Роман эскимосской девушки

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Твен М., год: 1893
Примечание:Переводчик неизвестен
Категория:Рассказ

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Роман эскимосской девушки (старая орфография)

РОМАН ЭСКИМОССКОЙ ДЕВУШКИ.

Разсказ Марка Твена.

(пер. с английского).

-- Да, я вам разскажу кое-что о моей жизни, мистер Твен, - кротко сказала она, спокойно остановив свой честный взор на моем лице. Я разскажу вам нечто такое, что вам будет интересно слышать. Это так мило с вашей стороны, что вы меня любите и относитесь ко мне с таким участием.

Говоря это, она разсеянно скоблила костяным ножом свои щеки, покрытые китовым жиром, и вытирала их рукавом своей меховой одежды. Над нами пламенело небо в зареве северного сияния. Громадная равнина, покрытая снегом, переливалась всеми цветами радуги, а ледники походили на высокия церкви. Это было зрелище подавляющей красоты и блеска.

Наконец, она стряхнула свою задумчивость и приготовилась рассказать мне обещанную историю. Она расположилась поудобнее на ледяной глыбе, служившей нам диваном, я уселся возле, - и весь обратился в слух.

Это было восхитительное создание! Разумеется, с точки зрения эскимосской, потому что человек другой национальности мог бы найти ее просто шарообразным уродцем. Ей было ровно двадцать лет, и она слыла за самую очаровательную девушку во всем своем племени, но теперь, на чистом воздухе, скрытая грубым безформенным меховым одеянием, панталонами, сапогами и неумеренно большим капюшоном, красота её черт была менее заметна. Приходилось принимать ее на веру. Среди многочисленных посетителей гостеприимного дома её отца я не заметил еще ни одной молодой девушки, которая могла бы сравниться с ней. В ней не было ничего испорченного. Она была кротка, прямодушна, искренна; быть может, ей было присуще сознание своей красоты, но в обращении её этого совершенно не было заметно.

Мы с нею уже целую неделю были неразлучны, и чем больше я узнавал ее, тем больше любил. Она была воспитана с нежною заботливостью, в атмосфере утонченности, чрезвычайно редкой в этих северных странах, ибо отец её, пользовавшийся большим почетом в своем племени, достиг по истине вершины эскимосской культуры. В санках, запряженных собаками, мы подолгу катались с Лаской - это было её имя, - по снеговым полям, и ни разу общество её не утомило меня, а беседа с нею всегда была для меня приятна. Я вместе с нею ходил на рыбную ловлю, правда, не позволяя себе входить в её опасную лодку, и ограничиваясь тем, что следовал за ней вдоль по берегу, покрытому льдом, и смотрел, как она поражает добычу своим страшным, заостренным гарпуном. Не раз я наблюдал, как она, вместе с остальными членами своей семьи, потрошили кита и добывали из него жир. Однажды я даже сопровождал ее на охоту за медведем, но вернулся, не дождавшись конца, потому что, в сущности, ужасно боюсь медведей.

Вот в каких выражениях она начала мне рассказывать свою историю.

-- Наше племя, как и многия другия, ведет бродячую жизнь и кочует с одного моря на другое. Но вот уже два года, как мой отец изменил этот образ жизни и построил себе из кусков оледенелого снега большой дом, который вы видите там, вдали. Посмотрите, в нем семь футов вышины, а длиною он превосходит в три или четыре раза дома в нашей деревне. С тех пор мы постоянно живем в этом доме. Мой отец очень гордится им, и не даром: если вы внимательно смотрели его, вы, конечно, заметили, что он гораздо красивее и удобнее, чем все другие. А если вы еще не осмотрели его хорошенько, то осмотрите, - и увидите, что он убран необыкновенно роскошно: - например, в той стороне дома, которую вы называете гостиной, площадка, построенная для обедов, гостей и членов нашей семьи, гораздо больше, чем все площадки, какие вы могли видеть в других домах. Не правда ли?

-- Да, вы правы, Ласка, это самая большая, какую я когда-либо видел. У нас в Соединенных Штатах нет ничего подобного, даже в самых богатых домах. При этих словах глаза её блеснули радостью и гордостью. Я заметил это и поспешил принять к сведению.

