Эстетический манифест

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Уайльд О. Ф.
Примечание:Переводчик неизвестен
Категория:Публицистическая статья

ЭСТЕТИЧЕСКИЙ МАНИФЕСТ

Между многими молодыми людьми Англии, которые вместе со мною стараются завершить и поднять до совершенства английский «ренессанс», между «юными воинами под знаменем романтизма», как нас назвал бы Теофиль Готье, не было ни одного, который бы обладал более безупречной и пылкой любовью к искусству, ни одного, у которого художественное чувство было бы нежнее и утонченнее, воистину ни одного для меня дороже молодого поэта, стихи которого я привез с собою в Америку, стихи, проникнутые сладостной печалью, все же полные радости, ибо не тот поэт самой высшей радости, кто сеет по пустынным дорогам земли бесплодное семя смеха, но претворяющий свою скорбь в музыку (именно в ней - истинный смысл творческой радости), в этот невыразимый элемент художественного наслаждения, который, например, в лирике берет начало от того, что Китс называет «чувственной жизнью стиха»,- элемент, властно захватывающий нас чудом размеренного движения (ритма), вытекающий нередко из чисто музыкального настроения и которого в живописи никогда не найдешь в самом обрабатываемом сюжете, а только в эстетическом обаянии, в тоне и симфонии краски, в успокаивающей красоте, так что высшими выразительницами нашего искусства в художественном движении были не одухотворенные призраки прерафаэлитов, вопреки всем чудесам греческой легенды и своей тайне итальянской песни, но работа людей, вроде Уистлера и Альберта Мура, поднявших рисунок и краску на идеальную ступень поэзии и музыки.

Ведь особенность их отборной живописи происходит исключительно от своеобразно-созидающего обращения с линией и краской, от определенной формы и выбора изящной техники, которая отрицает всякое литературное воспоминание, всякую метафизическую идею и, следовательно, сама по себе, вполне удовлетворяет эстетическому смыслу.

Это, как сказали бы греки,- самоцель; влияние их произведений соответствует влиянию, которое оказывает музыка, так как она - искусство, где форма и содержание всегда - одно, искусство, предмет которого, поскольку он находит себе выражение, не может быть отделен от формы; искусство, которое перед нами осуществляет с наибольшей полностью художественный идеал, искусство, уже достигшее той грани, куда другие искусства вечно находятся лишь по пути.

и есть та точка, где мы, более юное направление, отделились от учений искина, - отделились окончательно и бесповоротно.

Он навсегда останется для нас мастером в каждой науке благородного способа жизни и в мудрости всех задач духа.

Ведь это именно он покоряющей силой своей личности и музыкой своей речи учил в Оксфорде воодушевленной любви к красоте, которая является тайной эллинизма, а также творческому порыву, представляющему собою тайну жизни.

Он пробудил, в некоторых из нас по крайней мере, возвышенное и страстное стремление направиться в широкие, прекрасные земли и передать народам некую весть, и провозгласить миру некое послание. А все-таки в его критике искусства, в его оценке художественного наслаждения, во всех его приемах подходить к искусству мы более не следуем за ним, так как критерий его эстетической системы постоянно носит этический характер. Он судит о картине по сумме важных моральных принципов, которые она выражает; для нас же теми путями, где изящная художественная работа способна трогать и действительно трогает, вовсе не служит дорога жизненной правды или метафизических истин. Для него законченная техника лишь признак внешнего блеска, и недостаток технического умения он приписывает прихоти, которая слишком безгранична для того, чтобы в тесных рамках формы могла вполне выражаться, или самоотвержению, чересчур прямодушному, чтобы по мере того, как оно воплощается, не обнаруживать колебаний.

Для нас же завет искусства - нечто иное, нежели заповеди морали.

что он, во всяком случае, хотел бы сделать, но о том, что им уже совершено.

Не его трогательные намерения представляют для нас ценность, но исключительно осуществленные соединения. Я лично предпочитаю поэтов, слагающих стихи, врачей, умеющих излечивать, и художников, способных писать картины!

