Конгрив и Аддисон

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Теккерей У. М., год: 1853
Примечание:Переводчик неизвестен
Категории:Рассказ, Юмор и сатира
Связанные авторы:Конгрив У. (О ком идёт речь)

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Конгрив и Аддисон (старая орфография)

СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ

В. ТЕККЕРЕЯ

ТОМ ОДИННАДЦАТЫЙ.

3АМУЖНИЯ ДАМЫ.

Из мемуаров Д. Фиц-Будля.

САТИРИЧЕСКИЕ ОЧЕРКИ

ИЗБРАННЫЕ ЭТЮДЫ

С.-ПЕТЕРБУРГ.
Типография бр. Пантелеевых. Верейская, No 16
1895.

Конгрев и Аддисон.

Задолго до утверждения парламентом билля о реформе существовал в Кембридже ораторский клуб, называвшийся клубом Единения (Union). Позволю себе заметить, что между студентами старших курсов, посещавших эту знаменитую школу красноречия, существовало предание, будто великие вожди обеих партий: оппозиционной и правительственной внимательно следят за университетским ораторским клубом, так что счастливец, отличившийся там в прениях, имеет шансы попасть в парламент, благодаря поддержке какого-нибудь богатого вельможи.

Бывало, Джонс, из коллегии Иоанна, или Томсон, из коллегии Троицы, величественно встает с места и, драпируясь в свой плащ, красноречиво приглашает слушателей собраться вокруг знамени монархии, или, напротив того, бросает грозные вызовы по адресу духовенства и королей. Такой оратор говорить, бывало, с величием Питта, или же пламенным красноречием Мирабо, а между тем ласкает себя надеждой, что посланец богатого вельможи, сидящий где-нибудь на задних скамьях, с фамильным парламентским креслом в кармане, внимательно слушает его словоизвержения. Действительно, существует сказание о том, что двое или трое кембриджских студентов старшого курса, блиставших в клубе своим красноречием, были уловлены там и отвезены в отдаленное английское графство, откуда прибыли в Лондон в качестве уже членов парламента. Многие молодые люди, даже и не располагая столь благонадежной поддержкой, покинули тернистую университетскую карьеру, чтобы цепляться во прахе за быстро катящияся колеса парламентской колесницы.

Я зачастую задавал себе вопрос, чем занимались в царствование Анны и Георгов сыновья пэров и членов парламента. Неужели они все служили в армии, охотились в своих поместьях и побивали полисменов, ходивших ночным дозором по городу? Каким образом могло выпадать на долю молодых джентльменов с университетским образованием такое множество доходных мест? Стоило только юноше из Рождественской или Троицкой коллегии написать гладенькие стишки с выражением гражданской скорби о кончине! какой-нибудь знатной особы, с укоризнами по адресу французского короля, комплиментами голландцам, или принцу Евгению, или что-нибудь в противоположном духе, и партия, стоящая У кормила правления тотчас же принимала меры к обезпечению будущности юного поэта. Он получал место комиссара, или чиновника в департаменте гербовых сборов, секретаря при посольстве, регистратора в казначействе и т. д. и т. д. Литературное древо приносило тогда своим возделывателям изобильные плоды. Интересно знать, отчего не поощряются подобным образом современные литераторы? Не только Свифт, который, где и когда бы он ни жил, стал бы всюду властвовать и повелевать, но также Аддисон, Стиль, Приор, Тиккель, Конгрев, Джон Гей и многие другие, были награждены должностями на государственной службе с весьма изрядным казенным окладом {Аддисон последовательно состоял комиссаром в департаменте всеподданнейших прошений младшим статс-секретарем, секретарем ирландского вице-короля, ирландским канцлером, директором департамента торговли и мануфактур и одним из старших статс-секретарей.

Стиль - секретарем в департаменте гербовых сборов, надзирателем королевских конюшен в Гемптонкурте, директором королевского общества комедиантов, комиссаром по конфискованным поместьям в Шотландии.

Приор - секретарем при посольстве в Гаге, камергером при Дворе короля Вильгельма, секретарем при посольстве во Франции, младшим статс-секретарем и, наконец, послом во Франции.

Тиккель - младшим статс-секретарем и секретарем при верховном ирландском суде.

Конгрев - комиссаром по выдаче билетов извощичьим экипажам и комиссаром но акцизному ведомству, затем он получил место в казначействе, в упраздненном с тех пор Pipe Office, а также место в таможенном департаменте и должность секретаря по управлению островом Ямайкой.

Гей - секретарем при английском посольстве в Ганновере.

"В Англии литература в большем почете, чем здесь". (Вольтер, Письма об англичанах).}.

Юмористы, о которых нам предстоит говорить в этой и двух следующих статьях все за одним лишь исключением получали казенное жалованье. Оно выдавалось тогда по третям, а потому на их долю выпадали по крайней мере четыре раз в год счастливые дни.

Все они начали свою карьеру обычным способом в школе, или коллегии, похвальными одами т. е. панегириками по поводу различных событии, сражений, осад, браков, или же кончин в придворных сферах, причем, следуя моде, господствовавшей тогда во Франции и в Англии, неизбежно обезпокоивали богов Олимпа и музу трагедии. "Помогите нам, Марс, Вакх и Аполлон" кричали Аддисон или Конгрев, воспевая Вильгельма, или Марльборо, "бегите сюда, целомудренные нимфы Парнаса" - говорит Буало, прославляя своего короля Солнца. "Отмечайте хорошенько ритм звуков, порождаемых моей лирой, а вы, ветры, умолкните, так как я буду говорить про Людовика!" В настоящее время единственными остатками этой схоластической моды являются ученическия темы и упражнения в некоторых учебных заведениях строго классического пошиба. Вообще же теперь не принято более нарушать спокойствия олимпийцев. Даже из числа второстепенных писателей, поставляющих стихи в какую-нибудь провинциальную газету, никто не рискнет уже разрешиться поздравительною одой по случаю рождения наследника у какого-нибудь герцога, или заключения брачного союза в аристократических сферах. Между тем, в прошлом столетии, молодые джентльмены с университетским образованием сплошь и рядом практиковались в этом курьезном жанре поэтического творчества. Некоторые из них приобретали себе таким путем славу, другие - могущественных покровителей и казенные места с хорошим содержанием, обезпечивавшия их на всю жизнь. Большинство, впрочем, оставалось, как говорится, не причем, не смотря на все усилия их муз.

Пиндаровския оды Уильяма Конгрева можно до сих пор еще встретить в "Собрании английских поэтов" Джонсона, - в этом непосещаемом теперь уголке, где отведены особые ниши для многих давно позабытых стихотворцев в громадных париках. Конгрева провозглашали одним из величайших трагических писателей всех стран и народов, но, тем но менее, ему удалось снискать улыбку Фортуны лишь своим остроумием и юмором. Разсказывают, что первая же комедия Конгрева "Старый холостяк" побудила вельможного покровителя английских муз Чарльза Монтегю лорда Галифакса обратить внимание на её автора. Желая обезпечить такому выдающемуся юмористу спокойное и безбедное существование, он тотчас же назначил его комиссаром по выдаче билетов извозчичьим экипажам, а вскоре доставил ему должность в трубочном департаменте и место в таможенном ведомстве с содержанием в 600 фунт. стерлингов.

департаменте звучит теперь как-то баснословно? {Заимствуем из словаря Ричардсона следующия данные о трубочном департаменте, тем более полезные, что современному литератору позволительно не иметь на этот счет сведений, почерпнутых путем личного опыта:

Pipe (pipa, трубка, бочка) в старинной английской юриспрюденции назывался годичный отчет королевского казначейства, именовавшийся также большим свертком.

Трубочным департаментом именовалась канцелярия, в которой особый чиновник, трубочный клерк, сдавал в аренду казенные земли с разрешения лорда-казначея, королевских комиссаров, или-же канцлера казначейства. Трубочный клерк проверял отчеты шерифов и т. д.

Спельман полагал, что трубочный департамент получил свое прозвище, Pipe office, оттого, что бумаги хранились там сперва в большой бочке. Бэкон, в свою очередь, утверждает, будто департамент назван трубочным аллегорически, ввиду того, что работа там производилась гусиными перьями, имеющими, как известно, форму трубочек.}.

Какие, подумаешь, счастливые были тогда времена! Литераторы существуют и по сию пору, но сомнительно, чтобы можно было отыскать теперь трубочный департамент. Надо полагать, что имевшияся гам трубки давным давно уже выкурены.

братьев технический термин swell в смысле напыщенного щеголя. Поэтому мне позволительно будет назвать Уильяма Конгрева эсквайра {Он был сын полковника Уильяма Конгрева и внук Ричарда Конгрева, эсквайра из весьма старинной стафордширской семьи Конгревов и Стреттонов.} величайшим из современных ему литературных щеголей. В имеющейся у меня иллюстрированной биографии поэтов Конгрев щеголяет перед всеми остальными товарищами своими по перу самым колоссальным и наиболее франтовски надетым париком. Выглядывая из под объемистых локонов этого парика, поэт как будто говорит: "Я великий Конгрев!" Его так действительно и называли {Обращаясь в двенадцатом послании к дорогому своему другу, мистеру Конгреву, по поводу его комедии "Двуличный", Дрейден заявляет:

"Великий Джонсон нравится нам силой своего ума.

Он обладает вдвое большей мощью, чем Флетчер,

Которому уступает в легкости выражения.

Разнообразием талантов они являлись украшением своего века.

Но оба должны уступить пальму первенства Конгреву.

Он разумом равняется Джонсону,

Но превосходит обоих остроумием.

В нем сосредоточиваются все совершенства нашего времени" и т. д.

"Двуличный" в качестве сатирического произведения представлялся менее хлестким, чем "Старый холостяк", по тем не менее вызвал против себя в первое время сильную оппозицию. Ввиду ожесточенных нападков со стороны тогдашних зоилов, щеголь-поэт решился сам "отодрать этих дерзновенных бичем сатиры", что и выполнил в послании, посвященном высокородному Чарльзу Монтегю. Он говорит там:

"Я знал, где и за что именно могла бы на меня напасть добропорядочная критика и приготовился к обороне... К моему удивлению, в разборах моей пьесы не было высказано ничего, хоть сколько-нибудь заслуживающого возражения... В несравненно большей степени, чем все эти нелепые отзывы, затрогивает меня тот факт, что некоторые дамы обиделись означенной пьесой. Сердечно жалею об этом, так как предпочитаю скорее раздражить всех критиков в свете, чем какую-нибудь особу прекрасного пола. Дамы жалуются, что я позволил себе изобразить на сцене нескольких женщин порочными и жеманными. Но разве можно было поступить иначе? На обязанности комического поэта осмеивать людские пороки и безразсудства... Я с радостью попрошу извинения у дам, нежное чувство которых невольно оскорбил, но оне столь же не вправе ожидать себе комплиментов в комедии, как того, что врач, пуская им кровь, вместо укола ланцетом только их пощекочет".

Замечательно, что перемены в министерстве нисколько не влияли на положение Конгрева. Если от него и отнимали какую-нибудь должность, то для того лишь, чтобы дать ему более высшую и более доходную. Место в таможне и должность секретаря по управлению Ямайкой доставляли ему более тысячи двухсот фунтов в год.}.

В продолжении всей своей карьеры с самого её начала и до конца Конгрев вызывал общее восторженное удивление. Получив воспитание в Ирландии в одной школе и коллегии со Свифтом, он поселился в Лондоне в Среднем темпльском Подворье, где, к счастью для себя, не занимался изучением законов, а вместо того с подобающим шиком блистал в кофейнях и театрах. В литерных ложах, трактирах и модных улицах он сразу приобрел репутацию остроумного, победоносного красавца. Все признавали гениальность юного Конгрева. Великий Дрейден объявил его равным Шекспиру, - надел ему на главу свой собственный лавровый венок и письменно заявил: "Мистер Конгрев был так добр, что пересмотрел мою Энеиду и сравнил ее с оригиналом. Нисколько не стыжусь сознаться, что этот превосходный молодой человек указал мне многия ошибки, которые я и постарался исправить!

"Превосходному молодому человеку" было всего лишь двадцать три или двадцать четыре года, когда о нем отозвался таким образом великий Дрейден, влиятельнейший из английских литературных вождей, престарелый фельдмаршал от литературы, который сам был наиболее выдающимся человеком в Европе и главою школы остроумцев, ежедневно собиравшихся в трактире Билля вокруг его кресла и трубки с табаком. Поне посвятил Конгреву свою Илиаду {"Вместо попытки воздвигнуть себе самому гордый монумент, я предпочитаю оставить потомству памятник своей дружбы с одним из достойнейших людей и превосходнейших писателей моего времени и моей родины, - человеком, который пробовал и знает но собственному опыту, каким трудным предприятием является добросовестный перевод Гомера, - человеком, который, как я уверен, искренно радуется вместе со мною в этот момент моего труда. Доведя долгий свой труд до конца, я желаю посвятить его этому человеку, чтобы иметь честь и удовольствие сопоставить таким образом имена мистера Конгрева и А. Попе". (Приписка к переводу Илиады Гомера).}.

