Бэлпингтон Блэпский.
Глава пятая. Теодор и смерть

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Уэллс Г. Д.
Категория:Роман


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

Глава пятая. Теодор и смерть

1. Смерть Раймонда

Но в то время, как сексуальное брожение и связанные с ним счастливые возможности способствовали возникновению сложных противоречий и тщательной перетасовке тех или иных представлений, сознанию Теодора уже суждено было переключиться на новый строй мыслей. Ему предстояло познакомиться со смертью.

До сих пор он инстинктивно избегал задерживать свое внимание на этой существенной реальности. Ум так же, как и тело, поворачивается, покуда есть возможность, спиной к смерти и опрометью кидается от нее прочь. Memento mori[43] может подкрадываться и ходить за вами целые годы, пока не припрет вас к стене. Но Бэлпингтон Блэпский во всем расцвете своих артистических и литературных дарований, со своей уклончивой, податливой и легко увертывающейся совестью и романтическими устремлениями - даже если он иногда и колебался в своих устремлениях между Небесной и Земной любовью - был поражен внезапно, как стрелой, мыслью, что и он должен умереть.

Однажды в ноябре, когда Клоринда была в Лондоне, Раймонд простудился. Его слегка познабливало, дома было как-то неуютно, и он решил, что хорошая, бодрая прогулка пойдет ему на пользу. Сначала светило солнце, но затем туман с моря надвинулся на берег, словно преследуя его. Когда он стал подниматься на гору, туман двинулся за ним. Он затянул вокруг него все, изгороди и кусты превратились словно в чернильные пятна на промокательной бумаге, а все остальное - земля, небо и море - утонуло и исчезло в молочной белизне. Раймонд уже не мог сообразить, поднимается он или спускается. Туман пронизывал его до костей, не давал ему дышать. Ему было холодно, но он обливался потом. Он продолжал идти вперед, не решаясь повернуть домой, гонимый желанием уйти от своего собственного беспокойного «я». Наконец ему стало так плохо, что он вынужден был присесть в лесу на срубленное дерево; он сидел, кашляя и дрожа. Спустя некоторое время он попросил проезжавшего мимо возчика подвезти его до станции Пэппорт, там он нанял кэб и приехал домой. Он сразу лег в постель, положив в ноги бутылку с горячей водой, вода оказалась не горячая, а чуть теплая, так как служанку собирались уволить, а когда на следующий день Клоринда вернулась домой, она застала его в жару; он с трудом дышал, щеки провалились, глаза блестели. Простуда отразилась на легких. Он мучительно хрипел и кашлял. Доктор велел поставить горчичники и объявил, что у него двусторонняя пневмония. Он бредил, без конца говорил о философии варягов и о том, что он любит высоких белокурых женщин. «Воинственная любовь», - твердил он беспрестанно и сбрасывал с себя одеяло, несмотря на все усилия сиделки. Потом внезапно угомонился, прошептал, что ему лучше, и на рассвете умер. Смерть наступила так внезапно и неожиданно, что за Теодором послали, когда он уже скончался.

Клоринда позвонила по телефону Люцинде, которая тотчас же поехала и застала Теодора в постели. Она чувствовала, что должна смягчить удар и подготовить его. Она не сказала ему, что Раймонд умер. Она сказала только, что он «очень, очень, очень болен. Действительно очень болен. Ты должен быть готовым к самому худшему».

Теодор, по мнению тети Люцинды, принял это известие совершенно неподобающим образом. Он смотрел на нее сонно, тупо, недовольно, ему вовсе не хотелось вставать и торопиться на вокзал Виктория к утреннему поезду. Она не знала, что он условился с Рэчел пропустить сегодня школу и встретиться с нею днем и что теперь он был в большом затруднении, как сообщить ей, что их уговор отменяется. Ей пришлось помочь ему одеться и собраться. Позавтракать он мог в поезде.

С вокзала Виктория он послал Рэчел телеграмму: «Не состоится». Даже если Мелхиор и перехватит ее, не много он из нее поймет.

Незадачливый любовник купил билет, нашел вагон-ресторан, заказал яйца и бекон, и тень оскорбленной Рэчел улетучилась из его памяти.

Драматическая значимость сегодняшнего утра начала проникать в его сознание. Болезнь Раймонда приобретала все более глубокий, более значительный смысл. Он был очень-очень болен, можно сказать прямо, он был при смерти. Все прозрачные намеки тети Люцинды сложились вдруг в совершенно твердую уверенность. Теодор был не простой пассажир, который едет по каким-то своим ничтожным делам или повседневным обязанностям. Он единственный сын, который торопится к умирающему отцу. Какова будет их встреча? Что он должен сказать или сделать?

Картины последнего прощания, предстоящего ему, вставали в его воображении. Он драматизировал их по своей привычке. Но это были не только мелодраматические сцены. Он чувствовал, что ему очень больно думать о смертельной болезни Раймонда, и множество трогательных мелочей: проявления отцовской снисходительности, взрывы блестящего остроумия, удивительная, неожиданная доброта, маленькие подарки - все это ожило в его памяти. Он вспомнил, как он раздражал Раймонда, как он капризничал, упрямился и шумел, когда у отца болела голова. Он надеялся найти такие слова, которые выразили бы отцу всю его нежность и раскаяние, вызванное этими воспоминаниями. Но это желание незаметно перешло в импровизацию, он обращался к Раймонду с речью, которая должна была потрясти его и возвратить его к жизни. Он представлял себе, как он говорит эту речь, как он стоит на коленях у постели, неподвижный, потрясенный. Он сжимает руку отца в долгом прощальном рукопожатии. Их соединяет чувство глубокого взаимопонимания. Семейные традиции - то, что не требует слов.

Ответное пожатие медленно слабеет. Кончено, все кончено. Он встает, бледный, но без слез, он последний из Бэлпингтонов.

Клоринда встретила его в дверях.

Казалось, будто со времени их последней встречи она перенесла тяжелую болезнь. Ее глаза, волосы, кожа потеряли свой блеск. Кожа казалась обвисшей. Ей было холодно, и она надела старый, выцветший плащ Раймонда поверх черного с красным платья. Она казалась в нем осиротевшей и жалкой. Мать и сын смотрели друг на друга, не обнимаясь.

- Он умер, - сказала она беззвучным голосом. - Во сне… Он совсем не мучился…

Слова Клоринды уничтожили все его речи.

- Он совсем не мучился, - повторил он за ней, невнятно пробормотал «хорошо» и затем неловко поцеловал ее.

- Ты завтракал, милый? - спросила она.

Сиделка и другая женщина были заняты чем-то таинственным, там, наверху. Теодору пришлось просидеть долгие полчаса внизу, в комнате Раймонда, среди отцовских вещей, прежде чем можно было подняться наверх к покойнику. Он сел в отцовское кресло у длинного дубового стола и в первый раз с тех пор, как он себя помнил, увидел на столе вазу без цветов.

рукопись Раймонда, великий исторический труд, уже почти законченный. Быть может, он сумеет завершить этот труд, и это будет свидетельством сыновней преданности. Поистине достойным свидетельством. Речь, которую он сочинил в поезде, можно дать в предисловии, ярко оттенив лучшие стороны отца и его самого. Но этому предисловию не суждено было быть написанным: ему так и не удалось найти отцовской рукописи.

Он приступил к поискам с большой тщательностью. В комнате, кроме стола, стоял еще высокий секретер, ящики и там и тут были набиты доверху запиханными в беспорядке рукописями, смятыми гранками обзоров и статей, разрозненными заметками, вырезками из газет и т.п. Он начал вытаскивать эти груды скомканных бумаг, сначала почтительно, а затем, по мере того как обнаруживалось, что они собой представляют, все более и более поспешно. Он надеялся найти хотя бы один ящик в порядке, но порядка не было ни в одном. Не было ничего хоть сколько-нибудь похожего на более или менее солидную законченную рукопись. Это был не какой-нибудь подобранный, отложенный материал, это был просто ненужный, сваленный кое-как хлам. Все решительно. Без всякой системы, без всякой последовательности. Ему попались две-три красивые записные книжки с началами глав и грандиозными «планами повествования». Но в каждой из них повествование не шло дальше десяти - двадцати страничек. Было еще пять-шесть тетрадок с банальными заглавиями, с отрывочными набросками романов или рассказов, не имеющих ни малейшего отношения к варягам. Даже сыновняя преданность не помешала Теодору усомниться в их низкопробности. По-видимому, это были попытки «дешевого жанра», рассчитанные на вкусы публики. Раймонд решил побить проклятых спекулянтов их собственным оружием. «Дешевый жанр», во всяком случае, не подлежал сомнению. Попадались кое-какие отрывки стихов; самый длинный из этих отрывков оказался наброском «Песни варяжских женщин». Тут было несколько звучных строк, но они перемежались с обильными «тум-ти-ри-том», которые, по-видимому, должны были замениться каким-то словами в будущем.