И не следовало бы нам при созерцании какого-нибудь художественного произведения теряться в мечтах о том, что оно может значить, а надо любить его за то, что оно есть. Действительно, дух трансцендентного чужд духу искусства.

Пусть метафизический дух Азии создает себе чудовищного и многогрудого идола, но для грека, который настоящий художник, то произведение представляется одухотворенным богаче всех, которое особенно близко подходит к совершенным явлениям телесной жизни. И, например, картина имеет в том, что она затаила уже по своему происхождению к нам, не более духовного отношения или смысла для нас, чем голубой кирпич из дамасской стены или античная ваза.

Это - не что иное, как красиво выкрашенная поверхность, которая не влияет на нас никакой похищенной у философии идеей, никаким выхваченным из литературы пафосом, никаким отнятым у поэта чувством, а только своей собственной невыразимой художественной сущностью, - особой формой правды, которую мы называем стилем, а также с помощью взаимоотношения тех ценностей, которое и есть отличительный признак живописи, всем качествам передачи, всеми арабесками рисунка, блеском краски, так как этих вещей достаточно, чтобы потрясать божественные и самые сокровенные струны, которые порождают музыку нашей души, а краска, уже сама по себе, - мистически-жизненное состояние вещей, а тон - род ощущения.

[82], ибо хотя в его книге имеется многое, чем способен заинтересоваться разум, многое, говорящее чувству, и немало ритмических аккордов, сладостной и искренней впечатлительности, ибо тем, кто любит искусство ради него самого, все остальное лишь преподнесено вдобавок, - тем не менее влияние, которое этот поэт преобладающим образом хочет оказывать, чисто артистическое. Вот, например, стихотворение «Могила морского царя» при всем величии его мелодии, звучной и могущественной, наподобие моря, у лесистых, обрамленных сосновым бором берегов которого оно так чудно возникло, и было мило выражено, а рядом - маленькая вещица, выделанная с таким необычно выдержанным чувством меры, которое хочется приравнять к искусству лучших старинных чеканщиков, именно являющемуся ее мотивом; или далее - перл под заглавием «В церкви», бледный цветок одного из драгоценных мгновений, знакомых каждому, когда все и вся, кто из этого самого мгновения, на редкость кажется таким реальным, когда затрагиваются и смягчаются далекие воспоминания полузабытых дней, а тесный уголок, празднично сияя, превращается в видение нетленной красоты умерших богов; или хотя бы - сцена в «Шартреком соборе», где мрачное молчание скрыто под сводами и в склепах, где здесь и там лежат коленопреклоненные люди в пыли каменных плит и молодой священнослужитель воздевает к небу Тело Господне в хрустальной звезде, а затем мощно врываются лучи алого цвета сквозь стекольную живопись окна, чтобы удариться о резную решетку церковного налоя, а частые раскаты органа грохочут и могучими волнами звуков несутся с хор к балдахину алтаря и от колонн к их капителям, и над всем этим звенит светлый, радостный голос поющего мальчика, который так победоносно касается слуха и улавливает именно соответствующий нашему чувству основной артистический тон.

Или еще стихотворение «В Лавуниуме», где, мнится, сквозь музыку его линий снова слышишь жужжание мантуанских пчел, точно прилетающих из зеленых долин своей родины и с речных берегов внутри этого края, - густыми роями, чтобы собирать янтарный мед, который таят в себе цветы у моря; или строфы, сложенные «В Колизее», которые дают такое же художественное наслаждение читателю, как если бы он присматривался к работе золотых дел мастера, сплющивающего молотком металл в такие тонкие листочки, что они нежны, как желтые лепестки розы, или вытягивающего свое золото в длинные нити, подобно сплетающимся солнечным лучам, так совершенно и прекрасно в простом ремесленном исполнении; или - миниатюрные лирические интермеццо, которые в разных местах у Родда напоминают пение дрозда, такие проворные и самоуверенные, как взмах птичьего крыла, столь же гибкие и блестящие, как цвет яблони, который тихонько порхает в разные стороны по дерну после вешней непогоды и кажется еще милее от дождевых капель, лежащих на его нежных красновато-розовых жемчужных жилках; или, наконец, сонеты (ведь, Родд один из тех, которые «sonnent le sonnet» - звенят сонетом, по излюбленному выражению поклонников Ронсара), например, один, озаглавленный «На прибрежных холмах», с пламенным чудом согревающего его воображения и редкой прелестью его восьмого стиха, а также другой, повествующий о скорби великого короля над маленьким мертвым ребенком, - ну, словом, все эти поэтические образцы стремятся произвести артистическое впечатление и, действительно, обладают драгоценно-отборными качествами, которыми должна отличаться подобного рода работа.