хвалить кого-либо из живущих, - осыпавший бранью и оскорблениями Попе, Свифта, Стиля и Аддисона, - Тимон с Грубской улицы, - престарелый Джон Деннис, снимал шляпу перед мистером Конгревом и говорил, что когда Конгрев сошел со сцены, вместе с ним удалилась оттуда и комедия {На вопрос, почему он выслушивает похвалы Денниса, Конгрев отвечал, что предпочитает лесть брани. Свифта, дружески относился к Конгреву и великодушно принимал его под свое покровительство, высказывая, но обыкновению, свои суждения весьма авторитетным тоном.}.

Таким же триумфатором оказывался Конгрев и повсеместно. В гостиных им восхищались в не меньшей степени, чем в ресторанах. Он пользовался одинаковой любовью и за кулисами, и на сцене. Он влюбился в красавицу Брэсджирдль, покорил её сердце, а потом бросил ее {Конгрев в продолжении нескольких лет был в очень коротких сношениях с актрисою Брэсджирдль и жил по соседству с ней в той же улице, пока не познакомился с молодой герцогиней шарльборо. Тогда он переехал на другую квартиру. Герцогиня показывала своим знакомым бриллиантовое ожерелье ценою в 700 фунт. стерлингов, купленное на деньги, оставленные ей в наследство Конгревом. Не лучше-ли бы он сделал, завещав эти деньги бедняжке Брзсджирдль? (Д-р Юнг).}.

Актриса эта, бывшая в свое время общей любимицей, исполняла первые роли в его театральных пьесах. Герцогиня Марльборо, дочь знаменитого полководца, была такой почитательницей Конгрева, что после его смерти приказала изваять его изображение из слоновой кости. Эта статуя, державшая в руке стакан с вином, как будто вслушивалась в то, что говорила герцогиня и одобрительно кивала ей головою. Кроме того, у герцогини имелась большая восковая кукла, нога у которой представляла собою точный снимок с распухшей от подагры ноги Великого Конгрева. Герцогиня следила за тем, чтобы эту ногу окутывали и перевязывали так, как это делалось при жизни поэта. Скопив на службе: в трубочном департаменте, в таможне и в качестве комиссара по выдаче билетов извозчикам, некоторую сумму, Конгрев великодушно оставил свои капиталы в наследство не Брэсджирдль, которая в них нуждалась, а герцогине Марльборо, которой они были вовсе не нужны {Конгрев оставил г-же Брэсджирдль всего 200 фунтов стерлингов. Том Дэвис рассказывает про эту очаровательную актрису и прелестную женщину: "Она была очень миловидна и так сияла здоровьем и веселостью, что невольно заставляла всех в себя влюбляться. После каждого спектакля, в котором она участвовала, добрая половина зрителей оказывалась от нея без ума".

Конгрев и Роу ухаживали за ней в театральных своих пьесах, изображая себя в роли её возлюбленных. Так, в "Тамерлане", Роу, в лице Аксалы, ухаживал за Селимой-Брэсджирдль. Конгрев, в "Любви за любовь", ухаживал за ней, как Анжеликой, под видом Валентина. В "Опечаленной невесте" он, в лице Асмина, опять таки объяснялся в любви своей Альмене и, наконец, в "Деле житейском", изобразил себя Мирабелем, влюбленным в нее Милламан. Сколько можно судить, Мирабель представляет собою и в самом деле, довольно схожий портрет самого Конгрева. Брэсджирдль удалилась со сцены, когда любимицей публики сделалась г-жа Ольдфильд, и скончалась в 1748 году, 85 лет от роду.

Завещание Конгрева в пользу герцогини Мальборо строго осуждается Джонсоном. По его словам, капитал, сбереженный Конгревом, благодаря самой тщательной и мелочной бережливости, был совершенно безполезен и ненужен герцогине, а между тем, очень бы пригодился древней дворянской фамилии, из которой происходил сам поэт. Родственники его, кстати, оказывались в очень затруднительном финансовом положении, в которое попали по неосторожности одного из своих приятелей.}.

барыню шлюхой. Подобным же образом, и потребляя подобные же эпитеты, Иеремия Колье обрушился на безбожную дерзкую Иезавель, как он называл современную ему английскую комедию. Он поносил ее такими же скверными словами, какими упомянутый уже лакей обзывал барыню своего коллеги. Прислужники тогдашняго театра: Дрейден, Конгрев и другие, отстаивали то же самое дело, за которое дрался лакей очаровательной Нелли Гуин, и приблизительно с таким же успехом, как этот лакей. Их барыня, комическая муза, была и в самом деле смелая, развеселая и подмалеванная особа сомнительного поведения, вывезенная из Франции. Она прибыла оттуда во времена реставрации, с Карлом Стюартом (в числе многих других его приятельниц-француженок). Это была взбалмошная Лаиса в растрепанных чувствах, хорошенькие глазки которой сверкали остроумием и вместе с тем, искрились от выпитого вина. Это была дерзкая, придворная фаворитка, садившаяся королю на колени и смеявшаяся над ним в глаза. Когда, проезжая в карете, она высовывала из окна наглое свое лицо, многие из благороднейших и знаменитейших вельмож приветствовали ее низкими поклонами. Нельзя отрицать, впрочем, что эта смелая комедия, эта дерзкая бедняжка Нелли, была довольно добродушным и очень популярным созданием. Она была весела и великодушна, добра и откровенна, по сколько это вообще возможно таким, как она, погибшим созданьям. Люди, которые с ней жили и смеялись с ней вместе, получали от нея жалованье и пили её вино, энергически выступили на её защиту, против обрушившихся на нее пуритан. Дело этой поскудницы было, впрочем, заранее проиграно, что, без сомнения, знали и собственные её слуги {Конгрев написал, между прочим, памфлет, озаглавленный: "Поправки к ложным и неправильным цитатам мистера Колье". Приведем, в качестве образчика, кое-что из этих поправок:

"Большая часть примеров, на которые указывает мистер Колье, свидетельствует лишь об испорченности его собственных нравов. Они приобретают характерный привкус лишь в его изложении и не отзываются ничем порочным, пока он не осквернит их своим дыханием.

"Там, где фраза в её настоящем естественном значении никоим образом не может заслуживать порицания, он забирается в нее сам, подобно злому духу. Ни в чем неповинная фраза оказывается тогда одержимою бесом, который и заставляет ее извергать всяческия богохульства.

"Если я не плачу мистеру Колье тою же монетой и не обзываю его бранными эпитетами, то это объясняется отсутствием у меня специальной подготовки но этой части... Удовлетворяюсь поэтому тем, что стану называть его мистером Колье, неукоснительно каждый раз до тех пор, пока он будет заслуживать таковое прозвище.

"Вся его прокисшая злющая критика является плесенью, выросшей на испорченном воображении безнравственной особы духовного звания".

"Конгрев, очень молодой еще человек, воодушевленный своими успехами и весьма нетерпимо относившийся к порицанию, принимал в своих возражениях самоуверенный вид победителя. Борьба тянулась целое Десятилетие, но под конец английская комедия начала вести себя скромнее. Таким образом еще при жизни Колье его старание исправить нравственность театра увенчались успехом. (Жизнь Конгрева").}.

Везде и всюду идет борьба между смертью и жизнью, между истиной и ложью. Погоня за наслаждением ведет войну с самоотречением, а скептицизм осмеивает доверие к принципам. Живой человек, - юморист, говоря о жизни, необходимо примыкает к одной из этих двух враждующих партий. Он смеется над тем, что смешно, сохраняя в сердце своем уважение к справедливости и любовь к истине, или же, напротив того, осмеивает истину и справедливость. Как уже упомянуто, прыжки и антраша являются в профессии арлекина сами по себе весьма серьезным делом. Прежде чем говорить о Конгреве, я прочел две или три из его театральных пьес. Оне возбудили во мне совершенно такое же чувство, какое испытывает большинство из наших современников, осматривая в Помпее дом Саллюстия, с сохранившимися там остатками пьяного кутежа. Несколько кувшинов с высохшим вином, - обуглившийся стол, на котором был сервирован ужин - оттиск обнаженной груди молодой танцовщицы, уцелевший в вулканическом пепле, - смеющийся череп шута - все это охвачено теперь таинственным спокойствием и в то время, как чичероне отбарабанивает вытверженное наизуст нравоучение, голубое небо безмятежно сияет над развалинами. Подобным образом, и муза Конгрева давно уже умерла, оставив после себя лишь отпечаток в пепле времен. Глядя на её скелета, мы изумляемся жизни, безумно кипевшей когда-то в её жилах. Мы берем в руки её череп и задумываемся над смелым задором, остроумием, негодованием, страстями, надеждами и желаниями, когда-то бродившими в этой опустевшей теперь посудине. Мы размышляем о соблазнительных взглядах и трогательных слезах светлых очей, сверкавших когда-то в этих опустевших орбитах, - думаем об устах, шептавших слова любви и о щечках, расцветавших улыбкой над этими пожелтевшими теперь костями. Когда-то ведь, её зубки называли жемчужинками! Здесь перед нами чаша, из которой она пила, - золотая цепь, которую она носила на шее, - изящные вазочки и флакончики с румянами, белилами, духами и притираньями. Здесь её зеркало и арфа, на которой она играла приплясывая. Взамен пиршества мы находим гробницу, а вместо соблазнительной красавицы - одне лишь безжизненные её кости!

Читая теперь комедии Конгрева, оказываешься в положении человека, который, заткнув себе уши, глядит на танцующих. Его неизбежно должна изумлять нелепая картина, мелькающая перед глазами. Что означает весь этот сумбур, - эти прыжки и хождение в такт, - гримасы, поклоны, шассе вперед и назад, - одинокий кавалер, направляющийся к дамам и т. д. и т. д.? К чему это кавалеры и дамы мчатся по зале в бешеном галопе, а потом каждый кавалер раскланивается с своей дамой, чем и заканчивается весь этот странный обряд? Точно также непонятным, без аккомпанимента соответственной музыки, оказываются для нас и танцы комедии прошлого века, - странная её величавость и веселость, - шаблонное её приличие и безстыдство. Она обладает собственным своим жаргоном, совершенно несхожим с живым языком, и столь же условной моралью, неимеющей ничего общого с нравственными принципами действительной жизнью. Подозреваю, что эта комедия была чем-то в роде языческих мистерий и служила символическим выражением языческого учения. Перед роковым извержением Везувия жители Номнеи находились в театре и, надо полагать, смеялись от души, глядя на шедшее там представление. Они, подобно Саллюстию, его приятелям и их любовницам, собравшимся за веселым ужином, протестовали, увенчанные цветами и с чашами в руках, против нового, сурового, враждебного наслаждениям, аскетического учения, исхудалые и тощие последователи которого, недавно лишь прибывшие с азиатского прибрежья Средиземного моря, задавались стремлением разбить божественные статуи Венеры и ниспровергнуть алтари Вакха. Комедия прошлого столетия являлась в сущности тем же самым протестом.

