Терзания совести

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Стриндберг А. Ю., год: 1905
Примечание:Перевод S. W.
Категория:Рассказ

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Терзания совести (старая орфография)

Терзания совести.

Августа Стриндберга.

Перевод S. W.

"Русское богатство", No 1, 1905

Это было через две недели после Седана, то есть в половине сентября 1870 года. Геолог прусского геологического бюро, в то время лейтенант запаса фон-Блейхроден, сидел без сюртука за письменным столом в клубном казино, помещавшемся в лучшей гостинице маленькой деревушки Марлотт.

Свой военный мундир с жестким воротником он сбросил на спинку стула, где тот и висел теперь, вялый, безжизненный, точно труп, судорожно обхватив своими пустыми рукавами ножки стула, как будто защищаясь от нападения. У талии виднелся след, натертый портупеей, левая пола лоснилась от ножен, а спина была запылена, как столбовая дорога. По вечерам господин лейтенант-геолог, по кайме своих изношенных брюк с успехом мог бы изучать третичные отложения почвы, а по следам, оставленным на полу грязными сапогами ординарца, решить, - прошли ли они эоценовую или плиоценовую формацию.

По существу фон-Блейхроден был более геолог, чем военный; в данную же минуту он просто писал письма.

Сдвинув на лоб очки, он остановился с пером в руке и смотрел в окно. Перед ним разстилался сад во всем своем осеннем великолепии: ветви яблонь и слив клонились до земли под бременем роскошных плодов; оранжевые тыквы грелись на солнце рядом с колючими серовато-зелеными артишоками; огненно-красные томаты, обвиваясь вокруг своих подпорок, подползали к белоснежным головкам цветной капусты; подсолнечники, величиной с тарелку, поворачивали свои диски к востоку, откуда солнце появлялось в долине. Маленькие леса георгин белых, как только что выбеленное полотно, пурпуровых, как кровь, грязновато-красных, как свежее мясо, ярко-желтых, пестрых, пятнистых - представляли целую симфонию красок. За георгинами шла аллея, усыпанная песком и охраняемая двумя рядами гигантских левкоев; бледно сиреневые, ослепительные, голубовато-белые, золотисто-палевые, - они уходили далеко в перспективу, замыкавшуюся темной зеленью виноградников, с целым лесом подпорок и наполовину скрытыми в листве, красневшими гроздьями. А там вдали белесоватые стебли не сжатых хлебов, с налитыми колосьями, печально склонившимися к земле, с растрескавшейся кожицей, при каждом порыве ветра возвращавшие кормилице-земле то, что получили от нея; зрелая нива, - точно переполненная грудь матери, которую дитя перестало сосать. А в глубине, на заднем плане темнели верхушки дубов и буковые своды леса Фонтенебло, очертания которого вырисовывались тончайшими фестонами, точно старые брабантския кружева; косые лучи заходящого солнца золотыми нитями пробивались сквозь их узор. Несколько пчел вились вокруг цветов; красношейка щебетала на яблоне; резкий запах левкоев доносился порывами, точно из внезапно открываемой двери парфюмерного магазина.

Лейтенант сидел, задумавшись, с пером в руке, очарованный прелестью картины: - "Какая чудная страна", - думал он, и мысль его невольно переносилась к пескам его родины, с её чахлыми, низкими соснами, простиравшими к небу свои корявые ветви, как бы умоляя пески не затопить их.

Чудная картина, обрамленная окном, время от времени, с равномерностью маятника, затенялась ружьем часового, блестящий штык которого пересекал ее посредине; солдат делал поворот у большой груши, усеянной прекрасными "наполеонами". Лейтенант подумал было предложить часовому переменить место, но не решился. - Чтобы не видеть сверкающого штыка, он отвел глаза влево, в сторону двора. Там желтела стена кухни без окон, увитая старой узловатой виноградной лозой, которая была привязана к ней, точно скелет какого нибудь млекопитающагося в музее; лишенная листьев и гроздьев, она была мертва и, точно к кресту крепко пригвожденная к подгнившим шпалерам, стояла, вытянув свои длинные жесткия руки, как бы пытаясь схватить в свои призрачные объятия часового, когда тот делал поворот недалеко от нея.

Лейтенант отвернулся, и взор его упал на письменный стол. На нем лежало недописанное письмо к его молодой жене, с которой он обвенчался четыре месяца назад, за два месяца до начала войны... Рядом с французской картой генерального штаба лежали: "Философия безсознательного", Гартмана и "Парерга и Паралипомена", Шопенгауера.

Лейтенант порывисто встал из-за стола и несколько раз прошелся по комнате. Это был зал, служивший местом сборищ художников, в настоящее время обратившихся в бегство. Стены были украшены их произведениями, - воспоминаниями о чудных днях, проведенных в прекрасном гостеприимном уголке, столь великодушно открывшем чужестранцам свои художественные школы и выставки. Здесь были друг подле друга танцующия испанки, римские монахи, морские берега Нормандии и Бретани, голландския ветряные мельницы, норвежския рыбачьи деревушки и швейцарские Альпы. В углу зала приютился ореховый мольберт и, казалось, старался укрыться в тень от угрожавших ему штыков. Над ним висела палитра, с пятнами полузасохших красок, имевшая вид бычачьей печени в окне мясной давки. Огненно-красные береты, любимый головной убор художников, выцветшие от пота, дождя и солнца, висели на вешалке.

Лейтенант чувствовал себя здесь неловко, как будто он забрался в чужую квартиру и каждую минуту ждал возвращения изумленного хозяина. Он скоро прекратил свою прогулку и сел доканчивать письмо. Первые страницы были готовы. Оне заключали сердечные излияния горя, печаль о разлуке и нежные заботы; недавно он получил известие, подтвердившее его радостные надежды стать отцом.

Он снова взялся за перо, скорее из желания просто поговорить с женой, чем сообщить ей что нибудь определенное или спросить у нея о чем-нибудь. Он писал:

"Так, например, когда однажды, после четырнадцатичасового перехода без пищи и питья, я подошел со своею ротой к лесу, где мы наткнулись на покинутую повозку с провиантом, - знаешь ли ты, что произошло тогда? Изголодавшиеся до последних пределов люди пришли в неистовство и, как волки, набросились на пищу, а так как её едва могло хватить на двадцать пять человек, то у них дошло до рукопашной. Моей команды никто не слушал, а когда фельдфебель с саблей в руках наступал на них, - они ружейными прикладами сшибали его с ног. Шестнадцать человек раненых и полумертвых осталось на месте. Те же, кому досталась пища, ели так жадно, что падали на землю, где тотчас засыпали. Это были люди, шедшие против людей, дикие звери, дравшиеся из-за пищи.

"Или в другой раз: получили мы приказ немедленно устроить палисад.

"В безлесной стране мы не располагали ничем, кроне виноградных лоз и их подпорок. Возмутительная картина! В один час были опустошены все виноградники; чтобы связать фашины, вырывались лозы с листьями и гроздьями, совсем мокрые от раздавленного, полуспелого винограда. Говорят, это были сорокалетние виноградники. А мы в один час уничтожили результаты сорокалетних трудов! И это для того, чтобы, находясь в безопасности, стрелять в тех, кто развел эти виноградники!..

"А когда мы перестреливались на не скошенном пшеничном поле, - зерна сыпались к нашим ногам, а колосьи приминались к земле, чтобы сгнить при первом дожде... Как по твоему, моя дорогая, - можно ли после таких поступков уснуть спокойно? Между тем, ведь я только исполнял свой долг. А ведь есть люди, которые осмеливаются утверждать, что лучшей подушкой служит сознание исполненного долга?!..

"Но мне предстоит нечто лучшее! Ты, может быть, слыхала, что французский народ для усиления своей армии поднялся массами и образовал вольные отряды, которые под именем "вольных стрелков" стараются охранять свои дома и поля. Прусское правительство не захотело признать их солдатами и угрожало при встрече разстреливать их, как шпионов и изменников! Оно основывается на том, что войну ведут государства, а не индивидуумы. Но разве солдаты не индивидуумы? И разве эти стрелки не солдаты? У них серая форма, как у стрелков, а ведь солдатом делает мундир. "Но они не состоят в списках армии" - возражают на это! Да, они не состоят в списках армия, потому что у правительства не было времени записать их. Трех таких стрелков я держу сейчас под арестом в соседнем биллиардном зале и каждую минуту ожидаю из главного штаба решения их судьбы!.."