И я нахожу, что полное подчинение всех соответственных чувству и разуму решительно образующему принципу поэзии свидетельствует в качестве самого верного признака о нормальном здравии нашего эстетического движения.

Но им не достаточно, если произведение искусства стоит на уровне эстетических требований данной эпохи: оно должно, чтобы доставлять нам какое-нибудь продолжительное наслаждение, носить на себе еще печать особой индивидуальности. Каждому труду, призванному пользоваться значением в своем веке, следует опираться на два полюса - личности и совершенной законченности. И так можно было бы отделить в этом тонком томике прежнюю, сравнительно скромную ступень от позднейших более мощных ступеней, на которых поэт уже обладал крупнейшей технической силой и художественной восприимчивостью, и тогда властное побуждение заставляет соткать из этих распадающихся стихотворений, из этих разъединенных, спутанных нитей, окрашенных в огненный цвет, ленту жизни. Сначала там наталкиваешься только на веселость мальчика по поводу того, что он юн, во всей его несложной радости среди полей и цветов, солнечного света и песен, а затем это сменяется горечью внезапного страданья, когда смерть кладет предел кратковременной прекрасной, молодой дружбе, со всей тщетной тоскою и безнадежными вопросами, которыми мы так бесплодно пытаемся расшевелить мраморно-застывший облик смерти; причем художественный контраст между несовершенством духа и полной законченностью выражающего его стиля и образует главный элемент эстетического обаяния в этих своеобразных стихотворениях; а затем возникнет любовь со всеми ее чудесами, да страхами, да роковыми восторгами, когда крылья страсти впервые коснутся отроческого чела и зародятся гимны любви внутренней музыкой, утонченно нежной, словно полет легкокрылых ласточек, дышащие такой полнотою свободы и благоуханий, что хотелось бы их пропеть все на просторе земли и над текущими водами.