-- Могу себе представить, как это вас удивило, - сказала она дальше, - в наших постелях слой мехов гораздо толще, чем в других. У нас есть всякие меха: тюленя, выдры, темно-бурой лисицы, медведя, куницы, горностая, вообще мехов, сколько угодно; - точно также и скамей для спанья из ледяных глыб, приставленных к стене, которые вы называете кроватями. А у вас площадки и скамьи для спанья лучше устроены?

-- О, нет, Ласка, у нас оне далеко не таковы.

Это ей также доставило удовольствие; - она, видимо, ценила, главным образом, число мехов, которые её отец хранил таким удивительным способом, а не качество их. Я мог бы сказать ей, что такое огромное количество дорогих мехов равнялось - или, вернее, равнялось бы на моей родине - целому состоянию, но она не поняла бы меня. Семья её слыла богатой, но не за это. Я мог бы сказать ей, что платье, надетое на ней, и даже будничный скромный наряд самой бедной её соседки стоили более тысячи долларов, и что у себя на родине я не знаю женщины, которая надела бы на рыбную ловлю платье стоимостью в тысячу долларов; но этого она точно также не поняла бы, и потому я не сказал ничего. Она продолжала.

-- А корыта для питья? У нас стоят два в гостиной, и два в остальных частях дома. Это очень редко бывает, чтобы в гостиной стояли два корыта, а у вас дома два, или одно?

При одном воспоминании об этих корытах меня начало тошнить. Но я справился с собой так быстро, что она ничего не заметила, и доверчиво сказал ей:

-- Видите ли, Ласка, мне стыдно унижать перед вами мою родину, и вы не должны заводить этого слишком далеко, потому что я говорю с вами совершенно откровенно. Но даю вам мое честное слово, что даже у самого богатого человека в Нью-Иорке не стоят в гостиной два корыта.

-- Не может быть, чтоб это было так, не может быть.

-- Уверяю вас, я говорю совершенно серьезно, дорогая моя. Взять хоть бы, например, Ван-дер-Бильта, Вандербильт самый богатый человек в целом свете, но хоть умереть сейчас, я готов присягнуть, что у него нет в гостиной двух корыт, - больше того: у него ни одного нет. Провалиться на этом месте, если я лгу.

Её прелестные глаза расширились от удивления, и она. тихо, с каким-то испугом в голосе, сказала:

-- Это странно, это невероятно, это непостижимо - он, должно быть, очень скуп.

-- Нет, не то. Его пугают не расходы, а... как бы вам это сказать... мысль, что это может показаться чванством; - да, да, это и есть настоящая причина. Он всегда держит себя очень просто и не любит выставляться на показ.

-- Да? - сказала Ласка. - Скромность - хорошая вещь, только не надо заводить ее слишком далеко. Но, в таком случае, как же выглядит его дом?

-- Ну, разумеется, он кажется немного бедным, незаконченным, но...

-- Я так и думала. В жизнь свою не слыхала ничего подобного. А помимо этого, дом у него красивый?

-- Да, недурен. Иные отзываются о нем очень хорошо.

Молодая девушка с минуту помолчала, задумчиво грызя кончик сальной свечи. Она, очевидно, хотела выяснить себе этот вопрос. В конце концов она тихонько покачала головой и откровенно высказала мне свое мнение.

-- По моему, - сказала она, - если присмотреться поближе, то заметишь, что у иного скромность обращается в своего рода тщеславие. Когда человек имеет средства поставить в гостиной два корыта и не ставит их, возможно, конечно, что он делает это из скромности, но из ста раз девяносто девять он делает это только для того, чтобы обратить на себя внимание. Я того мнения, что ваш Вандербильт большой притворщик.

Я пытался оспаривать это мнение, чувствуя, что по отношению к двум корытам нельзя еще судить о человеке, хотя ей такой способ и казался непогрешимым. Молодая девушка стояла на своем и не позволяла убедить себя. Она прибавила:

-- А есть ли у ваших богачей такия хорошия скамьи для спанья, как у нас, из больших и широких ледяных глыб?

-- Да, скамьи для спанья у нас недурны, даже очень хороши иногда, но только оне не делаются из ледяных глыб.

-- Хотелось-бы мне знать, почему-же это их не делают из ледяных глыб?

Я объяснил ей, почему это было бы затруднительно, и сказал, что в такой стране, где лед так дорог, как у нас, надо очень осторожно к ним обращаться, если не хотите, чтобы ваш лед обошелся на вес золота.