На этом лейтенант прервал свое письмо и позвонил к ординарцу, находившемуся на посту в трактире. Через минуту ординарец предстал пред лейтенантом.

- Ничего, господин лейтенант; они играют на биллиарде и в самом хорошем расположении духа.

- Дайте им несколько бутылок белого вина, только самого легкого! Все в порядке?

- Все, господин лейтенант. Не будет ли приказаний?

Фон-Блейхроден продолжал письмо:

"Что за странный народ эти французы! Три стрелка, о которых я упоминал и которые, вероятно (говорю вероятно, потому что еще надеюсь на лучший исход), через несколько дней будут приговорены к смерти, - спокойно играют на биллиарде в соседней комнате, и я слышу удары их киев о шары. Какое веселое презрение к жизни! Но ведь в сущности это прекрасно - уметь так умирать! Или, быть может, это доказывает только, что жизнь имеет слишком мало цены, если так легко разстаться с ней.

"Я думаю, что если бы не было таких дорогих уз, как у меня, заставляющих дорожить существованием... Но ты, конечно, поймешь меня и веришь, что я считаю себя связанным... Впрочем, я сам не понимаю, что пишу, - я уже много ночей не спал, и голова у меня..."

Кто-то постучал в дверь. На ответ лейтенанта "войдите", дверь отворилась, и вошел деревенский священник. Это был человек лет пятидесяти с печальным и привлекательным, но в высшей степени решительным лицом.

- Господин лейтенант, - начал он, я пришел просить разрешения поговорить с пленными.

Лейтенант встал и, приглашая священника занять место на диване, надел свой военный мундир. Но когда он застегнул свой узкий сюртук, и шею его сжал, как в тисках, тугой воротник, он почувствовал, что все его благородные порывы стеснены, и кровь в своих таинственных путях к сердцу остановилась.

Прислонившим к столу и положив руку на Шопенгауера, он сказал:

- К вашим услугам, господин кюрэ, но я не думаю, чтобы пленные уделили вам много внимания: они очень заняты своей партией.

- Я думаю, господин лейтенант, что я лучше вас знаю свою паству! Один только вопрос: намерены-ли вы разстрелять этих юношей?

- Разумеется! - ответил фон-Блейхроден, совершенно входя в свою роль. - Ведь войну ведут государства, господин кюрэ, а не отдельные личности.

- Извините, господин лейтенант, стало быть, вы и ваши солдаты не отдельные личности?

- Извините, господин кюрэ, в настоящую минуту - нет!

Он положил письмо к своей жене под бювар и продолжал:

- В настоящую минуту я только представитель союзных государств Германии.

- Вероятно, господин лейтенант, ваша милостивая королева, да хранит ее Господь вовеки, тоже была представительницей союзных государств Германии, когда обратилась к немецким женщинам с воззванием оказывать помощь раненым? И я знаю тысячи французских отдельных личностей, благословляющих ее, в то время, как французская нация проклинает её нацию. Господин лейтенант, во имя Христа (при этих словах священник встал, схватил руки врага и продолжал со слезами в голосе: представьте это дело на её усмотрение!

Лейтенант был смущен, но вскоре оправился и сказал:

- У нас женщины еще не вмешиваются в политику

Лейтенант, казалось, прислушивался к чему-то за окном и потому не обратил внимания на ответ священника Он был взволнован и бледен, и даже тугой воротник не мог более вызвать прилива крови.

- Садитесь, пожалуйста, господин кюрэ, - говорил он машинально. - Вы можете, если вам угодно, говорить с пленными; но посидите, пожалуйста, еще одну минуту! - Он снова прислушался: теперь уже отчетливо раздавались удары копыт лошади, приближавшейся рысью.

- Нет, нет, не уходите еще, господин кюрэ, - говорил он, задыхаясь. Священник стоял. Лейтенант высунулся, насколько мог, в окно. Топот копыт все приближался, замедляясь, переходя в шаг и, наконец, прекратился. Звяканье сабли и шпор, стук шагов - и фон-Блейхроден держит в руках пакет. Он вскрыл его и прочел бумагу.

- Который час? - проговорил он, спрашивая самого себя. - Шесть! Итак, через два часа, господин кюрэ, пленные будут разстреляны без суда и следствия.

- Это невозможно, господин лейтенант, так не отправляют людей на тот свет!

- Так или не так, - приказ гласит: все должно было покончено до вечерней молитвы, если я не хочу, чтобы меня сочли за соучастника вольных стрелков. Я уже получил строгий выговор за то, что не исполнил приказа еще 31 августа. Господин кюрэ, идите, объявите им... избавьте меня от неприятности...

- Вам неприятно сообщить им законный приговор?

- Но ведь я тоже человек, господин кюрэ! Вы же верите?

Он сорвал с себя сюртук, чтобы свободнее дышать, и быстро зашагал по комнате.

- Почему не можем мы всегда оставаться людьми? Отчего мы должны быть двойственными? О! Господин пастор, пойдите и объявите им! Семейные они люди? Есть у них жены, дети? Быть может, родители?..

- Вое трое холосты, - ответил священник. - Но, по крайней мере, эту ночь вы можете им подарить?!

- Невозможно! приказ гласит: до вечера, а на разсвете мы должны выступить. Идите к ним, господин кюрэ, идите!

- Я пойду! Но не забудьте, господин лейтенант, что вы без сюртука, не вздумайте выйти: вас может постичь участь тех троих, потому что ведь только мундир делает солдатом.

Священник вышед.

Фон-Блейхроден в возбужденном состоянии дописывал последния строки письма.

Затем, запечатав его, он позвонил вестового.

- Отправьте это письмо, - сказал он вошедшему, - и пошлите ко мне фельдфебеля.

Фельдфебель вошел.

- Трижды три - двадцать девять, нет, трижды семь... - Фельдфебель, возьмите трижды... возьмите двадцать семь человек и через час разстреляйте пленных. Вот приказ!

- Разстрелять?.. - нерешительно переспросил фельдфебель.

Мы отправимся на рекогносцировку в Фонтенебло, и к нашему возвращению все должно быть кончено. Вы поняли?

- Шестнадцать человек для господина лейтенанта, двадцать семь - для пленных. Счастливо оставаться, господин лейтенант!

Он вышел.

Лейтенант тщательно застегнул сюртук, надел портупею, сунул в карман револьвер. Затем зажег сигару, но решительно не в силах был курить: он задыхался, ему не хватало воздуха.

Он тщательно вытер пыль с письменного стола, обмахнул носовым платком большие ножницы и спичечницу; положил параллельно линейку и ручку, под прямым углом к бювару. Потом стал приводить в порядок мебель. Покончив с этим, он вынул гребенку, щетку и причесал перед зеркалом волосы. Он снял со стены палитру, изследовал краски; разсматривал красные шапки и попробовал поставить поустойчивее двуногий мольберт. К тому времени, когда на дворе послышалось бряцанье ружей, в комнате не оставалось ни одного предмета, который не побывал бы в руках лейтенанта. Затем он вышел. Он скомандовал: "Налево-кругом" - и направился из деревни... Он точно бежал от настигавшого его неприятеля, и отряд с трудом поспевал за ним. Выйдя в поле, он приказал своим людям идти гуськом друг за другом, чтобы не топтать травы. Он не поворачивался, но шедший позади его мог видеть, как судорожно съеживалось сукно на спине его сюртука, как он вздрагивал, точно ожидая удара сзади.

На опушке леса он скомандовал: стой! - и приказал солдатам не шуметь и отдохнуть, пока он пройдет в лес.