Театр покойного Конгрева представляется мне храмом языческих наслаждений и мистерий, которые могли быть терпимы только у идолопоклонников. Быть может, что театр вообще хранит древния традиции идолослужения, передавая их с места на место, - из рода в род, подобно тому, как масоны передавали свои тайные знаки и символические обряды из одного храма в другой. Тот же языческий протест высказывается в комедии, где волокита-герой овладевает сердцем красавицы, наставляя рога старику её мужу, на долю которого выпадают насмешки и презрение, за то, что он позволил себе, обзавестись молодою женой. Тои, же протест слышится и в балладе, где поэт советует своей возлюбленной срывать розы, пока возможно, и предупреждает ее, что крылатое время мчится, не останавливаясь. Точно также и в балете, когда милейший Коридон ухаживает за своей Феллидой на веранде картонной избушки и бросает на нее соблазнительные взгляды из-за спины её дедушки, наряженного в красные шерстяные чулки и обладающого счастливой способностью засыпать как нельзя более кстати, мы имеем дело с тем же самым языческим протестом. Когда, соблазненная приглашениями румяного юноши, Фоллида грациозно подходит к рампе и выделывает на цыпочках с своим возлюбленным известное всем шикарное на, которое прерывается лишь пробуждением старика-деда из его дремоты в картонной хижине, - мы опять таки созерцаем одну из многообразных форм языческого протеста. Арлекин, блистающий молодостью, силой и ловкостью, - разодетый в золото и самые яркие пестрые цвета, прыгает через безчисленные препятствия, возвращается цел и невредим из пасти великанов и людоедов, объятых изумлением; безбожный старый бунтовщик и мятежник, - Понч, нарушает всяческие законы и осмеивает их с ненавистным торжеством, перехитряет адвокатов, импонирует церковному старосте, расшибает голову своей жене и вешает палача. Во всем этом опять-таки высказывается протест язычества против христианского миросозерцания. Не правда-ли, кажется, будто сама жизнь надевает на себя маску театральной пьесы и комментирует эту пьесу песнями? Взгляните на влюбленных, гуляющих держа друг друга за руку и нашептывая дивные речи. Тем временем хор поет: "Нет ничего на свете, что могло бы сравниться с любовью, с молодостью и красотою весны вашей жизни! Молодая сила и смелость завоевывают сердца красавиц! Будьте же мужественны и побеждайте! Будьте молоды и счастливы, наслаждайтесь, наслаждайтесь, наслаждайтесь! Хотите знать тайну быть счастливыми? Она здесь: в улыбающейся возлюбленной и чаше фалернского вина!" В ту самую минуту, однако, когда юноша поет уже эту песню подносит чашу к губам, к нему подкрадывается все ближе и ближе какое-то порождение бездны. Кто он такой, этот страшный призрак, замышляющий нарушить наше веселье? Свечи в зале пиршества едва мерцают; щеки бледнеют; голоса трепетно умолкают, и чаша надает на пол. Кто же этот непрошенный гость? Смерть и Судьба стоят уже у входа в залу пиршества и непременно войдут туда!

В комедиях Конгрева зала пиршества роскошно иллюминована свечами. Вокруг столов, за дымящимися чашами пунша, сидит мужчины и женщины, обмениваясь друг с другом самыми разнузданными шутками и скоромными речами. За ними ухаживают отъявленные плуты-лакеи и горничные, столь же легкого поведения, как их барыни. Это веселое общество должно быть признано с христианской точки зрения самым, что ни на есть безпутным. Оно впрочем, и не предъявляет, сколько можно судить, никаких притязаний поучать добрым правам. На почетном месте сидят за столом Мирабел или Бельмур (одетые по французской моде и пользующиеся услугами английских копий со Скапена и Фронтена). Оба они по профессии победители, сопротивление которым немыслимо. Они завоевывают все и вся. Подобно героям рыцарских романов, наполненных нескончаемо длинными повествованиями о любовных приключениях, поединках и битвах, герои комедий (вытеснивших означенные романы) играют всегда и всюду блестящую роль триумфаторов, преодолевают все опасности, побеждают всех врагов и в конце концов завоевывают себе красавиц. Отцы, мужья и ростовщики являются естественными супостатами, с которыми приходится воевать этим витязям. Все означенные супостаты непременно старики, которым отведена в театральных пьесах роль, выполнявшаяся в рыцарских романах злыми волшебниками, или неуклюжими, придурковатыми великанами, которые грозят витязям, ворчат на и их и сопротивляются им, но всегда остаются побежденными. Какой-нибудь старый скряга сидит на сундуке с деньгами и чуть не молится на них, а его сынок или племянник, сэр Бельмур, протирает этим денежкам глаза и осмеивает скупого папашу или дядюшку. Старый муж держит под замком молодую жену, а сэр Мирабель похищает ее, наступает старику на ноги, распухшия от подагры, и оставляет его бесноваться в одиночестве. Без сомнения, эти старые дураки накликают сами на себя беду! К чему пытаются они держать под замком деньги, или цветущую восемнадцатилетнюю женщину? Деньги и любовь принадлежать по нраву молодым, а потому - "старики, прочь с дороги"! Когда Милламану стукнет шестьдесят лет и когда он, разведясь с первой супругой, женится на внучке своего приятеля Дорикура, которой только что минуло пятнадцать лет, настанет и для него черед получить за прежния свои проделки уплату той же монетой. Молодой Бельмур наставить ему рога! Вот все нравственное поучение, какое можно извлечь из комедий Уильяма Конгрева, эсквайра. Оне блещут остроумием. Наблюдательность автора соединяется с недюжинным юмором, но, увы, этот банкет остроумия, несогретого любовью, оказывается утомительным и скучным пиршеством. Оно вскоре надоедает, а между тем оставляет после себя разстройство пищеварения и мучительные головные боли.

и хлесткою селедочницей, обменивающихся трех-этажными комплиментами на биллингсгэтском рынке {Образчиком смелой и энергической манеры Конгрева может служить сцена притворного помешательства Валентина в комедии "Любовь за любовь":

Скандал. Намекнул ты своему барину на заговор, который они против него устроили?

Иеремия. Да, сударь! Барин говорит, что воспользуется этим заговором и станет притворяться, будто принимает г-жу Влюбчивую за Анжелику.

Скандал. Это нас очень позабавит.

Предусмотрительный. Боже милостив буди нам грешникам!

открою будущее. Известно-ли тебе, что именно случится завтра? Можешь не отвечать на этот вопрос, так как я сам на него отвечу: завтра мошенники будут преуспевать благодаря своим плутням, а дураки - потому что дуракам всегда везет! Что касается до честных людей, то они по-прежнему будут перетягивать себе животы ремнем и ходить зимой в летней одежонке. Ну, задавай мне теперь вопросы о завтрашнем дне!

Скандал. Спрашивайте же его, г-н Предусмотрительный.

Предусмотрительный. Что именно случится при Дворе?

Валентин. Это по части Скандала и до меня не касается. Я истина и никогда там не бываю.

Предусмотрительный. Ну, а в столице?

религию. Вообще же в столице все будет идти заведенным порядком. В полдень часы начнут бить ровно двенадцать, а на бирже в два часа будет стоять шум и гам от собравшихся там быков, баранов и зайцев. Мужья и жены будут заниматься каждый своим делом и преследовать разные интересы. Каждый из них станет заботиться лишь о том, чтобы ему самому было хорошо. Кофейни будут полны дыма и всяческих хитростей. Парень-ученик, подметающий утром хозяйскую мастерскую, выпачкает к вечеру, в девяти случаях из десяти, хозяйскую простыню. Сплошь и рядом будут также случаться вещи, которые могут показаться вам странными: бесноватые бабы будут ходить на свободе, а смирные рогоносцы сидеть на цепи. Впрочем, прежде чем продолжать, я вынужден задать вам самим несколько вопросов. Вид у вас, знаете, какой-то подозрительный! Быть может, вы женаты?

Предусмотрительный. Да, я женат.

Валентин. Бедняжка! А какого прихода, позвольте спросить, ваша жена? Ужь не Ковентгарденского-ли?

Предусмотрительный. Нет, она приписана к св. Мартину на полях.

Валентин. О, несчастливец! Глаза твои ввалились, руки сморщены, ноги высохли, а спина согнулась! Молись же, молись, чтобы тебя подвергли превращению. Измени твою внешность и стряхни с себя лишние годы. Раздобудь котел Медеи и прикажи себя в нем сварить. Ты выйдешь оттуда с могучими, работящими руками, стальным хребтом и плечами Атласа. Пусть к твоим ногам приделают икры двадцати носильщиков! Тогда лишь сможешь ты устоять твердо на них и смело глядеть в лицо супружеству. Ха, ха, ха! Подумаешь, что у человека может явиться вдруг аппетит к свадебному ужину, тогда как на самом деле ему следовало бы сесть на диэту и прочистить себе желудок! Ха, ха, ха!

Скандал. Помешательство, надо полагать, достигло своего апогея.

Предусмотрительный. Может быть, что и так. Да, вы правы! Вы понимаете в этом толк! Я, г-н Скандал, охотно поговорил бы с вами насчет его заявлений. Они кажутся мне очень загадочными и таинственными!

Валентин. Отчегоже Анжелика так долго не является пред мои светлые очи?

Иеремия. Она здесь, сударь!

Г-жа Влюбчивая: Боже мой! Я, право, не знаю, что ему и сказать.

Скандал, Всего важней, сударыня, не раздражать его. Уступайте ему пожалуйста во всем!

Валентин. Где же она, где? О, я ее вижу! Вот она идет, подобно трем благодетельницам рода человеческого: Богатству, Здоровью и Свободе, к несчастливцу, покинутому всеми и утратившему уже всякую надежду. Сердце мое рвется к вам с нежным приветом!

Влюбчивая. Как поживаете, сударь? Чем я могу служить вам?

ни словечка! Гименей припрячет свой факел в глухой фонарь, чтобы не разоблачить нашей тайны. Юнона угостит своего павлина настойкой на маковых головках, чтобы он не раскрывал своего хвоста, слишком уже бросающагося в глаза. Стоокий Аргус тогда вздремнет, а мы, ха, ха, ха, сделаем свое дело, и никто про это не узнает, кроме одного Иеремии.

Влюбчивая. Разумеется, никто. Мы никому не скажем, и все устроится у нас как нельзя лучше.

Валентин. Надо только поторопиться, потому что, чем скорее, тем лучше. Подойди-ка ко мне, Иеремия, - вот сюда, поближе, чтобы никто не мог нас подслушать! Я хочу сообщить тебе важную новость. Анжелика уже монахиня, а я постригаюсь в монахи, но это не помещает нам жениться, на зло римскому папе. Дай-ка мне капишон и четки, потому что какой же я без них буду монах? Она через два часа придет сюда в черном облачении и белом капоре с большущим покрывалом, в которое мы закутаем нашу тайну. Мы не станем глядеть друг на друга до тех пор, пока не сделаем чего-нибудь такого, чего следует стыдиться, и тогда уже заодно покраснеем...

(Входит Пустомеля).

Пустомеля. Узнаете вы меня, Валентин?

Пустомеля. Ну, вот еще! Я ведь Джек Пустомеля, ваш друг и приятель!

Валентин. Нет-с, извините, у меня друзей не было и быть не может! Что стал бы делать у меня друг? Я холост, а потому ты не мог бы наставить мне рога. Я беден и ты не можешь занять у меня в долг ни гроша. Нет! Друзьям и приятелям незачем ко мне и соваться!

Пустомеля. Подумаешь, какая откровенность! Ему-то ужь нельзя доверить никакой тайны. Сейчас выболтает всю подноготную!

Анжелика. А меня, Валентин, вы узнаете?

Анжелика. Кто же я такая?

Валентин. Вы женщина: одна из тех, кого небо наделило красотой при том самом случае, когда заставило колючее терние расцвести пышными розам Вы отражение неба в колодце, а потому тот, кто вздумает прыгнуть к вам, непременно утонет. Вы рождаетесь совсем беленькими и непорочными: ни дать, пй взяты как лист чистой бумаги, но вам на роду написано быть испачканной и исцарапанной перьями разных гусей. Знаю вас всех, сударыня, так как мне доводилось самому любить женщину! Я любил ее так долго, что под конец выяснил себе прекурьезную штуку. Я узнал, к чему именно женщина годится.

Пустомеля. К чему же она годится, скажи на милость?

Валентин. Хранить вверенную ей тайну!

Валентин. Она как нельзя лучше для этого приспособлена, потому что если и проболтается, то ей все равно никто не поверит.

Пустомеля. Каково? Не правда ли, хорошо сказано?

Валентин. Я жажду музыки! Спойте любимую мою песню.

(Конгрев: "Любов за любовь").

"Двуличный" (1700 года) выводится на сцену г-жа Никльби, личность которой изображена автором чрезвычайно характерными и, если можно так выразиться, безстыдно сатирическими штрихами. Ее надувают решительно все мужчины, выступающие на сцену, и она не в силах им противустоять точно также, как ни одна женщина не могла противустоять Конгреву.

Леди Податливая. Подумайте только о вашем ужасном поведении. Вы пытаетесь меня соблазнить, (вся соль заключается здесь в том, что джентльмен, к которому обращаются эти слова, ухаживает вовсе не за ней, а за её дочерью). Вы хотите совратить меня со стези добродетели, по которой я шествовала так долго, не только не падая, но даже не спотыкаясь. Разсудите сами: какая страшная ответственность будет лежать на нас, если вы и в самом деле введете меня в соблазн? Увы, все мы люди, все человеки! Богу известно, какие мы слабые созданья! Мы не в силах устоять и не поддаться искушению.

Мельфонт. Где я и что со мною? Кажется, ведь теперь день и я нахожусь в бодрствующем состоянии? Сударыня...

Леди Податливая. Ради Бога ничего от меня не просите и не требуйте! Клянусь, что я должна буду отказать вам, а потому лучше не просите. Умоляю вас, не вносите и не требуйте! О, Господи! Из-за вас вся кровь бросилась мне в лицо! Ручаюсь, что я раскраснелась теперь, как индейский петух. Стыдитесь, кузен Мельфонт!

Мельфонт. Нет, сударыня, выслушайте меня! Я хочу лишь...

