Свифт

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Теккерей У. М., год: 1853
Примечание:Переводчик неизвестен
Категории:Биография, Критическая статья
Связанные авторы:Свифт Д. (О ком идёт речь)

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Свифт (старая орфография)

СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ

В. ТЕККЕРЕЯ

ТОМ ОДИННАДЦАТЫЙ.

3АМУЖНИЯ ДАМЫ.

САТИРИЧЕСКИЕ ОЧЕРКИ

ИЗБРАННЫЕ ЭТЮДЫ

С.-ПЕТЕРБУРГ.
Типография бр. Пантелеевых. Верейская, No 16

Свифт.

Разсматривая английских юмористов прошлого столетия, я имею в виду не столько их произведения, сколько самих авторов. Таким образом это будут по преимуществу биографические очерки, Читатель, разумеется, не может ожидать, чтобы упомянутые биографии имели характер собрания забавных, или же смешных анекдотов. Известно, что, снимая маску, арлекины принимают чрезвычайно серьезный вид. Разсказывают, будто к одному из лондонских врачей явился человек, страдавший меланхолией. Доктор, недоумевая, каким именно образом разсеять мрачное настроение духа этого больного, посоветовал ему повидаться с арлекином. Меланхолик в ответ на это грустно улыбнулся. Оказалось, что он и сам был арлекин {Этот анекдот рассказывают про лучшого из английских арлекинов, Рича.}. Подобно всем остальным смертным, арлекины томятся в нашей земной юдоли, а потому в какой бы шутовской маске он ни являлся перед публикой, остается под этой маской не только серьезным, но зачастую даже и грустным. Размышляя о нашем прошедшем и настоящем, нам всем приличествует находиться в серьезном настроении духа. Не удивительно поэтому, если в рассказах о внешней и внутренней жизни людей, произведения которых отличались таким блестящим, задорным юмором, вы встретите сплошь и рядом серьезные, а зачастую даже грустные повествования. Еслибы юмор отождествлялся со смехом, то биографии юмористов навряд-ли могли бы представлять больший интерес, чем частная жизнь упомянутого бедняги-арлекина, обладавшого тоже, ведь, способностью вас смешить. Если жизнеописания юмористов могут возбуждать сравнительно большую степень любопытства и симпатии, то это объясняется тем, что они, с помощью своих произведений, вызывают у читателя не один только смех, но обращаются также и ко многим другим душевным его способностям. Они пробуждают и заставляют действовать в известном направлении чувства любви, сострадания и доброты, - вызывают вражду и негодование ко лжи, лицемерию, обману и самомнению и заставляют симпатизировать слабым, бедным, несчастным и угнетенным. Юморист старается но мере сил и возможности осветить будничную нашу жизнь со всеми обычными её импульсами и страстями; он, так сказать, берет на себя роль проповедника по будням. Мы награждаем его своим почтением, уважением, а иногда даже любовью, сообразно с тем, в какой степени ему удается распознавать, чувствовать и высказывать нам истину. На его обязанности лежит разбирать жизнь своих ближних и обсуждать их поступки. Подобным же образом, после его смерти, мы можем разбирать его собственную жизнь. Вчерашний проповедник служит сам текстом для сегодняшней проповеди.

Родители Свифта были англичане и происходили из хорошей семьи, многие члены которой занимали видные места в англиканской церковной иерархии {Он принадлежал к младшей линии Свифтов из Иоркского графства; дед его, преподобный Томас Свифт, гудрихский викарий в Герефордском графстве, пострадал за верноподданическия свои чувства к Карлу I. Томас Свифт был женат на родственнице Дрейдена, Елизавете Дрейден. Вальтер Скотт с обычной своей обстоятельностью рассказывает, что юморист Свифт был родным сыном троюродной сестры Дрейдена. Необходимо заметить, что Свифт недолюбливал Дрейдена; об этом свидетельствует его "Битва книг". Он говорит там о новейших писателях: "Особенноожесточенная неурядица обнаруживалась среди конницы; каждый, кому только удалось вскарабкаться на Пегаса или Пегасика, начиная с Тасса и Мильтона, - кончая Дрейденом и Уйшером, считал себя вправе занять первое место". Затем в своей рапсодии о поэзии он советует рифмоплету:

"Прочти все предисловия Дрейдена,
Так как им очень доверяют наши литературные критики,
Лишь для пополнения места, чтобы не было так стыдно
Взять за томик стихов целый шиллинг".

Дрейден как-то позволил себе сказать своему родственнику: "Кузен Свифт, вы никогда не будете поэтом". Этот суровый приговор врезался в памяти обидчивого юноши.}. Ионафан Свифт родился в Дублине, в 1667 году, через семь месяцев после смерти своего отца, занимавшагося там адвокатскою практикою. Его посылали в школу, сперва в Килькенни, а потом отдали в коллегию св. Троицы при дублинском университете. Он принадлежал к числу наиболее веселых, взбалмошных и бедных студентов этой коллегии, так что с трудом лишь добился там ученой степени. Матери Свифта удалось в 1668 году пристроить его в семье сэра Уилльяма Тэмпля, с которой она была знакома в Ирландии. Свифт покинул своего патрона в 1694 году, а в следующем затем году поступил в духовное звание и был причислен к дублинской эпархии. Ничтожное место, которое он там получил, его не удовлетворяло, а потому он вернулся к Тэмплю и жил в его семье до 1699 года, когда сэр Уилльям скончался. Утратив со смертью своею покровителя надежду добиться чего-нибудь путного в Англии, Свифт вернулся в Ирландию, где получил Ларакорский приход. Он пригласил туда к себе незаконную дочь Тэмпля, Эсфирь Джонсон {Мисс Гетти, как ее звали в семье Тэмпля. Её наружность, костюм и обращение с нею сэра Уилльяма вполне явственно выказывали, что он был её отцом. В своем завещании сэр Уилльям оставил ей 1000 фунтов стерлингов.}.

Свифт начал питать к ней нежные чувства еще в то время, когда они оба жили под крылышком Тэмпля и находились от него в зависимости, После того Свифт пробыл целых девять лет на родине, лишь от времени до времени посещая Англию.

участие в политических событиях и интригах, перед смертью королевы Анны. После кончины этой королевы, партия, к которой принадлежал Свифт, оказалась в опале. Убедившись в тщете честолюбивых своих замыслов и предположений, Свифт вернулся в Дублин и прожил там безвыездно двенадцать лет; в это время написаны им знаменитые "Письма Суконщика" и "Путешествия Гулливера". Он женился на дочери Джонсона, которую называл Стеллой, и похоронил Эсфирь Вангомрей, которую называл Ванессой. Эта вторая Эсфирь последовала за ним в Ирландию из Лондона, так как была влюблена в него до безпамятства. 1726 и 1727 годы Свифт провел в Англии, откуда в последний раз вернулся в Ирландию, узнав, что его жена опасно заболела. Стелла скончалась в январе 1726 года, а Свифт дотянул до 1745 года; он прожил 78 лет, причем последния пять лет провел в состоянии умопомешательства под наблюдением приставленных к нему сторожей {Во время умственной своей болезни Свифт ходил иногда по несколько часов подряд но всему дому, иногда же по несколько часов сидел, не трогаясь с места, в состоянии какого-то оцепенения. По временам у него являлись проблески сознания и он усиленно старался тогда добиться, чтобы искра разума, таившаяся под пеплом, вспыхнула опять ярким пламенем. Однажды, когда Свифта водили гулять, чуть не упал на него камень, свалившийся с лесов при постройке какого-то нового здания. Он изъявил глубокое сожаление, Что камень пролетел мимо. Не раз случалось ему повторять с разстановкою и вполголоса: "Знаю, чем я стал". Последнее, что он написал, была следующая эпиграмма на постройку арсенала и пороховых складов; ему указали на эти здания тоже во время одной из прогулок: "Вот доказательство ирландского разсудка:

И в результате вышла штука --
В Ирландии построен арсенал".}.

Существует несколько жизнеописаний Свифта; между прочим, имеется его биография, составленная великодушнейшим из людей - Скоттом, который при всем своем уважении к таланту великого английского юмориста был все-таки не в силах отнестись к нему с сочувствием. Правдивый и смелый старик, Джонсон, вынужденный признать Свифта принадлежащим к числу наиболее выдававшихся из тогдашних литературных деятелей, "принимает у себя знаменитого ирландца, снимает перед ним на улице шляпу, но делает это с видимым недовольством, - глядит на него, как будто меряет его с головы до ног и тотчас старается перейти на другую сторону улицы" {Кроме знаменитых биографий, составленных Скоттом и Джонсоном, имеется еще подробное жизнеописание Свифта. Автор его, Томас Шеридан, которого Джонсон называл Шерри (т. е., херес), отец Ричарда Бринслея и сын добродушного, умного ирландца, близкого приятеля Свифта, придворного священника доктора Шеридана, лишившагося своего места, за то, что в день рождения короля выбрал для проповеди текст: "Довлеет дневи злоба его". К числу наиболее выдающихся биографий Свифта следует причислить также "Заметки о жизни и сочинениях доктора Ионафана Свифта", написанные графом Оррери; утверждают будто сиятельный автор стремился к литературной известности главным образом для того, чтобы снять с своей репутации пятно, наложенное на нее тем обстоятельством, что его отец отказал по завещанию громадную собственную библиотеку не ему, а совершенно постороннему лицу. Можно опасаться, что чернила, употребленные для того, чтобы смыть означенное пятно, сделали его еще более заметным. Во всяком случае Оррери был лично знаком со Свифтом и состоял в переписке с другими его знакомыми. Составленный Оррери биографический очерк, вышедший в 1761 году, поднял в печати оживленную полемику, в которой принял между прочим участие и доктор Делани интересным своим памфлетом, озаглавленным "Замечания по поводу заметок лорда Оррери и т. д."}.

"злостнейшим из его биографов" {Книга доктора Вильде была написана по случаю того, что в 1835 году, во время переделок в соборе св. Патрика, в Дублине, разрыта была гробница Свифта и его Стеллы. Не без некоторого изумления узнаем, что черепа их при этом случае ходили из дома в дом и служили предметом любопытства для разных диллетантовь. Один из них оставил себе на память гортань Свифта. Френология была тогда в моде и некоторые из её адептов, осматривавшие череп Свифта, решили, что умственные его способности были далеко не из важных.

Доктор Вильде доказывает, что у Свифта, задолго до окончательного помешательства, обнаруживались предвестники страшной болезни и подтверждает это выдержками из сочинений самого Свифта. По его словам, можно было заметить даже в строении черепа, что умственная деятельность великого юмориста имела до известной степени болезненный характер, обусловленный все возроставшей наклонностью к воспалительным процессам в мозгу.}.

Без сомнения, литературному критику из англичан не легко понравиться ирландцам, даже если бы он и решился на такую попытку. Между тем Джонсон искренно восхищается талантом Свифта, не высказывает своего негодования по поводу отступничества Свифта от прежних политических своих убеждений и не сомневается в искренности политических его воззрений. Даже по поводу знаменитого инцидента с Стеллой и Ванессой, доктор Джонсон не особенно сурово обрушивается на Свифта. Тем не менее гордый, прямодушный старик не считает возможным подать декану честную свою руку; он кладет ее себе за пазуху и удаляется прочь {Босвель в своем "Путешествии на Гебридские острова" говорит: "Я подметил у него (доктора Джонсона) странное предубеждение против Свифта и раз как-то позволил себе спросить, ужь не обидел-ли Свифт его лично, но он возразил мне: - Нет, не обидел".}.

Приятно-ли было бы жить с таким человеком, как Свифт? Обдумывая произведения, жизнь и характерные особенности какого-либо деятеля, каждый из читателей его биографии имеет полное право задать себе этот вопрос - хотелось-ли бы вам быть приятелем знаменитого декана? Я, лично, согласен бы чистить сапоги Шекспиру, чтобы иметь возможность жить с ним под одною крышей, - обожать его - выполнять все его поручения и видеть в награду за это кроткое, ясное его лицо. Я был бы не прочь жить в качестве молодого человека в Темпле, на одной лестнице с Фильдингом, вынимать у него из кармана ключ от его собственной квартире, отворять этим ключем двери этой квартиры и укладывать его в постель, ради удовольствия обмениваться с ним по утрам рукопожатием, слушать во время завтрака веселые его шутки и остроты за кружкою плохенького пива. Каждый из нас дорого бы заплатил, чтобы провести вечер в клубе, в обществе Джонсона, Гольдсмита и почтенного сквайра Джемса Босвеля. До сих пор свежи еще предания о том, каким очаровательным собеседником был Аддисон. Что же прикажете сказать про Ионафана Свифта? Если бы вы уступали ему в таланте (что, несмотря на все уважение к читателю, представляется мне довольно правдоподобным), но занимали бы одинаковое с ним общественное положение, он стал бы говорит с вами дерзким и презрительным тоном, словно стараясь умышленно вас оскорбить. Если, не убоясь репутации знаменитого декана, вы бы ответили ему на дерзость дерзостью, он тотчас бы присмирел, - не посмел бы немедленно вас срезать, но не простил бы вам до могилы и, по прошествии нескольких лет, разразился бы против вас эпиграммами самого ядовитого свойства, - подстерег бы вас где-нибудь возле навозной ямы, чтобы нанести вам сзади предательский удар замаранной в грязи дубиною {Весьма не многие решались на такую попытку, как срезать Ионафана Свифта, но такия попытки сплошь и рядом оказывались успешными. Один джентльмен позволил себе осведомиться у декана: "правда-ли, что он получил свое первоначальное образование у своего дядюшки Бодвина?" Свифт, которому до чрезвычайности не нравилась эта тема разговора, так как он вообще не долюбливал своих родственников, сурово возразил: "Да, он воспитал меня, как собаку!" - "Отчего же у вас в таком случае, сударь, нет присущого собакам чувства благодарности?" - воскликнул его собеседник, ударив кулаком по столу. Выходка эта до того смутила Свифта, что он не нашелся на нее ответить.