Оставшись наедине и убедившись, что его никто не видит, он перевел дух и повернулся к лесной чаще, сквозь которую узкия тропинки вели к "Волчьему ущелью". Низкая лесная поросль и кусты были уже окутаны мраком, а вверху, над макушками дубов и буков, еще сияло яркое солнце. Фон-Блейхродену казалось, что он лежит на мрачном дне озера и сквозь зелень воды видит дневной свет, до которого ему уж не добраться никогда. Величественный чудный лес, действовавший прежде так целительно на его больную душу, был сегодня не гармоничен, неприятен, холоден.

Жизнь представлялась теперь фон-Блейхродену такой жестокой, противоречивой, полной двойственности, безрадостной даже в безсознательной природе. Даже здесь, среди растений, велась та же страшная борьба за существование, хотя и безкровная, но не менее жестокая, чем в одушевленном мире. Он видел, как маленькие буки разростались в рощицы, чтобы убить нежную поросль дубка, которая теперь ничем иным, кроме поросли, не может быть. Из тысячи буков едва одному удастся пробраться к свету и, благодаря этому, превратиться в великана, чтобы в свою очередь отнимать жизнь у других. А безпощадный дуб, протягивавший свои узловатые грубые руки, как бы желая захватит все солнце для себя одного, - изобрел еще подземную борьбу. Он разсылал свои длинные корни по всем направлениям, подрывал землю, поглощая все питательные вещества и, если ему не удавалось уничтожить своего противника лишением света, - он умерщвлял его голодной смертью. Дуб убил уже сосновый лес; за бук являлся мстителем, действовавшим медленно, но верно: его ядовитые соки убивали все там, где он царил.

Он изобрел непреодолимый способ отравления: никакая трава не могла рости в его тени, земля вокруг него была мрачна, как могила, и потому будущее принадлежало ему.

Фон-Блейхроден шел все дальше и дальше. Безсознательно сбивал он саблей молодую поросль вокруг себя, не думая о том, как много юных надежд разбивал он, сколько обезглавленных калек оставлял за собой. Едва ли он даже способен был о чем-нибудь думать: так глубоко потрясена была вся его душа. Мысли его, пытавшияся сосредоточиться, прерывались, расплывались.

Воспоминания, надежды, злоба, различные смутные чувства и единственное яркое - ненависть к предразсудкам, которые необъяснимым путем управляют миром, - расплавлялись в его мозгу, объятом внутренним огнем.

Вдруг лейтенант вздрогнул и остановился: от деревни Марлотт долетал шум, разносившийся по полям и усиживавшийся в подземных ходах Волчьей долины. Это был барабан! Сначала продолжительная дробь: трррррррррром! И затем удар за ударом, тяжелые, глухие, раз-два, - как будто заколачивали крышу гроба. - Трррро-тррром. Тром-тррром! Он вынул часы. Три четверти восьмого... Через четверть часа все будет кончено. Он подумал было вернуться и увидеть все своими глазами. Но ведь он убежал! Ни за что на свете он не мог бы видеть это. Он залез на дерево. Он увидал деревню, такую приветливую с её маленькими садиками и с колокольней, возвышавшейся над крышами домов. Больше он ничего не видел. Он держал в руках часы и следил за секундной стрелкой. Пик, пик, пик, пик! Она бегала вокруг циферблата так быстро, быстро. Длинная минутная стрелка, пока маленькая писывала круг, делала только толчек, а часовая казалась совсем неподвижной.

Было без пяти минут восемь. Фон-Блейхроден крепко ухватился за обнаженный черный сук бука. Часы дрожали у него в руках, пульс громко стучал, отдаваясь в ушах, и он чувствовал жар у корней волос. - Крррах! - раздалось вдруг, точно треснула доска, и над деревней, поверх черных шиферных крыш и белой яблони, поднялся синеватый дымок, прозрачный, как весеннее облачко, а над ним взвилось кольцо, два кольца, много колец, как будто стреляли в голубей, а не в стену.

- Они не так жестоки, как я думал, - подумал он, спускаясь с дерева и несколько успокоившись после того, как все уже было кончено. Теперь раздался звон маленького деревенского колокола, заупокойный звон за души умерших, которые исполнили свой долг, а не за живых, исполняющих его.

Солнце село, и бледный месяц, стоявший в небе, начинал уже краснеть, становясь все ярче и ярче, когда лейтенант со своим отрядом зашагал к Монкуру, преследуемый звоном маленького колокола. Солдаты вышли на неширокое шоссе, и эта дорога, с двумя рядами тополей, казалась нарочно устроенной для похода. Они продолжали свой путь, пока не спустилась густая тьма, а в небе ярко не заблестел месяц. В последней шеренге начали уже перешептываться, тихонько совещаясь, не попросить ли унтер-офицера намекнуть лейтенанту, что местность не безопасна и что необходимо вернуться на квартиры, чтобы успеть завтра с разсветом выступить, - как вдруг фон-Блейхроден совершенно неожиданно скомандовал остановиться. Расположились на возвышенности, с которой можно было видеть Марлотт. Лейтенант остановился, как вкопанный, точно охотничья собака, наткнувшаяся на стаю куропаток. Снова раздался барабанный бой. Затем в Монкуре пробило девять часов; потом часы пробили в Греце, Буре, в Немуре; все маленькие колокола звонили к вечерне, один звонче другого, но всех их заглушал колокол Марлотта, как бы крича: помогите! помогите! помогите! Блейхроден не мог помочь. Теперь раздавался гул вдоль земли, как будто выходя из её недр: это была ночная перестрелка в главной квартире близь Шалона.

А сквозь легкий вечерний туман, разстилавшийся, точно вата, вдоль маленькой речки, прорывался лунный свет и, освещая речку, бегущую из темного леса Фонтенебло, который возвышался подобно вулкану, делал ее похожей на поток лавы.

Вечер томительно жаркий, но лица людей так бледны, что летучия мыши, снующия вокруг, задевают их, как оне обыкновенно делают при виде чего-нибудь белого. Все знали, о чем думает лейтенант, но они никогда не видали его таким странным и боялись, что не все обстоит благополучно с этой безцельной рекогносцировкой на большой дороге.

Наконец, унтер-офицер решился подойти к лейтенанту и отрапортовать, что уже пробили зорю; Блейхродед покорно выслушал донесение, как принимают приказы, и командовал возвращение.

Когда, час спустя, они вошли в первую улицу деревни Марлотт, унтер-офицер заметил, что правая нога лейтенанта не сгибается в колене, и он идет не ровно, точно слепой.

На площади люди были распущены по домам без молитвы, и лейтенант исчез.

Ему не хотелось сейчас же идти к себе. Что-то влекло его, куда? - он сам не знал... Он ходил кругом, как ищейка, с широкораскрытыми глазами и раздутыми ноздрями. Он осматривал стены и слышал хорошо знакомый ему запах.

произошло.

Наконец, он почувствовал усталость и направился к себе. На дворе он остановился, затем обошел вокруг кухни. Там он наткнулся на фельдфебеля и, при виде его, до того испугался, что должен был ухватиться за стену. Фельдфебель тоже был испуган, но скоро оправился и оказал:

- Я искал господина лейтенанта, чтобы доложить...

- Хорошо, хорошо! Все в порядке?.. Отправляйтесь к себе и ложитесь спать! - ответил фон-Блейхроден, боясь услышать подробности.

- Все в порядке, господин лейтенант, но...

- Хорошо! Ступайте, ступайте, ступайте!.. - он говорил как торопливо, что фельдфебель не имел возможности вставить слово: каждый раз, как он раскрывал рот, - целый поток речей лейтенанта выливался на него. В конце концев фельдфебелю это надоело, и он пошел к себе.

Фон-Блейхроден перевел дух, и ему стало весело, мак мальчишке, который избежал наказания... Теперь он был в саду. Месяц ярко освещал желтую кухонную стену, и виноградная лоза вытягивала свою изсохшую костлявую руку. Но что это? Часа два тому назад она была совсем мертва, лишена листьев; торчал один только серый остов, изгибавшийся в конвульсиях, а теперь на ней висели чудные красные гроздья и ствол позеленел? Он подошел поближе, чтобы убедиться, та ли это лоза. Подходя к стене, он ступил во что-то мягкое и узнал удушливый, противный запах, напоминавший мясную лавку. Теперь он увидел, что это та самая виноградная ветвь, и только штукатурка на стене над ней пробита и обрызгана кровью. Так это было здесь! Здесь произошло это!..