Начиналась она так:

День за днем
Серым дождем
Бьются волны о рыжие наши пески,
День за днем
Тум-ти-ри-том,
Ти-ри чуждые земли вдали.
Чайка в небе высоко летит,
Ти-ри-том, пролетая, кричит,
Тум-ти-ри и все так же звучит (или молчит)
…….. (здесь строчка) ……..
Исчезают в тумане челны.

Кроме мешанины таких отрывков, он не находил никаких следов обширного труда. Может быть, подумал он, рукопись спрятана наверху. А может быть, он ее передал издателям.

Но очень скоро он представил себе достаточно ясно истинное положение вещей. Он уже почти убедился, что этот великий труд, труд всей жизни его отца, был не чем иным, как эффектной позой и легендой, но тут за ним пришли и позвали его в комнату покойника.

2. Смерть

Сиделка с некоторой торжественностью, свойственной при таких обстоятельствах людям ее профессии, задержалась на пороге и пропустила Теодора вперед. Она тихо затворила за ним дверь. На кровати лежала неподвижная фигура, длинная и прямая, покрытая простыней. Видно было лицо Раймонда, очень белое, ставшее похожим на восковое, с закрытыми глазами и с твердым спокойным ртом.

Теодор до сих пор никогда не видал покойников. Чувствуя с облегчением, что за ним никто не наблюдает, оторвавшись на время даже от собственных самонаблюдений, он подошел к кровати и замер на месте, глядя на великую отрешенность на лице Раймонда.

Отрешенность. Это было основное впечатление Теодора. Он не чувствовал, что Раймонд здесь или в Другом месте, он чувствовал, что Раймонд кончился. В выражении рта было нечто решительное, но в этой решительности не было никакого намерения или цели, это была решительность завершенного срока. Воспоминания о Раймонде, вызвавшие в представлении Теодора, когда он ехал в поезде, образ «папы», исчезли перед лицом этой неподвижности. Сказать этому неподвижному телу: «Я буду продолжать твой труд, я передам миру твое великое произведение» - было бы просто нелепо.

Что бы ни сказать ему, все прозвучало бы бессмыслицей. Он лежал такой обособленный, величественный, недоступный никакому родству, что в эту минуту в оцепеневшем сознании Теодора не возникло даже и тени мысли о том, что когда-нибудь нечто подобное произойдет с ним самим.

позабывший свою роль. Может быть, они стоят и прислушиваются у дверей? Он решил, что пробудет здесь целых пять минут - десять минут. Почему не десять? Он пробудет здесь ровно десять минут вот по этим часам у него на руке, ни больше и ни меньше, а потом спокойно выйдет к ним. Пусть думают, что хотят.

Раймонд так и не написал своей книги. Теодор уже не сомневался в этом. Да он никогда и не начинал ее по-настоящему. Это была просто тема для разговоров. Убежище, которое он для себя выдумал. Все это стало совершенно ясно его сыну, который угадал это с зоркой проницательностью родственного ума. В памяти Теодора проносились воспоминания о минутах энтузиазма, о длинных красноречивых рассуждениях дома и в обществе насчет эпохи и истории. Великая сага была только поводом для этих бурных разглагольствований. Холодное лицо на подушке не выражало ни раскаяния, ни самооправдания. Оно было невозмутимо-равнодушно ко всему, что когда-то говорил, воображал, требовал или представлял собою Раймонд. Оно ясно давало понять, что ему нет дела до Теодора и что Теодору не должно, да, в сущности, и не может быть до него никакого дела. Но житейские условности требовали, чтобы это событие вызывало высокие переживания, чтобы были проявлены и благоговение, и чувство утраты, и прочие глубокие эмоции.

Он в тринадцатый раз взглянул на часы; десять минут, назначенные им самому себе, истекли. Он тихо направился к двери.

На площадке он встретил Клоринду.

- Он кажется таким спокойным, - сказал он.

- Да. Не правда ли?

Он взял ее под руку, словно желая разделить с ней все эти возвышенные и глубокие, не поддающиеся выражению чувства. Поддерживая Клоринду под локоть. Теодор вместе с ней торжественно спустился с лестницы.

3. Опущенные шторы

Целые столетия, казалось, прошли с тех пор, как Теодор сломя голову бежал по вокзалу Виктория, чтобы попасть на поезд. А все еще был только полдень. Этот день незаметно, но верно становился самым длинным днем в жизни Теодора. С каждым часом он становился все длиннее и длиннее. Часы в столовой тикали с похоронной медлительностью и, казалось, с каждой секундой замедляли свой ход. После того, как он еще раз перебрал бумаги и сделал безуспешную попытку привести их в порядок, ему больше нечего было делать.

Ни он, ни Клоринда не считали удобным выходить из дому. Клоринда опустила шторы на всех окнах, облачилась в черное - в черное бархатное домашнее платье, - сделала все, что следует, и поговорила с кем надо относительно кремации. Сиделка внесла большую вазу с белыми цветами в комнату покойника прежде, чем Клоринда успела помешать ей, и теперь их уже невозможно было вынести. Это были первые белые цветы, которые когда-либо появлялись в декоративном окружении Бэлпингтона. Оторвавшись от мыслей о небытии этого мертвого тела, Теодор вернулся в кабинет Раймонда и снова занялся разбором его жалких бумаг и литературных останков. Он все еще не мог до конца поверить, что они не представляют собой никакой ценности. Точно он шел по лестнице и ступил на ступеньку, которой не было.

Он перебрал все бумаги по нескольку раз, но с каждым разом уделял им все меньше внимания. Здесь не было ничего, кроме разного журналистского хлама, жалкой мазни неряшливого писаки, нескольких вялых попыток, вступлений дешевого жанра и кое-каких книг по истории, с пометками и замечаниями на полях. Ему попалась англосаксонская грамматика, «Упадок и разрушение Римской Империи» Гиббона, где все упоминания о варягах были весьма неразборчиво комментированы. В одной из красивых записных книжек он обнаружил, перелистывая, множество набросков каких-то фантастических обнаженных фигур в разнообразных группировках - по-видимому, это была попытка передать исступленный характер религиозных и мистических плясок варяжских женщин, - а в другой было несколько набросков в профиль стройной голой женщины, которая слегка напоминала молоденькую португалку, гувернантку Теодора.

Клоринда непрерывно курила и ходила взад и вперед; она то исчезала, то снова появлялась в темной, холодной комнате, вертелась около сына и бросала отрывочные фразы. Она так привыкла к постоянным недомоганиям Раймонда, что ей никогда не приходило в голову, что он может умереть.

- Все это так неожиданно, - десятки раз повторяла она. А один раз она села и сказала: - Нам нужно как-то устраиваться, Теодор. Я думаю, нам, пожалуй, лучше оставить этот дом и поселиться где-нибудь поближе к Лондону. Я, знаешь, очень мало смыслю в практических делах.

Она остановилась и поглядела на него, но без большой надежды. Теодор тоже не очень-то много смыслил в практических делах.

Она встала и вышла.

Столовая помещалась в глубине дома, и поэтому Клоринда решила, что, если они на время завтрака поднимут шторы, это не будет нарушением правил благопристойности. Они позавтракали в половине первого, потому что ждать до часа казалось слишком долго. Им подали холодную баранину, и служанка приготовила что-то вроде омлета. Клоринда ела с аппетитом, и они вдвоем уничтожили почти целую бутылку лучшего бургундского Раймонда.