Во многих других случаях Ионафан Свифт, даже и после того, как занял в Ирландии почти царственное положение, поджимал, если можно так выразиться, хвост, неожиданно встречая себе сильный отпор. Иногда ему случалось попадать из за своей дерзости в довольно опасное положение. Так, между прочим, он позволил себе написать про известного дублинского юриста Беттсворта, занимавшого почетный пост сержанта юстиции:

Которому вся цена грош,
В законах он не смыслит ни аза,
А все-таки считается сержантом наравне с Эпильтоном.

Почтенный сержант поклялся, как уверяют, убил за это обидчика и действительно явился в деканство. На вопрос декана, как его зовут, он отвечал: "Я, сударь, сержант Беттсворт!"

К тому времени образовалась уже при особе Свифта стража из добровольцев.}.

Иное дело, если бы вы были лордом, украшенным голубою лентою ордена Подвязки; в том случае, если знакомство с вами могло бы польстить его тщеславию или же помочь осуществления честолюбивых его планов, вы нашли бы Ионафана Свифта прелестнейшим в мире собеседником. Он выказал бы себя перед вами таким живым, бодрым, энергическим, остроумным, насмешливым, веселым оригиналом и чудаком, что вам бы показалось, будто он в беседе с вами единственно только отводит душу. Вы могли бы счесть его за наивнейшого, безхитростного человека, не задающагося никакими задними мыслями. Какую трепку отпустит он вашим врагам и как будет осмеивать оппозицию! Раболепство его до такой степени шумно, что по наружности смахивает на независимость {Я не намерен скрывать от вас, любезнейший Гамильтон, искренния мои мысли и чувства. Я расположен считать характер моего друга Свифта способным внушить его английским приятелям искреннее желание ему всяческих благ и успеха там, где он мог бы находиться от них подальше. Приискивая по возможности вежливое выражение, позволю себе назвать его темперамент очень тяжелым. Его гений зачастую проявляется в крайне неприятных формах. Соглашаясь исполнять ваши поручения, Свифт делает это с видом скорее покровителя, чем друга. Вместо того, чтобы советовать, он охотно отдает приказания.

Сражаясь за вас на улице или в печати, он не снимает за то в гостиной шляпы перед вашей женою и дочерьми, как бы удовлетворяясь такою платой за безспорно важные услуги, оказываемые им в качестве наемного брави.}.

По этому поводу г-жа Вилькинтон рассказывает анекдот, представляющийся весьма правдоподобным: "В последний свой приезд в Лондон декан зашел пообедать к графу Бурлингтону, который недавно лишь перед тем женился. Граф, по всем вероятиям, шутки ради, не представил его жене и даже не называл его в её присутствии по имени. После обеда декан, обращаясь к ней, сказал: "Лэди Бурлингтон? я слышал что вы умеете петь: спойте-ка мне песенку!1 "Извините, сударыня! Если вы не хотите петь добровольно, то я вас заставлю петь! Вы, кажется, считаете меня за какого-нибудь из здешних злополучных ваших сельских попов, но вы сильно ошибаетесь. Извольте же петь, когда я вам приказываю!" Столь дерзкое обращение незнакомца окончательно смутило графиню, тем более, то её муж все время хохотал до упада. Она залилась слезами и ушла из гостиной. Когда декан в следующий раз снова увидел графиню, он ее спросил: "Позвольте осведомиться у вас, сударыня, вы и теперь еще такая гордая злючка как в прошлый раз?" - Она возразила с веселой усмешкой: "Нет, господин декан! Теперь я готова, если вам угодно, спеть для вас все, что прикажете". С тех пор Свифт всегда относился к ней с большим уважением (Вальтер-Скотт)... В разговоре его нельзя было подметить ни малейшого оттенке тщеславия. - Свифт говорил про себя, что слишком горд для того, чтобы забавляться такими пустяками, и это было, повидимому, вполне справедливо. "Если он с кем-нибудь вежлив, то эта вежливость имеет совершенно своеобразный характер, дружбы своей равно как и вражды он не скрывал и в той и другой он отличался постоянством" (Оррери).

Сам Ионафан, в письмах своих к Болингброку, говорит: "Все мои старания отличиться вызывались единственно только отсутствием громкого титула и богатства. Я хотел, чтобы люди, составившие себе истинное, или хотя бы даже ложное мнение о моих талантах, обращались со мной как с лордом. Таким образом репутация остроумия и учености заменяет мне до известной степени голубую орденскую ленту и карету, запряженную шестерней" {Я изображаю из себя нечто лишь при Дворе. Там я не раз умышленно отворачивался от лордов, чтобы вступить в беседу с наиболее скромными из моих знакомых... Всевозможные писатели в прозе и стихах заваливают меня своими книгами и поэмами, гаже которых я ничего не видывал. Я передал лакею список таких авторов с приказанием ни под каким видом не впускать их ко мне... Но знаю, рассказывал-ли я тебе, что лорд-казначей, как и я сам, глуховат на левое ухо... Я не смею обратить его внимания на этот факт, так как его сиятельство чего доброго заподозрит, будто я умышленно притворяюсь глухим, с намерением к нему подмазаться (Дневник для Стеллы).}.

"Я разсчитываю потягаться с Фортуной и с помощью моих мозгов добиться громких титулов и почестей. Свинцовые пули моих пистолетов превратятся в золото. Заслышав приближение карет, запряженных шестериком, он, как подобает рыцарю большой дороги, останавливает их и заставляет пассажиров платить себе выкуп. Все общество падает перед ним на колени; епископския облачения, голубые орденския ленты высокородных лордов и штофные платья знатных дам склоняются перед ним в грязь. У одного он отбирает бенефицию, у другого доходную должность, у третьяго теплое местечко при Дворе и раздает все это своим приспешникам. Добыча, которую он предназначал для себя самого, что-то замешкалась; карета с митрой и посохом задержалась в пути от Сент-Джемского дворца. Он ждет ее с нетерпением до поздней ночи, когда высланные им соглядатаи возвращаются с донесением, что этот экипаж поехал другою дорогой. С громкими проклятиями разряжает он тогда свои пистолеты, стреляя на воздух, и возвращается на борзом коне во-свояси {Чернильная война велась с обеих сторон и виги безпощадно бичевали своими памфлетами министерство, за которое стоял Свифт. Болингброку удалось наложить свою руку на нескольких оппозиционных писак. Об отношениях его к ним можно составить себе понятие из следующого письма:

"Болингброк к графу Страффорду.

"Уитголльский дворец, 23 июня 1712 года.

"Нельзя не пожалеть о том, что законы нашего отечества оказываются во многих случаях слишком мягкосердечными: они не карают достаточным образом мятежных писак, осмеливающихся чернить самые светлые репутации и непочтительно отзываться о людях, занимающих самые почетные должности. Обстоятельство это, милорд, представляется мне одним из многих симптомов дряхлости и обветшания нашего государственного строя и свидетельствует о роковой слепоте, принуждающей нас смешивать своеволие с свободой. Мне пришлось ограничиться арестованием типографщика Гарта, которого я засадил в Ньюгет, но должен был выпустить на поруки, по взятии с него обязательства явиться к суду. Если мне удастся заручиться какими-нибудь законными уликами против автора, Ридпата, то и с ним будет поступлено также".

По части добродетельного негодования на мятежных писак Свифт не уступал высокородному своему другу. В "Истории четырех последних лет царствования королевы Анны" декан говорит назидательнейшим образом о распущенности и безсовестно-ругательском тоне оппозиционной печати:

"Надо сознаться, что типографщики до чрезвычайности неразборчивы; они печатают решительно все и вследствие этого заслуживают строжайшей кары за вред, причиняемый ими обществу... Враждебная нам партия, раздраженная своим устранением от власти, и обладающая с тех пор избытком досуга, единодушно решилась изводить нас памфлетами. С этой целью виги устроили у себя подписку и на вырученную, таким образом, сумму наняли целую стаю писак, навострившихся по части ругательств. По стилю и таланту писаки эти стоят на одном уровне с большинством своих читателей... Как бы ни было, вред, приносимый печатью, слишком велик для того, чтобы его можно было исцелить таким средством, как налога на мелкия печатные произведения. Законопроект о более серьезных карательных мерах был, правда, внесен в палату общин, но сессия приходила уже к концу, так что не успели его провести, что обусловлено было, впрочем, отчасти и неохотой, с какою прибегают у нас к мерам обуздания своевольства печати".

Необходимо заметить, что сам почтенный декан энергически высказывался против одной из статей упомянутого законопроекта, требовавшей, чтобы каждое печатное произведение (книга, брошюра или листок) выходило за подписью автора. Его преподобие говорит: "Многие благочестивые мужи, вдохновляемые истинно христианским смирением, предпочитают не подписывать своих имен под обнародованными ими душеспасительными сочинениями. Не подлежит также сомнению, что все истинно талантливые и сведущие люди, при обнародовании первых своих произведений, стесняются вследствие непреодолимой скромности и недоверия к своим силам, ставить под ними свое имя".

Надо полагать, что непреодолимая скромность и христианское смирение были единственными причинами, заставлявшими автора "Писем суконщика" и сотни других душеспасительных сочинении, скрывать свое имя. Во всяком случае, относительно писателей оппозиционного лагеря, Ионафан Свифт стоял за то, чтобы им не давали спуска. Так в "Дневнике для Стеллы" читаем:

"Лондон, 25 марта 1710--11.

"...Мы разрешили, наконец, похоронить Гискарда, по предварительно в течение двух недель показывали его труп, взимая с любопытных по два пенса за вход. Человек, показывавший мертвое тело этого писаки, говорил: "Вот посмотрите, господа, эту рану нанес ему светлейший герцог Ормондский, а эту..." и т. д. и т. д. По окончании осмотра тотчас же впускалась другая партия зрителей и представление начиналось снова. Жаль, что английские законы не позволяли нам повесить его труп в цепях. Дело в том, что над ним не было постановлено судебного приговора, а по закону человек считается невинным до тех пор, пока суд не признал его виновным".

Письмо XXVII.

"Лондон, 26 июля 1711.

"Сегодня я, после полудня, заходил вместе с статс-секретарем в его канцелярию и воспрепятствовал помилованию одного молодца, осужденного за насилие. Младший статс-секретарь расположен был его пощадить, но я объяснил, что, за отсутствием благоприятного отзыва от самого судьи, правительству нет ни малейшого основания высказываться за помилование. К тому же это был писака оппозиционной партии, а следовательно, негодяй, во всяком случае заслуживавший виселицы. Он будет, поэтому, повешен".}.

Свифт представляется мне чрезвычайно характерным типом тогдашних времен и обычаев. Следует, впрочем, принять во внимание распущенность современных ему нравов. Не он один, но и другие джентльмены выезжали тогда на большую дорогу; многие другие кондоттьеры грабили тогда казну. Сражение при Бойне было дано, выиграно и проиграно. Победу короля Вильгельма торжествовали колокольным звоном, совершенно также, как если бы она была одержана королем Иаковом. Люди утратили всякое уважение к политическим принципам и заботились, преимущественно, о целости собственной шкуры. Они, подобно старинным верованиям и учреждениям, оказывались сорвавшимися, если так можно выразиться, с якорей, и носились без руля и без ветрил по бушующим волнам. Подобно тому, как в дутой спекуляции с акциями компании "Южного моря", почти все играли на бирже, а в железнодорожную горячку, свирепствовавшую не столь много веков назад, почти каждый сколько-нибудь выдающийся деятель являлся более или менее к ней причастным, также и в конце царствования королевы Анны, человеку, обладавшему талантом и честолюбием, как Свифт, трудно было устоять против искушения и не хватать добычу, которая сама шла ему в руки. Горькое, злобное негодование и презрение к людям, принявшее впоследствии у Свифта характер настоящей мизантропии, приписываются некоторыми панегиристами сознательному убеждению в испорченности человечества и пламенному желанию исправить его путем сатиры. Молодость Ионафана была исполнена горечи, так как в то время крупный его талант сдерживался в своем полете позорными узами и безсильно томился в безславной зависимости, но еще большею горечью исполнена была его старость {В доме Свифта день его рождения разсматривался, по его приказанию, как день печали.}.

Крупный его талант одержал уже верх в борьбе с Фортуной, когда победный венок вырван был из его рук. Зачастую потом Свифт, став одиноким изгананникомь, задумывался о жизненных своих неудачах. Человек, если угодно, может приписывать богам то, что вызвано его собственным самодурством, злостью или разочарованием. Каждый государственный и общественный деятель найдет подходящий предлог для своих поступков. Вельможа, замышляющий государственный переворот, - король, решившийся вторгнуться в соседнее государство, - сатирик, собирающийся обрушиться на общество или отдельную личность, - не затруднятся приискать для себя оправдание. Во Франции нашелся, ведь, генерал, предлагавший вторгнуться в Англию и разграбить ее до чиста, чтобы отомстить за поругание над принципами гуманности, учиненное поступками англичан в Копенгагене. Вообще люди аггресивного характера найдут себе всегда извинение: они ужь от природы воинственны, склонны к стяжанию, жаждут борьбы, грабежа и власти {"Эти дьявольские негодяи из Грубстрита, печатающие на одном и том же листе бумаги свою "Летучую Почту" и "Всякую Всячину", ни за что не хотят успокоиться. Они постоянно злословят я орда-казначея, лорда Болингброка и меня. Мы возбудили судебное преследование против самого свирепого из их стаи; Болингброк выказывает в данном случае некоторую вялость, но я все-таки надеюсь, что нам удастся повесить эту бешеную собаку в образе шотландского негодяя Ридпата. Мы сажаем этих скотов в тюрьму; но их оттуда берут на поруки и они снова продолжают писать. Мы снова упрятываем их в кутузку, а они опять выходят оттуда на поруки. Так с ними ничего и не поделаешь. (Дневник для Стеллы).}.