Он сейчас же ушел. Войдя в сени, он споткнулся: что-то скользкое пристало к его ногам. Он снял в сенях сапоги и выбросил их на двор. Затем он отправился в свою комнату, где на столе был приготовлен ему ужин. Он чувствовал страшный голод, но не мог есть: он стоял и пристально смотрел на накрытый стол. Все было так аппетитно приготовлено: ком масла такой нежный, белый, с красной редиской, воткнутой посредине; ослепительной белизны скатерть, красная метка которой, - он это заметил, - не соответствовала именам его и его жены; круглый козий сыр так заманчиво красовался на темных виноградных листьях, как будто рукой, приготовлявшей все это, водил не один только страх; прекрасный белый хлеб, красное вино в граненом графине, тонкие ломтики розоватого мяса, - все, казалось, было разставлено дружеской, заботливой рукой. Но фон-Блейхроден не решался прикоснуться к пище.

Вдруг он схватил колокольчик и позвонил. Тотчась же вошла хозяйка и молча остановилась у двери. Она смотрела себе под ноги и ждала приказаний. Лейтенант не знал, что ему надо было, и не помнил, зачем он позвонил. Но нужно было что-нибудь сказать.

- Вы сердитесь на меня? - спросил он.

- Нет, сударь, - спокойно ответила женщина. - Вам что-нибудь угодно? - И она снова смотрела себе под ноги.

Лейтенант посмотрел вниз, желая узнать, что привлекает её внимание, и заметил, что он стоит в одних носках, а пол испещрен пятнами, красными пятнами с отпечатком пальцев в тех местах, где носки были прорваны, от продолжительной ходьбы в течение дня.

- Дайте мне вашу руку, добрая женщина, - сказал он, протягивая ей свою.

- Нет! - ответила она, смотря ему прямо в глаза, и вышла.

После этого оскорбления к лейтенанту, казалось, вернулось мужество; он взял стул, решившись приняться за еду. Он придвинул к себе блюдо с мясом, но от одного его запаха - ему стало тошно. Он встал, открыл окно и выбросил на двор все блюдо. Дрожь охватила все его члены, и он чувствовал себя совершенно больным. Глава его были так чувствительны: свет безпокоил их, и яркие цвета раздражали. Он выбросил графины с окном, вынул красную редиску из масла; красные берега художников, палитры, решительно все красное полетело за окно. Затем он лег на кровать. Глаза его, не смотря на усталость, не смыкались. Так пролежал он некоторое время, пока не послышались чьи-то голоса в трактире. Он не хотел вслушиваться, но слух его невольно улавливал разговор двух унтер-офицеров за пивом.

Они говорили:

- Два, что пониже, были молодцы, а длинный - слаб.

- Нельзя еще сказать, что он слаб потому только, что он свалился, как сноп; ведь он же просил привязать его к шпалерам, так как ему хотелось умереть стоя, - говорил он.

- Но другие стояли же, чорт побери, скрестив на груди руки, точно с них портрет писали!

- Да, молодцы были... Твое здоровье!

Блейхроден зарыл голову в подушки и заткнул уши простыней. Но тотчас же он снова встал. Какая-то сила влекла его к двери, за которой сидели собеседники. Он хотел слышать дальше, но теперь люди говорили тихо. Он прокрался вперед и, упершись спиною в правый угол, приложил ухо к замочной скважине и слушал.

- А смотрел ты на наших ребят. Лица у них стали серые, вот как пепел в моей трубке? Многие стреляли на воздух. Но, нечего уж говорить: те все-таки получили, что им следовало. Теперь они весят на несколько фунтов больше прежнего! Право, мы, точно по дроздам, стреляли в них.

- Видел ты этих птичек с красными шейками? Когда раздавался выстрел, их шейки мелькали, как пламя, когда снимают со свечки, и оне катались по грядам гороха, хлопая крыльями и вытаращив глаза! А потом эти старухи! О!.. Но... но ничего не поделаешь - война! Твое здоровье!

Этого было достаточно. Мозг, переполненный кровью, усиленно работал, и фон-Блейхроден не мог уснуть. Он вышел в столовую и попросил солдат уйти. Затем он разделся, окунул голову в умывальный таз, взял Шопенгауэра, лег и начал читать. С лихорадочно бьющимся пульсом читал он: "рождение и смерть одинаково принадлежат жизни и сохраняют равновесие, как взаимный договор, или как противоположные полюсы всей совокупности жизненных явлений. Мудрейшая из мифологий - индийская, выражает это тем, что именно богу, символизирующему разрушение, смерть, - именно Шиве, вместе с ожерельем из мертвых голов, дает, как атрибут, эмблему творческой силы. Смерть, это - мучительное распутыание узла, завязанного при зачатии в наслаждении; она - насильственное разрушение коренной ошибки нашего существования; она - освобождение от иллюзии".

Он выронил книгу, услышав вдруг, что кто-то кричит и бьется в его постели.

Кто это лежит на кровати? Он увидел фигуру, у которой живот был сведен судорогой и грудная клетка сжата вчетверо; странный глухой голос раздавался из под простыни.

Но ведь это было его тело. Разве он раздвоился, что он видит и слышит себя самого, как постороннее лицо? Кряк продолжался.

Дверь отворилась, и вошла женщина, вероятно, постучавшись предварительно.

- Что прикажете, господин лейтенает? - спросила она с горящими глазами и особенной усмешкой на губах.

- Я? - ответил больной, - ничего! Но он, кажется, очень болен, и ему нужен доктор.

- Здесь нет доктора, но господин кюрэ помогает нам в случае надобности, - ответила женщина, перестав улыбаться,

- В таком случае пошлите за ним, - сказал лейтенант, - хотя он не любит попов.

- Но когда он болен - он их любит! - сказала женщина и скрылась.

Священник вошел и, подойдя к постели, взял руку больного.

Как вы думаете, что с ним? - спросил больной. - Чем он болен?

- Мучениями совести, - был короткий ответ священника.

Блейхроден вскочил.

- Да, - сказал священник, обвязывая мокрым полотенцем голову больного. - Выслушайте меня, если вы еще в состоянии это сделать. Вы приговорены. Вас ждет жребий, более ужасный, чем тот, который выпал на долю тех троих! Слушайте хорошенько! Мне знакомы эти симптомы: вы на границе безумия. Попытайтесь продумать эту мысль до конца! Вдумайтесь пристально, и вы почувствуете, как мозг ваш проясняется, приходит в порядок. Смотрите мне прямо в лицо и следите, если можете, за моими словами. Вы раздвоились! Вы разсматриваете часть себя, как другое, или третье лицо! Каким образом пришли вы к этому? Видите ли, это общественная ложь раздваивает их. Когда вы сегодня писали к вашей жене, вы были один человек, настоящий, простой, добрый, а когда говорили со мной - вы были совсем другой! Как актер утрачивает свою индивидуальность и становится конгломератом ролей, - так общественный человек представляет собою, по меньшей мере, два лица. И пока душа не разорвется от какого-нибудь внутренняго потрясения, возбуждения, - обе природы живут в человеке бок о бок... Я вижу на полу книгу, которая мне тоже знакома. Это был глубокий мыслитель, быть может, самый глубокий, какой был на свете. Он постиг зло и ничтожество земной жизни, как будто бы сам Бог вразумил его, но это не помешало ему стать двойственным, потому что жизнь, рождение, привычки, человеческия слабости - влекут назад. Вы видите - я читал и другия книги, кроме моего требника. И я говорю, как врач, а не как священник, потому что мы оба - следите за мной хорошенько - понимаем друг друга! Вы думаете, я не чувствую проклятия двойственной жизни, которую я веду? Правда, меня не обуревают сомнения в религиозных вопросах, потому что религия вошла в плоть и кровь мою. Но, милостивый государь, я знаю, что, говоря так, я говорю не во имя Божье. Ложью заражаемся мы еще в утробе матери, впитываем ее с материнским молоком, и кто при современных условиях захочет сказать правду, всю правду, тот... да... да... В состоянии вы следить за мной?