-- Боже мой, вскричала она, разве вы покупаете лед?

-- Конечно, поневоле приходится это делать, дорогая моя.

Она расхохоталась.

-- Ах, какое смешное вы рассказываете, - невинно вскричала она. - Здесь у нас так много льду, и он ничего не стоит. Смотрите, вокруг вас на целой миле все лед. И за все это я не дам и одной рыбьей кожи.

Она посмотрела на него с видом сомнения и спросила:

-- Вы говорите правду?

-- Истинную правду, клянусь вам.

Она задумалась и, лукаво поглядев на меня искоса, сказала:

-- Вот где я хотела бы жить.

Я просто хотел дать ей пример ценности, понятной для нея, но вышло совсем другое. Она только вообразила себе, что в Нью-Иорке очень много китов, и что они там очень дешевы. И ей захотелось попасть туда. Я подумал, что лучше смягчить это впечатление, и прибавил:

-- Но если бы вы жили там, вы не знали бы, что вам делать с китовым мясом. Его никто не употребляет.

-- Что?

-- Никто его не употребляет в пищу.

-- Но почему же?

-- Не знаю право. Должно быть, это предразсудок. Да, наверное, предразсудок. Должно быть, в один прекрасный день, кто-нибудь, кому нечего было делать, придумал предразсудок против китового мяса. А в таких вещах, знаете, стоит только начать, и не знаешь, до чего можно дойти.

-- Это верно, совершенно верно, - подумав, сказала молодая девушка. - Также точно у нас образовалось предубеждение против мыла. Вы знаете, что сначала наше племя не хотело есть мыла.

Я украдкой взглянул на нее, чтобы убедиться, серьезно ли она говорит. Да, она говорила совершенно серьезно, в этом не могло быть никакого сомнения. Несколько мгновений я колебался, потом осторожно сказал:

-- Простите, Ласка, я не понял, вы говорите, у вас было предубеждение против мыла? Было? - повторил я, удирая на это слово?

-- Да, но только вначале. Никто не хотел есть его.

-- Ах вот что, - понимаю. Видите ли, я сразу не сообразил, что вы хотите сказать.

Она продолжала:

достать себе хоть маленький кусочек. А вы любите его?

-- О, да, очень. Я бы умер, если бы у меня не было его, в особенности в этой стране. А вы его тоже любите?

-- Я обожаю.

-- А сальные свечи вы любите?

-- Я считаю их положительно необходимыми. А вы?

Она закрыла глаза, словно в экстазе, и вскричала: "ах, не говорите: свечи, мыло!!"

-- А рыбьи кишки?

-- А ворвань?

-- А кашалотовое масло?

-- А китовый жир?

-- А гнилое мясо? А кислая капуста! а воск! а смола! а терпентин! а патока, а...

-- Ах, нет, нет, не говорите об этом. Я умираю!..

-- Смешать все это вместе, приправить ворванью, пригласить соседей, и...

Но это было уж черезчур для нея. При мысли о таком блестящем празднике бедняжка лишилась чувств. Я усиленно тер ей снегом лицо, чтобы привести ее в себя, и мало-по-малу возбуждение её улеглось.

Я постарался осторожно навести разговор на прежнюю тему и попросил продолжать свой рассказ.

-- И так, - начала она, - мы жили здесь, в этом прекрасном доме, но я не была счастлива, и вот почему: я родилась для любви, и, по моему, истинное счастье только в ней. Я хотела, чтобы меня любили ради меня самой. Мне нужно было найти кумира, чтобы сделаться кумиром моего кумира. Только взаимное обожание могло бы удовлетворить мое пылкое сердце. У меня было много поклонников - даже слишком много - но рано или поздно я открывала в каждом из них непростительный недостаток. Ни один из них не был искренним. Они добивались не моего сердца, а моего состояния.

-- Вашего состояния?

-- Да, мой отец гораздо богаче всех своих единоплеменников, даже, можно сказать, самый богатый человек во всем округе.