Оба ели чрезвычайно медленно. Она очень мало могла сказать о Раймонде. Все, что можно было о нем сказать, она уже сказала много-много лет тому назад другим наперсникам.

Но она чувствовала, что существует много других вещей, - если бы только знать, каких, - которые могли бы заинтересовать этого изящного задумчивого молодого человека, ее сына. Но она не могла себе представить, о чем он думает.

Вино и кофе несколько сблизили их. Клоринда нашла в себе силы рассказать сыну, что Раймонд умер, не оставив, по-видимому, никакого завещания, что половина его состояния, в чем бы оно ни заключалось, перейдет к ней, а половина - к Теодору; эта другая половина, разумеется, останется под ее опекой, пока ему не исполнится двадцать один год.

Но большая часть домашних расходов всегда ложилась на нее, она тратила свои собственные деньги. Очевидно, она чувствовала своим долгом предложить Теодору жить с нею вместе в Лондоне, и Теодор тоже почему-то считал нужным показать, что ему это очень приятно. Но у каждого из них мелькали тайные соображения о личной жизни, для которой постоянное присутствие другого человека будет крайне обременительно. В конце концов с помощью отрывочных замечаний и сбивчивых намеков этот мнимый проект общего дома в Западном Кенсингтоне или около него уступил место практическому и определенному соглашению: Клоринда снимет половину дома в Блумсбери, а Теодор найдет себе маленькую обособленную квартирку около школы Роулэндса, не настолько поместительную, чтобы держать постоянную прислугу, - это он много раз подчеркнул, - но за которой присматривала бы какая-нибудь надежная женщина, она может приходить с утра, готовить для него и после этого уходить. Иначе говоря, чтобы ее можно было выпроводить всякий раз, когда у него свидание с Рэчел. По мере того как их взаимопонимание росло, заботливость Клоринды по отношению к сыну усиливалась и становилась более теплой.

- Но меня огорчает мысль, что ты будешь совсем один, - сказала она.

- Тебя бы удивило, если бы я написала книгу или, скажем, если бы я оказалась соавтором книги, Теодор?

- Меня удивляет, что ты до сих пор этого не сделала, - ответил он искренне.

- Мне необходимо будет чем-то заняться теперь… Эта перемена… Чувство ужасного опустошения… И как раз у меня был разговор о таком сотрудничестве. В Кембридже я была на хорошем счету. Я увлекалась философией. Раймонд не принимал всерьез моих увлечений, что бы я ни делала, но я любила философию.

Она закурила папиросу и, держа зажженную спичку, продолжала говорить. А сама думала, что может ее сын знать о ней.

- Доктор Фердинандо, психоаналитик (пуфф), - это мод давнишний друг. Идея… Ну, как бы тебе сказать, назовем это «психоанализом философии». Это что-нибудь говорит тебе?

- Прекрасная идея, - сказал Теодор. - Это значит обойти философа, подойти к нему, так сказать, сзади и встряхнуть его. Прежде чем он опомнится. Мне нравится это.

Теодор стал гораздо более снисходительным к своей матери, чем в детстве. Он уже не находил ее просто распущенной и неряшливой, он считал, что она гораздо умнее большинства женщин. У нее был смелый ум и настоящие знания. А общая утрата сблизила их. Он чувствовал растущую между ними дружбу и глубокое взаимопонимание.

Но после этого разговора Клоринда пошла прилечь вниз в свою комнату, а Теодору предоставили в четвертый раз разбираться в посмертных произведениях отца. Его быстро все схватывающий ум уже осознал полную бесполезность этих попыток. Эта мазня была пустой шелухой, отбросами, а не литературным наследием. Он намеревался перевезти письменный стол, если не секретер отца, в свою квартиру, и его несколько смущала мысль, как избавиться от этого хлама. Но что ему беспокоиться? Все здесь принадлежит матери. Она должна хранить и беречь это.

Некоторое время он предавался приятным размышлениям о самостоятельной жизни в собственной отдельной квартире. Он решил, что квартиру нужно найти как можно дальше от Черч-роуд, чтобы не чувствовать себя под угрозой несвоевременных визитов теток.

Но, конечно, ничего не стоит вывернуть звонок. Или просто не отвечать на звонки и переждать тихонько. Можно сидеть тихо, пока они не уйдут.

Довольно трудно представить себе квартиру, пока ты не видал ее. Он предполагал, что это будет нечто вроде квартиры Бернштейна, только меньше. Ему захотелось поскорее поехать в Лондон и сразу приступить к поискам.

Через некоторое время мысли его отвлеклись от квартиры из-за полного отсутствия точных подробностей, которые могли бы служить ему пищей. Груды бумаг, разбросанных по всей комнате, снова вернули Теодора к действительности, - вот он сидит в этом затихшем доме с опущенными шторами, а отец его лежит мертвый наверху. В комнате Клоринды не было слышно ни звука. Из кухни доносился слабый, благоговейно приглушенный шум мывшейся посуды. Но скоро и он затих. Служанка стала незримой и неслышной.

Теодор охотно вышел бы побродить, но Клоринда настаивала на том, чтобы они оба сидели дома, так же как она настаивала на том, чтобы были опущены шторы. Он не считал, что это необходимо - сидеть вот так дома после смерти человека, но она, по-видимому, считала. Словно в движении было что-то оскорбительное для памяти мертвого. Эти спущенные шторы, это полное отсутствие привычной домашней возни вызывали у него гнетущее чувство, словно самый дом так же, как Раймонд, умер.

Покойник и дом все больше и больше отождествлялись. Сидеть вот так среди бела дня, за этими опущенными шторами, которые нельзя поднять, казалось, все равно, что лежать неподвижным телом с закрытыми глазами, которые ты не можешь открыть. Он пожалел, что ему пришло на ум это сравнение. Мысли о смерти одолевали его, он не мог сопротивляться им. Он попытался представить себе, какое это ощущение - лежать вот так неподвижно с застывшими, негнущимися членами и не быть в состоянии поднять веки. Он встал и направился в другие комнаты нижнего этажа. Затем очень тихо он поднялся наверх и после недолгого колебания снова вошел в комнату отца.

Нет, сказал он самому себе, за этими веками ничего нет. Они казались теперь несколько более запавшими, чем раньше, а ноздри как будто еще более сузились. Когда он глядел вот так на лицо Раймонда, тот казался ему еще более мертвым, чем когда он думал о нем, сидя внизу.

Теодор постоял некоторое время, словно ожидая чего-то. Но неподвижность, законченность, отрешенность были полные.

Он тихо закрыл дверь, прислушался в надежде услышать хоть какой-нибудь шорох в комнате Клоринды и снова сошел вниз. Все еще не было четырех. Но во всяком случае ждать не долго, скоро там где-то начнутся приготовления к чаю.

Пока что интересно подумать о будущем устройстве. Он попробовал снова сосредоточить свои мысли на той маленькой квартирке; взял лист бумаги и набросал план комнат, обдумывая в то же время, как бы их обставить поудобнее. Можно будет, в случае надобности, отпускать прислугу на целый день. Но какой смысл рисовать план квартиры, располагая определенным образом комнаты, когда, может быть, квартиры в квартале Вест-Кенсингтона устроены совсем иначе?

Эти мысли отвлекали его, но отвлекали не совсем. Непостижимая загадка, как чувствуешь себя, будучи неподвижным телом, которое не может пошевельнуться, не может открыть глаза, завладела его воображением. «Но там же нет ничего, в этом теле, - убеждал его разум, - ровно ничего». Он вышел в переднюю, заглянул в столовую, вернулся в переднюю и прислушался. Что же, эта служанка, верно, никогда не начнет накрывать стол к чаю?

Вдруг он увидел мать, которая двигалась, как призрак, на верхней площадке. Она двигалась бесшумно, но половица поскрипывала. Теодора внезапно осенило. Он не окликнул ее, но подошел к лестнице и остановился внизу, откуда можно было говорить с ней громким шепотом.

- Иди, иди, - сказала Клоринда, уступая.