Больной жадно вслушивался и, в продолжение всей речи священника, не спускал с него глаз.

- Теперь перейдем в вам, - продолжал кюрэ, - есть на свете маленький предатель с факелом в руках, амур с корзиной роз, сеющий ложь жизни; это ангел Лжи и имя его - Красота. Язычники в Греции почитали его, цари всех времен и народов поклонялись ему, потому что он ослепляет людей, не позволяя видеть вещи в настоящем их виде. Он проходит через всю жизнь и обманывает, - обманывает без конца.

Зачем вы, воины, одеваетесь в красивые одежды с позолотой, в яркие цвета? Для чего делаете вы свое страшное дело под музыку и с развевающимися знаменами? Не для того ли, чтобы скрыть то, что остается позади вас? Если бы вы любили истину, вы бы носили белые блузы, как мясники, для того, чтобы кровавые пятна были заметнее; вы бы ходили с топорами и ножами, как рабочие на бойнях, с ножами, липкими от жира, с которых каплет кровь. Вместо оркестра музыки, вы гнали бы перед собой толпу воющих людей, обезумевших от одного вида поля сражения; вместо знамен, вы носили бы саваны, возили бы за собой обозы гробов!..

Больной, корчась в напряжении, судорожно складывал руки, грыз пальцы. Лицо священника приняло грозный вид; суровый, неподвижный, исполненный ненависти, он продолжал:

- По натуре, ты человек добрый, и я не хочу покарать в тебе злого, нет, - я наказываю тебя, как "представителя" как ты себя назвал, и да послужит твое наказание предостережением другим! Хочешь ли ты взглянуть на эти трупы? Хочешь?

- Нет! ради Бога, не надо! - закричал больной, у которого выступил холодный пот, и взмокшая рубашка пристала к плечам.

- Твой испуг доказывает, что ты человек и труслив, как ему подобает.

Точно от удара бича, вскочил больной, обливаясь потом; но лицо его было спокойно, грудь дышала ровно, и холодным уверенным голосом совсем здорового человека он сказал:

- Уходи вон отсюда, проклятый поп, не то ты доведешь меня до какой-нибудь глупости!

- Но я уж не приду, если ты меня снова призовешь, - ответил тот. - Подумай об этом! Когда сон покинет тебя, подумай о том, что это не моя вина, а скорее вина тех троих, что лежат в биллиардной на столе...

И он растворил дверь в биллиардный зал, откуда в комнату больного ворвался запах карболовой кислоты.

- Нюхай, нюхай! Это пахнет не пороховым дымом, это не то, что телеграфировать домой о подобном случае: "Слава Богу, - большая победа: трое убитых и один сумасшедший". Это не то, что сочинять приветственные стихи, усыпать улицы цветами, проливать слезы в церкви. Это - кровопролитие, убийство, слышишь ты, палач!

Блейхроден вскочил с постели и бросился в окно, где был подхвачен людьми; он пытался кусать их, но был связан и отправлен в походный лазарет главной квартиры, а оттуда - в виду выяснившагося острого помешательства - препровожден в больницу.

* * *

Было солнечное утро в конце февраля 1871 г. На крутой холм в окрестностях Лозанны медленно поднималась молодая женщина об руку с мужчиной средних лет.

Она была в последнем периоде беременности и тяжело опиралась на руку своего спутника.

Лицо молодой женщины было мертвенно бледно, она была в черном. Господин, шедший рядом с ней, не был в трауре, из чего прохожие заключали, что он не муж её.

они остановились.

- Еще один подъем? - спросила женщина.

- Да, сестра, - ответил он. - Отдохнем здесь немного.

И они сели на скамье перед гостиницей. У нея замирало сердце; она дышала с трудом.

- Бедный мой, - сказала она, - я вижу, тебя тянет домой, к своим.

- Ради Бога, сестра, не говори об этом! - ответил он. - Правда, душою я порой далеко отсюда, и присутствие мое было бы полезно дома во время посева, но ведь ты же моя сестра, нельзя отречься от своей плоти и крови.

- Ох, - продолжала г-жа Блейхроден, хоть бы принесли ему пользу здешний воздух и лечение. Как ты думаешь, он выздоровеет?

- Наверное, - ответил брат, отворачивая лицо, чтобы не выдать своих сомнений.

- Какую ужасную зиму пережила я во Франкфурте. Какие жестокие удары посылает иногда судьба! Я думаю, мне легче было бы примириться с его смертью, чем с этим погребеньем заживо.

- Но ведь есть еще надежда, - сказал брат безнадежным тоном.

И снова мысли его перенеслись к его детям и полям. Но тотчас же он устыдился своего эгоизма и разсердился на свою неспособность всецело отдаться чужому горю.

В эту минуту с высоты донесся резкий продолжительный крик, похожий на свист локомотива; за первым криком последовал второй.

- Неужели это поезд здесь, на такой высоте? - спросила г-жа Блейхроден.

- Должно быть, - ответил брат, тревожно прислушиваясь.

Крик повторился. Теперь, казалось, что это вопль утопающого.

- Вернемся домой, - сказал Шанц, страшно побледнев. - Сегодня ты не в состоянии подняться выше, а завтра мы будем догадливей и возьмем экипаж.

Но она, во что бы то ни стало, хотела идти дальше.

В зеленой изгороди боярышника прыгали черные дрозды с желтыми клювами; по стенам, обвитым плющем, бегали взапуски серые ящерицы, скрываясь в трещинах. Весна была в полном разгаре, и по краям дороги цвели примулы. Но все это не привлекало внимание страдальцев, шедших на Голгофу. Когда они поднялись еще в гору, - таинственные крики возобновились.

Охваченная внезапным подозрением, г-жа Блейхроден повернулась к брату и, своим помутившимся взором, взглянула ему прямо в глаза, как бы ища в них подтверждения своих догадок. Затем, не произнося ни слова, она упала на дорогу, подняв целое облако желтой пыли.

Прежде чем брат успел опомниться, какой-то услужливый путник бросился за экипажем, и когда молодая женщина была перенесена в него, - в недрах её тела началась та мучительная работа, которая предшествует появлению на свет нового человека.

А наверху, в больничной комнате с видом на Женевское озеро сидел фон-Блейхроден. Стены комнаты были обиты войлоком и окрашены в бледно-голубой цвет; сквозь окраску просвечивали легкие контуры пейзажа. Потолок был разрисован наподобие шпалер, обвитых виноградом; пол покрыт ковром поверх толстого слоя соломы. Мягко обитая мебель скрывала углы и края дерева.

Окна были снабжены решеткой, сделанной в виде цветов и листьев, из-за которых сама решетка не была видна.

Форма помешательства фон-Блейхродена известна под именем терзаний совести. Он убил одного виноградаря при каких-то таинственных обстоятельствах, в которых никак не мог решиться сознаться, по той простой причине, что он их не помнил. Теперь он сидел в заключении и ждал исполнения приговора, так как был присужден к смертной казни.

Но у него бывали светлые промежутки.

Тогда он развешивал по стене большие листы бумаги и исписывал их силлогизмами. Он вспоминал иногда о приказе разстрелять вольных стрелков, но то обстоятельство, что он был женат, совершенно изгладилось из его памяти. Свою жену, навещавшую его, он принимал за ученика, которому давал уроки логики.

Он ставил первую посылку: вольные стрелки - предатели, и приказ гласил - разстрелять их.

Однажды жена его имела неосторожность поколебать его уверенность в правильности этой посылки; тогда он сорвал со стен все заключения и заявил, что употребит двадцать лет на то, чтобы доказать их верность. Кроме того, у него были грандиозные проекты осчастливить все человечество.