Сравнивая тогдашних деятелей с хищными птицами, надо будет признать, что между ними нельзя найти сокола с более мощным полетом, более острыми когтями и клювом, чем у Свифта. Я с своей стороны очень рад, что судьба вырвала у него из когтей добычу, подрезала ему крылья и посадила его на цепь. Можно смотреть с благоговением, сожалением и состраданием, на орла, сидящого на цепи за решеткой.

Не подлежит сомнению, что Свифт родился 30 ноября 1667 года в Дублине, в Гейском подворье, в доме за нумером седьмым. Никто не осмелится оспаривать у Зеленого острова чести быть родиной Свифта, но с другой стороны верно и то, что он быль в такой же степени ирландцем, в какой можно признать индусом человека, явившагося на свет Божий в Калькутте от английских родителей {Свифт придавал этому обстоятельству весьма важное значение; во многих его произведениях встречаются ссылки на то, что он кровный англичанин, хотя и родился в Ирландии. Между прочим, в письме к Попе, он говорит: "Мы получили том ваших писем... Многие из тех, кто вас высоко ценить и немногие, знающие вас лично, крайне сожалеют о том, что вы не усматриваете различия между английским дворянством и дикарями-ирландцами, приписывающими себе благородное происхождение, хотя они просто на просто туземцы и не имеют ничего общого с джентльменами, обитающими в ирландских провинциях Британского королевства. Заметьте себе, что английския колонии, составляющия по населению три четверти британского королевства, гораздо цивилизованнее многих английских графств. В английских колониях говорят на более правильном английском языке и дают детям сравнительно лучшее воспитание".

"Письме Суконщика" заявляется:

Коротенькая брошюрка, напечатанная в Бристоле и перепечатанная здесь, приводит слова мистера Гуда, будто бы изумляющагося безстыдству и дерзости ирландцев, отказывающихся принимать монету собственной его чеканки. Правильнее было бы сказать, что эту монету отказывались принимать ирландские англичане, хотя, если бы она была предложена туземному ирландскому населению, оно забраковало бы ее тоже. Скотт. Том IV, стр. 453).

В добродушно-сатирической брошюрке "О варварских наименованиях в Ирландии" Свифт осмеивает по обыкновению неправильное ударение и неверные обороты у шотландцев, говорящих по английски, а затем, возвращаясь к ирландскому акценту и порицанию, вызываемому таковым, говорит: "Хуже всего, что порицание это распространяется на тех, кто этого совсем не заслуживает, а именно, на людей, имевших лишь несчастие родиться в Ирландии, хотя бы от чистокровных англичан и воспитывавшихся по том преимущественно в самой Англии...

же старинной лейчестерской семьи.}.

Гольдсмит был и всю жизнь оставался ирландцем; тоже самое следует сказать и о Стиле; что касается до Свифта, то он является англичанином до мозга костей; все его привычки оказываются чистокровными английскими, да и самая логика имеет истинно английский характер. Он очень заботился о том, чтобы выражаться но возможности просто, - избегал игры слов и метафор, - пользовался идеями и словами с такою же благоразумной сдержанностью и экономией, как и деньгами. В важных случаях Ионафан обнаруживал величайшую щедрость, но вместе с тем избегал всякого излишняго мотовства. Свифт никогда не позволял себе без надобности щегольства реторическими фигурами, черезмерно роскошною образностью и обилием эпитетов. Он всегда высказывал свое мнение, как нельзя более просто и ясно, но эти именно качества и сообщали его доводам самую внушительную серьезность {Он говорил приблизительно таким же стилем, как и писал, выражаясь всегда коротко, ясно и внушительно. Однажды на празднике у шерифа в числе прочих тостов ему предложили выпить за преуспеяние Ирландии. Он не задумываясь ответил: "Я не имею привычки нить здравицы за покойников"...

"Имею честь сообщить вам, господин декан, что я слыву человеком не глупым!" - объявил этот юноша - "Советую вам не верить пустой молве", - возразил декан.

Другой раз, в присутствии Свифта, какая-то дама длинным своим шлейфом зацепила великолепную скрипку, которая упала и разбилась. Он тотчас же воскликнул: "Mantua vae miserae nimiurn vicina Cromunae" (для несчастной Кремоны не может быть большого бедствия, как соседство Мантуи). (Делани)}.

Опасение, как бы не сделаться смешным, естественное в человеке, особенно же в англичанине его характера, удерживало его зачастую от употребления в дело поэтических талантов, которыми он фактически обладал, читая его, нередко чувствуешь, что он мог бы выражаться гораздо красноречивее, но не решается возвысить голос более, чем это принято в обществе.

Знакомство с политикой, государственными делами, великосветскою жизнью и даже литературой было приобретено Свифтом за время пребывания его под кровом сэра Уильяма Тэмпля. Действительно, безалаберная студенческая жизнь в Дублине навряд-ли могла дать ему основательные сведения хотя бы даже о национальной английской литературе. Впоследствии сам Свифт любил рассказывать, какое громадное число книг поглотил он в бытность свою секретарем у сэра Уильяма и как его величество король Вильгельм учил его тогда разрезать спаржу на голландский манер. Ионафан Свифт провел целых десять лет в Шене и Мур-парке. За время этого десятилетняго ученичества, он получал ежегодно двадцать фунтов стерлингов жалованья и обедал за столом с высшими чинами хозяйской прислуги. Этот гордый, одинокий гении носил тогда костюм, немногим лишь отличавшийся от лакейской ливреи. Обладая столь же развитым сознанием собственного достоинства как Мильтоновский Люцифер, он должен был преклонять колена, испрашивая себе какую-нибудь милость у милэди Тэмпль, и состоять на побегушках, выполняя какое-нибудь поручение сэра Тэмпля. Исполняя свою должность секретаря, или же сопровождая своего патрона во время прогулки, Свифт видел людей, управлявших государственной машиной и распоряжавшихся судьбами Англии; он слышал их разговоры и сопоставлял с этими людьми себя самого. Молча наблюдая за ними из своего уголка, он измерял их мозги, взвешивал их ум, потрошил их, если можно так выразиться, и принимал в сведению внутреннее их содержание. Подумаешь, сколько тогда ему пришлось выслушать глупостей, избитых общих мест и плохих шуток! Какими ничтожными людишками казались под громадными своими париками эти важные сановники молчаливому, смуглому, необтесанному молодому ирландцу! Интересно знать, приходило-ли когда-нибудь в голову Тэмплю, что этот секретарь ирландец, выше его самого целой головой {Тэмпль зачастую позволял себе удовольствие порядком мучить своего секретаря. Свифт пишет по этому поводу: "Помните, как я тревожился, когда сэр Уильям Тэмпль начинал относиться ко мне холодно и в продолжение трех или четырех дней бросал на меня недовольные взгляды? Изыскивая причины этого недовольства я придумывал разные более или менее правдоподобные комбинации и фактически страдал душою. Потом я стал значительно равнодушнее к манерам и обращению сэра Уильяма. Таким образом, ему удалось испортить матерьял, из которого мог бы выйти отличнейший джентльмен.}.

Думаю, что такая страшная мысль никогда не шевелилась под раздушенным париком почтенного вельможи, в противном случае Тэмпль ни под каким видом не стал бы держать Ионафана Свифта при своей особе. Самому Свифту надоедало секретарствовать у сэра Уильяма: он подымал знамя бунта, отказывался от места, а затем смирялся, просил извинения и возвращался на прежнюю должность. Так протекло десять лет, в течение которых он запасался сведениями, скрепя сердце выносил незаслуженное презрение и с затаенной, все бохее накипавшей злобой, подчинялся своей участи.

с таковым, вполне достаточное для благовоспитанного джентльмена. Правда, он щеголял латинскими цитатами, но единственно лишь оттого, что оне были тогда в моде, подобно тому, как были в моде парики и кружевные рукавчики для великосветских джентльменов. Надо отдать справедливость Тэмплю, что, если он, следуя моде, носил пряжки и башмаки с широкими носками, то ходил в них замечательно изящно и ловко, - никогда не позволял им скрипеть или же наступать в, толпе придворных на шлейфы дам и пятки соперников. Если толпа эта слишком волнуется или же становится слишком шумной, он вежливо из нея уходит, удаляясь в мирное уединение Шене или же Мур-парка и предоставляет партиям короля и Оранского принца разделываться друг с другом как знают. Он уважает своего монарха и, быть может, никго не свидетельствовал верноподданической своей преданности таким изящным, придворным поклоном. Он восхищается принцем Оранским, но есть на свете человек, Удобства и комфорт которого ему Дороже всех принцев в свете. Этим драгоценнейшим членом общества является он сам, Guliemus Temple, Baronettus. Облик его представляется мне совершенно явственно в превосходно Устроенном тэмпльском поместье, между роскошной библиотекой и великолепными грядами тюльпанов {...Обусловливая счастье человека спокойствием духа и отдыхом тела, эпикурейцы высказывали в более подходящей форме также и более правильное понятие. Раз что мы состоим из духа и тела, естественно допустить, что оба они должны принимать участие в хорошем или дурном нашем самочувствии. Подобно тому, как одна и та же мысль выражается на разных языках весьма различными словами, мы замечаем, что в разные времена, в различных странах и у различных народов, живущих под сенью различных законов и вероисповеданий, весьма неодинаковые выражения могут в сущности обозначить одно и тоже. "Апатия" или "безстрастие" стоиков, "нетревожность" скептиков, "квиетизм" молинистов и "спокойная совесть" обыкновенных смертных, повидимому, являются только различными наименованиями полнейшого спокойствия духа... Поэтому-то Эпикур проводил, если можно так выразиться, всю жизнь в саду. Там обогащал он ум сведениями и доставлял телу должный моцион и там же преподавал свою философию. Действительно, навряд-ли найдется другое местопребывание, способное в такой степени содействовать душевному и телесному спокойствию, которое он ставил себе главною целью. Благорастворение воздуха, аромат цветов, приятный для глаз зеленый колорит растений, чисто приготовленная, удобоваримая пища, моцион, доставляемый прогулкою и работою в саду, а преимущественно свобода от всяческих забот и опасений благоприятствуют и улучшают как здоровье, так и способность к созерцанию, одновременно ласкают и чувства и воображение и таким образом вызывают телесное и душевное спокойствие и довольство. Вопрос о том, где, именно, находился земной рай, служил, предметом деятельной полемики, которая так и не привела ни к какому соглашению. Сравнительно легче, повидимому, составить себе понятие о том, каким именно представляли себе Эдем. Кажется, что слово Эдем - персидское, так как Ксенофонт и другие греческие авторы упоминают об эдемах персидских царей и описывают эти эдемы самыми восхитительными красками. Подобным же образом Страбон говорит об Иерихоне: "Ibi est palmetum, cui mmixtae sunt etiam aliae stirpes hortenses, locus ferax palmis abundaus, spatio stadiorum centum, tötus irriguus: ibijest Régis Balsami paradisus". (Очерк сэра Уильяма Тампля о садах).

В этом самом очерке Тэмпль говорит об одном из своих приятелей, благоразумием которого особенно восхищается:

...Один из моих приятелей, Стаффордширский помещик, большой любитель садоводства, производить на меня впечатление весьма благоразумного джентльмена. Дело в том, что, не смотря на доброкачественность почвы, он не задается более высокими целями, как разведение превосходнейших сортов слив. Развязывая их шпалерами по стенам, выходящим на юг, он достигает замечательно хороших результатов, подобных которым, разумеется, не мог бы получить, если бы пытался выращивать персики и виноград. Между тем "хорошая слива, разумеется, лучше плохого персика".}.

Он подрезает абрикосовые свои деревья и выправляет литературные свои произведения. Он здесь уже не государственный деятель и не посол, а только философ эпикурейской школы. Тем не менее он оставался всегда великосветским джентльменом и придворным кавалером как в Сент-Джемском дворце, так и у себя в Шене, где, вместо того, чтобы ухаживать за королями и придворными красавицами, строил куры Цицерону, танцовал менуэт с эпическою музой или любезничал в саду, у стенок, выходивших на юг, с румяными садовыми нимфами.

Сколько можно судить, сэр Уильям Тампль требовал от своих приближенных величайшого благоговения к своей особе. Баронету, действительно, оказывали это благоговение и ухаживали за ним с таким же нежным вниманием, с каким он сам ухаживал за самым любимым своим растением. Когда Тэмпль захворал в 1693 году, все в его доме были страшно перепуганы этой болезнию. Превосходнейшая подруга лучшого из людей, супруга Уильяма Тэмпля.

"Mild Dorothea, peaceful, wise, and great,
Trembling beheld the doubtful hand of fate".
 
("Кроткая Доротея, мирная, мудрая и величественная,
Трепетно взирала на неведомые цели судьбы").

Что касается до Доринды её сестры:

"Тот, кто хотел бы описывать горе,
Мог бы отметить его следы на лице у Доринды.
При виде её слез самое веселое лицо затуманивалось печалью.
Взоры всех домочадцев наполнились грустью.
".