мужчину? Бог знает ведь какое впечатление произведут его слова! Вся её решимость, чего доброго, пропадет. Ева тоже вздумала слушать змия, а что из этого вышло путного? Нет с, я не позволю себя так провести, а потому предпочитаю отказать вам заранее на отрез.

Мельфонт. Ради Бога, сударыня...

Леди Податливая. Не упоминайте всуе хоть Имени Божия. Я, признаться, удивляюсь, как можете вы говорить о Боге, скрывая вместе с тем в сердце своем такую бездну испорченности? Быть может, впрочем, вы не считаете грехом совратить честную женщину? Говорят, будто некоторые из вашего брата, джентльменов, не считают этого грехом. Впрочем, если бы вы были даже и действительно правы, - если бы тут не было ни для меня, ни для вас никакого греха, то все-таки чувство чести не позволило бы мне согласиться на ваше предложение... Выдавать замуж родную дочь, чтобы иметь случай чаще видеться с её мужем! Нет, я ни за что на это не соглашусь. Можете быть уверены, что свадьбе этой не бывать!

Мельфонт. Чорт возьми, наконец, сударыня!.. Умоляю вас на коленях!..

Леди Податливая. Ах, нет, встаньте пожалуйста! Не приходите в отчаяние! Уверяю вас, что вы убедитесь в моем добродушии. Я знаю, что любовь сильна как смерть и что никто не может совладать с охватившим его нежным чувством. Вы тут ни в чем неповинны, но и я сама, клянусь, вовсе не виновата! Виновата ли я в том, что до сих пор еще обладаю прелестями, пленяющими сердца? Виноваты-ли вы в том, что пленились ими? Клянусь, - мы оба не виноваты. Ах, как хорошо было бы, если бы мы могли, не впадая в смертный грех, дать волю взаимной нашей любви! Впрочем, если бы тут даже не было греха, то моя честь этого не позволит, - если же как-нибудь уломать честь, то все-таки останется грех! С другой стороны, однако же... необходимость. С ней тоже ведь ничего не поделаешь! Ах, Господи, сюда кто-то идет! Я не смею дольше оставаться с вами наедине... Так, видите-ли, я советую нам поразмыслить о преступности вашей любви. Боритесь с нею по мере возможности. Боритесь, но не впадайте особенно в меланхолию и не отчаивайтесь! Впрочем, не воображайте, чтобы я согласилась на какую-нибудь вашу просьбу. Клянусь Богом, не соглашусь, но все-таки выбейте у себя из головы всякую мысль о женитьбе. Положим, я знаю, что вы не любите Цинтию и хотели только воспользоваться ею как ширмой, чтобы прикрыть свою любовь ко мне, но все-таки, если бы она стала вашей женой, во мне заговорила бы ревность. О, Господи, что я сказала! Ревность! Нет, нет, я не должна ревновать, так как не в нраве любить вас! Не ласкайте себя поэтому пустыми надеждами, но также и не отчаивайтесь. Ах. сюда идут, и я должна убежать! ("Двуличный", действие II, сцена 5).}.

понятие о таланте, ловкости и смелости поэтической манеры Конгрева, об его уменье отпускать комплименты и об утонченности его сарказма. Он до того привык к победам в любви, что относится свысока к страдающим по нем жертвам. Он не считает даже нужным особенно пристально в них всматриваться. "Все женщины смахивают одна на другую, - говорит он, - хотя с лица немного и рознятся". Это заявляется в первой же комедии Конгрева, написанной им от скуки во время болезни, когда он был еще "превосходным" молодым человеком {Вообще у авторов замечается удивительное стремление утверждать будто они создают свои произведения играючи и случайно. Конгрев уверял, что "Старый холостяк"написан им для забавы, дабы убить чем-нибудь время выздоровления после болезни. Несомненно, однако, что разговоры там отличаются тщательной разработкой, в которой заметно проглядывает желание блистать остроумием (Джонсон, Биографии поэтов).}.

Известный специалист но части побед над женскими сердцами, герцог Ришелье, в восьмидесятилетнем возрасте, навряд-ли мог бы сказать что-нибудь "превосходнее" этого.

Выступая в поход для завоевания какой-нибудь красотки, Конгрев шел на нее в аттаку с самым блестящим мужеством и, если можно так выразиться, в полной парадной форме с военной музыкой и распущенными знаменами, подобно тому, как французские щеголи, под начальством Граммона, штурмовали испанскую крепость Лериду.

"О, не спрашивай её имени, - пишет он на водах в Тунбридже про одну молодую девицу, которую осыпает комплиментами самого утонченного свойства,--

"О, не спрашивай её имени.

И только одна слава в праве возглашать о нем

Трубой своего безсмертия.

Если ты хочешь узнать, кто она,

Всмотрись в блестящий кружок красавиц.

Наверное и будет она".

Другая красавица навряд-ли осталась особенно довольна отзывом о ней поэта:

"Увидев впервые Лесбию в её небесной красоте,

С такими ясными глазками и манерой держаться, вызывающей благоговейное уважение,

Столь же дерзновенным, как сердце того, кто похитил небесный огонь.

Но как только заговорила эта красавица-идиотка,

С её коралловых уст сорвались такия глупости,

безразсудство которых исцелило мою рану лучше всякого бальзама.

".

Аморетта умнее красавицы Лесбии, но поэт, очевидно, питает к ней столь же мало уважения. Им обеим одинаково достается от его юмора.

"Прелестная Аморетта куда-то заблудилась

В погоне и поисках за новым возлюбленным.

Сообщу вам признаки, по которым вы можете

На вид она кажется кокетливой и робкой.

То и другое у нея разучено, хоть и представляется естественным.

Простота костюма является у нея результатом тщательнейшого искусства,

А простодушная наивность выработана лицемернейшим притворством.

Так что никто не решится заподозрить их искренность.

Она хотела бы уверить, что они наносят случайно раны сердцам,

Тогда как в действительности она стреляет своими глазками наверняка и с предвзятым умыслом.

Она любит себя, но ненавидит других

Осмеивая подруг, она не замечает,

Что смеется сама над собою".

Чем провинилась, спрашивается, Аморетта, и чего ради навлекла она на себя стрелы такой убийственной насмешки? Неужели она осмелилась сопротивляться неотразимому мистеру Конгреву? Было-ли, вообще, возможно подобное сопротивление? Неужели могла устоять, например, Сабина, пробуждаясь и слыша у себя под окном пение такого дивного барда?

"Смотрите, смотрите, она (Сабина) пробуждается!

Сияние светлых его лучей

Уступает в великолепии прелестным её глазкам.

Правда, что оно дает нам дневной свет

И что эти глазки тоже нам светят.

Выяснится различие между ним и солнцем.

Скольких оживит солнце своей теплотой!

Скольких убьет Сабина своею холодностью!"

Неужели это вас не трогает? Неужели вы не признаете еще Конгрева божественным поэтом? Если на вас не подействовала блестящая Сабина, потрудитесь взглянуть на набожную Селинду.

"Набожная Селинда уходит молиться,

Едва только я позволяю себе требовать от нея какого-нибудь доказательства любви.

А между тем эта дурочка с нежным сердечком заливается слезами

При мысли, что я ее покину.

Хотелось бы мне отстранить от себя такую необходимость,

Хотелось бы, чтобы она сделала из меня святого,

Или позволила сделать из себя грешницу".

Не правда-ли, как победоносно звучит все это? Каким непреодолимым сердцеедом оказывается мистер Конгрев? Разумеется, эта очаровательная протобестия непременно доведет до греха бедняжку Селинду. Он только из вежливости притворяется, будто не успел покорить её сердце. Селинда хотя и трепещется еще на удочке, но, без сомнения, уже попалась и должна будет окончательно сдаться. Он и сам в этом убежден. Да и могла разве эта дурочка с нежным сердцем сопротивляться такому изящному щеголю-поэту, одетому по последней моде в великолепно расшитый кафтан? Я, как теперь, вижу его в башмаках с красными каблуками, грациозно вывернутыми в третью позицию, вижу как он разглаживает красивой рукой, сверкающей драгоценными перстнями, искусно растрепанный свой парик и, с убийственным взглядом, передает Селинде раздушенное свое послание. А как вам нравится Сабина? Какая великолепная параллель между этой нимфой и солнцем! Светило дня уступает Сабине первенство и не осмеливается встать раньше её сиятельства! Яркие лучи солнца уступают в блеске и величии прелестным её глазкам. Но прежде, чем спустится на землю ночная тьма, глазки эти своею холодностью заморозят всех, решительно всех, за исключением одного счастливого повесы, которого мы не станем называть по имени! Скажем только, что Людовик XIV во всей своей славе навряд-ли был блистательнее английского Феба Аполлона, сиявшого на Малльской улице и в Весенних садах {В числе писателей, посещавших Вилльский ресторан, Соутерн и Конгрев пользовались особою дружбой Дрейдена. Конгриву удалось, однако, заручиться этой дружбой в несравненно большей степени чем Соутерну. Они познакомились, блого даря тому обстоятельству, что первая комедия Книгрева, знаменитый "Старый холостяк", была передана Дрейдену на просмотр. Дрейден, сделав в ней некоторые изменения, чтобы приспособить ее к сценическим условиям, вернул ее автору с собственноручной пометкой, что это наилучшая комедия, какую ему только случалось вообще читать.}.

Во время посещения Вольтером великого Конгрева этот последний высказался в таком смысле, как если бы не придавал большого значения литературной своей славе {Вольтер навестил Конгрева в Сюррейской улице, на Набережной, когда английский писатель был уже в преклонных летах.

Вольтера об англичанах, изданном в 1773 году, а также в заметке Гольдсмита об этих письмах. Следует, заметить, однако, что его нет во французском их тексте. Вольтер говорит о Конгреве:

"Из числа англичан покойный г-н Конгрев всего более возвысил славу сценической комедии. Од написал сравнительно немного пьес, но все оне в своем роде превосходны... Везде в них вы встречаете язык порядочных людей, соединяющийся с поступками мошенников. Это доказывает, что Конгрев знал свет и жил в так называемом хорошем обществе".}.

Поступая таким образом, великий Конгрев нельзя сказать, что бы особенно обижал самого себя. Легкий оттенок чувства, которым так изобиловал Стиль, стоит всей утонченности Конгрева. Проблеск молниеносного гения Свифта, или же луч аддисоновского солнечного сияния совершенно затмевают тусклый его театральный светоч. Тем не менее дамы любили Конгрева, и он был в свое время несомненно красивым малым {Он написал на смерть королевы Марии пастушескую элегию "Скорбящая муза Алексиса". Алексис и Меналк, как подобает в таких пасторалях, поют поочередно, Королеву аллегорически именуют Пасторой.

"Скорблю о смерти Пасторы и пусть скорбит со мною весь Альбион,

Обрамляя меловые свои утесы черными тучами", - говорит Алексис.

Царапают себя острейшими ногтями,

Всклокоченные рвут брады и с горя грызут зубами землю".

Подобную чувствительность тогдашние сатиры обнаруживали далеко не во всех случаях.

Он продолжает:

"Владелец сих лесов и обширных полян,

Растянувшись на земле и прильнув в ней лицом,

Орошает горячими слезами и без того уже увядшую траву.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Неужели вся эта небесная красота должна обратиться в прах?

О, смерть, ты гораздо злее и безпощаднее,

Чем самые злостные волки и свирепые тигры.

Они утоляют свой голод ягнятами и овцами,

Ты же, хищная смерть, похитила самоё пастушку!

ветры, ни воды, ни воздух, - без сомнения, заслуживают быть занесенным в летописи поэзии. Между тем этот поэтический стиль приводил в свое время в восторг почитателей великого Конгрева!

Упомянем также про его "Плач Амариллы об Аминте" (единственном сыне великого герцога Марльборо, молодом лорде Бландфорде, мать которого, герцогиня Сара, названа Амариллой).

"Тигры и волки, природа и движение, реки и эхо привлекаются опять к ответственности. - При виде скорби несчастной Амариллы,

"Тигры и волки забывают обычную злость",

А взамен того обнаруживают немое горе и дотоле неведомое им сострадание.

И всякое движение в ней приостанавливается, пока плачет Амарилла".

Остается только удивляться, каким образом мог Попе посвятить свою Иллиаду автору этих строк и каким образом Дрезден мог ему писать:

"С терпеньем сценический автор может себя приучить К соблюдению единства времени, места и действия --

Гений же должен быть прирожденным,

Он выпал вам на долю и является у вас природным даром.

Небо всего лишь раз до сих пор выказало толикую же щедрость.

Наделив Шекспира теми же дарами,

Так как не могло дать ему ничего большого.

Вы не нуждались в большей славе, так как невозможно подняться выше.