Я с недоумением спрашивал себя, в чем же могло заключаться это богатство? Очевидно, не в доме, так как всякий мог себе построить такой же, и не в мехах, так как здесь им не знали цены. Сани, собаки, гарпуны, лодка, крючки или удочки из рыбьих костей также не могли назваться богатством. Что же в таком случае делало этого человека таким богатым, что многочисленные поклонники с корыстною целью искали руки его дочери? В конце концов мне показалось, что лучшее средство узнать это - спросить. Так я и сделал. Девушка видимо обрадовалась моему вопросу. Ей, кажется, именно этого и хотелось. Ей также приятно было ответить, как мне слышать её ответ. Она придвинулась ко мне поближе и доверчиво спросила:

-- Угадайте, в чем его богатство - ни за что не угадаете.

Я сделал вид, что углубился в размышление, а она с видимым удовольствием смотрела на мое сосредоточенно-напряженное лицо. В конце концов я уверил Ласку, что мне ни за что не угадать, и стал просить ее положить конец моим страданиям и, не томя меня больше, сказать, в чем заключается богатство этого северного Вандербильта. Тогда она прижалась губами к моему уху и прошептала:

И она мелодраматически откинулась назад, чтобы проследить, какое впечатление произведут на меня эти слова. Я сделал все, что мог, чтобы оправдать её ожидания. Я побледнел и простонал: "Боже правый".

-- Это так-же верно, как то, что мы здесь сидим, мистер Твен.

-- Ласка, вы меня обманываете. Не может быть, чтобы вы хотели сказать...

Она испугалась и, вся дрожа, вскричала:

-- Мистер Твен, а вам сказала только правду с первых слов до последних. Верьте мне, прошу вас, верьте мне. Скажите же, что вы мне верите.

-- Я... Хорошо... Да... я... стараюсь вам верить. Но это было так быстро, так неожиданно. Вам не следовало говорить мне этого сразу... это...

-- Ах, как мне досадно! Но я никак не думала...

-- Ничего, я не сержусь на вас. Вы молоды и ветренны, и, разумеется, не могли предвидеть, какое это произведет на меня впечатление.

-- Нет, мистер Твен, милый мой мистер Твен, мне, конечно, надо было вас подготовить, но как?

-- Вы понимаете, Ласка, если бы вы сказали сначала пять или шесть крючков, и потом постепенно увеличивали бы их число...

-- Да, я понимаю. Еслиб я прибавила сначала один, потом два, и т. д. Ах, зачем я не подумала об этом раньше.

-- Не беда, дитя мое, мне уже лучше, а через минуту я совсем оправлюсь. Но бросить так вдруг, сразу, такое страшное число крючков в лицо человеку, совершенно неподготовленному, да и не особенно крепкому...

-- Да, это было преступление. Но вы прощаете меня? Скажите, что вы меня прощаете, пожалуйста, скажите.

После множества просьб, очаровательных минок и ласк, я простил ей; развеселившись, она снова вернулась к своей истории. Я понял, что в фамильной сокровищнице было еще нечто, и что она старалась подготовить меня к этому посредством всевозможных уловок и обходов, боясь, как бы я опять не лишился чувств. Но я хотел узнать, в чем дело, и убеждал ее посвятить меня в эту тайну. Она испугалась, я настаивал. Я сказал, что на этот раз одену грудь свою броней, и удар не причинит мне никакого вреда. Она, видимо, не доверяла мне, но искушение похвастаться своим сокровищем и насладиться моим восторгом и удивлением было слишком велико... Она призналась, что носит это на себе. Потом осведомилась, достаточно ли я подготовлен, и т. д. Наконец, она сняла с груди и показала мне маленький, четырехугольный кусочек кованного железа, все время не переставая зорко и с любопытством наблюдать за мною. Я сделал вид, что не могу усидеть на месте, и откинулся к ней на плечо. Это было разыграно так удачно, что её доброе, маленькое сердечко забилось от радости и от испуга. Когда я пришел в себя и успокоился, она стала допытываться, что я думаю об этой игрушке.

-- Что я думаю о ней? Я думаю, что это самая изящная вещица, какую я когда-либо видел.

-- В самом деле вы так думаете? Как это мило с вашей стороны! Не правда ли, это прелесть?

-- Именно прелесть, я только что хотел это сказать. Я предпочел бы эту вещицу... даже экватору.