Здесь хотелось бы приостановиться, так как от молодого поэта немыслимо требовать более глубоких отзвуков жизни, чем эти, которые увековечивают любовь и дружбу. А лучшие стихотворения его томика явно принадлежат к более поздней поре, когда опыты действительности растворяются и объединяются в форме, которая кажется весьма отчужденной и далекой от подобных испытанных впечатлений реального. Там уже не достаточно простого выражения радости или скорби, а гораздо важнее приподнятый ритм, музыка и окраска сцепленных слов, чем непосредственное выражение вещей; там, хотелось бы прибавить, сущность скорее покоится в совершенстве формы, нежели в трогательности чувства; и все-таки мы можем после того, как оборвалась любовная музыка, а сама любовь похоронена в осенних лесах, распознавать странствования между редкими людьми и по краям, которые нам неведомы, по тому, с помощью чего мы так трагически силимся врачевать удары известной нам жизни, а равно чистую настойчивую преданность искусству, которая овладевает человеком, когда его слишком внезапно ранила грубая жизненная действительность и разрушила ему молодость отчаяньем или заботой и которая, я полагаю, не реже проистекает отсюда, чем от какой-либо естественной радости в жизни; и странная мощь взгляда, которая в мгновения подавляющей печали и непреодолимого отчаяния одушевляет в памяти художественные предметы до степени неподдельной реальности, принадлежащей к самой уже жизни, которую эти вещи помогают нам забыть, - и старый надгробный памятник во Фландрии с необычной надписью, наводящей на мысль, что страстная любовь, пожалуй, переживет смерть, и ожерелье из голубых да янтарно-желтых жемчужин, и разбитое зеркало, вынутое из могилы девушки в Риме, и мраморное изваяние мальчика, одетого наподобие Эрота, и трагическая фигура великого короля с патетическим жестом, которая там блуждает багряною тенью, - а над всем этим приютился усталый, просветленный дух со спокойной уверенной радостью, охватывающей человека, когда он нашел, чего не в состоянии разрушить мир и не выветрит время, а вместе с этим настроением приходит тоска по образам Греции, которая часто служит средством художнику выразить жажду совершенства, и потребность возврата к старым, умершим дням, потребность, которая так современна, и несовершенна, и трогательна и, в известной мере, представляет собой нечто противоположное факелу, сжигающему ту руку, которая должна бы его нести; и над многими предметами - легкая печаль и ко всем вещам - великая любовь; и, наконец, в сосновом лесу, над озером, еще раз быстрое, живое биение пульса веселой молодости, который смеется и скачет в каждом стихе, свежая неунывающая воля ветра и волн, превращающих истлевший пепел жизни снова в ее пламя и будящих песню на онемелых устах страдания, - как ясно, кажется, все это видишь: длинные ряды сосен, сквозь которые облака и море здесь или там вдруг блеснут серебристым взором, зеленую лужайку между деревьями, это сердце леса, с обвитым мхами жертвенником древнеиталийского божества, и цветы вокруг него - альпийские фиалки по тенистым уголкам и звезды белых нарциссов, которые, подобно хлопьям снега, висят над травою, где проворная ящерица со сверкающими глазками перепрыгивает через камень, и свернувшаяся клубком змея лежит на солнце в горячем песку, и с веток текут вниз тонкие, дрожащие золотистые нити паутины: сцена по своему мотиву - вполне законченная, так как здесь неоспоримо скорее, чем где бы то ни было, могла бы проявиться истинная радость какой-нибудь молодой жизни, радость, которая не приходит, если отталкивают страсть, а лишь в том случае, когда ее привлекают к себе, и напоминающая спокойное веселье, отраженное в лицах греческих статуй, которого не способны уничтожить ни скорбь, ни отчаянье, только усиливая да укрепляя его.

Таким образом, мы могли бы собрать эти прихотливо разрозненные лепестки поэтического цветка в одну роскошную розу жизни, а все же, если бы это и сделали, мы не нашли бы настоящей сущности стихов; действительная жизнь человека часто та, которой он не ведет, и прекрасные стихи могут быть, подобно красивым шелковым нитям, вытканы в различные образцы, которые все одинаково восхитительны, но не сходны между собой, и этим как раз романтическое творчество, по существу, представляет собой поэзию впечатлений несоответственно последнему направлению в живописи - Уистлера и Мура, берет для обработки не басню или заурядную тему, а охотнее воспроизводит исключение вместо типов жизни. Она любит крайнюю сжатость в том, что можно бы назвать ее окрашенной в огненный цвет мгновенностью; так, в самом деле, теперь поэзия и живопись преимущественно желают служить посредниками по воспроизведению моментальных положений жизни и видов природы.

Разумеется, честность и верность художник, естественно, сохранит навсегда, но честность в искусстве ограничивается пластическим совершенством выполнения, без которого стихотворение или картина, каким бы благородством ни была проникнута восприимчивость поэта или артиста и какой бы человечностью ни отличалось их происхождение, всегда останутся бесплодно затраченной, не отвечающей действительной правде работой; артист не может быть верен каким-либо твердо установленным жизненным закону или системе, а исключительно одному принципу красоты, которым колеблющиеся тени жизни схватываются и увековечиваются в своих преходящих мгновениях. Он, например, в вопросах познания не успокоится на удобной ортодоксии нашего времени, и также мало его влечет к пламенной вере античной эпохи, от которой хотя воображение и становилось интенсивнее, но зато ограниченнее. Еще менее допустит он нарушение мира собственной культуры диссонансами отчаянных сомнений или печальной тьмою бесплодного скептицизма, так как долина бед, где рати невежд к ночи неистово сталкиваются, - неподходящее место отдохновения для тех, кому определили светлое плоскогорье, веселые вершины, залитый солнечными лучами воздух; так лучше же они, в своей любознательности, постоянно будут испытывать новые формы веры, заставляя свою природу разбираться в чувствах, которые еще трепещут вокруг, и, если они, которые ищут самого опыта, а не его плодов, скрыли свою тайну, им легко будет без сожаления покинуть многое, что некогда было для них весьма дорого.