- Отчего происходит наша смерть здесь, на земле? - задавал он вопрос. - Для чего король управляет, священник проповедует, поэт творит, художник рисует? Для того, чтобы доставить организму азот. Азот, это - разум, и народы, употреблявшие в пищу мясо, - разумнее употреблявших углеводы. В настоящее время начинает ощущаться недостаток в азоте, и отсюда возникают войны, стачки, государственные перевороты. Необходимо отыскать новый источник азота. Блейхроден нашел его, и теперь все люди будут равны. Свобода, равенство и братство станут, наконец, действительностью. В этом проблема будущого, с разрешением которой земледелие и скотоводство окажутся излишними, и на земле воцарится золотой век.

Но затем им снова овладевала мысль о совершенном убийстве, и он становился глубоко несчастным.

В то самое февральское утро, когда г-жа Блейхроден, направлявшаяся в лечебницу, вынуждена была вернуться домой, - муж её сидел в своей комнате и смотрел в окно. - Сначала он разсматривал потолок и пейзаж на стенах, затем пересел к свету на удобный стул, откуда видна была широко даль, разстилавшаяся перед ним.

Сегодня он был спокоен: накануне вечером он принял холодную ванну и хорошо спал ночь... Он не мог дать себе отчет в том, где он находится. В окно видны были совсем зеленые кусты, олеандры, усеянные бутонами, лавровые деревья с их блестящими листьями, буксусы, тенистый вяз, весь обвитый плющем, скрывавшим его голые ветви и придававшим ему вид дерева, покрытого зеленой листвой. По лужайке, усеянной желтыми примулами, шел человек, косивший траву, а маленькая девочка сгребала ее в кучи. Фон-Блейхроден взял календарь и прочел: февраль.

- В феврале сгребают сено. Где я?

Взор его устремился вдаль, за сад, и он увидел глубокую долину, постепенно спускавшуюся к зеленым лугам; там и сям мелькали разбросанные маленькия деревушки, церкви, светло-зеленые плакучия ивы. - "Февраль!" подумал он снова.

А там, где кончались луга, - разстилалось спокойное, голубое, как воздух, озеро, по ту сторону его темнела земля с возвышавшеюся грядою гор. Над горной цепью лежало что-то похожее на зубчатые облака, легкия, пушистые, нежные, с чуть заметными тенями на зубцах.

Блейхроден терялся в догадках о том, куда он попал; но здесь было так чудно хорошо, как не могло быть на земле. Не умер ли он и не перенесся ли в другой мир? Но только это не была Европа. Должно быть, он умер! Он погрузился в тихия мечты, пытаясь вникнуть в свое новое положение, и вдруг почувствовал необыкновенный прилив радости, а в голове его пронеслось какое-то освежающее ощущение, точно мозговые извилины, перепутанные раньше, начали расправляться, приходить в порядок. Ему стало бесконечно весело, а в груди зазвучала ликующая песня; но он никогда в жизни не пел, и потому его были крики, крики восторга, те самые крики, которые, разносясь в окно, привели его жену в отчаяние.

Просидев так еще с час, он вспомнил вдруг старинную картину, виденную им в каком то кегельбане, в окрестностях Берлина; она представляла швейцарский пейзаж, и теперь он понял, что он - в Швейцарии, а остроконечные облака - Альпы. Делая второй обход, доктор нашел фон-Блейродена спокойно сидевшим перед окном и напевавшим про себя: не было никакой возможности оторвать его от чудной картины.

Но он был совершенно спокоен и ясно сознавал свое положение.

- Доктор, - сказал он, указывая на железную решетку в окне, - зачем вы портите такой чудный вид, закрывая его железом? Не позволите ли вы мне сегодня выйти на воздух? я думаю, это было бы мне полезно, и я обещаю не убежать!

Доктор взял его руку, чтобы незаметно изследовать пульс.

- Пульс у меня всего 70, дорогой доктор, - сказал, улыбаясь, пациент, - и эту ночь я спал спокойно. Вам не чего бояться.

- Меня очень радует, - сказал доктор, - что повидимому лечение имеет на вас хорошее действие. Вы можете выйти.

- Да, земля еще прекрасна там, где её не коснулась культура; а здесь природа так могущественна, что справилась со всеми попытками человека.

- Вы последователь Руссо, доктор? - заметил пациент.

- Руссо был женевец, господин лейтенант! Там, на берегу озера, в глубоком заливе, который вы видите прямо против этого вяза, там он родился, там страдал, там были сожжены его "Emilie" и "Contrat social", это евангелие природы; а там, влево, у подножия Валлисских Альп, где лежит маленький Кларан, там написал он книгу любви, "La nouvelle Heliose". Озеро, что вы видите внизу, - Женевское озеро!

- Женевское озеро! - повторил фон-Блейхроден.

- В этой тихой долине, - продолжал доктор, - где живут мирные люди, искали душевного исцеления и покоя все потерпевшие жизненное крушение. Взгляните туда, направо, на эту узкую полоску земли с башней и тополями: это Ферней. Туда бежал Вольтер, осмеяв Париж, там обработывал он землю и выстроил храм в честь верховного существа. А дальше - Коппэ. Там жила госпожа Сталь, злейший враг Наполеона, предателя народа, та самая госпожа Сталь, которая имела мужество учить французов, своих соотечественников, что немецкая нация вовсе не жестокий враг Франции, потому что нации вообще не питают ненависти друг к другу

Сюда, - посмотрите теперь влево, - сюда, на это озеро бежал измученный Байрон, точно титан, вырвавшийся из сетей реакционного времени, в которые оно хотело поймать его могучий дух, и здесь, в своем "Шильонском узнике", вылил он всю свою ненависть к тирании. У подножия высокого Граммона против рыбачьей деревушки Сен-Жэнгольф он чуть не утонул однажды... Здесь искали убежища все, кто не в силах был выносить воздух плена, подобно холере, носившагося над Европой после посягательства священного союза на права человечества. Здесь, тысячу футов ниже, слагал Мендельсон свои грустные мечтательные песни; здесь Гуно написал своего Фауста. Здесь, в безднах Савойских Альп он черпал вдохновение для "Вальпургиевой ночи". Отсюда Виктор Гюго громил декабрьских предателей своими обличительными стихами. И здесь же, по удивительной иронии судьбы, внизу, в маленьком скромном Веве, куда не проникает северный ветер, здесь ваш государь искал забвения от ужасов Садовы и Кенигреца... Сюда укрылся русский Горчаков, почувствовав, что почва стала колебаться под его ногами. Здесь Джон Рэссель смывал с себя все политическия прегрешения и вдыхал чистый воздух. Здесь Тьер пытался привести в порядок свои спутанные постоянными политическими бурями, не редко противоречивые, но, на мой взгляд, благородные мысли. А там внизу, в Женеве, господин лейтенант! Там нет короля с пышной свитой, но там впервые зародилась мысль, великая, как христианство, апостолы которой тоже носят крест, красный крест на белом поле, и сим знамением, я убежден, она победит грядущее!

Пациент, спокойно слушавший эту необычную речь, свойственную скорее священнику, чем врачу, - чувствовал себя неловко.

- Вы - мечтатель, доктор, - сказал он.

- И вы будете им, прожив здесь несколько месяцев, - ответил доктор.

- Значит, вы верите в лечение? - спросил пациент несколько менее скептично.

- Я верю в бесконечную силу природы, способную излечить болезнь культуры, - ответил он.

- Чувствуете ли вы себя достаточно сильным, чтобы услышать приятную весть? - продолжал он, пристально вглядываясь в больного.

- Совершенно, доктор!

- Мир заключен!

- Боже... какое счастье! - произнес пациент.

- Да, конечно, - сказал доктор. - Однако не задавайте вопросов; на сегодня довольно. Теперь вы можете выйти. Будьте готовы к тому, что выздоровление ваше не пойдет так неуклонно вперед, как вы ожидаете. Возможен рецидив. Воспоминание - наш злейший враг...

Доктор взял больного под руку и повел в сад... Тут не было ни решеток, ни стен; только зеленая аллея приводила гуляющого через лабиринт в то же место, откуда он вышел; позади аллеи лежали рвы, через которые нельзя было перешагнуть.

Лейтенант молчал, вслушиваясь в странную музыку своих нервов. Все стороны его души точно зазвучали снова, и он ощутил покой, которого не испытывал давно.

