошо его воспитывал. Напутствуемый этими похвалами от знакомых и незнакомых, достиг малютка семилетняго возраста; он умел уже читать по-латине и по-романски, и писал довольно чисто; дедушка хотел сделать из него добродетельного и образованного человека, не в состоянии будучи наделить его богатством: как-будто добродетель и образованность не есть истинное богатство, которого не похитят ни воры, ни то, что мы называем несчастием.

на другую в ту самую минуту, как лошади были уже пущены; один из всадников не мог сдержать своей, она сбила с ног ребенка и проскакала через него, оставив его замертво на земле; кровь лилась ручьями из головы его. Лишь только это случилось, как один пожилой кавалер, также смотревший на скачку, с неимоверной легкостию спрыгнул с лошади, подошел к ребенку, взял его на руки и, не смотря на свои седые волосы и на свою знатность, скорыми шагами понес его к себе в дом, приказав своим служителям оставить его и бежать за врачом. Многие кавалеры последовали за ним, опечаленные несчастием прекрасного малютки, потому-что ужь пронесся слух, что раненый был Люисико, племянник такого то кавалера; при чем называли его дедушку. Этот слух переходил от одного к другому и дошел до его неизвестной матери и её родителей. Все они вместе, уверившись в истине происшествия, бросились отъискивать своего любимца, и так как знатность и имя кавалера, который взял к себе ребенка, были известны всему городу, им указали его дом, куда они и прибежали в ту самую минуту, когда малютка был уже на руках доктора. Кавалер и жена его, хозяева дома, просили их не плакать и не жаловаться на судьбу, потому-что это не принесет никакой, пользы ребенку. Доктор, славившийся своим знанием, перевязав рану со всевозможным старанием и искусством, объявил, что она не так опасна, как показалась ему сначала. В половине перевязки Люисико пришел в память и обрадовался, увидев своих родных. Они спросили у него со слезами, каково он себя чувствует? Он отвечал им, что хорошо, но что у него сильная боль в теле и в голове. Доктор попросил их не разговаривать с ним, но дать ему отдохнуть; они исполнили это, и дедушка стал благодарить хозяина дома за попечения и заботливость, которые он оказывал его племяннику. На это отвечал кавалер, что его не-за-что благодарить, потому-что едва только увидел он ребенка, упавшого и раздавленного, - ему показалось, что он увидел лицо собственного своего сына, которого любит со всею горячностию, и это самое побудило его взять ребенка на руки и отнести к себе в дом, где он намерен оставить его до совершенного излечения, заботясь о нем со всею нежностию, какой требует его положение. Жена его, столь же благородная дама, подтвердила слова его, и наговорила множество еще более лестных обещаний.

где лежал её сын, и ясно увидела, по некоторым признакам, что эта была та самая, в которой начались её страдания; и хотя прежние шелковые обои были уже сняты, ей было знакомо расположение комнаты: она увидела окно с решоткой, обращенное в сад. Но как оно было закрыто, чтоб больному было спокойнее лежать, то она спросила: не выходит ли это окно в какой-нибудь сад? Ей отвечали: да. Стол тот самый, с которого она взяла распятие, стоял на том же месте. Справедливость всех её подозрений еще была подтверждалась лестницею, потому-что она сосчитала все ступеньки сверху донизу в то время, когда ее выводили из комнаты с завязанными глазами. Теперь, простившись с сыном и возвращаясь домой, она снова принялась считать их, и нашла счет свой верным. Сличив таким образом одни признаки с другими во всех отношениях, уверилась в истине своих предположений; обо всем этом она подробно рассказала своей матери, а та уже, с свойственной ей осторожностью, осведомилась: нет ли, или не было ли какого-нибудь сына у кавалера, который взял к себе её племянника. Ей сказали, что есть, и именно тот, которого мы назвали Родольфом, и что он теперь в Италии. Расчислив, по собранным ею сведениям, время отъезда его из Испании, она нашла, что с-тех-пор прошло семь лет, то-есть ровно столько, сколько было Люисику отроду. Она сообщила об этом своему мужу, и оба они, вместе с дочерью, решились ожидать того, что будет угодно Богу. Больной, между-тем, через пятнадцать дней был уже вне опасности, а через тридцать встал с постели. Во все это время часто посещали его мать и бабушка, а владетели дома пеклись о нем, как о собственном сыне. Иногда, беседуя с Леокадиею, донья Эстефания - так называлась жена кавалера - говаривала ей, что этот малютка так похож на сына её, который в Италии, что всегда почти, когда она смотрит на него, ей кажется, будто она видит перед собой своего сына.