В английских стихах описание горя, заставляющого всех домочадцев облачаться в траурные ливреи, выходило очень образным и изящным. Оно составлено одним из упомянутых домочадцев, не долюбливавшим, однако, тэмпльской ливреи, не смотря на приплату к ней ежегодного жалованья в размере 20 фунтов стерлингов. Постарайтесь вообразить себе этого неловкого молодого прислужника с опущенными вниз глазами, идущого с книгами или бумагами в руках за сиятельным вельможею, который изволит прогуливаться по саду, или ожидающим приказаний сэра Уильяма Тэмпля, если баронет, страдая подагрой, сидит в больших своих креслах, испытывая жестокия муки от прижиганий, прописанных ему домашними докторами. Когда сэр Уильям страдает подагрой, или вообще чувствует себя не в духе, за столом старшей прислуги водворяется самое тяжелое настроение {Мысли Свифта о повешении.

(Наставление лакеям).

"Состариться в лакейской должности является самою позорною участью, какую только можно себе представить. Поэтому, заметив, что года подвигаются, не принося с собою надежды на видное место при Дворе, в армии, по управлению государственными имуществами или же в казначействе (для занятия мест двух последних категорий необходимо уменье читать и писать) - если вы не имеете в виду побега с хозяйскою дочерью или племянницей, то я без дальних обиняков советую вам выйти на большую дорогу, как единственную предоставленную вам арену почетной деятельности. Там вы встретите многих прежних товарищей и проживете, если не долго, то, по крайней мере, весело, причем сойдете со сцены с подобающей торжественностью. По этому поводу я считаю долгом дать вам кое какие полезные наставления.

Предупреждаю вас об уместности обратить особое внимание на последний из моих советов относительно того, как вам следует вести себя при повешении, которого вам, по всем вероятиям, не суждено избегнуть. Поводом к нему может послужить грабеж у вашего хозяина, кража со взломом, разбой на большой дороге, или же ссора в пьяном виде, во время которой вы убьете первого попавшагося вам на глаза. Причиною всему окажется одна из следующих трех добродетелей: любовь к товарищам, врожденное великодушие, или чрезмерная пылкость чувств. Как бы ни было, добропорядочное ваше поведение на суде несомненно должно интересовать всех ваших ближних. Поэтому мужественно отпирайтесь и отрицайте факты. наилучше подтвержденные следствием. Не забывайте, что сотни ваших собратий охотно явятся в суд подтвердить под присягой все, что вам заблагоразсудится. Понятно, что вы ни под каким видом не станете сознаваться, кроми того случая, когда вам обещают полное помилование за выдачу других соучастников. Впрочем, и тут игра, пожалуй, окажется не стоющая свеч, так как если и удастся на этот раз избавиться от виселицы, то все-таки, рано или поздно, вас постигнет та же участь. От своей судьбы, как говорится, не уйдешь! Закажите прощальную свою речь лучшему из ньюгетских писателей. Какая-нибудь добродушная девица из ваших близких знакомых, без сомнения, снабдить вас рубашкою голландского полотна и белым колпаком, украшенным алой, или черной лентой. Проститесь с веселым духом, со всеми вашими ньюгетскими приятелями, мужественно взберитесь на казенную колесницу, преклоните колена, возведите очи гореч держите в руках раскрытую Библию (хотя бы вы даже не умели читать), а когда вас подвезут к виселице, энергически клянитесь в полнейшей вашей невинности, объявите палачу, что вы его прощаете и подтвердите вашу снисходительность братским поцелуем. Проделав все это, можете оставаться совершенно спокойными: вас переселят из этой земной юдоли куда следует, - вы будете торжественно похоронены на казенный счет, хирургу не позволят коснуться до вас своим скальпелем и слава о вас будет греметь до тех пор, пока место ваше не заступить столь же достославный преемник".}.

мнение дворецкого о гордости ирландских школяров, в особенности если бы ему было известно, что Свифт даже и в ирландском своем университете далеко не хватал звезд с неба. Весьма вероятно также, что домашний дворецкий его превосходительства должен был свысока и презрительно относиться к дублинскому секретарю из духовного звания. Между лакеями и домашними капелланами постоянно шла ожесточенная война. Трудно решить, которое из этих двух общественных положений сам Свифт считал более позорным. Можно вообразить себе разочарование, печаль и страх, наполнявшие сердечко молоденькой дочери ключницы, - хорошенькой девочки с улыбающимся личиком и роскошными черными волосами, которые от природы вились уже локонами! Секретарь, учивший ее читать и писать, - человек, которого она любила и уважала более всего на свете, - который был для нея дороже матери, дороже кроткой Доротеи и важнее грозного сэра Уильяма в парике и парадных башмаках с широкими носками, - мистер Свифт, - спускался вниз от барина, взбешенный на чем свет стоит и не находит иной раз доброго словечка даже для своей маленькой Эсфири Джонсон!

Очень может быть, что на секретаря-ирландца снисходительность его превосходительства действовала еще хуже, чем дурное расположение сиятельного духа. Сэр Уильям безпрерывно приводил цитаты из древних писателей, преимущественно из латинских классиков по поводу своих садов, статуй голландской фабрикации и цветочных клумб. Он говорил об Эпикуре, Диогене Лаерции, Юлии Цезаре, Семирамиде, Геснеридских садах, Меценате, страбоновскон описании Иерихона и об ассирийских царях. По поводу бобов он не упускал случая напомнить, что Пифагор предписывал своим ученикам от них воздерживаться и присовокуплял, что это предписание, вероятно, надо истолковывать в смысле уместности для мудреца воздерживаться от государственных дел. Из всего этого необходимо вытекало, что сам он истинный эпикуреец, достигший желанного душевного спокойствия, а в то же время философ пифагоровой школы и во всяком случае мудрец. Без сомнения, ведь и Свифт убежден в этом? Можно представить себе, что опущенные ресницы Свифта на мгновение приподымались и что из его глаз сверкало тогда молниеносное презрение. Следует заметить, что глаза Свифта были цвета небесной лазури. Поне говорить про них: "Его глаза сияли небесной синевою, к которой примешивался оттенок чарующого лукавства" (вообще Попе говорил и думал о своем приятеле, всегда очень возышенно и великодушно). Не подлежит сомнению, что в величественном, торжественном и благодушном Мур-парке имелась особа, для которой небо заключалось именно только в этих глазах.

Вельможное благодушие и торжественная роскошь Тэмплей были не по сердцу Свифту. Его так закармливали шенскими яблоками, что он, объевшись ими, раз чуть не умер. В уединенной беседке, которую Свифт устроил для себя в Мур-парке и где он с алчностью зачитывался всеми книгами, какие только удавалось раздобыть, он схватил головокружение и глухоту, оставшияся у него на всю жизнь. Вообще, он не выносил тамошней жизни, или, лучше сказать, зависимого лакейского своего положения. Даже в стихах, написанных по обязанности службы и долженствующих выражать скорбь по случаю барской болезни, проглядывает сквозь притворную грусть искреннее раздражение. Кажется, как будто поэт с бешеным возгласом вырывается из рядов чинной процессии скорбящих домочадцев и убегает, оплакивая свое собственное горе и проклиная свою собственную судьбу. Он считает себя забытым не только счастьем, но и надеждой и как бы предчувствует будущее свое умопомешательство.

Трудно вообразить себе что-либо грустнее письма к Тэмплю, в котором бедняга, только что вырвавшийся перед тем из рабства, с отчаянием ползет опять к своей клетке и всячески старается смягчить гнев хозяина. Он просит о выдаче ему аттестата, который от него требуют в дублинской консистории и пишет: "В означенном аттестате должно быть упомянуто о моей нравственности, поведении и образовании, равно как и о причинах, по которым я оставил дом вашего превосходительства, т. е. не было ли это обусловлено какими-нибудь дурными поступками с моей стороны? Моя участь находится всецело в ваших руках, хотя при этом и кажется, что я не могу упрекать себя ни в чем, кроме болезненного состояния. Этим исчерпывается все, о чем я осмеливаюсь теперь просить у вашей чести, так как нынешния условия моего существования не заслуживают вашего внимания. Мне остается теперь только пожелать здоровья и благоденствия вашему превосходительству и всей вашей высокородной семье и молить Небо, да ниспошлет Оно мне когда-нибудь случай положить у ваших ног доказательства моей признательности. Прошу засвидетельствовать глубочайшее мое уважение и готовность к услугам обеим миледи: супруге и сестрице вашего превосходительства". - Что может быть раболепнее этих заявлений? Можно-ли требовать большого низкопоклонничества даже и от невольника? {"Он вернулся в дом сэра Уильяма Тэмпля и жил там до кончины этого великого человека" (Анекдоты о семье Свифтов, записанные самим деканом).

"Богу угодно было взять к себе этого великого благодушного мужа" (Предисловие к сочинениям Тэмпля).

выносить в семье почтенного баронета, из следующих выдержек Дневника Свифта:

"Не раз случается мне вспоминать о благоговейном уважении, с которым мы относились к сэру Уильяму Тэмплю зато, что он, в пятидесятилетнем возрасте, мог удостоиться должности статс-секретаря. Теперь, однако, должность эту занимает молодой человек, всего лишь лет тридцати, не более.

"...Я заходил вчера к статс-секретарю разведать, что за муха укусила его в прошлое воскресенье и при этом случае сказал ему надлежащее поучение. Уведомив, что заметил дурное расположение его духа, я объявил, что не ожидаю объяснения причин такового, но буду очень доволен, если в этом душевном настроении последует желаемое улучшение. Вместе с тем, я предупредил его никогда не обнаруживать в обращении со мною холодности, так как я не допущу, чтобы со мной поступали, как с мальчишкой. Мне пришлось достаточно уже натерпеться такого обращения (со стороны сэра Уильяма)".

"...Нынешний статс-секретарь держится со мною также дружески, как если бы он был до сих пор просто на просто мистером Аддисоном. Это заставляет меня зачастую вспоминать, как тщеславился сэр Уильям Тэмпль своею статс-секретарскою должностью".

"...У лорда казначея был страшный припадок ревматизма, но теперь он совершенно оправился. Я играл в прошлый вечер с ним и его семьей в рулетку. Перед началом игры он снабдили каждого из нас двенадцатью пенсами на разживу. Это напомнило мне про сэра Уильяма Тэмпля".

"...Кажется, что Джек Тэмпль (племянник сэра Уильяма) с женой проехали мимо меня в карете, но я не обратил на них внимания. Душевно радуюсь, что окончательно отделался от этой семьи" (Из писем к Стелле за сентябрь 1710 года).}.

Двадцать лет спустя епископ Кеннет рассказывает про того же самого бывшого домашняго секретаря: "Д-р Свифт, при входе своем в ресторан, удостоился первого поклона от всех, кроме меня. Во дворце, выйдя перед молебствием в приемную, я нашел, что д-р Свифт играет там самую видную роль, в качестве собеседника и дельца. Он просил графа Аррани переговорить с своим братом, герцогом Ормондским, о места для одного священника и обещал мистеру Торольду выхлопотать ему через лорда-казначея ежегодное содержание в 200 фунтов стерлингов, как представителю англиканской церкви в Роттердаме. Задержав Ф. Гвина, шедшого с красным мешком к королеве, он громко ему объявил, что должен кое о чем с ним переговорить по поручению лорда казначея. Вынув золотые свои часы и сообщив, что именно они показывают, он жаловался, что часы эти страшно отстают. Услышавший это замечание джентльмен объявил, что сам почтенный доктор слишком уже "проворен" (Swift по-английски значит скор). - "Я тут не причем", - возразил доктор. - "Не моя в том вина, если здесь при Дворе пожаловали мне часы, которые ни за что не хотят идти правильно!" Затем он сообщил одному молодому вельможе, что лучший из нынешних английских поэтов (мистер Попе (папист), начавший уже переводить Гомера на английский язык, и предложил всем присутствовавшим подписаться на этот перевод. "Попе не станет его печатать прежде, чем я соберу для него, по крайней мере, хотя тысячу гиней". Лорд-казначей, возвращаясь из кабинета королевы, прошел через приемную и дал д-ру Свифту знак следовать за ним. Оба они ушли как раз перед молебствием". В замечании епископа об уходе Свифта "как-раз перед молебствием" скрывается малая толика ехидства {Д-р Джонсон в свою очередь говорит: "Надо сознаться, что Свифт в течение некоторого времени предписывал английскому народу политическия его убеждения".

В беседе о политических брошюрах Свифта Джонсон сказал как-то раз крылатое словцо, одно из остроумнейших в своем роде. Кто-то хвалил при нем памфлет декана, озаглавленный "Поведение союзников". - "Помилуйте", - возразил Джонсон, - "ему было вовсе не трудно написать такую штуку, как "Поведение союзников". Особенного искусства для этого не требовалось... Это мог написать сам Том Дэвис (весьма второстепенный писатель, а также диавол)". (Босвель, Жизнь Джонсона).}.