Отягощенный заботами и годами я сам покидаю неблагодарную сцену.

Безполезно влача мои дни, я копчу только небо

И живу в чистой отставке на пенсию от Провидения.

Предвидя, что вы предназначены для лучшей участи,

Прошу вас добродушно относиться к моей памяти и защищать умершого вашего друга

Против суждений собственного вашего разума.

Не дозволяйте врагам оскорблять мою славу.

И считайте выраженное в этих строках справедливою себе данью.

Вы заслуживаете большого, и любовь моя к вам не могла высказаться иначе.

В настоящее время поэты и вообще пишущая братия не обнаруживают уже такой восторженности в оценке чужих заслуг. При Чадвеле, Хиггонсе, Конгреве и других тогдашних сценических писателях принято было, встречаясь, бросаться друг другу в объятия и восклицать: "Ах, Джэк, как я рад, что могу прижать тебя к своему сердцу!" или "Клянусь всеми чертями, Гарри, я должен разцеловать тебя, дружище!" Точно также и поэты приветствовали друг друга самым радушным образом. В настоящее время джентльмены, подвизающиеся на литературном поприще, не обнаруживают, при встречах, склонности целоваться. Интересно знать, питают-ли они теперь друг к другу большую любовь, чем тогда?}.

Мы видели в Свифте философа-юмориста, разоблачающого перед нами истину с самых ужасных её сторон и приводящого нас своим смехом в грустное настроение. В Конгреве предстал перед нами проницательный наблюдатель и юморист иной школы, не усматривающий в здешнем мире ровно никаких нравственных принципов. Его учение имеет тоже самый обезкураживающий характер. Он советует нам есть, пить и веселиться по мере возможности для того, чтобы со временем отправиться в тартарары, если только вообще существуют черти и преисподняя. Теперь мы переходим к юмору другой категории, вытекающему из совершенно других сторон ума и сердца, - в юмору, побуждающему нас смеяться, но в тоже время располагающему чувствовать себя счастливыми и лучшими, чем мы были перед тем. Обладатель такого юмора является одним из симпатичнейших благодетелей человечества. Вы, вероятно, уже отгадали, что речь идет про Аддисона.

"Эдинбургского Обозрения" {"К самому Аддисону мы питаем чувство, напоминающее в такой степени нежную привязанность, в какой вообще может ее возбуждать человек, покоющийся уже сто двадцать лет в Вестминстерском аббатстве... После тщательного всесторонняго исследования и безпристрастного обсуждения мы убедились, что он заслуживал любви и уважения, по сколько вообще может считаться достойным этих чувств кто-либо из смертных, принадлежащих к греховному и заблуждающемуся человечеству". (Маколей).

"Многие ограничивается лишь похвалами добродетели. Имеется, однако, основание думать, что у Аддисона слово не особенно расходилось с делом. Действительно, хотя он провел большую часть жизни среди бурной вражды полических партий, - хотя, вследствие выдающагося своего положения, он был постоянно на виду и по своей деятельности представлялся, с точки зрения враждебной партии, человеком весьма опасным, враги Аддисона никогда не решались противоречить отзывам о нем со стороны его приятелей. Люди, связанные с ним общностью мнений, или же интересов, питали к нему не только уважение, но и любовь. Сторонники оппозиционной партии если и не могли относиться к нему с любовью, то во всяком случае чувствовали к нему почтение". (Джонсон).}, являющуюся великолепным монументом этому великому писателю и юмористу прошлого столетия, воздвигнутым любовью, гениальностью и дивным искусством одного из знаменитейших художников нашего века, - вглядываясь в это спокойное, красивое, ясное лицо, с его тонко изваянными холодными очертаниями, - я как-то невольно прихожу к заключению, что этот великий человек, подобно Свифту, о котором упомянуто в предшествовавшей статье, принадлежал тоже к числу людей, чувствовавших себя одинокими в свете. Такие люди встречают немногих лишь равных себе и не стараются с ними сближаться. Подобным аристократам ума свойственно одиночество. Они живут в этом мире, но не принадлежат к нему. Мелочные наши распри, похвальба и успехи оказываются значительно ниже их уровня и не могут серьезно обращать на себя их внимание.

Благодушный, справедливый и безпристрастный Аддисон пользовался всегда ясным спокойствием духа. Впрочем, ему никогда и не приходилось подвергаться слишком тяжким испытаниям и расходовать особенно много симпатии, так как семьей для него служили книги его библиотеки, а дружеския его чувства имели, если можно так выразиться, космополитский характер. Будучи значительно мудрее, остроумнее, спокойнее и более сведущ, чем почти все, с кем ему вообще приходилось встречаться, Аддисон не мог испытывать особенно сильных стимулов к тому, чтобы страдать, желать, восхищаться и явствовать себя растроганный'!.. Я могу ожидать, что ребенок будет восторгаться моим ростом, или же уменьем выражаться литературным слогом, но какое имеется у меня основание требовать, чтобы человек, превосходящий меня во всех отношениях, принялся мною любоваться и объявлять меня восьмым чудом в свете? В эпоху Аддисона трудно было бы отыскать какое-нибудь литературное произведение: проповедь, поэму или же статью критического содержания, без того, чтобы он не оказался вынужденным признать в глубине души, что мог бы сам гораздо лучше обработать ту же тему. Чувство справедливости уже вызывало у него равнодушие. Он был не в состоянии хвалить, так как прилагал к своим сотоварищам мерку несравненно большую, чем они в состоянии были выдержать {"С близкими приятелями Аддисон обходился очень мило. Я не встречал даже более очаровательного собеседника, но в присутствии посторонних или хотя бы даже одного посторонняго лица, он упорно молчал, словно считая горделивое молчание необходимым в интересах собственного его достоинства". (Попе).}.

Он сам был такого высокого роста, что мог возводить очи разве только лишь к высочайшим из гениев. В большинстве случаев ему приходилось нагибаться, чтобы снизойти до уровня своих современников. Аддисон, подобно Гете и Вальтер Скотту, милостиво приветствовал иной раз начинающих литераторов и мелких литературных проходимцев, являвшихся к его двору. Они удалялись, очарованные любезностью великого монарха, удостоившого их аудиенцией, и сохраняли в глубине сердца воспоминание об улыбках и комплиментах его литературного величества. Столь добросердечные литературные державцы неизбежно роняют значение раздаваемых ими орденов и знаков отличия. Каждый может получить ордена его величества и дешевый августейший портрет на табакерке, осыпанной бриллиантами по гривеннику за штуку. На самом деле желательно, чтобы великие, справедливые и мудрые гениальные люди не хвалили без разбора всех и каждого, а высказывали бы истину так, как понимают ее сами. Аддисону случалось хвалить остроумного Пинкетмана, или какого-нибудь столь же справедливо забытого теперь актера Доггета (как раз перед бенефисом), Аддисон хвалит дона Сальтеро, но он же хвалит от всего сердца Мильтона, склоняет перед ним колени и совершенно искренно восхищается царственным его гением {Важнейшей отличительной чертою таланта у Мильтона является возвышенность его мыслей. В числе более новых писателей найдутся способные с ним соперничать во всех других качествах поэтического творчества, но в величии изображенных чувств он превышает всех новейших и древних поэтов, за исключением одного лиш Гомера. Человеческое воображение не в силах вместить в себя идей более грандиозных, чем те, которые излагаются в первой, второй и шестой его книгах.

Если бы потребовалось назвать поэта, обладающого первоклассным уменьем действовать на воображение, то мне кажется, что можно было бы провозгласить таким поэтом Мильтона".

"Еженедельном Зрителе", выходившем по субботам. Аддисон отстаивал в них Мильтона, а также священную музыку.}.

Он был, впрочем, сравнительно еще скуп на похвалы. Не думаю, чтобы великому Адиссову особенно нравился молодой "папист" Попе. Я не хочу этим сказать, чтобы он сам дурно отзывался о Попе. Полагаю только, что когда в присутствии Аддисона бранили Попе, он навряд-ли вынимал изо рта трубку для того, чтобы противоречить неодобрительным отзывам {"Аддисон был сперва очень добр ко мне, по потом стал ожесточенным моим врагом", (Попе).

"Отделайтесь от него как можно скорее, сказал мне Аддисон, говоря о Попе, и прибавил: - В противном случае он сыграет с вами дьявольски скверную штуку. У него большая наклонность к сатире" (Лэди Вортлей Монтегю).}.

Отец Аддисона был уважаемым священником в уильтском графстве и впоследствии достиг высоких степеней в иерархии англиканской церкви {Отец Аддисона, Ланселот, был сыном тоже Ланселота Аддисона, священника в Вестморленде. Впоследствии он был лихфильдским деканом и ковентрийским архидиаконом.}.

Знаменитый его сын сохранил на себе в продолжение всей жизни отпечаток клерикального воспитания и схоластической серьезности. В Лондоне его называли "пастором в шарике с косичкой". Следует заметить, что такие парики носились единственно только мирянами, особы же духовного звания считали для себя неприличным ходить иначе, как в так называемом полном парике {Мандевиль, проведя вечер в обществе Аддисона, объявил его "пастором с косичкой", но такому эпитету не следует приписывать серьезного значения. В присутствии посторонних Аддисон вел себя очень сдержанно, а такой человек, как Мандевиль, разумеется, не мог сделать его особенно сообщительным. (Джонсон).

"Старик Иаков Топсонь недолюбливал мистера Аддисона. Он был с ним в ссоре и, после того, как Аддисон сложил с себя звание статс-секретаря, нередко говаривал: "Вы увидите еще, что мистер Аддисон попадет в епископы. У него имеется к этому поползновение. Я, признаться, всегда находил, что он в сердце своем остается священником" (Попе).

"Аддисон прожил в Блуа около года. В разгар лета он вставал в третьем часу утра и ложился спать, даже зимою, в двенадцатом часу ночи. Во время пребывания своего здесь он был неразговорчив и часто впадал в глубокую задумчивость. Мне случалось входить к нему в комнату и оставаться там минут с пять, прежде чем он замечал мое присутствие. Он редко бывал в обществе и, сколько мне известно, не обзаводился возлюбленными. Если бы это случилось, я непременно узнал бы всю подноготную". (Аббат Филиппо).}.

Аддисон учился в Салисбюрийской школе и в Чартергаузе, а в 1687 году, пятнадцати лет от роду, поступил в Оксфордский университет, в коллегию Королевы, где вскоре начал отличаться искусством писать стихи на латинском языке. Хорошенькая фантастическая его поэма "Пигмеи и Журавли" до сих пор еще охотно читается любителями подобных произведений. Существуют также стихи в честь короля Вильгельма, из которых явствует, что верноподданный юноша приобык уже пить за здоровье этого монарха "пурпурное лиойское вино громадными бокалами". В собрании произведений Аддисона сохранилось много других стихотворных егопроизведений палатинском языке, в том числе ода на заключение рисвикского мира, написанная в 1697 году и до такой степени поправившаяся в высших сферах, что лорд Монтегю выхлопотал её автору ежегодную пенсию в 300 фунтов стерлингов. Заручившись таким ежегодным доходом, Аддисон отправился путешествовать за границу.

В продолжении десятилетняго своего пребывания в Оксфорде, Аддисон превосходно освоился с классическою римской литературой и вовремя путешествия своего по Италии доказал, что знает латинских поэтов, как свои пять пальцев {"Знакомство его с латинскими поэтами, начиная с Лукреция и Катулла и кончая Клавдианом и Пруденцием, отличалось изумительной глубиной и обстоятельностью". (Маколей).}.

Покровитель Аддисона тем временем вышел из министерства, и молодому поэту перестали выплачивать пенсию. Узнав, что столь великий ученый, достигший уже европейской известности (великий Буало, ознакомившись с изящными гекзаметрами Аддиссона, впервые проникся убеждением, что англичан нельзя признать сплошь и рядом варварами), имеет намерение путешествовать по Европе, в качестве гувернера при молодом джентльмене, герцог Сомерсетский предложил Аддисону состоять гувернером при его сыне, лорде Гартфорде.

Светлейший герцог Сомерсетский сообщил тогда одному из знаменитейших ученых Оксфордского университета и всей вообще Европы, что всемилостивейше намеревается платить гувернеру лорда Гартфорда 100 гиней в год. Аддисон отвечал, что считает себя покорнейшим слугой его светлости, но никак не может удовлетвориться упомянутым гонораром. Переговоры на этом и покончились. Обе стороны разошлись, обменявшись изысканнейшими изъявлениями вежливости.