Однажды, когда оне были одне, ей представился случай сказать донье Эстефании то, что, с согласия своих родителей, она решилась открыть ей. "В тот день, сеньйора," говорила она, "когда мои родители услышали о несчастном случае с их племянником, они думали и полагали, что небо отступилось от них и весь мир обрушился на их голову; им представилось, что они лишились света очей своих и опоры своей старости, потеряв этого племянника, которого они любили с такою нежностью, что она далеко превышала любовь многих отцов к своим детям; но, как говорится, Бог посылает болезнь он же посылает и лекарство: малютка нашел его в вашем доме; в вашем же доме и я нашла такия воспоминания, которых я не могу забыть, доколе бьется во мне жизнь. Во мне течет благородная кровь, сеньйора, потому-что родители мои благородны, так же как и все мои предки, которые, при посредственном состоянии, достойно поддерживали свою честь, где они ни жили." - Поражена и изумлена была донья Эстефания, внимая словам Леокадии, - и, хотя видела, не могла верить, чтоб столько благоразумия могло заключаться в столь юном возрасте, потому-что она полагала ей лет около двадцати, - немного более или немного менее. Не произнося ни слова, не прерывая ее, она слушала со вниманием все, что та ей говорила, и та рассказала ей о распутстве её сына, о своем похищении, о том, как ей завязали глаза и внесли в эту комнату, и о приметах, по которым она узнала, что это та самая комната. В подтверждение всего, она сняла с груди своей изображение распятия, которое похитила, и, обращаясь к нему, сказала: "Ты, Господи, был свидетелем моего бедствия: будь судьею возмездия, которое я должна получить! С этого стола я унесла твое изображение с тем намерением, чтоб вечно напоминать тебе об этой обиде - не для того, чтоб просить тебя о мщении, - я не ищу его, - но чтоб молить тебя, да ниспошлешь ты мне силы нести крест мой с терпением. Этот ребенок, сеньйора, которому вы оказали так много великодушия, есть истинный ваш внук; благодать неба дозволила ему быть ушибенным для того, чтоб вы ввели его в свой дом, и чтоб и я нашла здесь, как я надеюсь, если не исцеление от моих страданий, в котором нуждаюсь, по-крайней-мере, помощь, которая бы подкрепила меня для перенесения их." - Сказав эти слова, она прижала крест к груди своей и упала без чувств в объятия Эстефании, которая, как женщина, и женщина благородная, в сердце которой жалость и сострадание столь же естественны, сколько жестокость в сердце мужчины, - едва увидела Леокадию в безпамятстве, как склонилась лицом к её лицу, проливая над ней слезы столь обильные, что не нужно было спрыскивать Леокадию никакой другой водою, чтоб привести ее в чувство.

обнимал свою мать, называя ее сестрой, и свою бабушку, думая, что обнимает только свою благодетельницу, и также спрашивал о чем оне плачут. "Важную новость должна я сообщить вам, сеньйор" отвечала Эстефания мужу своему: "а заключением моего рассказа будет то, что я скажу вам: эта девушка дочь ваша, а этот ребенок ваш внук! Истину, которую я говорю вам, сказала мне эта молоденькая девушка, а подтверждает ее и ручается за нее лицо этого ребенка, в котором оба мы узнали лицо нашего сына." - Если вы не выразитесь яснее, я не пойму вас, сеньйора, отвечал кавалер. - В эту минуту Леокадия пришла в себя, и, обнимая распятие, проливала горячия слезы. Все это приводило кавалера еще в большее замешательство, из которого он вышел только тогда, как жена рассказала ему все, что ей рассказывала Леокадия; и он поверил всему, по особенной благости Божией, как будто-бы все это было доказано многими, непреложными свидетельствами. Он утешал и обнимал Леокадию, цаловал своего внучка, и в тот же день они отправили нарочного в Неаполь, приглашая своего сына поспешить назад, потому-что они все уже уладили, чтоб женить его на одной женщине необыкновенной красоты и достойной его во всех отношениях. Они не согласились, чтоб Леокадия возвратилась в дом своих родителей, а те, радуясь успеху дочери, возсылали за нее теплые благодарения небу.