-- Я была уверена, что вы придете в восторг, - сказала она. - В здешних краях другого такого сокровища нет. К нам приезжают любоваться им с берегов Северного Ледовитого океана. Скажите, а вы видали когда-нибудь что-нибудь подобное? Жалея огорчить ее, я отвечал, что нет, но это была благочестивая ложь: я видал на своем веку миллионы таких сокровищ, ибо предмет её восторженного поклонения был не что иное, как багажный ярлычек Ньюйоркской центральной железной дороги.

-- И вы носите это при себе и выходите одна, без провожатого, не берете с собой даже собаки.

-- Тсс! не так громко! Никто не знает, что я ношу его при себе. Все думают что он лежит в отцовской сокровищнице; да там он и хранится обыкновенно.

Вопрос был довольно смелый. Она остановилась, и в глазах её мелькнуло выражение подозрительности, но я поспешил прибавить:

-- О, не бойтесь! Меня вам нечего бояться. В моем отечестве шестьдесят два миллиона жителей, и... мне, может быть, не следовало бы говорить об этом, но это так - и ни один из них не колебался бы ни минуты, еслиб я попросил его доверить мне даже крючки, о которых мы только-что говорили.

Это разуверило ее окончательно, и она сказала мне, в какой части дома её отца были спрятаны пресловутые удочные крючки. Затем она переменила разговор и принялась восхвалять прозрачность и величину ледяных пластинок, вставленных в окна её родного дома, и спрашивать меня, видал ли я такия у себя на родине. На этот раз я по совести мог сказать, что не видал, и это привело ее в такой восторг, что она была не в силах выразить свои ощущения. Обрадовать ее было так легко и так приятно, что я рискнул заметить:

-- Ах, Ласка, счастливица вы, право! Чего только у вас нет! Чудный дом, драгоценный талисман, масса сокровищ, пушистый снеговой ковер, блестящие ледники, бесконечная даль, свобода, величие: все глаза с восторгом устремлены на вас, все повергают к ногам вашим дань уважения и восторга; вы молоды, богаты, хороши собой, любимы; вам поклоняются и завидуют; вы не знаето, что такое неудовлетворенные потребности, неисполненные желания - да у вас и нет таких желаний, которых нельзя было бы осуществить. Ведь, это счастье без меры и границ! Я видал тысячи девушек, но, кроме вас, я ни одну из них не могу назвать счастливой. И в глубине моего сердца, Ласка, я чувствую, что вы достойны этого счастья!

Слушая меня, она сияла бесконечной радостью и гордостью. Она снова и снова принималась благодарить меня, и по голосу её и по глазам видно было, до какой степени она была растрогана. Тем не менее, она возразила:

-- Да, это так; но солнышко не всегда светит, бывает и пасмурная погода. Богатство - часто тяжелое бремя! Иногда я спрашиваю себя, не лучше ли было бы для меня, еслиб я была бедна, или, по крайней мере, не так чрезмерно богата. Мне больно видеть, что, когда я прохожу мимо, соседи наши переглядываются между собой и почтительно шепчут: "Вот она, вот она дочь богача!" А у иного вырывается с горечью: "У нея крючков хоть отбавляй, а у меня нет ничего, ничего!..." Такия речи терзают мне сердце. Когда я была ребенком, и мы были бедны, мы спали с открытой дверью, когда нам приходила такая фантазия, а теперь возле нашего дома ночью ходит караульщик. Прежде отец мой был со всеми вежлив и любезен; теперь он сделался суровым, надменным и не выносит ни малейшей фамильярности. В былое время он только и думал, что о нас, о своей семье, а теперь у него целый день крючки не выходят из головы. Больше того! Ради богатства, все льстят ему и раболепствуют перед ним. Прежде никто не смеялся его шуткам, потому что эти шутки всегда старые, натянутые и плоския, и даже добродушия в них нет, которое могло бы служить им извинением; теперь же все заливаются-хохочут, когда ему вздумается пошутить, как бы глупо это ни вышло, а если кто не смеется, отец сейчас же обидится и, не стесняясь, выскажет это. Прежде никто, бывало, с ним не советовался, потому что советы у него все какие-то неудачные; а теперь, хотя он и не сделался умнее, все спрашивают его мнения и восхищаются его мудростью. А он всегда рад придраться к случаю, чтоб его похвалили: такта у него и деликатности - ни малейшей. Он перепортил все наше племя. Прежде у нас люди были смелые и искренние, а теперь чуть не каждый готов пресмыкаться и подличать перед богачом. Ох, ненавижу я иногда это богатство! Прежде мы были люди скромные и довольствовались крючками из рыбьих костей, такими самыми, какие употребляли наши отцы и деды. Теперь нас заела скупость, и мы готовы жертвовать и честью, и справедливостью ради этих гадких заграничных железных крючков... Впрочем, все это так печально, что лучше и не говорить об этом. И так, я вам уже сказала, что моя мечта была, чтобы меня полюбили ради меня самой, а не из-за денег.