Они находились теперь перед небольшим сводчатым зданием, сквозь которое проходили пациенты в сопровождении служителей.

- Куда идут эти люди? - спросил больной.

И, подозвав одного из служителей, доктор сказал ему:

- Спуститесь в отель "Faucon" к госпоже Блейхроден, кланяйтесь ей и скажите, что муж её на пути к выздоровлению, но... он еще не спрашивал о ней... Когда он спросит, - он будет спасен.

Блейхроден вошел в большую залу, не походившую ни на одну из виденных им до сих пор. Это не была ни церковь, ни школа, ни зал заседаний, ни театр, но все это отчасти совмещалось в ней. В глубине её были хоры, освещаемые тремя окнами из разноцветных стекол; нежные сочетания их цветов очевидно были подобраны большим художником; свет преломлялся в них гармоническим аккордом. Это производило на больных такое же впечатление, как единичный аккорд, которым Гайдн разрешает тьму хаоса, когда Господь в "Сотворении мира" повелевает хаотическим силам природы придти в порядок, восклицая: "да будет свет"! и в ответ ему раздаются хоры херувимов и серафимов.

Колонны вокруг хор не имели никакого определенного стиля; темный мягкий мох обвивал их до самого потолка. Нижния панели стен украшены были ельником, а большие простенки - ветвями вечно зеленых лавров, плюща, омелы! Они представляли собой орнамент без всякого стиля: порою они как будто начинали принимать форму букв, но затем расплывались в мягких очертаниях фантастических растений. Над окнами висели большие венки, как на празднике весны...

Блейхроден огляделся кругом; пациенты сидели на скамьях в немом изумлении. Он занял место на одной скамье и услышал вздох.

Рядом с собой он увидел человека лет сорока, который плакал, прикрыв лицо руками. У него был нос с горбиной, усы и остроконечная бородка, а профиль его напоминал изображения, виденные Блейхроденом на французских монетах.

Повидимому, это был француз. Итак, им суждено было встретиться здесь; здесь сидел враг подле врага, оплакивая что-то. Но что же именно? Исполнение долга перед отечеством?

Блейхроден почувствовал волнение, когда вдруг послышалась тихая музыка: орган играл хорал.

Больному казалось, что он слышит слова, полные утешения и надежды... Но вот, на хоры взошел человек. Это не был священник: на нем был серый сюртук и синий галстух. Книги у него тоже не было. Он говорил.

Он говорил кротко и просто, как говорят среди друзей; он говорил о простом учении Христа, о любви к ближнему, как к самому себе, о терпении, миролюбии и прощении врагам; он говорил о том, что Христос во всем человечестве видел один народ, но злая природа человека противится этой великой идее, и люди группируются в нации, секты, школы; но он высказывал также твердую уверенность в том, что принципы христианства скоро осуществятся на земле. И, проговорив с четверть часа, он снова сошел с хор...

Блейхроден точно очнулся от сна.

Так он был в церкви! Он, которому скучны были всякие споры о вероисповеданиях, он, - в течение пятнадцати лет не посещавший ни одной церковной службы... И именно здесь, в доме умалишенных, он должен был найти осуществление свободной церкви. Здесь сидели рядом католики, православные, лютеране, кальвинисты, цвинглисты, англичане - и возносили свои общия молитвы общему Богу.

Какая безпощадная критика способствовала возникновению этого общого молитвенного зала, объединившого все секты, и примирила многочисленные религии, враждовавшия, уничтожавшия и осмеивавшия друг друга?..

Чтобы отогнать волнующия мысли, Блейхроден стал разглядывать зал. Долго блуждавший взор его остановился на стене против хор. На ней висел огромный венок, внутри которого из ветвей ельника было изображено одно только слово.

Он прочел французское слово: "Noёl" и повторил про себя: "Рождество".

Какой поэт создал эту комнату? Какой глубокий знаток человеческой души сумел пробудить здесь самое прекрасное, самое чистое воспоминание, воспоминание о детстве, далеком от всяких религиозных споров и суетных грез, омрачающих в чистых душах чувство справедливости... Это - как будто мелодия, пробивающаяся сквозь звериный вой жизни, сквозь крики борьбы из-за куска хлеба или, еще чаще, из-за почестей!

Размышляя об этом, он задал себе вопрос: каким образом человек, родясь невинным и кротким, становится постепенно зверем?..

И не представляет ли весь мир дома умалишенных, в котором место, где он сейчас находится, - самое разумное?

И он снова смотрел на это единственное во всей церкви начертанное слово, разбирая его по буквам; а в тайниках его воспоминания, как на пластинке проявляемого негатива, вырисовывались картины прошлого. Он увидел последний рождественский сочельник. Последний? Тогда он был во Франкфурте. Значит, предпоследний. Это был первый вечер, проведенный им у невесты, так как накануне он был помолвлен. Он видит дом старого пастора, своего тестя; низкую залу с белым буфетом и фортепьяно, чижа в клетке, бальзамины на окнах, шкаф с серебряной чашей, коллекцию пенковых трубок. А вот и она, дочь пастора, убирающая елку золотыми орехами и яблоками.

способная снова привязать его к жизни, которую он презирал и ненавидел. Но где же она? Он должен видеть ее сейчас же, немедленно! Он должен лететь к ней, - иначе он умрет от нетерпения.

- Где моя жена? Ведите меня к ней! Сейчас же! Где она?

- Она и ваша дочь, - спокойно ответил доктор, - ожидают вас внизу, в улице Бург.

- Моя дочь? У меня есть дочь? - вымолвил пациент, разражаясь рыданиями.

И они скрылись в большом подъезде.

Фон-Блейхроден представлял собою совсем современный тип. Правнук французской революции, внук священной лиги, сын 1830 года, он потерпел крушение, разбившись о скалы революции и реакции.

Когда, к двадцати годам, он начал жить сознательною жизнью, с глаз его упала повязка, и он увидел, какими сетями лжи был он опутан, начиная с протестанства и кончая прусским династическим фетишизмом. Ему представилось, что он очнулся от долгого сна, или, что он, единственный здравый человек, был заключен в дом умалишенных. А когда он убедился, что в стене, окружающей его, нет ни одной бреши, сквозь которую он мог бы выйти, не наткнувшись на угрожающий штык или дуло оружия, - им овладело отчаяние. Он перестал верить во чтобы то ни было, даже в спасение и отдался во власть пессимизма, чтобы, по крайней мере, заглушить боль, если уж нельзя было найти исцеления.

Шопенгауэр стал его другом, а впоследствии он нашел его и в Гартмане, этом суровейшем из всех провозвестников правды.

её, занимающуюся изучением жизни животных и растений исчезнувшого мира - палеонтологию. Когда он задавал себе вопрос, какая от этого могла быть польза для человечества? - то мог только ответить: польза для меня - средство заглушить... Он не мог читать газеты, не чувствуя, как в нем, подобно грозному безумию, поднимается фанатизм, и потому он старательно отдалял от себя все, что могло напомнить современность и современников. Он начинал надеяться, что в этом покое, купленном такою дорогой ценою, сможет прожить до конца своих дней, не утратив разсудка.

Затем он женился. Он не мог противостоять непреодолимому закону природы - сохранению вида. В жене своей он надеялся вновь приобресть ту задушевность, от которой ему удалось освободить себя, и жена стала его прежним, многосторонним я, которому он мог радоваться, не разставаясь с своим одиночеством. В ней нашел он свое дополнение и начал уже успокаиваться; но он сознавал также, что вся его жизнь была теперь построена на двух основах, из которых одною была жена; упади этот крауегольный камень, - и сам он, со всем своим зданием, неминуемо рушится. Оторванный от нея через два месяца после женитьбы, - он уж не был более самим собой. Ему точно не доставало глаз, руки, языка, и потому-то он при первом ударе так легко поддался ему и раздвоился.