Аддисон прожил несколько времени за границей, вращаясь в наилучшем обществе. Разве и могло быть иначе? Надо полагать, что он являлся всегда и всюду превосходнейшим джентльменом в свете. Ему никогда, повидимому, не случалось утрачивать ясного, жизнерадостного душевного настроения, полного самой утонченной вежливости и спокойствия {"Мне было суждено зачастую пользоваться обществом людей, славившихся своим умом и остроумием, так как мой отец был знаком с ними всеми. Аддисон оказывался превосходнейшим собеседником в свете, но мне никогда не случалось видеть человека, обладавшого большим остроумием, чем Конгрев ("Лэди Вортлей". Монтегю).}.

У него навряд-ли могла даже зародиться какая-нибудь унизительная мысль. Быть может, Аддисон упустил один, два, или даже несколько случаев совершить доброе дело, но можно с уверенностью сказать, что он не учинил на своем веку большого количества таких грехов, за которые приходилось бы краснеть, или же бледнеть. Когда он становился сообщительным, его беседа приобретала такое очарование, что величайшие остроумцы умолкали и превращались в восторженных слушателей. Никто не мог бы выносить с более величественным и веселым равнодушием бедность и жизненные неудачи. Письма Аддисона к его приятелям, относящияся к тому периоду, когда он утратил казенную пенсию и оказался в стороне от ученой университетской карьеры, отличаются бодростью духа, жизнерадостной самоуверенностью и философским спокойствием- На мои взгляд и, надеюсь, также по мнению лучшого и последняго из его биографов (мистер Маколей считает долгом скорбеть о пристрастии к вину, которое обнаруживал великий и благодушный Иосиф Аддисон, совокупно с несметным множеством современных ему джентльменов), письма эти нисколько не теряют от того, Что некоторые из них несомненно начертаны рукою, слегка дрожавшей утром после обильных возлияний Бахусу в продолжении целой ночи. Он вообще был охотник нить за здоровье своих приятелей. В письме к Уйчу (в Гамбурге) он с благодарностью вспоминает угощение у этого джентльмена {Аддисон к мистеру Уйчу.

"Милостивый Государь!

"Моя рука, кажется, теперь в достаточной степени окрепла, для того, чтобы водить пером. Лучшее употребление, какое я только могу сделать из таковой её способности, очевидно, будет заключаться в выражении искренной благодарности джентльмену, постаравшемуся лишить означенную руку нормальной её твердости. Я проснулся сегодня утром с ожесточенным намерением отделать вас в стихах и непременно выполнил бы это намерение, если бы только мне удалось подыскать рифму к слову rummer (бокал). Впрочем, хотя на этот раз вы и уцелели, но это еще не значит, чтобы опасность вполне миновала, так как я надеюсь вернуть себе уменье подбирать рифмы к заданному слову. Впрочем, как бы я ни стал вам писать: в прозе или стихах, я во всяком случае окажусь не в силах выразить чувство глубокой признательности за расположение, с каким вы ко мне относились. Ограничусь лишь заявлением, что Гамбург был для меня приятнейшим этапным пунктом за все продолжение моих путешествий. Если кто-нибудь из моих приятелей станет изумляться столь долгой остановке в Гамбурге, то я сочту достаточным для себя извинением сообщить, что тут же находился и г-н Уйч. Ваше общество доставило нам возможность провести здесь очень приятно время, а вместе с тем ваше вино заставляло нас испытывать так же удовольствие, какое мы ощущали, путешествуя по Вестфалии. Если вам идет впрок, когда пьют за ваше здоровье, то можете смело разсчитывать на такую же почтенную старость, как Мафусаил или, прибегая к более обыденному сравнению, - как самая старая из бутылок в вашем погребе. Надеюсь, что ноги, начинавшия у вас пухнуть, когда мы с вами разставались, приняли теперь опять надлежащий свой вид. Прошу засвидетельствовать сердечное мое почтение владельцу этих ног и желаю, чтобы вы, милостивейший государь, считали меня всегда вашим и т. д.

"Резиденту его величества в Гамбурге, мистеру Уйчу. Май 1703 год".}.

"Мы с сэром Ричардом Ширлеем пили сегодня за ваше здоровье, - пишет он Батурсту. - Я недавно имел честь встретиться в Амстердаме с лордом Эффингемом, причем мы пили добрую сотню раз за здоровье мистера Вуда прекраснейшее шампанское, значится в другом его письме. Свифт, говоря об Аддисоне, упоминает каждый раз также о закуске и выпивке {Приятно отметить, что отношения между Свифтом и Аддисоном все время оставалась, вообще говоря, удовлетворительными. Отзывы Свифта имеют, как известно, высокую ценность во всех случаях, когда он не увлекался любовью, или же ненавистью.

"10 сентября 1710 г. Я просидел с Аддисоном и Стилем до десяти часов вечера.

11 сентября. Я обедал с Аддисоном у него на квартире и провел с ним часть вечера.

27 сентября. Вся наша компания, со Стилем и Аддисоном включительно, обедали сегодня в ресторане Билля Фрапкланда.

29 сентября. Я обедал с мистером Аддисоном и т. д. (Из Дневника для Стеллы)

Аддисон поднес Свифту экземпляр своих путешествий с надписью: "Доктору Ионафану Свифту, приятнейшему собеседнику, вернейшему из друзей и величайшему из современных гениев".

"Мистер Аддисон, который будет у нас старшим статс-секретарем, превосходнейший человек. Я с ним в большой дружбе и разсчитываю воспользоваться доверием, которое он ко мне питает, для того, чтобы исправить неверные понятия о людях и вещах, если таковые ошибочные понятия у него обнаружатся". (Переписка Свифта).

"Заглянув в глубь моего сердца, я не нахожу в данную минуту никакого повода писать, кроме великой любви и уважения, которые всегда к вам питаю. Я не намерен просить вас о чем-либо для своих друзей или же для себя самого". (Свифт к Аддисону 1717 г ).

Политическая рознь лишь временно охладила эти дружеския отношения. Затем они опять возобновились, и дружба Свифта перешла, но смерти Аддисона, как бы по наследству к Тиккелю.}.

Иосиф был не в силах противустоять искушению, которое победоносно выдерживает Ионафан. Дело в том, что Иосиф обладал от природы холодным темпераментом и, быть может, нуждался в искрометном вине, чтобы согревать свою кровь. Вспомните, что он хотя и бил в глубине души особой духовного звания, но вместе с тем носил парик с косичкой Во всяком случае трудно было бы найти на свете лучшого и более истинного христианина, чем Иосиф Аддисон. Если бы у него не было маленькой слабости к вину, нам не удалось бы подметить у него вообще никаких слабостей, и мы не могли бы относиться к нему с такой любовью, какую чувствуем теперь {"Аддисон обыкновенно занимался все утро научными трудами, а потом шел в ресторан Буттона, где собиралась приятельская компания. Он там обедал и просиживал часов пять или шесть, а иногда даже до поздней ночи. Я сам почти целый год принадлежал к этой компании, но подобный образ жизни оказался мне не по силам. Я должен был от него отрешиться, так как мое здоровье начало сильно разстраиваться". (Попе).}.

В тридцати трехлетнем возрасте этот превосходнейший джентльмен, пользовавшийся заслуженной репутацией умника, ученого и в высшей степени порядочного человека, оставался без определенных занятий и доходов. Описание его путешествий потерпело в финансовом отношении фиаско. Его "Разговорам о медалях" тоже не везло. Латинские его стихи, хотя и признавались лучшими со времен Виргилия, или, по крайней мере, Стация, не принесли ему теплого местечка на коронной службе, так что Аддисон жил в Геймаркете, в плохенькой квартире третьяго этажа (в бедности, над которой слегка подсмеивался старик Джонсон), когда в эту плохенькую квартирку явился посланец от правительства Фортуны {"По возвращении Аддисона в Англию (1702 г.) неказистый внешний его вид свидетельствовал уже сам по себе о затруднительном положении, в котором, он тогда находился. Прежние покровители Аддисона оказывались тогда не у дел, а потому он, в течение некоторого времени, мог располагать полнейшим досугом для своих научных занятий с целью самоусовершенствования" (Джонсон: Биографии поэтов).}.

Нужна была ода на победу, одержанную герцогом Мальборо под Бленгеймом. - Не соблаговолите-ли, г-н Аддисон, ее написать? Бойль, впоследствии лорд Карльтон, принес лорду-казначею, Годольфину, от мистера Аддисона утвердительный ответ. Когда эта ода, или, лучше сказать, поэма, в достаточной степени подвинулась вперед, она была препровождена Годольфину. Последния, написанные строфы были следующия:

"О, Муза, какими словами опишешь ты ярость

Грозных воинств, сошедшихся на поле битвы?

Мне кажется, будто я слышу шумный бои барабанов,

Крики победителей и стоны умирающих, сливающиеся вместе.

Страшную пушечную пальбу, бороздящую небо своими молниями

Тогда-то выяснилась духовная мощь великого Марльборо,

Пребывая спокойным даже в страшную минуту столкновения войск,

Среди общого смятения, ужаса и отчаяния,

Он внимательно глядел за грозными перепитиями боя.

Он своевременно посылал подкрепления ослабевавшим эскадронам,

Воодушевлял отбитые батальоны и направлял их снова в аттаку,

Усиливая то там, то здесь ярость боя.

Он казался ангелом, Который по Божескому Повелению

(Подобными тем, которые пронеслись над бедной Британнией)

С ясным спокойствием духа он повелевает бешеными ураганами

И довольный честью выполнять предписания Всемогущого

Мчится в вихре и управляет бурею".

Аддисона, унес его на своих крылах и водворил в должности комиссара по департаменту аппеляционных прошений, очистившейся, благодаря неожиданному повышению, полученному Локком, занимавшим перед тем это место. В следующем году Аддисон отправился в Ганновер с лордом Галифаксом, а еще через год был назначен младшим статс-секретарем. О, благодетельные ангелы! Как редко извещаете вы теперь квартиры джентльменов, занимающихся литературным промыслом! В наше время что-то не слышно, чтобы ваши крылышки трепетались у окон этих плохеньких квартир не только в Англии, но и за-границей. Вам, господа, это кажется, пожалуй, смешным. Вы думаете, что навряд-ли нашлось бы теперь много писателей, способных приманить к себе такого ангела? Быть может, вы и правы, но позвольте нам отвести себе душу, указав, что в упомянутой знаменитой поэме имеются-также из рук вон плохие стихи, и намекнуть, что мистер Аддисон поступил весьма благоразумно, послав лорду Годольфину один лишь отрывок, оканчивавшийся сравнением герцога Марльборо с ангелом. Позвольте также шутки ради привести несколько дальнейших строф. Описывая свидание между герцогом и римским кесарем, происшедшее после сражения, поэт говорит:

"Юный австрийский монарх, которого императорской власти обязаны повиноваться скипетры и престолы,

Который обладает таким длинным рядом славных предков,

Что его родословная восходит к языческим божествам,

Прибыл издалека, чтобы уплатить долг благодарности

Какая блистательная слава наполнила его грудь,

Когда он чувствовал себя в объятиях богоподобного мужа.

С каким приятным изумлением взирали его очи

На сочетание столь жгучого огня с такою кротостью,

Одинаково изящной и утонченно приспособленной

Как для лагерной, так и для придворной жизни".

Надо полагать, что воспитанники четвертого класса той самой чартергоузской гимназии, в которой обучался мистер Аддисон, могли бы, пожалуй, писать подобные стих. В "Кампании" Аддисона при всей её победоносности, встречаются промахи и слабые места, как и во всех других кампаниях {"Аддисон писал, очень быстро, но зачастую обнаруживал крайнюю медлительность и тщательность в исправлении стихотворных своих произведений. Он показывал эти произведения своим приятелям и переделывал почти все, казавшееся кому-либо из них неудовлетворительным. Повидимому, Аддисон слишком не доверял себе самому и слишком заботился о своей репутации, как поэта. Выражаясь собственными его словами, он слишком уже усиленно гонялся за славой, которая, как всем известно, только дым". (Попе).}.

В 1713 году появилась в печати его драма "Катон". Свифт оставил описание первого представления. Лавры со всей Европы казались едва лишь достаточной наградой автору этого замечательного произведения {"По части поэзии, - говорит Попе в 1713 г., я - довольствуюсь теперь ролью посторонняго зрителя... В Риме менее восторгались в свое время Катоном, чем восторгаются им теперь в Великобритании. Не смотря на все старания глупцов выставить "Катона" театральной пьесой, написанной в интересах известной политической партии, можно смело применить к самому автору то, что он говорит про героя этой драмы:

"Сама зависть безмолвствует от изумления

И партии спорят друг с другом,

Которая из двоих будет сильнее ему рукоплескать".