Этот портрет великого декана кажется схожим с оригиналом. При всей резкости очертаний он в общей сложности не производит неприятного впечатления. В разгар своих интриг и личных триумфов Свифт делал много добра людям, заслуживавшим сочувствия и поддержки. В его собственном дневнике и во множестве анекдотов, сохранившихся до настоящого времени, рассказывается про его грубое обращение и добросердечные поступки. Рука его всегда протягивалась, чтобы помочь честному человеку. Осторожный в расходовании денег, он, в случае надобности, умел быть щедрым. Не знаю, хотели-ли бы вы, однако, попав в нужду, встретить такого благодетеля? Я лично предпочел бы получить от Гольдсмита картофелину и ласковое слово, чем быть обязанным декану за сытный обед и золотую гинею {Встречаясь с кем-нибудь в первый раз в обществе, декан обыкновенно старался составить себе понятие об уме и характере этого человека, обращаясь к нему с неожиданным вопросом, который зачастую можно было принять За дерзость, или же за грубую выходку. Если ответ получался удовлетворительный и обнаруживавший хорошее расположение духа, Свифт заглаживал грубую свою выходку вежливым обращением. Напротив того, при малейшем признаке неудовольствия, вызванного оскорбленной гордостью, тщеславием, или же самомнением, он прекращал всякия сношения с незнакомцем. По этому поводу г-жа Пилькингтон рассказывает следующий анекдот: "После ужина декан, перелив вино из бутылки в графин, вылил остаток в стакан и, видя, что вино мутное, предложил этот стакан мистеру Пилькингтону (моему мужу). "Я всегда приглашаю какого-нибудь небогатого попа пить за меня плохое вино", - сказал он. Пилькингтон, приняв это за шутку, поблагодарил Свифта и возразил, что не понимает в вине толка, но с удовольствием выпьет то, что ему дают. "В таком случае вы не получите этого стакана, так как я выпью его сам! объявил декан. Вы, чорт возьми, гораздо умнее дрянного викария, которого я пригласил к себе на обед несколько дней тому назад. Когда я сделал ему тоже самое предложение, он объявил, что не понимает подобного обращения и ушел без обеда. Таким образом мне удалось сразу сообразить, что это за птица. Я объяснил рекомендовавшему его джентльмену, что этот викарий просто напросто болван и на этом с ним покончил. (Шеридан, Жизнь Свифта).}.

Оказывая человеку услугу, он вместе с тем его оскорблял, доводил женщин до слез, дурачил своих гостей, грубо обращался с приятелями-неудачниками и, если можно так выразиться, бросал свои благодеяния в лицо беднякам. Нет, декан не был настоящим ирландцем! Оказывая кому-нибудь помощь, ирландец делает это всегда от доброго сердца и сопровождает добрым словом.

доме, даже и не подозревали ничего подобного. Во всяком случае особе духовного сапа не было ни малейшей надобности тайно собирать своих домочадцев на молитву, как если бы им угрожало преследование со стороны язычников. Мне кажется также, что общественное мнение, подозревавшее Свифта в атеизме, было не далеко от истины и что епископы, советовавшие королеве Анне не назначать автора "Сказки о бочке" на епископскую кафедру, поступили благоразумно и добросовестно. Человек, написавший эту дикую "Сказку", должен был заранее знать, к каким логическим заключениям необходимо приводят выставленные там положения. Приятель Попе и Болингброка, выбравший их себе друзьями и поверенными, без сомнения, слышал многое такое, о чем не принято говорить высокопоставленным сановникам англиканской церкви. Роспивая портвейн у Попе и бургундское у лорда Сент-Джона, он, разумеется, и сам участвовал в таких не подобающих его сану разговорах.

Отличнейшее понятие об искренности религиозных возрений Свифта дает его совет Джону Гею поступить в духовное звание и добиваться епископской кафедры. Гей, автор. Проделок нищого разнузданнейший из тогдашних лондонских кутил и остроумцев, - получил от Ионафана Свифта совет облечься в рясу ради достижения мирских выгод совершенно также, как перед тем Свифт советовал тому же Гею обходиться бережливее с деньгами и отдать свой капитал в тысячу фунтов стерлингов на приращение процентами {Письмо архиепископа кешльского:

"Кешль, 31 мая 1735 года.

Милостивейший государь!

"Мне до такой степени не везло за последнее время во всех распрях, что я решился не вступать более в таковые, особенно же в тех случаях, когда могу заранее разсчитывать на поражениеИмея основательную надежду на то, что прошлое не будет мне поставлено в укор, сознаюсь, что я всячески пытался отстаивать безнадежное дело. Мои друзья совершенно нравы, говоря, что я бездействую, но позволю себе заметить, что мое бездействие обусловливалось до сих пор скорее замешательством, вызванным тысячью несчастных и непредвиденных обстоятельств, чем просто напросто ленью. Теперь у меня на руках остался всего лишь один хлопотливый процесс, но я надеюсь освободиться и от него с помощью имеющагося здесь хорошого адвоката и тогда обещаю сделаться образцовым ирландским епископом. Сэр Джемс Уор составил весьма полезный сборник достопамятных деяний моих предшественников. Он сообщает про каждого из них, в каком именно английском или ирландском пригороде родился этот святитель, в каком году был он рукоположен в епископы и в каком притворе соборной церкви похоронен: в северном или южном (если только тело его не перевезено на родину для погребения в фамильном склепе). Отсюда я заключаю, что обязанности хорошого епископа состоят в том, чтобы есть, пить, спать, жиреть, богатеть и... сойти в могилу. Этому похвальному примеру я разсчитываю следовать в течение всей остальной моей жизни. Между нами будь сказано, я встретил за последния четыре или пять лет среди моих ближних такую массу измены, низости и неблагодарности, что навряд-ли могу считать обязательным для кого бы ни было благодетельствовать столь развращенному поколению.

"То, что вы сообщили мне о состоянии вашего здоровья, искренно меня огорчает. Без сомнения, поездка на юг оказалась бы наилучшим целебным средством и заставила бы вас опять пополнеть. Я положительно не могу приискать в данном случае более подходящого для вас маршрута, как из Дублина сюда. Некоторое затруднение мог бы составить лишь последний этап, так как до Килькенни вы найдете на каждых 18--25 верстах шлагбаум и хорошую гостинницу. Зато от Килькенни ко мне считается верст 35 по скверной дороге, на которой нет ни одного постоялого двора. Для вас, впрочем, можно в данном случае помочь горю. Как раз на половине дороги, у подошвы высокого холма, живет в хорошеньком домике, крытом соломой, сельский священник, далеко не из бедных. Жена его пользуется репутацией милейшей дамочки в свете и, во всяком случае, прекраснейшей хозяйки. Ни у кого в околодке не найдется лучшого эля и более жирных цыплят. Кроме того, у священника имеется особый свой погреб, ключи от которого он держит всегда при себе. Там у него постоянно хранится добрая бочка лучшого вина, какое только он мог раздобыть, тщательно разлитая по бутылкам. Он умеет выдерживать вино лучше всякого специалиста-виноторговца. Я разсчитываю приехать туда за вами в карете. Если вы окажетесь очень утомленным, мы там переночуем, а если нет, то после обеда часа в четыре тронемся в путь и к девяти часам будем уже в Кешле. Упомянутый священник покажет нам дорогу целиком и проселками, но которой можно миновать несомненно очень скверные каменистые и ухабистые места обыкновенного проезжого пути. Надеюсь, вы будете так добры уведомить меня за день или за два до вашего отъезда, когда именно прибудете в Килькенни, чтобы я мог приготовить для вас все необходимое. Если вы попросите Копе ехать с вами, он может быть согласится, для меня же лично, я знаю, он ничего не сделает. Засим, разсчитывая на ваше положительное обещание, я не могу вас более уговаривать и остаюсь По истине вернейшим и покорнейшим вашим слугою,

Тео Кешль".}.

Королева, епископы и общественное мнение были совершенно правы в своем недоверии к религиозности такого человека.

Религиозные воззрения Свифта и других английских юмористов прошлого столетия интересуют меня лишь по стольку, по скольку они отражаются в их литературной деятельности и в особенностях их сатиры. Нераскаяннейнне грешники из числа смертных, принадлежащих к означенной категории, а именно Гарри Фильдинг и Дик Стиль, наиболее громко и, сколько можно судить, с наиболее искренним благоговением провозглашали свое исповедание веры. Они обработывали, как говорится, на все корки свободных мыслителей и побивали камнями атеистов, пользуясь для этого всяким удоби неудобным случаем, - делая отступления, чтобы прокричать о собственном своем правоверии и нападать на исповедание ближних. Если они грешили и спотыкались на жизненном пути, впадая сплошь и рядом в долги, пьянство и тому подобные художества, то с другой стороны охотно становились на колени и звучным самым что ни на есть правоверным тоном восклицали: "Peccavi!" Да, оба эти бедняги: Гарри Фильдинг и Дик Стиль, были надежными и верными сынами англиканской церкви. Они ненавидели католицизм, атеизм, деревянные сандалии и всяческое язычество, а вместе с тем усердно пили за процветание англиканской церкви и поддерживающого ее правительства.

Что же сказать о Свифте? Его ум прошел иную школу и обладал совершено иною мощью логического мышления. Он воспитывался не на гауптвахте среди пьяных солдат и выучился разсуждать не в ковентгарденском кабачке. Он был в состоянии провести логическое построение совершенно строго от начала и до конца. Он усматривал с роковою ясностью все дальнейшия следствия любого философского положения. Когда Ионафан, состаревшись, просматривал свою Сказку о бочке и говорил: "Каким, подумаешь, Господи, я был тогда гениальным человеком!" надо полагать, что он восхищался не столько своим гением, сколько последствиями, к которым привел его этот гений, - грандиозный, величественный гений, ослепительно блестящий и могущественный, дозволявший познать, выяснить и уловить всякую фальшь, - вцепиться когтями ей в самое сердце, - проникнуть в скрытые пружины человеческой деятельности и выволочить на свет Божий мрачную изнанку людских мыслей. Это был несомненно страшный гений, - злой дух!

побуждавшие его к пожизненному лицемерию перед Всевышним, Которому он поклонялся с таким искренним смирением и глубоко прочувствованным почтением. Свифт по природе своей был человеком набожным, способным испытывать чувство благоговения. Действительно, он мог любить и молиться. Сквозь бури и грозы бешеной его души ясно сияли в голубой лазури звезды любви и веры, хотя их зачастую скрывали от взоров мрачные тучи, гонимые ураганами его жизни.

Я убежден, что Свифт жестоко страдал от сознания собственного своего скептицизма и что ему стоило большого труда смирить свою гордыню настолько, чтобы выставить на показ свое отступничество {"Мистер Свифт жил некоторое время у него (сэра Уильяма Тэмпля), но, чувствуя стремление к самостоятельности, был расположен поступить в духовное звание. При всей ограниченности своего состояния, он тем не менее смущался мыслью сделать такой шаг единственно лишь с целью обезпечить себе кусок хлеба". (Анекдоты из семейной жизни Свифта).}.

Оставшееся в его бумагах сочинение, озаглавленное: "Мысли о религии", представляет собою в сущности ряд извинений тому, что его автор не исповедывал совершенно открыто неверия. Свифт говорит о своих проповедях, что оне были в сущности памфлетами и содержали в себе так мало отличительно христианского, что их можно было бы читать с крыльца еврейской синагоги, - эстрады мусульманской мечети, или пожалуй, даже с кафедры отдельного кабинета в каком-нибудь ресторане. В его "Мыслях о религии" нет, или почти нет ничего подобного лицемерию и ханжеству. Он обладал слишком могучим умом и слишком грандиозным сердцем, для того чтобы допустить себя до такой мелочности. Он добросовестно признает свои проповеди плохими. При всем том чувствуется, что ряса, которую он на себя надел, его отравляет. Можно положительно сказать, что Свифта удушило пастырское его облачение. Он испытывал в этом облачении мучения несчастливца, одержимого злым духом. Подобно Абуде в сказке из "Тысячи и одной ночи", он постоянно ждал посещения фурии, зная, что непременно наступит ночь, и что вместе с ней явится безпощадная его мучительница. Боже Праведный, что это была за ночь! Какие страшные припадки бешенства выносил этот гигант в своем одиночестве! Как долго тянулась его агония и какой злющий коршун терзал его сердце! {Лицо д-ра Свифта носило от природы строгое выражение, которое редко смягчалось даже улыбкою и редко прояснялось даже при самом добродушном и веселом настроении его духа. За то трудно представить себе что-либо ужаснее и суровее этого лица, когда оно искажалось злобой и бешенством. (Оррери).} Страшно подумать об ужасающих страданиях этого великого человека. Вся жизнь его складывалась так, что он постоянно чувствовал себя одиноким. Впрочем, в таком же положении оказывались Гете и, по всем вероятиям, Шекспир. Гигантам мысли нельзя жить вместе с простыми смертными. Царственные особы не могут иметь близких друзей и приятелей. Свифт во всему этому томился в своем одиночестве страшными муками, - тем более страшными, - что он их заслуживал. Это были неслыханно тяжкия муки, для выражения которых не найдется слов в человеческом языке.