Посланный достиг Неаполя, и Родольф, сгарая нетерпением обнять поскорее такую прелестную жену, какую описывал ему отец, через два дня по получении письма, узнав, что четыре галеры готовы отплыть в Испанию, отправился на них с обоими своими товарищами, которые были с ним неразлучны. Через двенадцать дней он благополучно достиг Барселоны, а оттуда на почтовых в семь дней приехал в Толедо, и вошел в дом отца. Родители его радовались здоровью и приезду сына; Леокадия скрылась, смотря на него издали, чтоб не разрушить планов и намерений, о которых сообщила ей донья Эстефания. Товарищи Родольфя хотели тот же час отправиться по домам, но донья Эстефания не соглашалась отпустить их, имея в них нужду. Вечер склонялся к ночи, когда вошел Родольф. Покуда приготовляли ужин, Эстефания отвела в сторону товарищей своего сына, полагая наверное, что они были из числа тех трех, о которых говорила Леокадия, что они помогали Родольфу в ту ночь, когда ее похитили. Она просила и умоляла их сказать ей, если они помнят, не похищал ли сын её какую-то женщину, в такую-то ночь, столько-то лет тому назад, - потому-что для чести и спокойствия всех её родных необходимо знать истину. Она упрашивала их с настойчивостию, и умела уверить их, что обнаружение этого похищения не сделает им никакого вреда, - и они разсудили за блого признаться, что точно, в одну летнюю ночь, оба и еще третий товарищ, вместе с Родольфом, именно в ту самую ночь, о которой она говорила, похитили какую-то девушку; что Родольф пошел, с нею, а они покуда оставались на одном месте, удерживая её семейство, которое думало помочь ей криком; что на другой день Родольф сказал им, будто он принес ее к себе в дом. Кроме этого они не могли ничего более отвечать на вопросы Эстефании. Признание этих двух товарищей уничтожило все сомнения, которые в подобном случае могли представиться, и таким образом она решилась исполнить свое доброе намерение. Это намерение состояло в следующем: за несколько времени до ужина, она вошла в особенную комнату с Родольфом и, подавая ему портрет, сказала: "Я хочу, мой Родольф, сделать для тебя ужин веселым, показав тебе твою невесту; вот её портрет, он очень похож. Но должно предупредить тебя, что, если можно заметить некоторые недостатки в её красоте, они заменяются в ней добродетелью: она благородна, образованна и довольно богата; и когда твой отец и я избрали ее для тебя, ты можешь быть уверен, что она тебя достойна." - Родольф со вниманием разсмотрел портрет, и сказал: "Если живописцы, которые обыкновенно имеют привычку придавать более красоты лицам, списываемым ими, то же сделали и с этим, я полагаю, что оригинал должен быть олицетворенное безобразие. По чести, матушка, хорошо и справедливо, чтоб дети повиновались своим родителям во всем, чего они потребуют; но также прилично и то, чтоб родители предоставляли детям делать выбор, какой они пожелают. Если брак есть узел, который развязывается только смертию, надо, чтоб снурки его были равны и свиты из однех и тех же нитей. Добродетель, благородство, образованность и богатство могут пленить ум того, кому оне достались в удел вместе с женою; но чтоб безобразие жены прельщало глаза мужа - это кажется мне невозможным. Я не женат, но очень хорошо понимаю, что со святостию брачного союза сопряжено также и наслаждение, которым пользуются женатые: не будь этого - и брак не удался, и не исполнено его двойное назначение; следовательно, предполагать, чтоб безобразное лицо, которое мы осуждены каждую минуту видеть пред глазами в гостиной, за обедом, везде - могло прельщать нас и тешить, - опять повторяю, я считаю это невозможным. Ради жизни вашей, моя добрая матушка, дайте мне подругу, которая бы веселила мое сердце, а не была бы мне в тягость; тогда только, не уклоняясь ни в ту, ни в другую сторону от прямого пути, мы оба равно понесем свое иго, куда бы нас ни бросила судьба. Если эта сеньйора благородна, образованна и богата, как вы говорите, - она найдет себе жениха не с таким образом мыслей, как я: один ищет благородства, другой ума, иные богатства, а некоторые красоты. Я из числа сих последних; благородство, благодаря Богу, моим предкам и моим родителям, досталось мне не позволяет мне бояться нищеты. Красоты ищу я, красоты я желаю без всякого другого приданого, кроме честности и благородного характера: если это найду я в моей невесте, с радостию стану служить Богу, и счастливую старост подготовлю моим родителям."