Безчисленные бурные рукоплескания вигов на одной стороне театра встречали столь же полный отголосок в рукоплесканиях ториев на другой стороне, а между тем автор мучился чуть не до пота мыслью, что это несмолкавшее одобрение обусловлено не столько восторгом умов и сердец, сколько усердием хлопальщиков... Надеюсь, вы слышали, как после апплодисментов оппозиционной партии лорд Болингброк позвал к себе в ложу Бута, игравшого роль Катона, и поднес ему пятьдесят гиней, объявив, что это с его стороны знак признательности за такую прекрасную защиту дела свободы от посягательств против безсменного диктатора". (Письма Попе)

Катон давался на сцене последовательно и без перерывов тридцать пять вечеров кряду. Попе написал к нему пролог, а Гарт - эпилог.

..."Чреват судьбою Катона и Рима".

"Смертные не могут обезпечить себе успеха,

Но мы, Семпроний, сделаем больше мы его заслужим".

"Он благословляет свою судьбу, - но считает такое счастье роскошью".

"Я думаю, у римлян стоицизмом зовется это".

"Я все же требую войны".

"Когда порок взял верх и государством правят безсовестные люди,

Тогда частная жизнь является самым почетным постом".

Не говоря уже об афоризмах:

"Женщина, начинающая разсуждать, погибла".

"Хорошо тебе говорить, Платон!"

Таким образом автор в достаточной степени карает публику за то, что она позволяет себе теперь пренебрегать его драмой.}. Автора осыпали похвалами вожди вигов и ториевь. Он удостоился народных оваций, - почетных адресов от литературных деятелей, - перевода на все языки и восторженной похвалы от всех и каждого, за исключением Джона Денниса, оставшагося в меньшинстве одного против современников и потомства. После того мистера Аддисона именовали не иначе, как Великим Аддисоном. Сенат великосветских кафе-ресторанов признал его божественным и было бы ересью оспаривать подобный декрет.

Тем временем Аддисон сочинял разные дипломатические документы и делал дальнейшие успехи в политической своей карьере. Он уехал в Ирландию секретарем лорда наместника, а в 1717 году был назначен в старшие статс-секретари. Сохранились письма Аддисона, помеченные годом или двумя раньше и адресованные молодому лорду Варвику. Великий писатель обращается к этому юноше, как к своему "милейшему лорду", участливо разспрашивает его о научных занятиях и очень мило рассказывает о птичьих гнездах и соловьях, которых сам розысках в Фульгеме для его светлости. Эти соловьи должны были щебетать на ушко мамаше лорда Варвика. Аддисон женился в 1716 году на этой аристократке и скончался в Голландгоузе через три года после своего блестящого, но вместе с тем несчастного брака {"Утверждают, будто лэди Варвик уговорили выдти замуж за Аддисона на таких же условиях, на каких вступает в брак турецкая принцесса. Представляя такой будущого мужа, султан говорит: "Дочь моя, отдаю тебе этого человека в невольники". Если можно отнестись с доверием к слухам, не вызывавшим нигде противоречия, необходимо будет признать, что женитьба не сделала Аддисона счастливее. Она не изгладила неравенства в положении, сознание которого обнаруживалось у жениха и невесты до брака... Баллада Роу "Отчаяние пастуха" была написана до этого брака, или же после него, но сюжетом для нея послужили именно Аддисон и лэди Варвик". (Джонсон).

"Я узнала о назначении мистера Аддисона старшим статс-секретарем и нимало этому не удивилась, так как мне было известно, что ему уже и перед тем предлагали занять этот пост. Тогда он отклонил это предложение, и я думаю, что с его стороны было бы весьма благоразумно отклонить его и теперь. Такой пост и такая жена, как графиня, навряд-ли могут считаться подходящими для человека, который страдает одышкой, и мы имеем полное основание ожидать, что наступит день, когда он будет рад освободиться от них обоих". (Письмо лэди Вертлей Монтегю к Попе).

Роу пребывал, сколько можно судить, верным Аддисону в течение всего этого времени, так как в собрании его сочинений содержатся "Стансы к лэди Барвик по поводу отъезда мистера Аддисона в Ирландию". Её сиятельство именуется в них Хлоей, а Иосиф Аддисон - Липидом. Он же написал балладу, упомянутую Джонсоном и озаглавленную "Жалоба Колена". В настоящее время даже и человек, интересующийся Аддисоном, решится навряд-ли читать такия произведения, образчиком которых могут служить следующия строфы:

"То правда, я умею жалобно петь

И музы меня увенчали,

То правда, что, слыша мои нежный напев,

Что толку в том мне, бедняге Колену!

Когда я должен себе говорить:

Надежды твои, о, Колен, разсыпались прахом.

Покинь твою флейту и лавровый венок,

Музыка которого кажется ей слаще твоей!"}.

Мы восхищаемся, однако, Аддисоном не как достославным автором "Катона" и "Кампании". На нас он производит такое сильное впечатление не как талантливый статс-секретарь, или же супруг сиятельной лэди Варвик, или выдающийся политический деятель партии вигов, или, наконец, хранитель британских прав и привилегий. Мы питаем к нему нежную любовь и симпатию, как к фельетонисту и обозревателю событий обыденной жизни. В качестве такового он принадлежит к числу писателей, доставивших нам особенно много удовольствия. Явившись в век искусственности, он начал говорить в нем собственным своим благородным естественным голосом. Он был благодушным сатириком, который ни разу в жизни не нанес безчестного удара, и милосердным судьей, бичевавшим улыбкою. В то время, как Свифт бродил, как лев рыкающий, ища, кого поглотити, нещадно вешая и колесуя всех встречных и поперечных, Аддисон допускал к себе на суд только менее тяжкия преступления: разные маленькие грешки против общества, - опасное своеволие по части накидок и кринолинов {Одною из самых забавных является сатирическая заметка о кринолинах, которая, по заявлению "Обозревателя", особенно понравилась его приятелю сэру Роджеру:

"Г-н Обозреватель!

"В продолжении целого месяца вы изволили забавлять столицу, подтрунивая над провинцией. Пора бы вам переменить фронт и дать провинциала я ъ случаи посмеяться над столичными нравами и обычаями! После вашего отбытия отсюда, прекрасный пол дошел до крайней степени безразсудства. Юбки, которые еще перед вашим отъездом начали пухнуть и надуваться, обратились теперь в чудовищные колокола, принимающие с каждым днем все более колоссальные размеры. Короче сказать, сударь, - с тех пор, как столичные дамы знают, что за ними не следит более взор Обозревателя, оне совсем закусили удила! Вы слишком поторопились похвалить их за скромность причесок. Подобно тому, как у страдающого ревматизмом болезнь зачастую переносится с одной части тела на другую, избыток украшений у здешних дам вместо того, чтобы исчезнуть безследно, упал только с голов пониже талии. Утраченное в вышине оне вознаградили приростом в ширину, и, в противность всем правилам архитектуры, уничтожая надстройки, увеличивали нижний этаж.

"В защиту таких широких юбок, особы прекрасного пола утверждают, будто означенные юбки хорошо продуваются ветерком а потому как нельзя более пригодны для летняго сезона. Я лично считаю это только благовидным предлогом к проявлению общеизвестного женского коварства. Всем и каждому ведомо, что у нас давно ужь не было такого прохладного лета, как теперь, а потому жара, безпокоющая дам, долженствовала бы проистекать не от солнца, а от иного источника. Кроме того, позволительно было бы осведомиться у этих не в меру нежных прелестниц, почему именно требуется для и их большая степень охлаждения нижняго этажа, чем, например, для их матерей?

"Некоторые люди, склонные к метафизическим разсуждениям, полагают, что за последния несколько лет наш мужской пол вел себя до чрезвычайности дерзко, и что кринолины изобретены именно с целью держать кавалеров на благородной дистанции. Не подлежит сомнению, что женская добродетель защищается кринолином по всем правилам инженерного искусства, и что она скреплена там несколькими рядами обручей, образующих в совокупности нечто вроде грозной для мужчин циркумваллационной линии. Женщина, закованная до такой степени в китовый ус, является достаточно обезпеченной от аттаки открытою силой, так как самый дерзкий нахал может устрашиться толикого множества обручей. Если сэр Джорж Этеридж был не в состоянии фактически доказать пыл своей страсти даме, укрывшейся от него в ванну, то страх запутаться в обручах, без сомнения, послужил бы для него еще более сильным сдерживающим средством...

"Среди множества разных других предположений, небезъинтересны мнения некоторых лиц, склонных к суеверию и считающих кринолин чем-то в роде чуда, появившагося не спроста. Утверждают, будто озпачснное чудо предвещает падение королевской власти во Франции, подобно тому как в предшествовавший раз мода на роброны явилась в Англии незадолго перед падением политического могущества испанской монархии. Существует также мнение, будто кринолин должен разсматриваться, как некое подобие хвоста волосатой звезды, появление которого предвещает битвы и кровопролития. Я лично склонен считать его скорее предвестником нарождения многочисленных новых граждан и т. д. и т. д." (Spectator, No 127).}, или же вред, причиняемый злоупотреблением тростями и табакерками, которыми щеголяли тогдашние светские львы. Ему случалось призывать к суду какую-нибудь красотку, нарушавшую мир и спокойствие царствования её величества королевы Анны тем, что слишком усердно стреляла глазками из своей ложи в театре. Случалось, что на скамье подсудимых оказывался "темплиер", нанесший побои городовому, или проломивший голову дворнику; иногда же там сидела мещанка, интересовавшаяся театром марионеток в большей степени чем своим мужем и детьми. Все эти грешники и грешницы оказываются сами по себе до чрезвычайности забавными. К тому же шутник-судья налагает на каждого из них в высшей степени остроумные кары, читает им очень милые увещания и отпускает с миром домой.

Аддисон влагал в свои фельетоны столько веселости, как если бы составление их являлось для него самого праздником. Как только Стиль начал издавать "Болтуна", Аддисон, находившийся тогда в Ирландии, стал посылать своему приятелю фельетон за фельетоном. Сокровищница его ума, обогащенная превосходнейшими плодами чтения и обильною жатвой повседневных личных наблюдений, казалась положительно неистощимой. ему самому было тогда тридцать шесть лет от роду, так что все его способности и таланты развились и созрели. Он не переутомлял своих мозгов, снимая с них жатву за жатвой при плохом удобрении и без надлежащей системы плодопеременного хозяйства, как это приходилось делать многим злополучным литературным труженикам, которые истощают себя нерациональным обращением с своими талантами. Он написал до тех пор сравнительно лишь немного, а именно: несколько поэм на латинском языке, являвшихся изящными упражнениями в версификации, - элегантное путешествие, диссертацию о медалях, без особенно глубокой научной подкладки, четырехъактную трагедию, имевшую тоже характер весьма недурного упражнения в классическом стиле и, наконец, "Кампанию", - большую поэму на премию, за которую удостоился получить весьма крупное вознаграждение. Лишь с появлением в свет "Болтуна" выяснилось истинное призвание Аддисона. Он оказался самым чарующим говоруном и прелестнейшим собеседником в свете. Он не обнаруживал, при этом особенной глубины, а потому глубокомысленные критики, привыкшие спускаться на дно самых ужасающих пучин и смотреть всюду в корень вещей, могут утешаться мыслью, что он даже и не был в состоянии вникнуть глубже в свою тему. В его произведениях не обнаруживается также нималейшого намека на какие-либо муки и страдания у самого автора. Произведения Аддисона являются выражением благодушной, честной, здоровой и жизнерадостно эгоистичной его натуры. Тщетно стали бы в них искать глубокого чувства; сомнительпо, чтобы в течение всей своей жизни (по крайней мере, до женитьбы) он провел из-за женщины безсонную ночь, или тревожный день {"Я что-то не слышал, чтобы мистер Аддисон писал когда-нибудь стихи, имевшие характер объяснения в любви от него самого лично. Он напоминает в этом отношении менее обильного, но более талантливого поэта, Спенсера". (Попе).}.