Бешеное негодование, о котором сам Свифт говорил, что оно разрывало ему сердце, - то самое негодование, которое он осмелился начертать на своем надгробном камне, как если бы прах, лежащий под этим камнем в ожидании Страшного Суда, имел право негодовать, вырывается наружу почти на каждой странице многочисленных его произведений, - неустано терзает и мучит несчастного их автора. Ожесточенный изгнанник осыпает свирепыми, злобными проклятиями людей, стоящих у кормила правления, откуда его самого оттеснили, - и все вообще население Англии, где для него закрылась возможность блестящей карьеры. Можно-ли, спрашивается, признавать знаменитые его "Письма суконщика" патриотическим произведением? Они являются образцами убийственной, безпощадной сатиры и, с точки зрения формальной логики, выдержаны очень недурно, по основные их положения столь же чудовищны и баснословны, как, например, остров лилипутов. Свифт выходит, из себя не потому, чтобы зло было так уже особенно черно, но его приводит в бешенство самый вид врага, и он нападает на этого врага с изумительной энергией и безпощаднейшей свирепостью. Его можно уподобить Сампсону с ослиной челюстью в руке, устремляющемуся на филистимлян и истребляющему их тысячами. В таких подвигах дело, во имя которого они совершаются, отступает как-бы на задний план. Все внимание привлекают на себя: изумительная мощь, грандиозный гнев и свирепое бешенство героя. Как это нередко бывает с умопомешанными, некоторые предметы обладают способностью раздражать Свифта и вызывать у него припадки бешенства. К числу таких предметов принадлежит, между прочим и брак. Свифт свирепствует на многих сотнях страниц своих произведений против брака, - свирепствует против детей. Небогатый священник, обремененный большою семьей, служит благодарным объектом для его сатиры и кажется ему еще презрительнее, чем капеллан какого-нибудь лорда. Мысль о злополучном отце, обремененном семьею, неизменно вызывает у него едкия насмешки и ожесточенную брань. Разве могли бы Дик Стиль, Гольдсмит, или же Фильдинга, в минуту самого беззаветного увлечения сатирической жилкой, написать что-нибудь вроде сделанного деканом "Скромного предложения" кушать детей. Все они относятся к детскому возрасту с сочувствием и нежностью, - любят детей, ласкают их и смягчаются при мысли о детях. Достопочтенный декан не испытывает таких человеческих слабостей. Он входит в детскую твердой решительной поступью людоеда и обнаруживает чисто людоедскую веселость. "Проживающия теперь в Лондоне мои знакомый, очень сведущий американец, уверял меня, - говорит Свифт, - в своем "Скромном предложении", - что молодой, здоровый, хорошо выкормленный ребенок, в годичном возрасте, может служить в высшей степени вкусным, питательным и здоровым блюдом, если только его надлежаще изготовить в виде тушевого, жареного, печеного, или же вареного мяса. Я нисколько не сомневаюсь, что из него можно было бы приготовить отличнейшее рагу". Исходя из этой милой шутки, Свифта по обыкновению развивает с величайшей серьезностью все вытекающия из нея логическия последствия. Он переворачивает свой "предмет" на тысячи различных ладов, крошит его в мелкие кусочки, сервирует холодным и горячим под всевозможными соусами и подливками и находит его во всех видах замечательно вкусным. По его словам, человеческая "самка" мечет, маленького съедобного детеныша. Он советует этой самке побольше кормить маленькое животное грудью в последний месяц, для того чтобы оно стало увесистее и жирнее и таким образом сделалось более пригодным для "порядочного" стола! "Годовалый ребенок, - говорит его преподобие, - может доставить два блюда для званого обеда, а если гостей нет, то на обед для семьи хватит одной задней, или даже передней четверти" и т. д. и т. д. Почтенный декан до того увлекается своею темой, что положительно не может с нею разстаться. Поэтому он советует помещикам кушать за обедом, вместо дичи, "отроков и отроковиц в возрасте между двенадцатью и четырнадцатью годами". Не правда-ли, какой милый юморист и как великолепно отстаивает он дело нравственности? В дни юности декана зачастую практиковался хорошо известный ему прием: Если в какой-нибудь трактир или ресторан заходил увалень-провинциал, то городские ловкачи тотчас же принимались его "поджаривать". Свифт точно также "поджаривает" свою тему. Он делает это с любовью и прирожденным талантом. Не даром говорится в "Гастрономическом альманахе" "On nait rôtisseur".

Следует заметить, что Свифт доказывал безразсудство любить детей и обзаводиться таковыми не только путем сарказма, но также и разными иными способами {"Лондон 10-го апреля 1713 г.

"Старший сынок лэди Метем очень болен и, вероятно, не выживет. Она осталась в Кэнсингтоне за ним ухаживать, что очень неприятно для всех нас. Она до такой степени чадолюбива, что доводит меня просто до бешенства. Ей следовало-бы ни на минуту не покидать королеву и пожертвовать всем остальным для важных целей, с которыми связаны как государственные, так и её собственные, разумные интересы"... (из Дневника).}.

В путешествиях Гулливера неуместность любви и брака доказывается более вескими и серьезными доводами. Описывая пресловутое царство лилипутов, Свифт одобрительно отзывается о существующем там обычае отбирать немедленно детей от родителей и воспитывать этих детей на казенный счет. У его возлюбленных "лошадей" порядочная конская чета ни под каким видом не позволяет себе наплодить более пары жеребят. Действительно, великий английский сатирик считал супружескую любовь делом неуместным и нежелательным: Он подкреплял теоретическия свои воззрения собственным примером и, да простит ему Господь, сделал себя сам одним из несчастнейших людей на Божьем свете {"Мое здоровье несколько поправилось, но даже и в те часы, когда я чувствую себя всего лучше. у меня болит голова и сердце". (Дневник в мае 1719 г.).}.

Серьезное логическое развитие нелепого положения, примером чего может служить упомянутый уже людоедский проект, является у Свифта общим методом, на котором построены все его юмористическия произведения. Исходя из представления о стране, населенной людьми в четверть аршина, или же в десять сажень вышиною, он выводит отсюда путем строго-логических заключений тысячу изумительнейших нелепостей. Король бробдиньягский, обращаясь к первому министру, почтительно стоящему за ним с белым жезлом, почти одинаковым по величине с грот-мачтой английского линейного корабля, делает философское замечание о тщете человеческого величия, способного воплощаться даже в таком ничтожном существе, как Гулливер.

Лицо императора лиллипутов "дышет мужеством и энергией".

Уже в самой серьезности этого описания заключается с ног сшибательный юмор. "У него нижняя губа напоминает своим очертанием наследственный тип габсбургского дома. Орлиный нос, светло-оливковый цвет лица, воинственная выправка, стройное сложение и величественные манеры дополняют изображение этого монарха. Он на толщину моего ногтя выше всех своих придворных и уже один этот громадный рост невольно внушает благоговейное почтение тем, кто удостоивается лицезреть особу его величества".

строки поэта, в которых к царю пигмеев прилагается такая же мера. Мы все читали у Мильтона про копье величиною в мачту адмиральского корабля, но образы Свифта, без сомнения, созданы вполне самостоятельно и без всяких заимствований. Описываемый предмет, если можно так выразиться, стоит перед ним. Автор разсматривает его с тысячи различных точек зрения. Он вполне овладевает этим предметом, который сродняется с его умом настолько, что изумительнейшие для читателя образы возникают совершенно естественно и как-бы в силу необходимости. Так в замечательном повествовании о том, как орел унес ящик, в котором сидел Гулливер, и уронил этот ящик в море, после чего Гулливер был освобожден оттуда матросами и приведен в каюту, рассказывается, что он просил матросов принести туда же его ящик и поставить этот ящик на стол. Между тем ящик, сделанный бробдиньягским придворным столяром, чтобы служить жилищем Гулливеру, был вчетверо больше всей корабельной каюты. Здесь действует особенно подкупающим образом на читателя правдоподобие рассказа. Человек, вернувшийся из бробдиньягского царства, действительно мог-бы сделать подобный промах.

"Путешествие Гулливера", которое почти сплошь состоит из драгоценнейших перлов, представляется мне лично то место, где Гулливер, уезжая из страны с непроизносимым названием, прощается с своим хозяином-жеребцом. "Я вторично принялся прощаться с хозяином", - рассказывает Гулливер, "но когда я хотел пасть перед ним ниц, чтобы поцеловать его копыто, он сделал мне честь ласково поднести таковое к моим губам. Знаю, как жестоко меня порицали за то, что я позволил себе упомянуть про эту подробность! Люди, не питающие ко мне полного доверия, считают неправдоподобным, чтобы такая знатная особа снизошла до оказания столь великого почета существу, занимающему столь низкое общественное положение. Я как нельзя лучше помню также, в какой степени способны иные путешественники хвастаться высокими почестями, которых они якобы удостаивались. Еслиб, однако, неверующие хулители имели случай обстоятельнее ознакомиться с благородным характером и рыцарской вежливостью Гуигнхимов, они, разумеется, переменили бы свое мнение" {Быть может, самою грустной сатирой во всем этом гениальном, но ужасающем произведении, является описание забытых смертью людей, помещенное в путешествии Гулливера в Лануту. В Лугнаге путешественник узнал о существовании безсмертных, которых называли там струльдбругами и выразил желание познакомиться с людьми, долженствовавшими обладать, без сомнения, громадным жизненным опытом, соединенным с бездной премудрости и точных знаний. Собеседник Гулливера в ответь на это описал ему струльдбругов в следующих словах: "В большинстве случаев они ведут себя как обыкновенные смертные до тех пор, пока не достигнут приблизительно тридцатилетняго возраста, но затем, начинают грустить и чувствовать себя несчастными. Эта меланхолия развивается у них все сильнее, пока они не доживут до восьмидесяти лет. Сведения эти он получил от самих струльдбругов, но не мог проверить их слова личным наблюдением, так как "безсмертные" эти слишком малочисленны для вывода каких-либо общих заключений. Действительно, в Лапуте рождается в продолжении столетия всего лишь два или три струльдбруга. Достигнув восьмидесятилетняго возраста, считающагося там предельным для обыкновенных смертных, струльдбруги оказываются наделенными не только всеми сумасбродствами и слабостями, свойственными вообще старикам, но и многими иными пороками и недостатками, порожденными страшной перспективой вечного безсмертия. Они не только упрямы, вздорны, алчны, тщеславны, болтливы, пессимистичны, но вместе с тем неспособны к дружбе и к каким-либо чувствам привязанности. Родственная любовь никогда не распространяется у них далее родных внуков. Преобладающими их страстями являются зависть и безсильные похоти. В особенности завидуют они порокам молодых людей и смерти стариков. Дело в том, что, разсуждая об означенных пороках, они чувствуют, что у них самих отнята всякая возможность испытывать связанные с этими пороками удовольствия. Вид похорон, в свою очередь, вызывает у них приступ отчаяния при мысли, что умершему удалось прибыть к месту успокоения, являющемуся для них недостижимым. У них сохраняется воспоминание лишь о том, что они узнали и наблюдали в молодости и в среднем возрасте, но эти воспоминания оказываются весьма неясными и ненадежными. Если надо удостовериться в истине какого либо факта, то гораздо надежнее будет обратиться к сохранившимся в народе преданиям, чем к воспоминаниям струльдбругов, бывших его очевидцами. Наименее несчастными из них оказываются впадающие в слабоумие и совершенно утрачивающие память. Таким "безсмертным" помогают охотнее и относятся к ним с большим состраданием, так как у них не замечается многих пороков и слабостей, обнаруживающихся у их сверстников, которые сохранили еще тень разсудка и памяти.

Брак между двумя струльдбругами расторгается по существующим закопан, как только младшему из них исполнится восемьдесят лет. Закон считает, что человек, безвинно приговоренный к вечному существованию в здешнем земном мире, имеет полное право быть по крайней мере освобожденным от безсмертной жены, которая только удваивала бы гнетущее его тяжкое бремя жизни.

По достижении струльдбругами восьмидесятилетняго возраста их считают юридически как бы умершими. Их имущество немедленно переходит к наследникам, которые выплачивают им на содержание лишь небольшую пенсию. Неимущие струльдбруги содержатся на общественный счет. Струльдбруги старше восьмидесятилетняго возраста считаются неправоспособными. Они не могут занимать никакой общественной или частной должности, с которой сопряжено доверие или уважение, не могут покупать, или же арендовать недвижимые имущества, являться свидетелями в гражданских и уголовных процессах, а также в пограничных спорах.

перед тем подвержены, остаются в стационарном состоянии, не усиливаясь и не ослабевая. В разговоре они забывают название вещей, а также имена лиц, в том числе также ближайших своих друзей и родственников. По этой же причине состаревшиеся струльдбруги не могут развлекать себя чтением. Они не в состоянии запомнить целую прочитанную ими фразу и, вследствие этой забывчивости, лишены единственного развлечения, к которому были бы в противном случае еще способны.

Местный язык постоянно изменяется, потому струльдбруги одного возраста не понимают того, что говорить их товарищи по несчастию, которые лет на сто моложе или старше. Точно также, прожив лета двести, они оказываются не в состоянии поддерживать разговора с обыкновенными смертными. Они поставлены на собственной своей родине как бы в положение чужеземцев. Таковы были, сколько я могу теперь упомнить, сведения, полученные мною о струльдбругах. Впоследствии мне удалось самому видеть пятерых или шестерых безсмертных, младшему из которых было не более двухсот лета. Их неоднократно приводили ко мне мои приятели. Струльдбругам рассказывали, что я великий путешественник, объездивший весь свет, по они не обнаруживали ни малейшого любопытства и никогда не обращались ко мне с разспросами, а только выражали желание получить от меня "слумскудаск", т. е. что-нибудь на память. Это косвенный способ просить подаяние. Следует заметить, что нищенствовать им строго воспрещено, так как они содержатся на общественный счет, получая, впрочем, весьма скудную пенсию.

Струльдбруги являются предметом общей ненависти и презрения. Рождение струльдбруга считается дурным, предзнаменованием и вносится каждый раз самым обстоятельным образом в метрическия книги. По этим книгам можно было бы с точностью определить возраст каждого из них, но, к сожалению, оне сохранились лишь за последнюю тысячу лет. Перед тем метрических книг, вероятно не вели, или же оне истреблены временем, или, наконец, утратились вследствие каких-либо случайностей. Всего удобнее, однако, определить возраст струльдбруга, осведомившись у него, каких, именно царей или же именитых, общественных деятелей он помнит, и справившись, затем, в летописях истории. Последний из этих царей несомненно должен был вступит на престол раньше, чем струльдбругу исполнилось восемьдесят лет.