Эта мечта, повидимому, осуществилась. Однажды сюда пришел чужестранец; его звали Калула. Я назвала ему свое, и он сказал мне, что любит меня. От радости сердце мое готово было выскочить из груди: я сама полюбила его с первого взгляда. Так я ему и сказала. Он сжал меня в своих объятиях и стал уверять, что он страшно счастлив, и что лучшого счастья он и представить себе не может. Мы долго бродили по обледенелым полям, весело болтая и строя всевозможные планы. О, каким прекрасным представлялось нам будущее! Когда, наконец, мы почувствовали усталость, мы сели отдохнуть и закусить; у него было с собой мыло и свечи, а я захватила немного китового жиру. Мы были голодны, и никогда еще пища не казалась нам такой вкусной.

Его племя жило гораздо дальше на север, и он ничего не слыхал о моем отце. Когда я узнала это, радости моей не было границ. То-есть, он слышал, конечно, о богаче, но только не знал его имени. Таким образом, вы, понимаете, он не мог знать, что я богатая наследница, а я, само собой, не рассказывала. Наконец-то меня полюбили ради меня самой. Я была довольна и так счастлива! Вы и представить себе не можете, как я была счастлива!

Приближался час ужина; я повела его домой. Подойдя в дому, он остановился, пораженный изумлением, и вскричал:

-- Какое великолепие! Неужели это дом твоего отца?

Сердце мое болезненно сжалось, когда я услыхала эти слова и заметила, какой огонек восторга сверкнул в его глазах. По неприятное чувство скоро разсеялось. Я так любила его! Он казался мне таким добрым и благородным! Вся наша семья, мои дяди, тетки и двоюродные братья были видимо довольны моим выбором. Мы созвали друзей и знакомых, заперли все двери и отверстия, зажгли лампы, и, когда все согрелись, развеселились и начали уже немного задыхаться от жары, весело отпраздновали мою помолвку.

Под конец вечера тщеславие моего отца таки сказалось: он не мог устоять против искушения похвастаться перед Калулой своими богатствами и насладиться удивлением бедного юноши. Я хотела было вмешаться и не допустить этого, но противоречить отцу было опасно; поэтому, я не сказала ни слова и с болью в сердце стала ждать, что будет дальше. Отец при всех подошел к тайнику, открыл его, достал крючки и высыпал их мне на голову, так что они соскользнули мне на платье, а иные даже на пол, к ногам моего жениха.

Понятно, от такого зрелища у бедного Калулы дух захватило. Он онемел от изумления и почти испугался, видя, что один человек владеет такими сокровищами. Наконец, он поднял глаза на отца и воскликнул:

-- Так это вы миллионер!

Отец, а за ним и все громко расхохотались; когда же отец, небрежно подобрав крючки, словно это были ничтожные безделушки, не имеющия никакой ценности, понес их обратно в тайник, удивление Калулы перешло всякия границы.

-- Возможно-ли! - воскликнул он. - Вы прячете их, даже не считая.

Отец залился горделивым смехом, похожим на лошадиное ржанье.

-- Сразу видно, - сказал он, - что вы никогда не были богаты. Какое серьезное значение имеют в ваших глазах такие пустяки, как один или два крючка!

-- Да, это правда, у меня никогда не было в руках и тысячной доли такой драгоценности. До сих пор еще я не видал богача, которому не стоило бы считать свои крючки; самый богатый человек, какого я знаю, владеет всего только тремя.

Отец зарычал от удовольствия при этом ответе и не стал выводить его из заблуждения; Калула и с ним все продолжали думать, что отец не имеет привычки считать свои крючки и не особенно бережет их. Не считает! Как бы не так! Он просто хотел похвастаться, а сам считал их каждый день.