С появлением дочери, казалось, поднялось что-то новое в том, что Блейхроден называл природной душой, в отличие от общественной, образующейся путем воспитания. Он сознавал теперь свою связь с семьей, чувствовал, что он не умрет с прекращением жизни, но душа его будет продолжать свое существование в его ребенке. Одним словом, он почувствовал, что душа его безсмертна, даже если тело погибнет. Он сознавал свою обязанность жить и надеяться, хотя порою им овладевало отчаяние, когда он слышал своих соотечественников, в понятном опьянении победой, описывающих счастливый исход войны. Они видели поле сражения только из кареты, в подзорную трубу...

Пессимизм, не допускавший развития из дурного начала, нового более совершенного мира, начал представляться ему несостоятельным, и он стал оптимистом из чувства долга. Но вернуться на родину он все же не решался, из опасения снова впасть в уныние. Он подал в отставку и, реализовав свой небольшой капитал, поселился в Швейцарии.

* * *

"Le cedre" пробил семь часов, сзывая к обеду.

За табльдотом собрались пенсионеры, знакомые друг с другом и близко сошедшиеся, как обыкновенно бывает, когда люди находятся на нейтральной почве.

Соседями фон-Блейхродена и его жены были: печальный француз, которого мы видели в церкви, один англичанин, двое русских, немец с женой, испанское семейство и две тирольки. - Разговор шел по обыкновению спокойно, миролюбиво, тепло, порою игриво, затрогивая самые жгучие вопросы.

- Я никогда не представлял себе, что природа может быть так прекрасна, как здесь, - сказал фон-Блейхроден, любуясь видом сквозь открытую дверь веранды.

- Природа всегда была прекрасна, - сказал немец, - но я думаю, что глаза наши были слепы.

- Слыхали вы, господа, что случилось с варварами, кажется, с аллеманнами или венграми, когда они пришли на гору Дан-де-Жаман и увидели с нея Женевское озеро? Они подумали, что небо упало на землю, и в испуге разбежались. Об этом, наверное, упоминается в путеводителе...

благотворное действие на нашу мысль, отвращая ее от предразсудков. Подождите, когда исчезнут наследники священной лиги, тогда и трава зазеленеет на ясном солнышке.

- Вы правы, - сказал фон-Блейхроден, - но нет необходимости обезглавливать деревья. Есть другие более человеческие способы борьбы. Путь законной реформы. Не правда-ли, господин англичанин?

- Совершенно верно! - ответил англичанин.

- Когда женщина получит право голоса, армия будет распущена, - сказал фон-Блейхроден. - Неправда ли, жена?

Госпожа Блейхроден одобрительно кивнула головой.

- Потому что, - продолжал Блейхроден, - какая мать захочет послать своего сына, сестра своего брата, жена мужа на поле битвы? А когда никто не станет подстрекать людей друг против друга - исчезнет так называемая рассовая ненависть. Человек добр, но люди злы, думал наш друг Жан-Жак, - и он был прав.

Почему здесь, в этой прекрасной стране люди так миролюбивы? Почему они имеют более довольный вид, чем где бы то ни было. Они не чувствуют над собой власти учителя точно школьники. У них нет ни королевской свиты, ни военных смотров, ни парадных представлений, где бы слабому человеку являлся соблазн предпочесть блеск справедливости. Швейцария представляет собой миниатюрную модель, по которой Европа со временем построит свое будущее.

же и для всей громадной Европы?

Разговор закипел. Говорили о Швейцарии, об Америке, о будущем Европы и человечества. Англичанин наполнил стакан и собирался произнести тост, когда вошла прислуживавшая девушка и подала ему телеграмму.

Разговор на минуту прервался; англичанин с видимым волнением читал телеграмму... Между тем надвигались сумерки. Блейхроден тихо сидел, погрузившись в созерцание чудного ландшафта.

Вершины Граммона и соседних гор были залиты пурпуром заходящого солнца, бросавшого розоватый отблеск на виноградники и каштановые рощи Савойского берега; Альпы блестели в сыром вечернем воздухе и казались сотканными из той же воздушной ткани, как свет и тени. Оне стояли, подобно гигантским безплотным существам, мрачные сзади, грозные и пасмурные в разселинах, а с передней стороны, обращенной к солнцу, - светлые, улыбающияся, веселые.

Темно-синее вечернее небо вдруг прорезала яркая полоса света, и над низким Савойским берегом взвилась огромная ракета; она поднялась высоко, высоко, казалось, коснулась самого Дан д'Ош, остановилась и заколебалась, точно в последний раз окидывая взглядом прекрасную землю, прежде чем разсыпаться; это продолжалось несколько секунд, затем она начала спускаться, но, не пройдя и нескольких метров, лопнула с грохотом, достигшим Веве, и вдруг, точно большое четырехугольное облако, - развернулся белый флаг, а вслед затем послышался новый выстрел, и на белом фоне вырисовался красный крест. Сидевшие за столом вскочили и поспешили на веранду.

букет, отразившийся в необъятном зеркале спокойного Женевского озера.

- Лэди и джентльмены! - возвысил голос англичанин, в то время, как лакей ставил на стол поднос с бокалами шампанского.

- Лэди и джентльмены! - повторил он, - это означает, как я узнал из полученной телеграммы, что первый международный третейский суд в Женеве окончил свои занятия; это значит, что война между двумя народами предотвращена, что сто тысяч американцев и столько же англичан должны благодарить этот день за то, что они остались в живых. Алабамский вопрос разрешен не в пользу американцев или англичан, - а в пользу справедливости и будущого. Думаете ли вы все-таки, господин испанец, что войны неизбежны? Я, как англичанин, сегодня должен бы быть огорчен, но я горжусь своей родиной (положим, англичане, как вам известно, всегда гордятся ею), а сегодня я имею на это право, потому что Англия - первая европейская держава, обратившаяся к суду честных людей, а не к железу и крови! И я желаю вам всем таких же поражений, какое мы понесли сегодня, потому что они научат нас побеждать...

Блейхроден остался в Швейцарии. Он не мог оторваться от этой дивной природы, - перенесшей его в иной мир, бесконечно прекраснее того, который он покинул.

Порою снова овладевали им припадки терзаний совести, но доктор приписывал это исключительно нервности, присущей в наше время большинству культурных людей.

свойственным немцу глубокомыслием, он проник в сущность вещей и пришел к заключению, что существуют два рода совести: 1) природная и 2) искусственная. Первого рода совесть, полагал он - есть прирожденное чувство справедливости. И оно-то было у него удручено приказом разстрелять вольных стрелков. Только разсматривая себя, как жертву высшей власти, - он мог освободиться от терзавших его угрызений.

Искусственная совесть в свою очередь состоит из a) силы привычки и b) требования высшей власти. Сила привычки настолько еще тяготела над Блейхроденом, что нередко, в особенности в часы предобеденной прогулки, ему представлялось, что он манкирует службой, и он становился угрюмым, недовольным собою, испытывал чувства школьника, пропускающого уроки. Ему надо было употребить невероятные усилия, чтобы оправдать свою совесть тем, что он получил законную отставку.

По прошествии двух с половиною лет, проведенных Блейхроденом в Швейцарии, он получил однажды приказ вернуться на родину, ввиду носившихся слухов о войне. На этот раз дело касалось отношений Пруссии к России, той самой России, которая три года тому назад оказала пруссакам "моральную" поддержку против Франции. Блейхроден не считал добросовестным идти против друзей, понимая хорошо, что обе нации ничего не имеют друг против друга.

- Быть немцем - больше, чем быть пруссаком; потому-то и образовался немецкий союз; но быть европейцем - больше, чем быть немцем. Быть же человеком - еще больше, чем быть европейцем. Ты не можешь переменить своей национальности, потому что все "нации" - враги и нельзя переходить на сторону врагов, если ты не монарх, как Бернадотт, или генерал фельдмаршал, как граф Мольтке. Следовательно, тебе остается только одно - нейтрализоваться. Сделаемся швейцарцами! Швейцария не имеет национальности!

"нейтрализоваться".

По справкам оказалось, что, проживя здесь два года, он этим уже исполнил все условия для того, чтобы стать швейцарским "гражданином": в этой стране нет "подданных".

В настоящее время Блейхроден "нейтрализовался", и хотя в общем он счастлив - все же порою ему приходится вести войну со своей "искусственной" совестью.