Внешность струльдбругов производит на непривычного к таким зрелищам человека самое подавляющее впечатление. Женщины кажутся еще страшнее мужчин. Обычное обезображение, вызванное крайней преклонностью лета, усложняется у них еще каким-то особым, до чрезвычайности противным, оттенком дряхлости, который нельзя выразить никакими словами. Степень проявления этого оттенка состоит в некоторой зависимости от возраста, так что в группе из полдюжины струльдбругов женского пола я сам мог безошибочно определить наиболее старейшую годами, хотя разница в возрасте между ними не превышала ста или много двухсот лет. ("Путешествия Гулливера").}.

Все здесь дышет величайшим правдоподобием. Изумление самого рассказчика, - полная серьезность тона, которым он сообщает самые обстоятельные подробности, - сознание недоверия, с которым могли бы отнестись к его рассказу о том, что он удостоился столь необычайных почестей, - почтительный восторг, с которым он принимает эти почести, - все это дышет величайшей искренностью. Все это до безразсудности нелепо, но вместе с тем совершенно логично. Это - истина шиворот на выворот.

в этой басне, то я считаю его ужасающим, постыдным, трусливым и богохульным. При всей колоссальности такого гиганта мысли, как Свифт, я все-таки предложил бы почтеннейшей публике ошикать его за последнюю часть "Путешествий Гулливера". Некоторым из вас, господа, быть может, не доводилось ее прочесть. В таком случае я могу только повторить лаконический совет Понча особам, собирающимся вступить в брак: "Воздержитесь!". При первой же встрече Гулливера с ягу, эти нагия, звероподобные создания взлезают на деревья и принимаются бомбардировать его оттуда такою гадостью, что он, по собственным словам, чуть не задохся от мерзости, падавшей вокруг него целыми кучами. Читатель четвертой части "Путешествий Гулливера" оказывается приблизительно в таком же положении, в каком был тогда сам Гулливер. Она написана на языке лгу. Это какие-то чудовищные, нечленораздельные крики, перемешанные со скрежетом зубовным и бешеными проклятиями против всего человечества, - осмеивающие всякое целомудрие, приличие и стыд. Это нечто грязное в словах и мыслях, - бешеное, - злое и, простите за выражение, - похабное.

является только следствием всего предшествовавшого. Убеждение в недостойности рода человеческого, в его мелочности, жестокосердии, гордости, слабоумии, повальном тщеславии, дурацкой притязательности, мнимом величии, напыщенной глупости и скуке, низменных целях и подлых успехах, сложилось у Свифта задолго уже перед тем и неотступно его преследовало. В ушах Ионафана звучали проклятия всему миру, богохульные возгласы и крики мерзостного бешенства, когда он начал писать свою ужасающую аллегорию. Очевидно, ее надо понимать следующим образом: "Человек является в корень испорченным, злым, негодным и безсмысленными, существом. Страсти его до такой степени чудовищны, а способности, которыми он гордится, так низменны, что он заслуживает быть в рабстве у четвероногих скотов и что невежество лучше хваленого его разума". Прочитав эту аллегорию, невольно задаешь себе вопрос: "Что именно такое страшное учинил сам её автор? Каким тайным угрызением совести терзается его сердце? Что вызвало у него горячечное состояние, ври котором весь мир кажется залитым кровью?" Каждый из нас смотрит на мир собственными своими глазами и строит свое мировоззрение, так сказать, из собственного своего нутра. Наболевшее сердце не в силах радоваться солнечному сиянию; эгоист скептически относится к дружбе, точно также, как человек, не имеющий слуха, не интересуется музыкой. Каким же ужасающим должно было оказываться самопознание, глядевшее так мрачно на человечество проницательными, ясными очами Свифта?

У Скотта записан интересный рассказ Делани, прервавшого беседу архиепископа Кинга с Свифтом. Беседа эта была такова, что архиепископ заливался после нея слезами, а Свифт убежал в страшном ужасе и волнении, после чего архиепископ, обращаясь к Делани, заметил: "Вы видели сейчас несчастнейшого человека на земле, но не пытайтесь никогда узнать о причине, сделавшей его таким несчастливцем".

И так Свифт был несчастнейшим человеком на земле. "Miserrimus"! Неправда-ли, какой это подходящий к нему эпитет? А между тем величайшие остроумцы Англии были у его ног, - вся Ирландия восторженно его приветствовала, - молилась на него, как на своего освободителя и спасителя, видела в нем величайшого патриота и гражданина. Знаменитейшие тогда государственные деятели и поэты рукоплескали тогда декану-Суконщику, Бикерстофу-Гулливеру, и оказывали ему царственные почести; но в то же самое время в письме к Болингброку из Ирландии сам он говорит: "Чувствую, что мне пора покончить с этим миром. Я так бы и сделал, если бы мог попасть в более приличное место, прежде чем буду отозван в лучший мир, и если бы мне не приходилось издыхать здесь от бешенства, как издыхает в своей норе отравленная крыса".

Мы упоминали уже о мужчинах и об отношениях к ним Свифта; не следует забывать, что в числе особ женского пола имелись такия, которые были очень близки к великому декану {Варина отодвинута уже на задний план более блестящими именами Стеллы и Ванессы, но у нея тоже имелось кое что порассказать про голубые глаза юного Ионафана. Биография Свифта открывается сама собою на местах, отмеченных этими поблекшими цветами. Варина заслуживает во всяком случае упоминовения.

"Нетерпение свидеться с предметом любви неизбежно у влюбленного". Отсутствие произвело, однако, большую перемену в его чувствах. Четыре года спустя он говорит уже в совершенно ином тоне. Он обращается к Варине с очень курьезным письмом, в котором, предлагая жениться на ней, облекает это предложение в такую форму, что оно никаким образом но могло быть принято.

Распространяясь о собственной своей бедности и т. д. и т. д., он добавляет: "Я мог бы, пожалуй, чувствовать себя счастливым, держа вас в своих объятиях, помимо всяких соображений о том, хороши-ли вы, или нет, и как велико ваше состояние. Все, чего я бы требовал, это чистоплотности от вашей особы и некоторой солидности от состояния".

Биографы Свифта не говорят о том, что сталось впоследствии с Вариной. Было бы приятно знать, что она нашла себе достойного мужа и что её маленькия дети, читая "Путешествие в страну лилипутов", смеялись без всякой задней мысли о гениальном декане.}.

Каждый читатель, знакомый с английской литературой, знает двух женщин, которых Свифт любил и сделал несчастными. Кажется, что еслиб это были собственные наши родственницы, мы, навряд-ли, знали бы их лучше, чем теперь. Перед кем не носится образ Стеллы? Кто не питает к ней искренней любви? - О, милое, нежное создание с чистым и любящим сердцем! Какая тебе выгода из того, что теперь, после того, как ты покоилась сто двадцать лет в одной могиле с холодным сердцем, заставлявшем твое собственное сердечко так сильно биться от горя и неизменной любви, что тебя все теперь любят и оплакивают! Навряд-ли, я думаю, найдется человек, который, при мысли об этой могиле, не положил бы на нее венок искренняго соболезнования, с надписью, выражающей свое искреннее сочувствие. Милая женщина! Такая прелестная, любящая и, вместе с тем, несчастная! Безчисленное число витязей принимало твою сторону, миллионы сердец горевали о тебе! Из рода в род передаем мы рассказы о дивной твоей красоте; с замиранием сердца следим за трагедией твоей жизни, за яспым утром твоей любви и непорочности, за неизменною твоей верностью, твоим горем и святым мученичеством! Мы наизусть знаем сказания о тебе! Ты, ведь, одна из святых английской нашей истории!

таинственный брак, - несмотря на отстрочку её надежд и горе, которое это ей причиняло, - несмотря на Ванессу и весь связанный с нею эпизод любовных похождений декана, заставивший его увязнут в таких трясинах любовных и иных недоразумений, - несмотря на приговоре большинства женщин принимающих, сколько я заметил, в большинстве случаев сторону Ванессы, - несмотря на слезы, которые пришлось проливать Стелле из-за Свифта, и на все утесы и преграды, созданные судьбою и его собственным характером, чтобы помешать спокойному течению чистого ручейка истинной любви, я думаю, что самою светлою частью биографии Свифта, - самою яркою звездою в мрачной и бурной его жизни является любовь к Эсфири Джонсон. В силу профессиональной своей обязанности я должен был перечитать в свое время множество сантиментальных повестей и рассказов. Таким образом я ознакомился с ухаживанием на различных языках в различные времена и в различных странах, но я не знаю ничего нежнее, сердечнее, утонченнее и трогательнее некоторых коротеньких заметок в "Дневнике", писанном Свифтомь для Стеллы, условными выражениями, которые он называет своим собственным наречием {Шамполлион в области "сантимента" мог бы найти обильную пищу для своего искусства, еслиб занялся объяснением символов этого наречия. Обыкновенно Стелла обозначается буквами М. Д., но иногда эти буквы служат иероглифом её подруги, г-жи Динглей. Свифта именуется Presto, а также P. D. F. R. В Дневнике встречаются такия выражения: "Доброй ночи, М. Д.; "Теперь уже ночь, М. Д".; "крошечка М. Д."; "звезденочек", "милая звездочка"; "дорогая, злая, безстыдная, хорошенькая моя М. Д.". По временам Свифт начинает писать стихами:

За ростбифом, паштетами и хорошим крепким пивом;
О, моя маленькая милая злючка.}.

ручку. Свифта знает, что Стелла думает о нем и томится по нем в далеком Дублине. Он вынимает письма её из под подушки и беседует с ними дружески, отечески, давая им ласковые милые эпитеты совершенно также, как если бы они представляли собою нежное безхитростное создание, которое его так любило. "Погодите-ка, - пишет он утром 14 декабря 1710 года, - я намерен, не вставая еще с постели, ответить сегодня утром на некоторые из ваших писем. Нутка, посмотрим! Пожалуйте-ка сюда, маленькое письмецо! - Я здесь, отвечает оно и осведомляется в свою очередь: - Что скажете вы сегодня утром Стелле интересного и свеженького?.. Будет-ли она в состоянии прочесть ваше маранье, не портя милых своих глазок?" - добавляет он в заключение ласковой задушевной своей болтовни. Эти милые глазки ярко сияли тогда, глядя на него. Ангел-хранитель Свифта был еще с ним и ограждал его своим благословением. Злому року угодно было, чтобы эти глазки пролили много горьких слез, - чтобы непорочное нежное сердце Стеллы было безжалостно и смертельно изранено. Да, ее действительно постигла несчастная, горькая участь! Но согласилась-ли бы она променять эту горькую участь на какую-либо иную? Одна дама сказала как-то в моем присутствии, что была бы готова терпеть жестокосердие Свифта ради того только, чтобы иметь его любовь! Разбивая сердце Стеллы, он вместе с тем ее обожал. После её смерти он говорит о ней: об её уме, доброте, грациозности и красоте, с невыразимо-трогательной, наивной, благоговейной любовью. Воспоминание об её задушевности расплавляет ледяную кору, сковывающую его сердце, и доводит его до пафоса. Его стих, обыкновенно холодный, вспыхивает и разгорается пламенем поэзии. Он сам, если можно так выразиться, падает на колени перед ангелом, жизнь которого отравил, кается в своей собственной греховности и молится этому ангелу со слезами любви и угрызения совести.

"Лежа на одре болезни,
Призывал я громким стоном
Силы Неба, духов Ада
Тотчас же спешила,
Свое горе под веселой
Маскою скрывала.
Страдать сильней, чем мне,
Но жесточайший властелин,
Не могла бы требовать от своего раба
Вокруг моей постели
Неслышной поступью она ходила,
Милыми своими речами и божественным взором.
Ты слишком дорого поплатишься за твои заботы!
Подвергает опасности твою собственную.
Слыхано-ли о таком сумасброде,
Для починки дряхлого, обветшавшого дома?"

На долю Стеллы выпало в жизни все-таки маленькое торжество. Ради нея была сделана прелестнейшая крохотная несправедливость, за которую, признаться, я лично считаю долгом благодарить судьбу и декана. Ей в жертву была принесена другая особа, - молодая девушка жившая в Бюри-Стрите, в пятом подъезде, считая от парадного крыльца д-ра Свифта, - девушка, которая так ему льстила и так бросалась ему на пиею, одним словом - Ванесса.

Свифт не хранил у себя писем, которыми Стелла отвечала на собственные его послания {Приведем следующие отрывки из заметок, которые Свифт начал писать в день её смерти 28 января 1727 г., 8 ч.: "Она в детстве, до пятнадцатилетпяго возраста, была хворая, но после того сделалась совершенно здорова и считалась одной из самых красивых, грациозных и милых молодых девушек в Лондоне, хотя ее и находили чуть-чуть полнее, чем бы следовало. Волосы её были чернее воронова крыла и все черты лица безукоризненно прелестны.

"Ни одна женщина не была одарена от природы более крупными талантами и не усовершенствовала в такой степени своих дарований чтением и беседой с умными людьми. Все, кто имел счастье быть с ней коротко знакомыми, единогласно признавали, что за время послеобеденного или же вечерняго разговора лучшее крылатое словцо исходило из её уст. Многие из нас записывали остроты и шуточки, на которые она была такой мастерицей".

Образчики, приведенные в записке декана, озаглавленной "Остроты Стеллы", надо полагать, были выбраны не особенно удачно. Во всяком случае её ум и находчивость не подлежат сомнению.

Один джентльмен, державший себя очень глупо и дорзко в её присутствии, под конец начал обнаруживать скорбь по поводу утраты недавно умершого у него ребенка. Сосед этого джентльмена, епископ, заметил, что отец может утешиться, так как ребенок, без сомнения, теперь в раю. Столла возразила епископу: "Этото обстоятельство и огорчает несчастного отца, ваше преосвященство. Он вполне уверен, что никогда больше не свидится с своим ребенком". Когда Стелла была очень больна, доктор сказал ей: "Сударыня, вы теперь почти под горою, но мы постараемся поднять вас опять наверх". Она возразила ему: "Ах, доктор, признаться, я боюсь задохнуться, прежде чем доберусь до вершины".