затруднения, что это можно еще переменить. Родольф поблагодарил ее. Наступило время ужина; они пошли к столу, и когда уже сидели за ним отец и мать, Родольф и его товарищи, - донья Эстефания сказала как-будто в забывчивости: "Ах, Боже мой! каково же я поступаю с моей гостьей! Беги скорее, сказала она слуге: "скажи сеньйоре донье Леокадии, чтоб она отложила в сторону свою излишнюю скромность и почтила бы своим присутствием наш ужин; скажи, что здесь только мои сыновья, и все они к её услугам." - Все это было устроено заранее, и Леокадия была предварена обо всем, что ей делать.

Леокадия недолго заставила ждать себя: она явилась неожиданно, как прелестнейший образец природной и искусственной красавицы: она была одета, прилично зимнему времени, в черное бархатное платье со шлейфом, унизанное золотыми пуговками и жемчугом, в брилльянтовом поясе и ожерелье; природные волоса её, длинные и русые, служили ей украшением и головным убором: то переплетаясь косичками, то ниспадая локонами, они вились, перемешиваясь с брилльянтами, которые блеском своим ослепляли глаза. Леокадия была стройна и ловко сложена; она вела за руку сына, а впереди её шли две девицы с двумя восковыми свечами в серебряных подсвечниках. Все встали, чтоб поклониться ей, как-бы некоему духу небесному, внезапно-спустившемуся на землю. Никто из присутствующих не мог произнести ни слова; казалось, удивление сковало все уста. Леокадия, с воздушной легкостью и утонченной учтивостью, поклонилась всем и подала руку Эстефании, которая и посадила ее подле себя напротив Родольфа. Ребенка посадили подле его дедушки. Родольф, разсматривая теперь вблизи несравненную красоту Леокадии, говорил самому-себе: "Еслиб половину этой красоты нашел я в той, которую матушка выбрала мне женою, я считал бы себя счастливейшим человеком в мире. Боже Всемогущий! Ужь не ангел ли это небесный, облеченный в тело женщины?" - Таким-то образом, напечатлевшись в глазах его, совершенно овладел его душою прелестный образ Леокадии. Она с своей стороны, во все продолжение ужина, видя себя столь близко от того, кого она любила уже более света дневного, иногда посматривая на него украдкой, стала припоминать все, что случилось между ею и Родольфом: мало-по-малу в душе её стала ослабевать надежда, которую подала ей мать его быть его женою; она размышляла, как близка была к счастию или к несчастию целой своей жизни, и размышления до того поглотили все её внимание, и мысли её клубились в таком безпорядке, что сердце её сжалось, крупные капли стали выступать на челе её, она побледнела и, чтоб не упасть, должна была склонить голову на грудь доньи Эстефании, которая приняла ее, встревоженная, в свои объятия. Все испугались и, вскочив из-за-стола, бросились помогать ей; но более всех оказывал ей участие Родольф, который, спеша подойти к ней, два раза спотыкался и падал. Ей распустили платье, брызгали в лицо холодной водою, но она не приходила в чувство, а высоко-поднявшаяся грудь её и остановившийся пульс обнаруживали явные признаки смерти; лакеи и служанки, сами не понимая что делают, кричали и объявили ее мертвою. Это горестное известие достигло до слуха родителей Леокадии, которых донья Эстефания пригласила для другого, более веселого зрелища. Они вместе с приходским священником, который был тут же, нарушив распоряжения Эстефании вбежали в залу. Священник выдвинулся вперед, думая не увидит ли каких-нибудь признаков раскаяния Леокадии в грехах, и готовясь отпустить их; но он ожидал найдти в обмороке одну только ее, нашел еще и другого, потому-что Родольф лежал, склонив лицо на грудь Леокадии. Мать его позволила ему подойдти к Леокадии, зная, что она должна принадлежать ему; но когда