«Я всегда неискренен, - говорит где-то Эмерсон, - так как знаю, что существуют и другие настроения». «Волнения, - писал однажды Теофиль Готье в одной из своих критических оценок Арсена Гуссэ, - волнения не похожи друг на дружку, но быть взволнованным - вот что самое важное!»

подобно стихам Родда, как я уже говорил, стремятся к чисто художественному воздействию, не может быть описана словами, имеющимися в распоряжении у языка отвлеченной критики; они для этого недостаточно доступны. Быть может, лучше всего приводить к подобным вещам в выражениях, которые позаимствованы из других искусств и на них указывают. И в самом деле, отдельные из этих стихотворений отсвечивают, как восхитительный кусок венецианского стекла, и так же ценны, как оно; другие до того благоуханны в совершенстве их выполнения и разом так просты в своем естественном мотиве, как гравюра Уистлера или одна из тех прелестных греческих одетых статуэток, которые и теперь еще можно найти в оливковых рощах около Танагры, с их матовой позолотой и запахом кармазина, еще сохранившимися на волосах, губах и в нарядах. И многие из этих пьесок Родда похожи на «Сумерки», которые вот сейчас превращаются в музыку, так как не только в видимой краске может лежать своеобразный фон, но и в настроении, являющемся настоящим цветом поэзии, смело может лежать нечто вроде тона.

в маленьком городке Амбуазе с серыми сланцевыми крышами, крутыми улицами и узкой темной дорогой наподобие ворот, где приютились мирные избушки, как белые голуби в угрюмых расщелинах большой скалистой крепости, и с молчаливым достоинством стоят великолепные здания в стиле Возрождения, теперь совершенно опустевшие, но со своими стройными колоннами, с резными воротами, на которых изображены причудливые звери, смеющиеся маски и удивительные девизы гербов, - все это, еще обвеянное многими воспоминаниями о прежних днях, гласит про людское племя, которое не умело себе представить настоящей жизни, пока не придавало ей фантастического склада. А над городком, по ту сторону речного изгиба, мы обыкновенно прогуливались после обеда и писали пейзажи с одной из тех барок, которые осенью доставляют вино, а зимой дрова к морю, или же мы укладывались в высокой траве и сочиняли планы собственной будущей славы и еще как бы подразнить филистеров, или бродили по низким, поросшим камышами берегам, свистя наперебой своими тростниковыми дудками в веселом состязании, как это дорожные спутники охотно проделывали в старые времена Сицилии. Край этот казался довольно заурядным и даже голым, если мысленно сравнить его с Италией, где олеандровые деревья украшают багрянцем горы близ Генуи, а цикламены наполняют своим пурпуром каждую долину от Флоренции до Рима. Ведь тут не было особенно много настоящей красоты, только длинные, белые, пыльные улицы и торжественно-прямые тополевые аллеи. Но по временам слабый, мгновенный блеск налагал на серое поле или тихий овин печать тайны и чар, которыми они в действительности не обладали, преображал на одно драгоценное мгновенье и крестьян, спускавшихся с горного виноградника, или пастуха, присматривавшего за скотом на холме, осыпал листву ив серебром и превращал реку в текущее золото!

И получавшееся там удивительное впечатление, вместе с редкой несложностью материалов самой природы, постоянно напоминало мне немного жанр этих стихов моего друга.

Примечания

82

Родд Реннел Джеймс (1858 - 1941) - английский поэт и дипломат, друг О. Уайльда по Оксфорду. В 1908-1919 гг. посол Великобритании в Италии.