Он подумал было послать телеграмму Рэчел, написать ей просто: «Мой отец умер вчера ночью». Ему казалось, что это будет звучать просто и благородно и объяснит его утреннюю телеграмму. Но когда он вышел из дому, ему представился ревнивый и бдительный Мелхиор. Он наверняка вскроет телеграмму, если она придет при нем, и потом будет допрашивать Рэчел, почему Теодор ей одной, а никому другому сообщает о смерти отца. И потом он может сопоставить это с утренней анонимной телеграммой, если он прочел ее.

Это слишком рискованно. Итак, Теодор отстранил Рэчел, как непригодного адресата для своей телеграммы. Тогда он подумал о Маргарет. Конечно, Брокстеды должны знать. Маргарет в особенности. Он представил себе ее лицо, полное сочувственной нежности.

Итак, он послал телеграмму Маргарет.

С некоторых пор между ним и ею чувствовалось какое-то отчуждение. Он, в сущности, ни разу не говорил с ней после того разговора на пляже, кончившегося так неожиданно. Но теперь, когда он представлял себе, как она получит это печальное известие, у него становилось теплей на сердце. Сердце его согревалось ею. Оно жаждало ее присутствия. Он уже придумывал, что сказать ей.

У него стало легче на душе, когда он представил себе маленькие волны теплого участия, которые при этом известии о его утрате побегут от одного сердца к другому.

«Так внезапно. Это большой удар. На его плечи свалится теперь огромная ответственность».

Да, на него ляжет теперь огромная ответственность. Он до сих пор не отдавал себе отчета, что смерть отца - для него новый шаг к зрелости.

Мрак рассеялся. Теодор конкретизировал эту загадку смерти. Он вытолкнул ее из своего сознания. Самым важным теперь являлось то, что он остался сиротой.

Он пошел домой не прямо, а кругом, через эспланаду. День был ветреный, хмурый и рано перешел в сумерки; огни загорались в опустевших гостиницах и в особняках вдоль набережной. Начинался прилив, море бушевало и билось о каменный мол в медленном, заунывном, как траурная пальба, ритме, - глухой удар в стену, долгий отступающий вздох и снова удар. Время от времени какая-нибудь волна разбивалась на гребне, и узкая полоса воды взлетала, похожая на фигуру в клобуке, повисала зловеще и рассыпалась, крутясь, растерзанная ветром в мелкие брызги и тонкую водяную пыль.

Теодор увертывался от этих брызг, и ему это нравилось. Он все более и более воодушевлялся этой игрой с прибоем.

Неожиданно он налетел на Фрэнколина. Фрэнколин также увертывался от брызг.

- Ты здесь! - воскликнул Теодор.

- Нет, я в Африке. А ты почему здесь?

- У меня отец умер сегодня ночью.

Фрэнколин сразу стал серьезным.

- Мне очень жаль, старина, ужасно жаль! Как это случилось так внезапно? Ведь я видел его еще на прошлой неделе.

- Я сам не знал, что он болен, пока за мной не прислали.

- Ведь у него были слабые легкие? Ужасно, ужасно жалко!

Теодор помолчал, потом произнес глубоким, выразительным голосом, ясно свидетельствующим о его самообладании и о том, как тяжело для него то, что он говорит:

- Я так тебе сочувствую…

Теодор пошел своей дорогой, проникнутый скорбным величием своей внезапной и трагической утраты.

4. Страх в ночи

Незадолго до рассвета он проснулся и опять стал размышлять о смерти. И сейчас она уже не представлялась ему чем-то вне его. Она обступила его со всех сторон. Она стала гнетом, наваждением, ужасом. Он чувствовал себя мерцающей искоркой жизни в этом мертвом доме с опущенными шторами и запертыми дверями. За две комнаты от него лежал Раймонд, лежал вытянувшийся, неподвижный, и он, Теодор, лежал так же, только чуть-чуть шевелился. Какое это чувство, когда лежишь вот так, мертвым? Он вытянулся на спине, вытянул по бокам руки и закрыл глаза. Он представлял себе, как люди смотрят на него, говорят о нем, а он лежит неподвижно, потому что не может пошевельнуться.

Он сел в постели.

Что такое смерть?

Он спустил ноги на пол и уставился в холодный мрак, окружавший его. А что, если Раймонд, то, что осталось от Раймонда, некая сущность Раймонда, там, за две комнаты от него, делает то же?

Но о том, что делает мертвый Теодор, было легче думать, чем о мертвом Раймонде. Он выкинул из головы мертвого Раймонда и продолжал думать о мертвом Теодоре. Вот и он будет так же лежать неподвижно на кровати. А потом? Может быть, он вот так же поднимется, сядет рядом со своим уже ненужным телом, вспорхнет и улетит. Куда? Или, может быть, его кто-то позовет и он полетит на зов? А может быть, он только захочет сделать это, но не сможет, его не пустит, будет держать в страшных тисках эта окоченелость? Все что угодно было легче себе представить, чем ничто.

И тут ему на помощь явился духовный мир. Да. Тело его будет неподвижно лежать на кровати, как бы составляя с нею одно целое, но сам он, его неощутимое духовное тело, поднимется и сядет вот так же, как он сидит сейчас, и обретет своих друзей. Но если они придут к нему, значит, они и сейчас возле него. Он переменил в темноте свою неряшливо-непринужденную позу, когда подумал об этих свидетелях. Но когда он стал думать о том, что они наблюдают за ним в жизни, они потускнели и растаяли. А то как бы они не оказались слишком прозорливыми. Он вовсе не хотел, чтобы они проникли в его мысли. Но его собственное бессмертное «я» оставалось все таким же ярким, одушевлялось все больше и больше абсолютной уверенностью. Непреоборимая жажда жизни, которая бурлит в каждом из нас в юности, захлестнула его сознание, затопила рассудок. Конечно, он бессмертен! Конечно, что-то есть еще, кроме этого!

Что ему до других! Это их дело. Он вовсе не желает бессмертия для всех. Он желает его для себя. Он не хочет быть мертвым, как Раймонд.

Лежа неподвижно в темноте, казалось, можно было различить этот смежный мир спасения, такой разреженный, но в то же время такой необходимый. Вот они здесь. Ангелы-хранители его детства тихо сошли к нему. И, укрывшись под этой спасительной сенью, Теодор освободился от страха и ужаса, от кошмарного видения окоченелой беспомощности и, погрузившись в сон, канул в бесчувствие.

5. Кремация

Раймонда положили в гроб, и он не упирался, не протестовал. В гробу он казался меньше и худее. Выражение его лица было не так невозмутимо-сурово, а более покорно. Затем гроб был водружен на жалкие неподвижные носилки и бережно, но решительно вынесен скромными, деликатными служителями крематория; его продержали где-то в течение двух дней, а потом Клоринда и Теодор отправились в Холдерс-Грин, чтобы присутствовать на похоронной службе, должным образом реагировать на нее и увидать, как этот простой безличный ящик тихо покатится на колесиках в отверстие печи.

Торжественные звуки органа пели:

О могила, где твоя победа?
О смерть, где твое жало?

И после этого от Раймонда не осталось ничего, кроме маленькой кучки пепла, которую положили в урну и поставили в колумбарий.

Когда гроб начал двигаться, что-то кольнуло Клоринду в сердце, и она заплакала.

Много народу, друзей и посторонних пришло проститься с Раймондом. Был его издатель с новым молодым компаньоном - он был из той породы издателей, которые всегда заполучают себе новых молодых компаньонов, - и в толпе провожающих выделялись избранные представители литературного и артистического мира. Из девяти оставшихся в живых сестер Спинк присутствовало семь, считая Клоринду, и многие из них привели с собой родных и друзей. Все были в черном, кроме Белинды, артистической натуры, которая была в костюме цвета грозного солнечного заката, Люцинды - высокой и статной - в черном с пурпуровым, и Аманды, в коричневом платье с малиновыми цветами и отделкой. Клоринда и Теодор сидели одни в первом ряду. Брокстеды - позади, неподалеку от них, и Клоринда подумала, что с их стороны было очень любезно прийти. Доктор Фердинанде, массивная фигура, скромно расположился на задней скамье со своей женой.