увидела, что и он лишился чувств, донья Эстефания готова была, сама упасть в обморок, и упала бы, еслиб не увидела, что Родольф приходит в себя. Когда он опомнился, краска выступила на лице его при мысли о крайностях, которым он предался при посторонних свидетелях. Но мать его, угадав, что в нем происходило, сказала ему: "Не стыдись, сын мой, своей чувствительности, но стыдись тех крайностей, которым бы ты не предавался, еслиб знал тайну. Я не хочу более скрывать ее от тебя, хотя и желала бы сохранить ее до более-радостного случая. Знай же, дитя моего сердца, что та, которая лежит без чувств на руках моих, - настоящая твоя невеста. Я говорю "настоящая", потому-что я и твой отец избрали ее для тебя; а та, которой ты видел портрет, была вымышленная." Когда услышал это Родольф, увлеченный любовью и пылом страсти, отбросив приличие, сколько позволяли благопристойность и место, бросился к Леокадии и, прильнув устами к её устам, как-бы ожидал, что душа её отделится от тела, чтоб принять ее в свою душу. Но в ту минуту, как все присутствующие заливались слезами горести, когда вопли усилились, когда отец и мать Леокадии рвали на себе волосы, и крик, маленького её сына, казалось, доходил до небес, - Леокадия пришла в себя, и когда она опомнилась, радость и довольство возвратились в сердца всех окружающих. Леокадия, чувствуя себя в объятиях Родольфа, старалась высвободиться из них; но он сказал ей: "Нет, сеньйора, этого не будет; не прилично вам вырываться из объятий того, у кого вы живете в сердце." Эти слова более и более возвращали в чувство Леокадию, и донья Эстефания решилась не отлагать долее исполнения своего намерения: она велела священнику тотчас же обвенчать сына её с Леокадией. Так как в те времена, для заключения брачного союза, довольно было одного согласия договаривающихся сторон, без всяких церковных или гражданских предосторожностей, - то они и были обвенчаны без затруднения. Обряд кончен, и я предоставляю другому перу, более моего искусному, описать общую радость всех присутствовавших, поцелуи, которыми родители Леокадии осыпали Родольфа, благодарения, которые они возсылали к небу, взаимные обеты молодых, и удивление товарищей Родольфа, которые так неожиданно в первую ночь их приезда были свидетелями такой прекрасной свадьбы. Удивление их еще более увеличилось, когда донья Эстефания рассказала при всех, что Леокадия была та девица, которую Родольф похитил с их помощию. Не менее их поражен был Родольф этим открытием, и, чтоб более увериться в истине, он просил Леокадию представить какое-нибудь доказательство, которое бы совершенно убедило его в том, в чем он не сомневался, зная, что родители его все это изследовали. Она отвечала: "когда я опомнилась и пришла в чувство после тогдашняго моего обморока, Сеньор, я увидела себя в ваших объятиях, - но сегодня я была опять в объятиях того же человека, и честь моя мне возвращена. Если мало этого доказательства, я готова дать еще другое: это распятие, которого никто не мог похитить у вас, кроме меня. Не оно ли пропало в тот день из вашей комнаты, и не оно ли теперь в руках сеньйоры, вашей матушки? Вы господин моего сердца, и останетесь им до конца моей жизни; вы мое единственное блого!" Они снова обнялись, и снова посыпались на них благословения.

веселились и не радовались. И хотя ночь летела на своих легких и черных крыльях, Родольфу казалось, что она тащилась на мулах. Наконец все отправились спать, весь дом погружен был в забвение, которое однакож, мы надеемся, не постигнет эту повесть, потому-что этого не допустят многочисленные дети и знаменитое потомство, которое оставили по себе в Толедо эти счастливые супруги.

"Отечественные Записки", No 1, 1839