Он представлял в этом отношении резкую рознь с беднягою Диком Стилем, сохранившим даже и в старости способность таять, томиться, вздыхать и проливать слезы по целой дюжине особ прекрасного пола за раз. Аддисон внимательно наблюдал капризы женщин, модные их затеи, сумасбродства, кокетничанье с мужчинами и борьбу с соперницами. Все это он подмечал с очаровательнейшим лукавством. Тем не менее он видел их только там, где оне являются, так сказать, публично, а именно: в театре, в ассамблеях, балаганах, модных магазинах, где оне покупают себе кружева и перчатки, - на аукционе во время схватки из-за какого-нибудь синяго фарфорового дракона, или очаровательного японского чудовища и, наконец, - в церкви, где оне, проходя чрез притвор, определяют опытным глазом размеры кринолина и ширину кружев у своих соперниц. Ему случалось также видеть из окна ресторана "Подвязки" (что в Сент-Джемской улице) карету лэди Арделии с графской короной и шестью лакеями, торжественно направлявшуюся к подъезду королевского дворца. Вспоминая тогда, что отец Арделии торговал грецкими губками и бакалейным товаром, Аддисон высчитывал, сколько именно губок надо было затратить на покупку её серег и какое количество коробок с винными ягодами пошло на приобретение парадной кареты. Сидя где-нибудь на скамеечке в лондонском городском саду, он наблюдал там иногда из-за деревьев, как Сахарисса (которую он узнавал, не смотря на её полумаску), выходила из своего экипажа и поспешными шажками шла в уединенную аллею, где ждал ее сэр Надувалов. Он знал только публичную жизнь особ прекрасного пола. Что касается до их интимной, личной жизни, то она оставалась для него, если можно так выразиться, неведомой. Дело в том, что Аддисон был одним из чистокровнейгаих клубных завсегдатаев своего времени и ежедневно проводил многие часы в этих вертепах. Да, сударыни, надо сознаться, что он не только пил, но имел также ненавистную вам привычку курить! Бедняга! Он был знатоком-специалистом скорее по части мужского, чем женского пола. Ему довелось досконально узнать всего только одну женщину, но про нее он никогда не обмолвился в своих произведениях ни единым словом. Надо полагать, что если бы он вздумал описывать эту женщину, то в результате получилась бы не особенно веселая повесть.

"Грека", или же у "Дьявола", любил прогуливаться по бирже и по Большей аллее, а также посещать большой клуб общественной жизни, оставаясь в нем как бы одиноким {В первом же своем фельетоне Аддисон говорит:

"Я заметил, что читателю редко удается заинтересоваться книгой, если он не знает, кто именно её автор: блондин или же брюнет, смирного, или же буйного темперамента, женатый или холостяк. Читателю представляется поэтому желательным ознакомиться с упомянутыми и другими биографическими подробностями о писателе, значительно облегчающими, как известно, понимание произведений такового. Чтобы удовлетворить столь естественной любознательности, я предполагаю сделать из этого и следующого за этим нумеров газеты нечто вроде предисловия к дальнейшим нумерам, причем сообщу кое-какие данные о наиболее выдающихся сотрудниках. Главный труд собирания с бора по сосенке, - составления извлечений и выправки якобы оригинальных статей, лежит на мне, а потому я, по всей справедливости, должен начать с собственного своего жизнеописания.. В семье у нас существует предание, что, когда беременность моей матушки вашим покорнейшим слугою была уже на третьем месяце, ей привиделся сон, будто она родила судью. Не берусь решать, что именно сей сон значил и состоял-ли он в связи с тяжбою, которую вели тогда наши родственники, или же обусловливался тем, что мой родитель был сам мировым судьею. Во всяком случае я не настолько тщеславен, чтобы усматривать в упомянутом сне предвещание каких-либо высоких должностей, которые мне самому будто бы суждено занимать, хотя все наши соседи истолковывали маменькин сон именно в этом смысле. Такое истолкование, впрочем, как бы подтверждалось серьезностью моего поведения, обнаружившейся с первого же момента появления моего на свет и сохранившагося все время, дока мамаша кормила меня грудью. Она зачастую рассказывала, что мне не исполнилось еще и двух месяцев, как я с негодованием бросил погремушку. По словам её, я не соглашался брать в рот предназначавшийся для этого кусок коралла до тех пор, пока от него не отцепили бубенчиков.

Остальное время моего детства не ознаменовалось ничем особенным, а потому я позволю себе пройти его молчанием. Припоминаю, что в отрочестве я слыл угрюмым и молчаливым мальчуганом, но в то же время был любимцем школьного учителя, обыкновенно говорившим, что ответственные части моего тела отличаются прочностью и могут вынести добрую порцию поучения. Впоследствии, поступив в университет, я вскоре отличился примерной молчаливостью, так как, в течение восьмилетняго там пребывания, навряд-ли сказал более сотни слов, разумеется, если не принимать в разсчет ответов на репетициях. Впрочем, я вообще не помню, чтобы мне довелось когда-либо в течение всей моей жизни сказать более десяти слов за-раз...

Последния несколько лет я прожил в британской столице. Там меня можно зачастую видеть всюду, где бывает много публики, хотя я лично веду знакомство лишь с какой-нибудь полудюжиной приятелей... Нет такого публичного места, которое я бы не посещал многократно. Иногда замечают меня в кружке любителей до политики, собирающихся у Вилля, причем я с величайшим вниманием слушаю длиннейшия разсуждения о материях важных. Мне случается также выкурить трубочку у Чайльда. Делая вид, будто всецело погрузился в "Почтальона", ваш покорнейший слуга внимательно вслушивается в разговоры за каждым столиком в общей комнате. Вечером по вторникам меня можно встретить в Сент-Джемской кофейне, где я присоединяюсь иногда к избранному кружку знатоков политики, заседающему в особом кабинете. Туда являюсь и я под видом человека, желающого послушать и поучиться. Физиономия моя хорошо знакома также у "Грека", в Кокосовом Дереве, в Дрюрилевском и Гей-Маркетском театрах. На бирже за последние два года меня считали купцом, а в собрании биржевых воротил, у Ионафана, принимали иной раз за еврея. Короче сказать, я стараюсь бывать всюду, где замечаю скопление моих ближних, но не позволяю себе отверзать уста нигде, кроме собственного моего клуба.

Таким образом я живу скорее в качестве зрителя поступков человечества, чем в качестве участника в этих поступках, благодаря этому, мне удалось теоретически выработать из себя государственного деятеля, воина, купца и ремесленника, никогда не вмешиваясь лично в практическую жизнь. Я как нельзя лучше знаком с теоретической стороной прав и обязанностей мужа, или отца и могу усматривать самомалейшие промахи и ошибки моих близки их несравненно точнее, чем люди, которые сами играют в жизни какую-либо практическую роль. Известно ведь, что даже при игре в шахматы посторонние зрители зачастую усматривают промахи и комбинация, ускользающие от самих игроков... Короче сказать, я всю жизнь мою был зрителем и намерен оставаться таковым в этой газете".}.

зла (если не считать злом легкий намек на отсутствие у какого либо джентльмена особой гениальности, проглядывавший в холодном, хотя вообще говоря и одобрительном о нем отзыве). Таким образом Адиссон смотрит, как бы в качестве посторонняго зрителя, на окружающую его среду и с неизменно добродушным юмором подшучивает над нами всеми.. С благодушной, доверчивой своей улыбкой он, посмеиваясь, указывает нам на слабости и странности нашего ближняго, а затем безотлагательно начинает нашептывать этому ближнему на ушко про собственные наши слабости {"Аддисон умел так ловко обратить против порока оружие насмешки, которым недавно еще так донимали добродетель, что после него открытое нарушение приличий постоянно считалось у нас вернейшим признаком глупости" (Маколей).}.

Чем был бы, позвольте спросить, сэр Роджер де Коверлей без своих слабостей и чарующе безразсудных странностей? Если бы этот почтенный дворянин не стал громко звать по имени прихожан, позволявших себе засыпать в церкви, и возглашать "аминь" с такой дивной торжественностью, - если бы он не произнес в суде присяжных речь, имевшую единственной целью произвести внушающее впечатление на зрителя {"Заседание уже началось, когда явился сэр Роджер. Судьи сидели на своей скамье, но они сочли, тем не менее, долгом, из уважения к престарелому баронету, очистить ему там первое место. Для поддержания своей репутации в околотке сэр Роджер признал уместным шепнуть на ухо старшему судье, что от души рад наступлению прекрасной погоды, благоприятствующей объезду по судебному округу. Я присутствовал на заседании в качестве внимательного слушателя и сердечно радовался торжественному церемониалу, которым сопровождается у нас публичное судопроизводство, когда, приблизительно через час после начала заседания, в самый разгар судебного разбирательства, заметил, что мой приятель, сэр Роджер, собирается что-то сказать. Признаться, я за него отчасти встревожился, но вскоре успокоился, убедившись, что он, с весьма деловым и мужественным видом, произнес две или три фразы, в которых, собственно говоря, не представлялось ни малейшей надобности., Как только он встал, в суде водворилась мертвая тишина и среди присутствующих сельчан пробежал ропот: "Сэр Роджер говорит речь!" Речь эта была до такой степени ни к селу, ни к городу, что, не желая злоупотреблять долготерпением читателей, я воздержусь от представления о ней отчета. Полагаю, что и сам достопочтенный дворянин, произнося эту речь, задавался целью не столько дать суду необходимые разъяснения, сколько порисоваться передо мною и поддержать свой местный престиж" (Spectator, No 122).}, - если бы он не принял в темпльском саду простую потаскушку за знатную даму, - если бы вообще он был умнее и благоразумнее и, взамен своеобразного юмора, окружающого его фигуру таким обаянием, превратился в заурядного английского джентльмена и егермейстера, - какую мог бы он иметь тогда для нас ценность? Теперь мы любим сэра Роджера за его суетность в такой же степени, как и за фактическия его достоинства. Смешные стороны этого дворянина именно и делают его для нас особенно привлекательным. Мы его любим оттого, что он доставляет нам случай добродушно посмеяться. Эти элементы смешного: кроткая слабохарактерность, безобидные странности и сумасбродства, свидетельствующия, что у сэра Роджера де-Коверлея на вышке не все обстоит благополучно, вступают в сочетание с его честным мужественным сердцам и наивным простодушием, а в результате всего этого получается у читателей душевпое настроение, проникнутое жизнерадостным чувством доброты, нежности, сострадания к ближнему и благоговения к Творцу. Докторам богословия, проповедующим с церковной кафедры, к сожалению, редко лишь удастся достигать таких результатов. Я лично не нахожу в этом ничего удивительного. Ведь не одни джентльмены в черных рясах имеют право воспевать славу Всевышняго! Проповедывать слово Истины можно, ведь, и не в пасторском облачении. Я лично считаю превосходнейшим проповедником этого пастыря из мирян, - святителя в косичке. Когда Иосиф Аддисон, описывающий столь благодушно земные наши слабости, возносит взор свой к небесам, сияющим над всеми нами, я не могу себе представить человеческий лик, в большей степени озаренный благоговейным восторгом, или же человеческий ум, проникнутый в большей степени любовью к Божеству. Нам, англичанам, с детства известны уже стихи, которые я собираюсь теперь вам напомнить. Эти стихи производят, на меня каждый раз, когда я их перечитываю, могущественное впечатление:

"Как только сгустится вечерняя тень,

Начинает месяц свой дивный рассказ

И каждую ночь повторяет земле

Все звезды, сияющия вокруг,

И вращающияся в своих орбитах планеты,

Подтверждая это повествование,

Распространяют благовесть истины от одного полюса до другого.

Никакого звука не доносится с их сияющих путей.

Но, тем не менее, разуму слышится в самом их сиянии

Радостный внятный голос: "Мы созданы Божественной Рукою!"

Стихи эти кажутся мне сияющими как звезды из величественной глубокой тишины. Когда Аддисон обращается к Небу, на него сходит ореол священного празднества, так что лицо его просветляется светочами благодарности и молитвы. Все его существо проникнуто религиозным чувством. Где бы он ни был: на полях, или в городе, - что бы он ни делал, и что бы ни представлялось умственному его взору, - он всюду остается верен себе самому. Глядя на птиц, порхающих в древесной листве, или же присматриваясь к детям, играющим на улице, - при дневном свете или лунном сиянии, в своем кабинете над книгами, на пикнике, или в столичной ассамблее, - непорочное сердце Аддисона оказывается проникнутым миром и доброжелательством но отношению ко всем тварям Божиим, - любовью и благоговейным почтением к их Создателю. Эти именно чувства всегда озаряют симпатичное его лицо. Если Свифт был величайшим несчастливцем в свете, то участь Аддисона следует признать в высшей степени завидною. Благополучная и прекрасная его жизнь завершилась спокойной кончиной, оставив после себя незапятнанное имя, окруженное сиянием славы и симпатии {"Узнав, что Аддисон находится при смерти, Гарт, питавший к нему величайшее уважение и доверие, послал спросить, действительно-ли он считает христианскую веру истинною?" (Юнг).

"Я всегда предпочитал жизнерадостное настроение веселости. Первое является обычным душевным настроением, тогда как последняя имеет характер случайного явления. Веселость по существу своему изменчива и скоропреходяща, тогда как жизнерадостное настроение является стойким и неизменным. Самые бурные порывы веселости испытываются зачастую людьми, подверженными наиболее удручающей меланхолии. Напротив того, жизнерадостное настроение, хотя и не вызывает в душе таких сильных порывов восторга, но за то не позволяет ей также и погружаться в пучину горестей. Веселость можно уподобить блеску молнии, прорезающей мрачную тучу и сверкающей всего лишь одно мгновенье, тогда как жизнерадостность озаряет душу как бы дневным светом, наполняя ее постоянным и неизменным ясным спокойствием" (Аддисон, Spectator, No 881).}.