Позже, по выходе из часовни, завязалось нечто вроде салонной болтовни. Две тетушки Теодора - те, которые были в черном и которых он до сих пор никогда не видал, - подошли к ним и заговорили очень «мило» с Клориндой, внимательно разглядывая своего племянника и наследника. По-видимому, они остались довольны. Одна из них, леди Бруд, сказала, что он должен навестить ее в Кенте. Тетя Люцинда подошла к Клоринде, показывая всем своим видом, что она временно согласна ее выносить.

- Слишком рано еще думать об этом, - отпарировала Клоринда.

- Ты должна теперь переехать в Лондон и жить с Теодором, - настаивала Люцинда.

- Все это случилось так внезапно, - сказала Клоринда, явно давая понять тете Люцинде, что ее никто не просит соваться в чужие дела.

- Мы поможем вам устроиться, - продолжала тетя Люцинда.

- Возможно, мы уедем на некоторое время за границу, - внезапно придумала Клоринда. - Такие дела не решаются в одну минуту.

- Но Теодор должен продолжать учение.

- Конечно, - рассеянно согласилась Клоринда и протянула обе руки своему приятелю-журналисту. От него она перешла к Брокстедам.

Теодор перекинулся несколькими словами с Маргарет.

- Я так огорчилась, когда получила вашу телеграмму, - сказала она.

- Мне хотелось, чтобы вы знали, - промолвил он и на секунду задержал ее руку. - Я думаю, нам теперь придется уехать из Блэйпорта. Тедди здесь?

- Нет, он сдает какую-то работу. Но он просил передать вам привет и говорил, что хорошо было бы собраться в Isola Bella до того, как вы уедете в Блэйпорт.

Появился Уимпердик в глубоком трауре и совершенно новенькой шелковой шляпе, которая, казалось, была для него слишком мала. На его тучной неопрятной фигуре она производила впечатление только что приобретенного нимба. Он с видом сочувственного понимания поговорил с Клориндой, потом обратился к Теодору.

- Почему вы никогда не зайдете ко мне? - спросил он. - Я живу на Хав-Мун-стрит. Я был бы очень рад побеседовать с вами. У меня есть книги и картины, которые вам будет интересно посмотреть. Приходите. В любое время. Я всегда рад поболтать.

Они обменялись адресами.

Бернштейнов не было видно. Какое им до всего этого дело? Конечно, глупо было и ожидать их.

Теодор отвез Клоринду на вокзал Виктория, и они прямо отправились в Эрлс-Корт с тем, чтобы приступить к поискам маленькой отдельной квартирки. Он оставил свой адрес нескольким агентам, пошел посмотреть одну-другую из предложенных ему квартир, но потом вдруг как-то сразу почувствовал себя осиротевшим и одиноким и отправился к себе в Хемпстед ужинать. От Рэчел не было никаких известий. Он ничего не слышал о ней с тех пор, как его экстренно вызвали в Блэйпорт. Может быть, она не знает о его утрате и обиделась на его двусмысленную телеграмму? Она иногда обижалась по совершенно необъяснимым причинам. Может быть, она теперь долго не захочет его видеть или порвет с ним совсем. А тогда что хорошего обрекать себя на выжидательное уединение в одной из тех маленьких мрачных квартирок, которые он видел?

Может быть, Клоринда помогла бы ему найти что-нибудь повеселее. Но он предпочел бы отыскать себе что-нибудь без помощи Клоринды. Это трудная задача, но он не должен хвататься за что попало, он должен поискать еще.

У него снова защемило сердце, и события и ощущения последних дней начали размещаться и перемещаться в его сознании, располагаясь таким образом, что безжизненный переход Раймонда из его спальни в Блэйпорте через неведомый постой в зияющее отверстие печи волей-неволей становился преобладающим мотивом его размышлений. Все в нем властно заявляло, что такого конца не должно быть для живого, тонко чувствующего Теодора.

Это ощущение было так властно, что он не мог усидеть спокойно и вынужден был ходить взад и вперед по комнате. Он охотно пошел бы к кому-нибудь поговорить, но не мог придумать к кому. Послезавтра соберутся Брокстеды и Бернштейны и еще кое-кто, каждый внесет свою долю, предполагается вечеринка в складчину, он немножко рассеется, а потом все гурьбой пробьются на русский балет. Он подумал, не пойти ли ему поговорить с тетей Амандой. Но это грозило ему опасным разговором о его «планах» с тетей Люциндой. Он колебался насчет Уимпердика. Но что, если прогуляться до Вест-Энда, - не предрешая заранее, зайдет он к Уимпердику или нет, - пока он не увидит…

6. Указание на бессмертие

выведал у Теодора, о чем он пришел поговорить.

- Нельзя себе представить, что это конец, - сказал Теодор, - но что же мы знаем и как можно что-либо знать о загробной жизни?

Уимпердик уселся поудобнее в большое кресло, склонив голову чуть-чуть набок и сложив руки на животе.

- Фактически ничего. Церковь учит, - начал он и, тщательно закругляя заученные сентенции, поехал дальше: - Церковь ясно учит нас, что есть нечто за пределами суетной горячки земной жизни, да, и при этом она так же ясно говорит, что это есть нечто, столь отличающееся, столь беспредельно превышающее все наши представления о бытии, что не только невозможно представить себе в земной жизни, какая нам предстоит перемена, но нежелательно даже и мыслить о ней, хотя бы и метафорами, почерпнутыми из наших чувств, к коим мы неизбежно должны будем прибегнуть. Скажу вам больше, у нас есть доподлинные писания святых и отмеченных благодатью людей, которым при жизни было дано узреть тайну загробного бытия; их откровения только укрепляют нас в нашей вере, однако мы не можем почерпнуть в них ничего, что можно было бы передать словами. Нам сказано совершенно ясно: «Смертному оку незримо и слуху земному недоступно, - он подчеркнул свою цитату, подняв толстый палец, - и не дано сердцу человеческому уразуметь». Разве это не ясно? Вы спрашиваете, есть ли там что-нибудь. Церковь для того и существует, чтобы ответить вам: да. Для этого и существует церковь - прежде всего. Мужайтесь. Но что такое это нечто? Церковь равным образом убеждена, что вам не нужно, невозможно и не должно знать это, как нечто умопостигаемое. Это не имеет ровно ничего общего с новейшими некромантами и их сеансами, с верчением столов - ровно ничего. Церковь относится к ним с таким же осуждением, как и ваш друг-атеист, профессор Брокстед. Нет, вы должны уразуметь в вере или вовсе не разуметь. Вы должны удовлетворяться тем, что видите, как в некоем смутном зерцале. А затем в единый миг, во мгновение ока все переменится.

Эта беседа была очень приятна для Теодора.

- Я знаю, что Раймонд, ваш отец, жив, - продолжал Уимпердик, - воистину жив жизнью живою. Моя вера говорит мне это. Я молюсь за него еще пламенней, чем во время его земной жизни. Но где он живет, каким образом, этого я не знаю. Я знаю, что и вы и я будем жить вечно. Я знаю это наверно. Это краеугольный камень моей веры. Всякой веры. Может быть, мы пребудем во сне, может быть, во временном забвении; все это скрыто от нас. Самонадеянные люди - а такие, боюсь, есть и в церкви, те, что злоупотребляют именем и влиянием церкви, - рассказывали притчи, легенды, басни, пускались даже в описания. Правда, нам были даны некоторые символические представления об ответственности, о Страшном суде и даже о карах…

- Но разве вы и ваша церковь не верите в рай, ад и чистилище?

- Конечно, верим. Но в нашем религии нет толкования, противопоставляющего сие нашему житейскому опыту, - иначе говоря, во времени и пространстве. Уверяю вас, что это не более чем тайные указания, облеченные по необходимости в доступную форму и открывающие нам сокровенный смысл жизни, которая дается нам для испытания наших моральных качеств. Существует ступень, именуемая чистилищем, о котором мы знаем только то, что туда достигают наши молитвы. Неизмеримая благость и милосердие нашего спасителя проникают даже в ад. И снова возносятся к небесам. Это нам дано знать. Все остальное скрыто от нас.