Я встретила своего жениха и познакомилась с ним на разсвете. Три часа спустя, когда я привела его к нам домой, начинало уже смеркаться; дни в то время были очень короткие, приближалась непроглядная шестимесячная ночь. Пир затянулся надолго. Наконец, гости наши разошлись. Мы разместились на полатях, тянувшихся вдоль стен, и скоро все уснули, кроме меня. Я была слишком счастлива, слишком возбуждена, чтобы спать. Долго, долго я так лежала, как вдруг какая-то тень промелькнула передо мной, и тотчас же скрылась в темноте на другом конце дома. Я не могла разобрать, мужчина это или женщина. Минуту спустя, та же тень, или другая, похожая на нее, промелькнула в обратном направлении. Я стала раздумывать, что бы это значило, но ни к чему не пришла, и среди своих размышлений заснула.

Не знаю, сколько времени я спала, разбудил меня страшный крик отца:

-- Клянусь великим богом снегов, недостает одного крючка! - Что-то подсказало мне, что эти слова предвещают мне горе, и кровь застыла у меня в жилах. Предчувствие мое скоро оправдалось. - Вставайте! - крикнул отец. - Обыщите чужака! Со всех сторон слышались крики, ругань, проклятия; в темноте двигались какие-то неясные фигуры. Я бросилась на помощь своему возлюбленному; но что могла я сделать? Только ждать, ломая руки, и плакать. Меня уже отделяла от него живая стена; ему связали руки и ноги и не допускали меня к нему, пока не отняли у него всякой возможности двигаться. Я кинулась на шею своему бедному, обиженному милому и на груди его излила свое горе, между тем как отец и родные насмехались надо мной и осыпали его угрозами и бранью. Он переносил оскорбления спокойно и с таким достоинством, что я полюбила "его в эти минуты еще больше, и радовалась, и гордилась, что страдаю за него и вместе с ним. Вдруг я снова услыхала голос отца: он велел позвать стариков, чтобы судить моего бедного Калулу.

-- Как! - вскричала я. - Посылать за стариками, не потрудившись даже поискать потерянный крючок!

-- Потерянный крючок: - послышались возгласы кругом, а отец насмешливо прибавил:

-- Отойдите все назад и не смейтесь! Она будет искать потерянный крючек. О! Она найдет его, в этом нет сомнения!

Все еще пуще захохотали.

Я нисколько не смутилась. У меня не было ни страха, ни сомнений.

-- Можете смеяться, сколько угодно, - сказала я. - Придет и наш черед. Смотрите - и ждите.

Я взяла лампу, в полной уверенности, что сейчас же найду этот несчастный крючок, и так спокойно принялась за поиски, что все вдруг стали серьезны; у каждого мелькнула в голове смутная мысль, что, может быть, они слитком поторопились. Но, увы! увы! Я ничего не нашла. О, как горько было сознаться в этом!

с каждой минутой родные смеялись громче и безцеремоннее, и, когда я вернулась на место ни с чем, меня встретили криками и бранью.

Никто никогда не узнает, сколько я выстрадала в эту минуту. Но любовь укрепляла и поддерживала меня. Я опять обвила руками шею Калулы и шепнула ему:

-- Ты невинен, мой возлюбленный, я знаю это; но скажи мне сам, что ты невинен, только для того, чтоб успокоить меня, и я твердо перенесу все грозящия нам$ несчастья.

-- Я невинен! - отвечал он мне. - Это такая же правда, как то, что я стою теперь на краю могилы. Успокойся, бедное, раненое сердце! Не волнуйся, дыхание ноздрей моих, жизнь моей жизни!

Не успела я вымолвить этих слов, как на дворе захрустел снег под тяжелыми шагами новоприбывших гостей, и в дверь проскользнуло несколько согбенных фигур. То были старики.

"Зачем домашним воровать то, что и без того принадлежит им?" - закончил он свою речь. Старики долго не подавали голоса. Наконец, каждый из них, по очереди, сказал соседу: "плохо дело!" Горько мне было слышать такия слова. Отец сел на свое место. Ах, я несчастная! Даже в эту минуту я еще могла доказать невинность моего возлюбленного, но я не знала!..

Старший между судьями спросил:

-- Не желает ли кто-нибудь защитить обвиняемого?

-- Зачем ему было красть один или два крючка? Когда-нибудь ему достались бы все.