"Отчего у вашего преподобия такия грязные ногти?" Вопрос этот привел священника в некоторое смущение, но Стелла сейчас же за него ответила: "Что ж тут удивительного, если ногти у достопочтенного доктора грязные? Он часто ими почесывается".

"Ни дать, ни взять, сынок моего аптекаря!" - сказала она. Сходство показалось нам всем до того поразительным, что мы расхохатались". (Сочинения Свифта).}.

Свифт хранил письма Болингброка, Попе, Гарлея и Петерборо, Стелла же в свою очередь весьма тщательно хранила письма своего Ионафана. На свете, впрочем, никогда нельзя ожидать полной взаимности. Мы не можем поэтому с уверенностью ничего сказать об её стиле и о том, каковы, именно были письма, которые декан клал себе на ночь под подушку и вынимал оттуда утром, чтобы перечитать их снова. Сам он, в четвертом письме своего Дневника, рассказывает про квартиру в Бюри-стрите, где нанимает первый этаж, столовую и спальню за 8 шиллингов в неделю. В шестом письме он сообщает, что посетил молодую девицу, только что приехавшую в Лондон, причем не упоминает, однако, фамилии этой девицы. В восьмом письме, по поводу разспросов Стеллы, он с изумлением спрашивает сам: "Не понимаю, что могут значить намеки на особу, которая яко бы живет но близости от меня и у которой я от времени до времени обедаю? Чорт возьми, сударыня, вы, кажется, знаете лучше чем я сам, с кем именно обедал ваш покорный слуга каждый день с тех пор, как он с вами разстался?" Ей это, без сомнения, известно, а Свифт в свою очередь даже не догадывается, на что именно она намекает! Несколькими письмами дальше выясняется, однако, что почтенный декан изволил обедать с девицей Вангомрей. Потом рассказывается, что он заходил к соседке, что ему нездоровится и он предполагает, поэтому, целую неделю обедать у соседки. Оказалось, что Стелла была совершенно права в своих предположениях. Она с первого же намека видела, что именно должно было случиться впоследствии и чуяла в воздухе присутствие Ванессы {"После утренней прогулки мне обыкновенно становится так жарко, и я чувствую себя до того ленивым, что засиживаюсь у г-жи Вангомрей, где, кстати, хранится лучший мой сюртук и великолепнейший парик. Мне так не хочется трогаться с места, что я частенько остаюсь там даже обедать. Это случилось между прочим и сегодня". (Дневник).

Мать Ванессы, г-жа Вангомрей, вдова германского купца, имевшого, при короле Вильгельме, в Англии выгодные казенные подряды, жила в Сент-Джемском квартале, в Бюристрите, в той самой улице, где жили Свифт, Стиль, а позднее Мур и Краббэ.}.

нежные объяснения Свифта на его собственном наречии. Ведь, по законам грамматики и общепринятому порядку в спряжениях после amо и amas, непременно следует amavi.

наряжаться и служить предметом общого восхищения, имела очень романично настроенный ум, превосходивший, по собственному её мнению, разсудочные способности всех её сверстниц, - обладала очень смелым, веселым и вместе с тем горделивым характером, - была не лишена природных и приобретенных воспитанием талантов, приятных в обществе, - но далеко не могла считаться красавицей, или же особенно грациозной девицей... Она чувствовала себя счастливой при мысли, что всюду слывет любовницей Свифта, но в тоже время серьезно помышляла преодолеть ненависть декана к законному браку и выдти за него замуж. (Лорд Оррери).}, в собственной поэме Кадена на эту тему, а также в пламенных стихах и письмах самой Ванессы. Она откровенно объявляет Кадену, что его обожает, молится на него, восхищается им, считает его богоподобным существом и просит только об одном: о разрешении лежать у его ног. {"Вы приказываете мне успокоиться и говорите, что охотно будете видеться со мной но возможности часто. Правильнее было бы с вашей стороны сказать, что вы будете видеться со мной так часто, как вам вздумается, разумеется, когда при этом вспомните, что я вообще существую на свете. Если вы станете обращаться со мною таким же образом, как теперь, то вам недолго придется испытывать из за меня какие-либо неприятности. Нельзя описать словами, сколько я выстрадала с тех пор, как виделась с вами в последний раз. Я охотнее вынесла бы любую пытку, чем ваши жесткия, убийственные слова. По временам у меня являлась мысль умереть, не повидавшись с вами даже на прощанье, но к несчастью такая решимость оказывалась непрочной. Должно быть, уже в природе человека искать на здешнем свете помощи в своих страданиях. Уступая этому чувству, прошу вас повидаться со мной и побеседовать со мной ласково. Я убеждена, что вы не приговорили бы никого к таким мукам, которые мне пришлось вытерпеть и что, если бы вы знали, как я буду мучиться, вы пожалели бы меня. Я пишу к вам все это, так как, увидевшись с вами лично, все равно была бы не в состоянии вам рассказать. Едва только я начинаю жаловаться, вы сейчас же сердитесь, и в ваших глазах появляется такое страшное выражение, что у меня язык прилипает к гортани. Как бы я хотела найти у вас хоть несколько ко мне сочувствия, чтоб эта жалоба вызвала в вашей душе малую толику сострадания. Верьте, что я старалась высказываться как можно меньше. Если бы вы читали в моих мыслях, вы, без сомнения, простили бы меня и поняли, что я вынуждена сообщить вам это и все таки остаться в живых.

"}

Эти божественные ноги д-ра Свифта зачастую приводили его на обратном пути из церкви в гостиную Ванессы. Ему нравилось служить предметом восторга и обожания. Он находит мисс Вангомрей девушкой, обладающей большим умом, вкусом, красотой, остроумием и богатством. Он видится с ней ежедневно, умалчивая об этом перед Стеллой. Дело доходит до того, что энергическая, пламенная Ванесса влюбляется в него без памяти. Тогда почтенный декан пугаемся сам этой пылкой любви, приводящей его в смущение. Я лично убежден, что ему не хотелось жениться ни на Стелле, ни на Ванессе, но еслибы он не женился на Стелле, то Ванесса не преминула бы заставить его жениться на себе. Когда Свифт вернулся в Ирландию, его Ариадна не пожелала томиться в одиночестве на соседнем острове, а последовала за бежавшим от нея деканом. Тщетно он протестовал, клялся, уговаривал и бранился, она продолжала упорствовать в пламенной своей любви к нему. Наконец известие о браке декана со Стеллой дошло до Ванессы и убило ее. Она умерла от любви {Разсматривая поведение Свифта но отношению к женщинам, найдем, что он видел в них скорее бюсты, чем фигуры во весь рост. (Оррери)... Вас, без сомнения, разсмешило бы, если бы вы потрудились зайти к нему в дом. Вы нашли бы там целый сераль добродетельнейших хорошеньких женщин, ухаживавших за ним с утра до вечера! (Оррери).

за девяносто, служил там проводником корреспонденту Вальтер-Скотта. Этому старику, в детстве, зачастую приходилось работать в саду аббатства с своим отцем, который служил там садовником. Он как нельзя лучше помнил бедняжку Ванессу и рассказывал, что это была довольно полненькая девица. По его словам, она почти никуда не выходила и мало с кем виделась, а постоянно читала, или же прогуливалась по саду... Она избегала общества и постоянно грустила, кроме тех дней, когда приезжал декан Свифт. Тогда она казалась очень счастливой. В саду аббатства было до чрезвычайности много лавровых кустов. Старик объяснил, что каждый раз, когда девица Вангомрей ждала к себе декана, она собственноручно сажала в саду парочку таких кустов. Любимое её место в саду до сих пор называется Беседкой Ванессы... Оно окружено тремя, или четырьмя развесистыми деревьями и несколькими кустами лавров.. Два кресла и простой стол помещаются в беседке, откуда открывается живописный вид на долину реки Лиффе. По словам старика-садовника, декан я Ванесса часто сидели вдвоем в этой беседке. На столе перед ними лежали книги и письменные принадлежности. (Вальтер-Скотт, биография Свифта).

...Девица Вангомрей, раздраженная положением, в котором оказалась, приняла решение покончить так, или иначе с своими надеждами на брак с предметом её привязанности. Следует заметить, что до тех пор она лелеяла эти надежды, не смотря на всю изменчивость обращения с нею д-ра Свифта. Вероятнейшим препятствием представлялась ей загадочная короткость декана с девицей Джонсон. Короткость эта давно уже возбуждала тайную ревность Ванессы, хотя в переписке мисс Вангомрей со Свифтом встречается на это всего только один раз намек. В 1713 году, в бытность декана в Ирландии она ему пишет: "Если вы так уже очень счастливы, то с вашей стороны безсердечно не рассказывать про это мне, кроме того случая, когда ваше счастье сделало бы меня несчастной". Её молчание и терпение в таком неопределенном положении, в каком она пробыла целых восемь лет, следует объяснить тем, что она боялась Свифта и может быть также знала о плохом состоянии здоровья своей соперницы, заставлявшем с года на год ожидать скорой смерти. Под конец, однако, Ванесса не утерпела и сделала решительный шаг, обратившись к девице Джонсон с письменною просьбой выяснить ей истинный характер своих отношений с деканом. Стелла в ответ на это уведомила Ванессу о своем браке со Свифтом и, негодуя на то, что декан дал на себя другой женщине такия нрава, какие, очевидно, имела на него девица Вангомрей, послала ему письмо, своей соперницы, а затем, не ожидая его ответа, немедленно же уехала в дом г-на Форда близ Дублина. Развязка этой драмы известна всем английским читателям. Свифт, в припадке бешенства, которому он был подвержен как по темпераменту, так и вследствие болезненного своего состояния, тотчас же приказал оседлать коня и поехал в Марлейское аббатство. Суровое выражение его лица навело на злополучную Ванессу такой страх, что она едва могла вымолвить просьбу, - не угодно-ли ему будет, сесть. В ответ на это, он бросил на стол письмо и, не сказав ни единого слова, вышел из дома, сел на коня и вернулся в Дублин. Распечатав конверт, Ванесса нашла там собственное свое письмо к Стелле. Это было для нея смертным приговором. Ванесса не выдержала двойного удара, нанесенного утратой надежд, которые она так долго и так тщетно лелеела, и непримиримым гневом любимого человека. Сколько именно времени прожила она после этого свиданья, в точности неизвестно. Во всяком случае через несколько недель она была уже похоронена.}.

Узнав, после смерти Ванессы, что Свифт написал про девицу Вангомрей изящную поэму, Стелла объявила: "Меня это нисколько не удивляет. Всем нам известно, что декан в состоянии написать изящную поэму хотя бы про палку от половой щетки". Г-жа Свифт была женщиной, - настоящей женщиной. Виданное-ли дело, чтобы женщина простила когда-нибудь своей сопернице?

"Волосы женщины и ничего больше". Очевидно, что Свифт хотел скрыть свои чувства под маской цинического равнодушия, замечает Скотт.

чувство. Слова эти кажутся мне напротив того в высшей степени трогательными и патетическими. "Волосы женщины и ничего больше". Любовь, верность, непорочность, невинность, красота, самое нежное и любящее сердце в мире, натерпевшееся при жизни столько горя, - все это исчезло с лица земли туда, где нет разочарований оскорбленного чувства, - где нет безпощадной измены. Здесь остался только этот локон волос, да воспоминания и угрызения совести у одинокого виновного несчастливца, трепещущого над могилой своей жертвы!

А между тем для того, чтобы обладать такою любовью, необходимо было любить и самому. Этот человек, без сомнения, скрывал в тайниках мрачного своего сердца драгоценные сокровища ума, мудрости и нежного чувства. Эти сокровища он показывал по временам немногим женщинам, которым открывал туда доступ. Побывать там не пошло, однако, никому из них в прок. Свифт не позволял ни одной долго оставаться в его сердце, а кратковременное посещение влекло за собою нестерпимую муку. Ему суждено было рано, или поздно отшатнуться от всех своих привязанностей. Стелла и Ванесса умерли не подалеку от него, но в его отсутствие. У него не достало смелости быть при их кончине. Он разошелся с преданнейшим своим другом, Шериданом, и удалился от восторженнейшого своего поклонника, Попе. Смех его звучит отчаянием еще и теперь, через полтораста лет после того, как он смолк. Свифт чувствовал себя всегда одиноким и одиноко скрежетал зубами во тьме, кроме тех часов, когда любящая улыбка Стеллы озаряла его светлым своим сиянием. Когда улыбка эта угасла навеки, Свифта охватил непроницаемый немой мрак. Колоссальный его гений погиб в ужасающей бездне умопомешательства! Свифт производит на меня впечатление такого умственного гиганта, что гибель его напоминает крушение могущественного царства. У англичан имеются другие великие мужи, но нет никого, кто достигал бы до такого величия, или же доходил до такого мрачного падения {"Свифт это Рабле в здравом уме и вращающийся в хорошем обществе. У него нет, правда, веселости Рабле, но он обладает зато всею тонкостью, разсудительностью, разборчивостью и вкусом, которых не хватает у нашего медонского священника. Стихи его обладают своеобразным, почти неподражаемым оттенком. Он и в прозе и в стихах является замечательнейшим юмористом, но, чтобы понимать его как следует, надо совершить маленькое путешествие к нему на родину". (Вольтер. Письма об англичанах).}.