верующего крестьянина-ирландца или испанца, чтобы он подтвердил эти толкования, но за неимением такого свидетеля ему оставалось только поверить Уимпердику на слово, что это и есть именно то, во что верят истинные католики. Уимпердик продолжал говорить, и по мере того, как он говорил, церковь - этот бессмертный свидетель - становилась все крепче и сильнее, а принципы религии, которые она поддерживала, - все неуловимее. Теодор находил нечто родственное в этой неуловимости. Никогда еще его так не располагали к себе интеллектуальная увертливость и спокойное благодушие Уимпердика.

И когда потом Уимпердик начал объяснять второстепенное и символическое значение исторического христианства, ум Теодора был уже хорошо подготовлен. Уимпердик осуждал грубый материализм протестантов с их мелочной приверженностью к букве священного писания, особенно к Новому завету как к первооснове христианского учения. Они рассматривают, говорил он, всю концепцию жизни и искупления как некую систему наказаний, законно вытекающую из неких определенных проступков, совершенных в определенные дни в некоем саду где-то в Месопотамии, и из некоторых искупительных деяний, длившихся столько-то часов, столько-то минут и столько-то секунд на холме близ Иерусалима. Для них вечность - просто бесконечное время, время, которое идет, идет и идет. В этом вся сущность протестантства. Они не понимают того, что вечность - это антитеза времени. Церковь, говорил он, всегда стояла между верующими и этим заблуждением. Протестанты упорно держатся нелепой идеи, что эти события совершились однажды раз навсегда в определенном месте, в определенное время.

- Но разве Христос в действительности никогда не рождался в яслях и не был распят на кресте?

Уимпердик в интеллектуальном азарте яростно оскалил зубы.

- Никогда? - возмутился он. - Наоборот, всегда, вечно! Если вы хотите иметь хоть какое-нибудь понятие о вере, вы должны отрешиться от этой оболочки времени и пространства. Я повторяю вам: вечность есть антитеза времени. Усвойте это, и вы усвоите все. Вечно его распинают на кресте. Вечно дух становится плотью. Воплощение, жертвоприношение литургии, искупление - это не события во времени вроде коронации или какого-нибудь юбилейного дня, это истины, существующие вечно. Они не возникают и не проходят. Они постоянно и непрерывно существуют. Вне всякого начала. Вне всякого конца. Вне всякого начала был распятый. Это истина, выходящая за пределы факта. Так же, как и наше бессмертие есть реальность, выходящая за пределы факта. Вы уясняете себе, в чем тут суть?

Он согласился, что протестанты и материалисты - а все протестанты, в сущности, материалисты - просто тупицы, которые не могут усвоить этой основной антитезы между абсолютным и условным качеством; вот уж действительно тупицы. Да. Он сосредоточенно нахмурился и погрузился в размышления.

Разговор после обеда в клубе Трайэнгл приобрел несколько чересчур специальный характер, и Теодор не стремился участвовать в нем. Сознание его все еще было поглощено великой и сложной идеей вечных реальностей, как, например, реальности его бессмертной души, противопоставленной потоку отражающихся в ней явлений. Для него это была совершенно новая мысль, и не только новая, но и необыкновенно заманчивая.

Уимпердик с Теодором выбрали столик в уголке, где сидели двое приятелей Уимпердика. Рьяные противники воздержания, они усердно налегали на вина и громко и оживленно высказывали свое одобрение уставу англиканской церкви; по-видимому, их поощряло к этому присутствие некоего выдающегося англиканского епископа, который писал письмо за соседним столом и, может быть, слышал их одобрительные высказывания. Но, несмотря на то, что для Теодора многое было неясно в этой специфической части разговора, он понял отчетливо, что существовала не только католическая церковь, как ее преподносил Уимпердик, но и большое количество не совсем подлинных католиков в других общинах. Это было очень интересно. Это до некоторой степени освобождало от Уимпердика. Выдающийся англиканский епископ производил впечатление очень интеллигентного человека. Можно признавать все эти понятия о различии между вечными и материальными истинами и об абсолютном отрешении веры от времени и пространства, не связывая себя обязательным подчинением правилам и обрядам римско-католической церкви.

Ночью Теодор тихо лежал в постели и упражнялся, повторяя про себя новый, только что пройденный урок. Ему казалось, что он очень легко может отрешиться от этой оболочки времени и пространства. И тогда он парил, как бессмертная душа, как вечное существо, в лоне абсолюта. Он находил, что это не только легко, но и чрезвычайно приятно. Его существование в пространстве и времени, с земным рождением, цепью событий и смертью, главное - смертью, становилось по сравнению с этим ничтожным, превращалось в какую-то тень, на которую он, чуждый и защищенный, взирал с незыблемой высоты. На него сошло глубокое удовлетворение.

твердо овладел основными истинами. Он ходил с просветленным лицом и, проходя мимо церкви или часовни, не думал, как раньше, что это нечто совершенно бессмысленное и ненужное, а находил их исполненными значения и мысленно приветствовал, как человек, который понимает. Через эти врата он спасался в абсолютное от смерти.

Он ходил к вечерней службе в собор св.Павла. Он побывал в Вестминстерском аббатстве, в Вестминстерском соборе и во многих других прекрасных зданиях. Больше всего ему понравился собор св.Павла; он ходил туда несколько раз, пока длилось это состояние просветления. Музыка приобрела теперь для него новое значение. Он испытал на себе благодетельную силу Баха, Генделя и в особенности Бетховена, которые своей убедительной мощью духовного откровения, величественными перспективами и постепенно нарастающей и усиливающейся торжественностью помогали этому спасительному отрешению.

На него действовали успокаивающе строгий церемониал службы, внешняя декоративность религии - звучный голос священника, волнующее пение хора, высокие своды, арки, чудесные звуки органа. Он всегда старался незаметно уйти с проповеди, его раздражали эти жалкие наставления и угрозы, врывающиеся в эту призрачную таинственность.

отношении лондонскому собору св.Павла. И он находил, что англиканское божество было не так подчеркнуто тройственно, как римское. Кроме того, англиканская церковь не угнетает своих приверженцев, в ней нет никакого пасторского понукания, исповедей и т.д., которые делают латинскую церковь столь обременительной. Римская церковь все еще желает судить верующих и делает это где только может, а англиканский бог всегда был слишком джентльменом, чтобы судить кого-либо и тем более быть судьей всего человечества. Бог, у которого есть такт, - таково было представление Теодора о боге. Он мог теперь читать библию или перелистывать молитвенник и, как человек хорошо осведомленным, спокойно пренебрегать логическими доводами и всяческими возражениями рассудка. То, что казалось невероятным, было символично, а все, что претило, было просто наследием и пережитком далекого, первобытного прошлого.

Когда его усердные посещения церкви сократились, а затем и вовсе стали случайными и он снова вернулся к своему обычному образу жизни, мучительный страх исчезновения, овладевший им после смерти Раймонда, уже больше не преследовал его. Он заглох, потонув в дебрях философической теологии.

«были невыносимо привержены к фактам». А вечные истины гораздо легче чувствовать и понимать, чем отстаивать. Но однажды, на той утешительной вечеринке перед русским балетом, и другой раз на новоселье, когда он собрал всех, чтобы отпраздновать свою новую независимую жизнь, и раза два с Рэчел тема бессмертия выплывала на поверхность.

Тедди, упрямый биолог, ни на секунду не хотел отрешиться от своей временно-пространственной оболочки и упорно держался за нее.

- Индивид умирает, - говорил он. - Индивид умирает раз и навсегда. Индивидуальность - это опыт. Мы изживаем наш опыт и воспроизводим, оставляем после себя результаты и умираем. Так уж устроена жизнь. Полная смерть индивида так же необходима для жизни, как и рождение.

- Но мы живем вечно в наших потомках, - сказала Маргарет.

- И вас это удовлетворяет? - с упреком сказал Теодор, повернувшись к ней.