Я не садилась и ждала. Опять долго все молчали. Дыхание их окутывало меня словно туманом. Наконец, старики, один за другим, покачали головой, и каждый пробормотал: "А, ведь, девочка, пожалуй, и дело говорит!". О, как ободрили меня эти слова. В них не было еще ничего решительного, но я точно ожила. Когда я села на место, старший из судей сказал:

-- Если кто-нибудь имеет еще что-нибудь сказать, пусть говорит сейчас, а потом не вмешивается!

Поднялся мой отец.

Мне показалось, что я сейчас упаду без чувств. Я думала, что эта тайна принадлежит мне одной, и даже рука великого бога снегов не могла бы вырвать ее из моего сердца. Старший судья строго обратился к Калуле:

-- Говорите!

Сначала Калула колебался, потом ответил:

-- Это был я. Воспоминание об этих чудесных крючках не давало мне спать. Чтобы успокоиться, я подошел к ним, целовал их, гладил... Это было такое невинное удовольствие!.. Потом я положил их опять место. Может быть, я и выронил как-нибудь один, но не крал, уверяю вас, я не вор!

"Он хочет сознаться, но при этом лжет, изворачивается и не говорит всей правды".

Я села, тяжко вздыхая, и опять стала ждать. Наконец, прозвучали торжественные слова, которых я ждала заранее, и каждое из них, словно кинжалом, впилось мне в сердце!

Суд решил подвергнуть обвиняемого испытанию водой.

-- О, да падут самые страшные проклятия на голову того, кто принес к нам этот обычай испытания водой.

Уже много лет тому назад, предки наши заимствовали его у какого-то таинственного народа, живущого неведомо где. Прежде наши деды прибегали к гаданью и другим малонадежным способам определять виновность, и, благодаря этому, не один несчастный спасался от смерти. Но испытание водой совсем другое дело. Его изобрели люди поумнее нас, бедных, невежественных дикарей, - люди более ученые и образованные. А уж в этом испытании сомнений быть не может. Если человек невинен, он сразу идет на дно, если виновен - плавает на поверхности; и в том, и в другом случае гибель верная. Сердце мое отчаянно билось в груди, и я говорила себе: он невинен, он исчезнет под водой, - и я никогда более не увижу его.

вместе! Наконец, меня оторвали от него - я, рыдая, последовала за другими и закрыла лицо руками, чтобы не видеть, как его бросили в море. О, в эту минуту я всем существом своим испытывала то странное чувство, которое называется агонией!

Минуту спустя, в толпе послышался крик злобной радости. Я отвела руки от лица, взглянула... О, какой ужас, - он плавал! "он виноват, он мне лгал", с презрением отвернулась и пошла домой.

Его увезли далеко в открытое море и оставили на льдине, которая медленно плыла по направлению к югу.

-- Твой возлюбленный просил передать тебе прощальный привет: "Скажите ей, - просил он, - что я невинен, и что каждый день, каждый час, каждую минуту, пока я буду умирать с голоду, я буду думать о ней, любить ее и благословлять день, когда я впервые увидал её милое лицо." - Это мило, не правда ли, даже поэтично!

-- Это презренное существо, - отвечала я, - пусть никто более не говорит со мной о нем.

И подумать, подумать только, что он был все-таки невинен!

Прошло девять месяцев, девять долгих, печальных месяцев; настал день ежегодного жертвоприношения, день, когда все молодые девушки нашего племени моют себе лицо и чешут волосы. Лишь только я провела гребнем по своим волосам, как этот злополучный крючок, запутавшийся в них, со звоном покатился на землю, а я упала без чувств на руки отца". Его тоже мучило раскаяние и угрызения совести, и он, вздыхая, говорил: "Мы убили его - я никогда больше не буду улыбаться".

С тех пор не проходило месяца, чтобы я не расчесывала себе волос, но, увы! какая от этого польза теперь, когда прошлого уже не вернешь!

Таков был конец истории бедной девушки. Мораль её такова, что если 500 миллионов долларов в Нью-Иорке и двадцать два стальных удочных крючка у берегов Ледовитого океана обусловливают собою одинаковое финансовое положение в обществе, - человек, находящийся в затруднительных обстоятельствах, будет очень глуп, если останется в Нью-Иорке, вместо того, чтобы купить на десять центов крючков и эмигрировать к эскимосам.

Конец.

"Мир Божий", No 8, 1894