- Вид живет, - сказал Тедди, уточняя, - а если даже и вид вымирает, жизнь продолжается, претерпевая в связи с этим какие-то изменения. Это все, что может знать биолог. Если бы не было смерти, если бы нам приходилось вечно влачить существование, неужели ты не понимаешь, как это было бы ужасно? Мозг наш переполнился бы всякими представлениями и воспоминаниями, устарелыми и бесполезными. Мир был бы битком набит старыми-престарыми людьми и старыми-престарыми восприятиями. Старые индивиды должны уступать место новым, как старые тетради, в которых исписаны все страницы.

- Да я говорю вовсе не о жизни на этом свете, - сказал Теодор. - Я говорю о переходе в какую-то иную жизнь.

- Да что же, собственно, переходит-то? - спросил Тедди.

- Я хочу сказать, что, может быть, - откуда мы знаем, что этого нет? - существует какая-то более обширная жизнь, а наша жизнь - это, так сказать, только одно из ее проявлений.

- Ну, признаки в нас самих. Какое-то чувство, отвращение, отрицание смерти.

- Но это просто инстинкт, присущий всем молодым животным. И только когда они молоды. Старые люди, говорит Мечников, совсем не такие. Почему бы им быть такими? И, во всяком случае, если даже тебе и очень хочется, чтобы так было, это же не доказательство, что так оно действительно и есть.

- Ведь мы никогда не будем знать, что мы умерли, - сказала Рэчел, - так не все ли нам равно?

- Наша смерть наступает для других людей, - сказал Мелхиор. - Для нас она не наступает.

«дома», - сказала Рэчел.

- Я не думаю, что меня не будет. Я буду. Все, что вы говорите, - сказал Теодор, выдвигая артиллерию Уимпердика, - может быть, и очень разумно звучит, может быть, и вообще очень разумно с точки зрения событий во времени и пространстве. Но ведь наша вселенная не единственная существующая вселенная. Так вот вне ее я существую вечно.

- Я существую вечно, - повторил Тедди, словно обдумывая это про себя, и на некоторое время воздержался от дальнейших возражений.

- Но я не понимаю… - начала Маргарет и замолчала.

теперешнем мире. А что же еще?

«себя». Никогда никто не верил в бессмертие людей каменного века или в бессмертие дикарей. И никто никогда не поверит.

- Это увертка, - сказал Тедди, - то, что ты сказал насчет времени и пространства. Это психологическая увертка. Ты не можешь изъять жизнь из времени и пространства так, чтобы она вращалась вокруг самой себя и видела только тебя. А ты заявляешь, что можешь. В этом весь фокус. Возможно, есть что-то непостижимое и безграничное вне времени и пространства, но это не жизнь и не смерть и не является частью нашей ясной и определенной природы. Это - нечто до такой степени чуждое нашему миру, что, по сути дела, я хочу сказать в нашей действительности, это вовсе не существует.

Он остановился на мгновение, словно почувствовав, что почва ускользает у него из-под ног. Казалось, он подыскивает в уме что-то, чего не может найти. Он резко закончил поучительным тоном опытного эксперта:

- Индивидуальность - это часть механизма земной жизни. Вот моя точка зрения. А смерть и рождение неотделимы от индивидуальности.

Теодор сделал не очень решительную попытку высказать свою точку зрения. Но вся окружающая атмосфера была против него. Все они, за исключением Маргарет, были так навязчивы в своих суждениях, так шумно выражали их, что оказалось просто невозможным изложить им ясно свое новое отношение к смерти. Правда, он попытался, но тут же вышел из себя и едва не наговорил им грубостей и колкостей в ответ на их ехидные замечания. Трудно было сохранять спокойствие и держать себя с ними так, как если бы они тоже были вечными, бессмертными реальностями, покоящимися в лоне абсолюта. Слишком явно выступала их суетная природа. Были моменты, когда его вновь обретенная душа впадала в такую ярость от их выпадов, что она чувствовала себя совсем не как вечная реальность, покоящаяся в лоне абсолюта, а скорей как сильно избалованная комнатная собачка, которую раздразнили, и она еле удерживается, чтобы не броситься на них из этого лона со злобным, презрительным тявканьем. Он остро почувствовал, что в этой жизни наши глубочайшие и сокровеннейшие убеждения должно хранить про себя.

слушал орган и успокаивался.

Он сделал другую попытку с Маргарет.

Он подкрепил их молчаливое примирение, состоявшееся во время кремации его отца, отправившись с нею однажды в бодрящий морозный день на далекую прогулку от Виндзора до гостиницы в Вирджиниа Уотер, прогулку, которую он однажды совершил с Рэчел. Воспоминания о Рэчел скорее обогащали, чем затрудняли, это повторение. Ему не терпелось наградить Маргарет бессмертной душой, и его раздражало, что она не проявляет ни малейшей готовности принять этот дар.

Удивительно и непонятно, до какой степени им трудно было найти общую почву. Их умы, складывавшиеся под совершенно противоположными влияниями, усвоили настолько различные формы выражения, что их представления абсолютно не совпадали. Когда он говорил о «душе», она говорила о личном «я», и при этой подстановке все его доводы ускользали.

Она могла представить себе, говорила она, что вся вселенная в каком-нибудь одном аспекте может быть не более чем видением, созерцаемым сквозь кристалл некиим вечным созерцателем, или грезой восседающего на лотосе божества.

«да», ни «нет» на его страстный призыв приблизиться вместе с ним некиим чудесным образом к вечному бытию этого созерцателя или сновидца. Она не допускала и мысли об этом новом абсолютном Бэлпингтоне в его новообретенном Блэпе вне времени и пространства. Какое это имело отношение к их обыденной жизни?

- Мы живем и умираем, как говорит Тедди, - упорствовала она.

Она упорно держалась своей формулировки, что от нас не остается ничего, что могло бы жить после смерти, кроме наших потомков.

- Но ведь наши потомки, - возразил Теодор, - не больше мы сами, чем наше окружение.

Она признала, что была нелогична.

Их спор разрастался, затрагивал другие вопросы.

- Я не вижу смысла в альтруизме, - внезапно заявил Теодор. - Почему мы должны жить для других больше, чем для себя? С какой стати нам подвергать друг друга моральному очищению, как это делалось некогда на островах Силли? Мне это кажется просто какой-то бестактностью. Зачем нам залезать в жизнь других людей? Пусть живут сами по себе.

Но ей уже приходилось сталкиваться на этой дорожке в ее спорах с Тедди.

- Поскольку человек не эгоцентрик, - возражала она, - ему нет надобности непременно быть альтруистом. Это вовсе не вытекает одно из другого. Люди могут жить для более широких целей, чем личное «я». Их собственное «я» или «я» другого человека - всякое «я» умирает. «Я» должно умереть. Но у природы, говорит Тедди, нет оснований покровительствовать эгоцентрикам. Мы постоянно думаем о себе, но по мере того, как мы становимся разумнее и расширяем свой кругозор, мы также стремимся отрешиться от себя. Мы находим что-то другое, что кажется нам больше и значительнее.

- Вы должны чувствовать, что есть нечто большее.

- Но что может быть больше и значительнее, чем бессмертная душа? - спросил он.

Она засмеялась.

- Но я же вам говорю: я не понимаю, что вы подразумеваете под бессмертной душой. И ведь вы только недавно начали говорить о душах, Теодор. Я не принимаю этого всерьез, но все-таки - что такое душа?

Если вы говорите человеку о его бессмертной душе, а он отказывается принимать всерьез ваши слова, что тут можно сделать? Это все равно, что спорить об оттенках красок со слепым. Кто может определить, что такое душа? Определить - значит отринуть это. А духовная слепота Маргарет приводила к полному расхождению их взглядов и на все остальные жизненные ценности. Различие между ними глубоко огорчало его. Она материалистка, но и Рэчел тоже материалистка. Материализм Рэчел можно было понять, она приходила к логическим выводам из своих убеждений прямо и просто. Но материализм Маргарет и Тедди отдавал фанатизмом, экзальтацией. Они были фанатиками истины, фанатиками какого-то неясного, но повелительного «служения». И этот фанатизм делал Маргарет далекой и недоступной, такой далекой, какой могла сделать какая-нибудь слепая вера. Она была безбожная пуританка; она жила и управляла своими поступками согласно своей вере, хотя, по-видимому, это была вера в ничто. Наука? Прогресс?

Он смотрел на Маргарет, идущую рядом с ним. Время от времени он слегка задевал ее, дотрагивался до ее руки или брал ее под руку. Ее лицо было желанно и дорого ему, ее серьезные глаза и чуть заметная тень улыбки на губах. Казалось, она была довольна, что идет с ним. Ее гибкое тело непринужденно двигалось рядом с его телом, ее плечи на два-три дюйма пониже его плеч. Она молча впитывала радостным взглядом зеленые просторы, богатым узор обнаженных и залитых солнечным светом деревьев, сверкающую воду, ланей, водяных птиц. И она не хотела владеть его душой, а стремилась делать свое дело в этом пространственном мире; она не хотела принадлежать ему и предательски заглушала свои желания, хотя - он чувствовал это инстинктивно - ее влекло к нему. Он знал наверное, что ее влечет к нему, - в этом отношении он был уверен в Маргарет гораздо больше, чем в Рэчел.

В чем заключалось различие между ним и ею? В чем различие между ней и Рэчел? Было ли в ней какое-то качество, которого недоставало Рэчел, и Рэчел знала, что ей его недостает? Было ли это нечто реальное или существовало только в его воображении? И существовало только потому, что он внушил себе, что влюблен в нее? Или она в самом деле сильнее и лучше Рэчел и его самого?

Ему вспомнилось выражение «безбожные пуритане». Удачное выражение. И она и Тедди твердо решили не шутить с жизненными ценностями. Они изо всех сил старались честно и прямо смотреть в лицо жизни, не позволяя себе уклоняться даже в воображении.

Но Теодору развитие мира, в котором он жил, казалось таким бесспорным и само собой разумеющимся, что он даже не считал нужным способствовать этому развитию. Одно время он почувствовал, что и его захватывает эта для всех обязательная повинность. С тех пор он был склонен выражать протест, защищать традицию и обычай против этого стремления к прогрессу и новшествам. И теперь, когда он задумывался над этим глубоким расхождением между ним и Маргарет, в памяти его воскресла вдруг вереница фантазий, которые зародились у него год или два тому назад в Блэйпорте. Он вспомнил разговор Раймонда и Уимпердика о фантастическом романе Конрада и Хьюффера, об этих Наследниках, людях другой породы, которые упорно и неуклонно разрушали все жизненные устои - с благими или дурными целями, этого он не мог сказать. Мечты, в которых Маргарет играла роль Наследницы, снова всплывали в его сознании. А какова была его роль? Всегда это было нечто более возвышенное, более благородное, нечто несравненно более достойное, что Затмевало все знания Тедди, устраняло всякие подозрения в собственном невежестве, выдвигая взамен исключительную утонченность душевного склада. У него была «душа», у них - нет. И всегда в конце концов он отвоевывал Маргарет, она отрекалась от Наследников и отвечала пылкой любовью на чувства Бэлпингтона Блэпского.

И вот теперь снова она оказалась Наследницей. Она была из породы этих Наследников, которые угрожали миру, а он был в другом стане. Так мечты отошли в прошлое, а это по-прежнему осталось в силе. Теперь еще явственнее, чем прежде, он олицетворял собой благородные идеалы и романтику. И свое собственное высокое призвание. Ему припомнилось удачное выражение «безбожные пуритане», и он почувствовал ненависть к своим противникам и незаметно для себя вошел в роль. Он внезапно сделался Рыцарем. С изумительной живостью, в то время как он продолжал что-то говорить, его стремительное воображение подсознательно подхватило и драматизировало этот контраст. Рядом с этой хорошенькой молоденькой женщиной в вязаной кофточке и простой шерстяной юбке он опоясался призрачным мечом и оделся в незримую кольчугу. Она шла рядом, не подозревая о том, что у него вдруг появились локоны, и остроконечная бородка, и широкополая шляпа с пером. Но она обратила внимание, что его голос и манеры внезапно стали мягче и учтивее.

- Мне никогда не удастся заставить вас понять мою точку зрения, - сказал он. - Вы так дороги мне и так чужды.

И тут совершенно неожиданно у него вырвалась удивительная фраза. Здесь не было ничего обдуманного заранее. Ему это пришло в голову только что.

- Вас это удивит, Маргарет, если я скажу вам, что собираюсь креститься?

А вы будете пищать? Не могу себе представить. Наш Бэлпи - новорожденный! Зачем вам это нужно?

- Мне не придется возвращаться к младенчеству, - сказал Теодор, несколько задетый.

- Значит, вы будете не совсем новорожденный?

- Нет, нет. Но это обряд, символ. Необходимый символ. Несколько странный, если хотите. Но ведь церковь что-то олицетворяет, утверждает что-то.

- Ваше бессмертие?

Он пошел посоветоваться с местным викарием, после того как тщательно изучил этого викария и в алтаре и на кафедре, неоднократно наблюдая за ним в церкви; он объяснил свое положение и позаботился о том, чтобы его крещение и конфирмация остались в тайне. Крещение состоялось незаметно, а конфирмовался он в толпе других. Ни Клоринде, ни Рэчел и никому из своей школы он не рассказал о перемене, происшедшей в его духовной жизни, и ни он, ни Маргарет никогда больше не заговаривали об этом. Пусть она думает, что это была одна из его фантазий. Ясно, что она не в состоянии отнестись к этому должным образом. С другой стороны, серьезность духовенства, восприемников и всех, кто так или иначе был причастен к этому делу, подействовала на него весьма успокоительно. Все они считали, что с его стороны было совершенно естественно позаботиться должным образом о своей бессмертной душе. Они крестили и конфирмовали его для оздоровления его души совершенно так, как доктор лечил бы его, чтобы оздоровить его желудок или селезенку. Они ставили его душу на одну доску с этими невидимыми, но весьма существенными органами тела. Они принимали его бессмертие как нечто совершенно естественное. Они подтвердили и удостоверили его. Его душа никогда не могла бы стать для него такой реальностью без их помощи.

Итак, весною 1914 года Теодор пребывал в состоянии довольства, проникнутый благородным презрением к социальному неравенству, с которым ему так или иначе приходилось мириться, абсолютным равнодушием к современной политической, общественной и финансовой жизни. Небесной и Земной любовью, которые смягчали и умиротворяли одна другую весьма парадоксальным образом, ибо если одна доставляла наслаждение, другая приносила искупление своим исключительным благородством. И он был членом англиканской церкви. Страх перед физической смертью привел его к богу, и он заручился билетом в вечность и вооружился такой тонкой, неосязаемой броней англиканского вероисповедания, какая вряд ли когда-либо защищала человеческий разум от грубых ударов действительности. У него появилась душа так же, как появились усы, естественным образом отрастающие у юноши. Ему удалось благополучно избежать слишком близкого отождествления себя со своим подлинным «я», и, если его ноги ступали по твердой почве материального удовлетворения и безопасности, - его голова была приятным образом затуманена более возвышенными замыслами этой идеальной личности - Бэлпингтона Блэпского. Он больше не углублялся в исследование самого себя и окружающих его явлений. Его взаимоотношения с жизнью становились все непринужденнее и легче. Он рисовал, но не очень усидчиво; он думал, но не слишком усердно; он блестяще критиковал и пускался иногда и в литературные опыты, тщательно скрывая, каких это ему стоило усилий. Он начал довольно хорошо играть в теннис.

Тот старый приятель Раймонда, который после замечания о Берлиозе решил, что ранняя смерть была бы лучшим уделом для Теодора, встретил его как-то случайно и в порыве запоздалого участия пригласил его позавтракать в свой клуб.

он так непринужденно. Не пристает к вам с искусством и тому подобным. Очень приятный юноша. Одно время казалось, что этот мальчишка станет ужасным педантом. Да, невообразимым педантом.

Этого несчастья по крайней мере Теодор избежал. Педанты даже самого низкого уровня способны допытываться и сомневаться. Радужный пузырь воображения вознес его выше всего этого.

Примечания

43

помни о смерти (лат.)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница