Новый Маккиавелли.
Книга вторая. Маргарита.
Глава первая. Маргарита в Стаффордшайре.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Уэллс Г. Д., год: 1910
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Новый Маккиавелли. Книга вторая. Маргарита. Глава первая. Маргарита в Стаффордшайре. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

КНИГА ВТОРАЯ.
Маргарита.

Глава первая.
Маргарита в Стаффордшайр
е.

I.

Мне приходится вернуться немного назад к своей истории. В предыдущей книге я показал, какого рода воспитание получают в наше время люди моего сословия.

В этой книге я хочу рассказать, как я женился, но прежде мне надобно описать ту среду, в которой я познакомился с моей женой, и те силы, которые содействовали её развитию. Я встретил ее в Стаффордшайре, когда гостил у дяди, того дяди, который купил дом отца и поселил мать в Нейдже. Маргарите было в то время 20, а мне 22 года.

Это было перед самым моим путешествием в Швейцарию.

Я видел ее всего один раз, и обстоятельства сложились так, что воспоминание о ней надолго осталось в душе моей. Она резко отличалась от окружавшого ее промышленного мира, и произвела на меня впечатление голубого цветка, неожиданно выросшого на куче мусора.

Она осталась в моей душе, как тревожащий вопрос и как символ.

Но я должен сперва описать своих стаффордшайрских родственников и ту среду, которая составляла для нея такой выгодный фон.

II.

Я первый раз гостил у дяди 16-ти летним юношей, после смерти матери. Ему надо было поговорить со мной о делах, и он собирался убедить меня не ехать в Кембридж, а сразу пристроиться к какому-нибудь практическому делу.

Я помню этот мой приезд, потому что я увидел в Стаффордшайре много нового, главное потому, что там я в первый раз встретил то, что можно назвать богатством. Первый раз в жизни я видел людей, у которых была масса денег, множество хорошого платья, несколько человек прислуги; которые каждый день пользовались вещами, казавшимися мне до тех пор праздничным угощением или непомерною роскошью. Мои кузины, 18-ти и 19-ти летния девушки, свободно нанимали извозчиков и ездили на местных поездах в первом классе.

Семья занимала большую виллу в Ньюкэстле с лужайками спереди и сзади нея, с конюшней и сараем, с помещением для садовника и кучера. В каждой спальне была газовая печка, медная кровать с мягким тюфяком и при ней маленькая ванная комнатка с фарфоровой ванной и умывальным прибором, выделанным на заводе дяди и с его штемпелем; дом бал меблирован достаточным количеством столов и стульев светлого блестящого дерева, полы были покрыты мягкими, преимущественно красными турецкими коврами, на дверях висели портьеры, стены были украшены картинами в золотых рамах, в столовой стоял громадный буфет, всюду были дорогия, светлые электрическия лампы. В нижнем этаже была хорошая биллиардная комната с тремя удобными диванами и вертящимся шкафиком книг, в котором были собраны сочинения лучших юмористов Англии и Америки. Из столовой дверь открывалась в оранжереи, куда садовник приносил цветы в горшках, смотря по сезону.

Тетка моя была женщина маленького роста с испуганными глазами и чепчиком, который постоянно слезал на сторону. Она нисколько не походила на мою мать и была лет на восемь моложе, она очень заботилась о том, чтобы в доме все было прилично, и много терпела от моих двух кузин, которые были похожи на отца и во всем поступали по собственной фантазии.

Это были стройные, румяные брюнетки, скорее красивые, чем привлекательные. У старшей и более высокой, Гертруды, были почти черные глаза, у Сибиллы синие, и она безстыдно гордилась этим. Волосы Сибиллы вились, волосы Гертруды были прямые. В мой первый приезд оне обращались со мной презрительно, как с мальчиком, гораздо менее их опытным в разных житейских делах. Оне занимались писаньем каких-то записочек, какими-то таинственными выездами и прогулками, и по большей части оставляли меня одного, а при мне вели разговоры с разными непонятными мне намеками. Я стал искать каких-нибудь удобочитаемых книг, но кроме нескольких популярных романов, нескольких книжек комических рассказов, старых томов Illustrated London News в переплете, да какой-то истории Англии с картинками я ничего не нашел. Тетка иногда заговаривала со мною, большею частью о последней болезни матери. Оне почти не видались последние годы, и она не скрывала, что в этом был виноват невозможный характер отца. Не находя подходящей для себя компании дома, я стал предпринимать большие прогулки и скоро познакомился со всеми окрестностями.

Тетка удивлялась, что я не хожу на запад в деревню, где были поля, рощи, луга с цветами. Но меня тянуло на восток, туда, где дымили фабрики и работали люди.

В этой местности социальные и экономическия отношения были просты и ясно выражены. Вместо безграничного смешения населения, какое видишь в Лондоне, где можно подметить лишь слабое соотношение между богатым и бедным, где каждый живет сам по себе, в стороне от других, здесь мы видим фабрики, железоделательный завод, а рядом с ним тесные, убогия жилища рабочих, не много дальше помещения людей средняго класса, а еще дальше большой дом предпринимателя. После неописуемого смешения улиц в Лондоне это имело вид какой-то упрощенный диаграммы.

Я бродил один по грязным улицам среди убогих маленьких домишек и вдоль каналов; видел, как в некоторых из них почему-то течет горячая вода, из которой поднимались столбы пара прямо на почерневшия стены; видел женщин, толпой выходивших из завода, слышал крики, призывавшие рабочих на работу, терялся среди куч шлаков высотой с холмы южной Англии, наблюдал за работами около адского пламени плавильни. Я слышал разговоры о стачках, я прочел в дешевенькой местной газете об ужасных последствиях отравления свинцом, которое в то время было неизбежно при выделке некоторых сортов посуды. Затем я возвращался в дом дяди и Видел всю его роскошь. Это была прямо точно какая-то диаграмма. Передо мной стоял экспроприатор и экспроприируемые, как будто сам Маркс устроил эту картину.

У меня в памяти сохранилась фигура человека, лицо которого было страшно изуродовано, - как именно, не могу описать, помню только, что один глаз у него был белый и без всякого выражения. Он играл на шарманке, к которой был прикреплен листок с описанием того, что его обварило кипятком на фабрике лорда Пандрама, что лорд дал ему весьма небольшое вознаграждение и прогнал его. А у лорда Пандрама, было полумилионное состояние. Этот вывороченный слепой глаз овладел моим воображениям и казался мне символом существующого положения. На сколько помню, я и в то время не увлекался мелодраматическим представлением о несправедливости. Я готов был верить, что на листке история была рассказана не вполне точно, и что можно найти смягчающия обстоятельства в пользу лорда Пандрама.

Но, во всяком случае, вот человек, обезображенный, несчастный, который целый день вертит шарманку усталой рукой, призывая небо и прохожих, умоляя их возстановить его право, каким образом, трудно было решить. Это был факт, это был один из продуктов той системы, которая доставляла массу дорогих безделушек моим кузинам, которые снабжал дом моего дяди комическими романами, сигарами и красивою мебелью. Я не мог отделить его от них.

Дядя со своей стороны нисколько не скрывал враждебные отношения, существовавшия между ними и его рабочими, ту неприязнь и то презрение, какие он питал к ним.

III.

считал, что именно в этом возрасте следует кончать образование. Он очень старался отговорить меня от Кембриджа и все время, что я у него гостил, мы с ним спорили по этому поводу.

Я помнил его рослым, шумным человеком, разрушавшим мои постройки на полу детской, дававшим мне шлепки и смущавшим мой ум задачами о каких-то половинах селедки и половинах яйца. Я несколько лет видел его, а когда увидел после смерти отца, он показался мне тоньше и не таким красным; я думаю, что причина этой перемены в том, что он попал в руки своих дочерей, которые только что вернулись из школы домой и во многом стесняли его.

В мой первый приезд между ними происходили постоянные столкновения. Лет до пятнадцати он поддерживал свою власть над ними простою и старомодною системою физических наказаний. Но когда оне стали старше, его авторитет над ними поколебался. Он попробовал лишать их карманных денег, но эта мера оказалась недействительною: во 1-х, оне всегда могли выпросить денег у матери; во 2-х, дяде, для поддержания кредита, было необходимо, чтобы дочери его ни в чем не нуждались, чтобы оне могли держать себя, как самые богатые барышни. Брань и окрики, которые так пугали тетку, не производили никакого впечатления на молодых девиц. Оне несколько секунд слушали его, морщились, затем замечали: ах, папа, нельзя же так говорить, - и поправляли его произношение. Победа оставалась на их стороне.

Мнение моего дяди относительно Кембриджа было вполне ясно и определенно. Поступить туда значило напросто терять время и деньги. Разве университет сделает человека более деловитым? Напротив, он только внушит ему разные ложные идеи. Говорят, там можно завести дружбу с полезными людьми. Пустяки! Человеку, занимающемуся делом, вовсе не нужна дружба каких-нибудь лордов, лорды не покупают у дяди фарфора больше, чем другие люди. Если бы в университете можно было познакомиться с хозяевами больших отелей, - другое дело. Может быть, университет помогает вступить в парламент? Но ведь это хорошо для адвокатов. Неужели я думаю сделаться адвокатом? - Это стоит страшно дорого и дает неверный заработок. Среди наших родственников не было ни одного ни судьи, ни адвоката.

У нас с самого начала пошли пререкания, так как я не мог согласиться, что единственная цель жизни - это наживать деньги. Много или мало сделала для меня Купеческая школа, во всяком случае она научила меня не считать производство и выгодную продажу умывальников и приборов для ванной высшим счастьем. А между тем дядя несколько раз намекал, что так как у него не было родного сына, то при желании я мог бы надеяться впоследствии стать хозяином его фарфорового завода. Чтобы прельстить меня, он показал мне всю организацию завода, начиная с пыльной шлифованной мельницы с кашляющими рабочими, и до большой хорошо вентилированной комнаты, где девушки в странных масках обжигали посуду. - Оне готовы рисковать жизнью, - громко сказал дядя, - чтобы показать свои лица мужчинам. Я видел плавильную печь и печь для муравленья, мы обошли весь завод до железнодорожной платформы, на которой стояли большие ящики с исполненными заказами. Оттуда мы по боковой скрипучей лестнице прошли в его маленькую контору, где он с помощью двух служащих и телефона предстал передо мною во всем своем величии.

-- Смотри, - говорил он, - какая прочная посуда и прочная глазурь.

-- Да, - отвечал я, вспомнив недавно прочитанный памфлет, - вам необходимо употреблять свинец для глазури. Оказалось, что я задел больное место дяди, он страшно ненавидел глазурь без свинца и тех людей, которые старались ввести ее в употребление.

-- Вот что я скажу тебе, мальчик... - и он начал голосом сначала убедительным, а затем перешедшим в сердитый, объяснять мне все дело:

-- Во первых, практически отравление свинцом не существует; во вторых, не всякий подвержен ему и при начале болезни очень легко перевести заболевшого на другую работу. В третьих, действие свинцового отравления слишком преувеличено. В четвертых - это было сказано полушепотом - многие, особенно женщины рады этому отравлению, потому что от него бывают выкидыши. Я, может быть, не верю, но это - факт, он это знает. В пятых, рабочие не признают, чтобы опасность была серьезна, они едят немытыми руками и не принимают никаких мер предосторожности, так что "дуракам достается за дело". В шестых, он и несколько других фирм выработали очень хороший проект страхования от отравления свинцом. В седьмых, он всегда принимал всякия рациональные (конечно, не чрезмерные, нелепые и раззорительные) предосторожности против отравления. В восьмых, в плохо устроенных фабриках мелких конкурентов отравления случаются очень часто, а наши врачи обобщают эти случаи; конечно, мелкия фабрики следовало бы закрыть...

-- Впрочем, стоит ли говорить? - сказал дядя, отходя от стола, около которого сидел. - Скоро хозяев будут обвинять, что они не ходят по фабрикам сморкать носы своих работниц!

Он стал около камина и уговаривал меня не верить розсказням пристрастных и заинтересованных врагов нашей национальной промышленности.

-- Они доведут дело до того, что скоро начнется стачка предпринимателей, и тогда мы им покажем штуку, - сказал он. - Они заставят все капиталы удалиться за границу и тогда, сколько ни свисти, не вернешь их.

Он повел меня по ветхой деревянной лестнице и развеселился, рассказывая мне, как он контролирует расходование угля на своих заводах. Он сердито поздоровался с двумя-тремя рабочими, и мы вышли из ворот завода в безобразные узкия улицы, вымощенные кирпичем неприятного темносиняго цвета и окаймленные бедными жилищами рабочих. Двери стояли открытыми и за ними виднелись грязные комнаты, в которых играли грязные, дурно одетые дети.

Мы встретили девушку, повидимому, больную с исхудалым лицом, еле передвигавшую ноги и проводившую нас грустным взглядом. Она остановилась, чтобы дать нам пройти, хотя места было довольно; так обыкновенно делают полуслепые.

Я повернулся и посмотрел на нее.

-- Вот это и есть сатурнизм, - спокойно сказал дядя.

-- Что такое? - спросил я.

-- Сатурнизм. Свинцовое отравление. А намедни я видел одну сумасшедшую девушку; представь себе, что она делала. Взяла лопнувшую фарфоровую миску, которая еще не была обожжена, но покрыта уже глазурью, и преспокойно ела из нея! Немудрено, что оне доходят до такого положения, а потом жалуются. Дурачье в Вестминстере требуют, чтобы мы устраивали вентиляторы то здесь, то там, а оне все время едят из ядовитой посуды!

Вечером дядя позвал меня к себе в кабинет. Это была комната с письменным столом и образцами всевозможной посуды.

-- Ну, что, Дик, как ты решил? - спросил он.

-- Я решил ехать в университет, дядя, - решительно объявил я.

Это видимо огорчило его. - Ты дурак, - сказал он.

-- Ты круглый дурак, - продолжал он. - Ты мог бы жить здесь... Впрочем, об этом не стоит говорить... Ты потеряешь время, истратишь деньги и сделаешься бедным, полуголодным священником, будешь целые дни возиться с бабами и бояться завести собственную жену, или сделаешься школьным учителем, или несчастным газетчиком, или чем нибудь в этом роде. Вот что тебе даст твой Кембридж. Мне очень хочется не отпускать тебя туда! А? Право, очень хочется!..

-- Ну все равно, - заявил он после минутного молчания, - делай, что хочешь! Может быть, ты ни к чему другому и неспособен!

IV.

Во время моего студенчества я несколько раз ездил в Стаффордшайр, и всякий раз родственники производили на меня неприятное впечатление. Дядя жил в далеком от меня мире, где не было места для научных построений, наполнявших мой ум. Ему было бы так же трудно понять их, как китайские стихи. Его мысли были направлены на соперничество с другими фабрикантами, на наживанье денег, ставшее для него второй натурой, на приобретение влияния и почета среди людей своей профессии. У него, повидимому, не было никакого понятия о государстве, никакой любви к красоте, никакого религиозного чувства. Его физическия потребности были сильно развиты, он много ел, пил и курил; временами у него являлось желание "покутить", и тогда он ездил в Бирмингэм, Ливерпуль или Манчестр. По возвращении оттуда, он, в виде реакции, говорил о необходимости удалить нагия изображения из местной картинной галлереи и о падении нравов среди рабочих. Тех женщин, которые участвовали в его кутежах, он называл непечатными словами. К тетке он относился с добродушным презрением и не скупился на деньги для нея, а дочерей обожал; он гордился ими, радовался, что может давать им на все их прихоти, инстинктивно ревновал их ко всякому человеку, который приближался к ним.

Дядя научил меня понимать очень многих людей. Благодаря ему, я узнал, чего нельзя ожидать от них, и я понял причину того озлобления, той внезапно вспыхивающей вражды, которые показались бы мне необъяснимыми в своей более сложной форме, если бы я на нем не наблюдал эти чувства в их простейшем виде.

В сущности у него была натура несложная. Говоря вообще, он ненавидел и презирал все, что могло внушить мысль, что он лично не был самым совершенным человеческим существом.

Он ненавидел всякое ученье после 15 лет, потому что он сам учился только до пятнадцати; он ненавидел людей, которые не пили вечерний чай, пока сам не отказался от него под влиянием дочерей; он ненавидел все игры, кроме футбола, потому что в футбол умел играть; он ненавидел всех людей, которые говорили на иностранных языках, потому что сам не говорил ни на каком языке, кроме стаффордшайрского; он ненавидел всех иностранцев, потому что сам был англичанин, и все иностранные обычаи, потому что это не были его обычаи. Он находил, что никто не смеет тронуть женщину из его семьи, но сам он имеет право на всякую женщину на свете. Он мечтал, что водка и сигары, которые он потребляет и которыми он щедро угощает гостей, самые лучшия, а все остальные ниже сортом. Он ненавидел рабочие союзы, потому что они мешались в его самовластное распоряжение фабриками, и рабочих, потому что они не были покорны и не исполняли его приказаний с точностью неутомимых машин. Он был почти столько же цивилизован, почти столько же усвоил себе идеи коллективного действия и взаимного уважения, как любой негр центральной Африки.

Массы подобного рода людей разсеяны в современном промышленном мире. Этот тип с незначительными изменениями можно найти и во Франции, и в Пруссии, и в Нью Джерси, и в Италии. Вероятно, он есть и в Японии.

Его дочери были именно такими, какими неизбежно должны были быть. Их называли умненькими и в то же время оне были страшно ограничены. Когда я студентом приезжал в Стаффордшайр, дядя хотя сердился за то, что я не хочу заняться его делом, но по своему гордился мною. Я, его племянник, бедный родственник, все же был молодым джентльмэном и учился, как важный барин, разным вещам, не приносящим выгоды, а между тем сыновья его соседей, не племянники, а сыновья, оставались неотесанными болванами в родном городке. В каждый мой приезд я замечал некоторую разницу в обращении со мною кузин. Точно я был для них не один и тот же человек, а целый ряд посетителей. Целая пропасть лежала между неуклюжим шестнадцатилетним школьником в некрасивом траурном платье и двумя самоуверенными девушками восемнадцати и девятнадцати лет; но кембриджский студент 22 лет, отличный игрок в теннис, начинавший приобретать светския манеры, был желанным сверстником 23 и 24-летних девушек.

Автомобиль появился, если не ошибаюсь, во время моего второго приезда; это был красивый экипаж с дверцей позади и темнокрасными подушками. Вечерний чай перенесли на 7 часов и назвали обедом, но дядя не позволял ни подавать к нему вина, ни приглашать гостей. Он сам не одевался к этому обеду и строго запретил дочерям надевать платья с открытой шеей, - Я не могу позволить, чтобы мои дочери одевались, как... - он замялся, - как актрисы и выставляли напоказ свои голые шеи и толстые руки.

Одна особенность отличала жизнь всех этих разбогатевших семей промышленного класса: их страшная изолированность. Все местные богачи приобрели состояние путем упорного труда и строгой экономии, при чем у них не было ни времени, ни средств для гостеприимства. Единственными знакомыми кузин были их школьные товарищи и подруги. У них оне часто бывали по вечерам, а иногда проводили и целый день. Там они встречали других молодых людей, завязывалась переписка, назначались свидания, и это составляло главное содержание их жизни. Когда билльярд был новым, дядя приглашал своих приятелей поиграть на нем, вообще же он был главным образом предметом тщеславия. Обе кузины очень хорошо играли на нем. На обеды к знакомым оне никогда не ездили. После нескольких домашних ссор оне стали выезжать на танцовальные вечера, всегда в сопровождении тетки, и обыкновенно переодевались в бальные платья по дороге, у кого-нибудь из знакомых.

Дядя и тетка не составляли никаких планов будущей жизни своих дочерей. Дядя был слишком занят делами, фабриками и личными удовольствиями, чтобы задумываться о судьбе их; ему всего больше хотелось, чтобы оне оставались молодыми девушками лет шестнадцати, живыми цветами, которые украшают дом и которым можно дарить разные вещи. Он сердился, что оне не довольствуются таким положением, и еще более сердился, что оне не могут подавить своего естественного интереса к молодым людям. Эти молодые люди приходили окольными путями, чтобы только не видать его налитых кровью злых глаз. Тетка, повидимому, не имела никакого понятия о том, что могло ожидать её детей. Вообще, она ни о чем не имела собственной идеи; она принимала мужа, каков он был, и жила день за день, ни о чем не думая.

Теперь я понимаю трагическое положение моих кузин; оне были лишены всякого руководства, всякого содействия развитию. Не встречая разумного слова дома, оне черпали все свои сведения о жизни из разговоров с подругами и из популярных романов. Во время моего первого приезда я заметил, что оне вели переписку и ходили на свидания с разными таинственными С., Л., K., P. Н., вероятно, братьями и кузенами их подруг. В следующие мои приезды продолжалось то же самое, только инициалы менялись.

Из всего, что оне видели в окружающем их мире, оне вывели заключение, что цель жизни - веселиться. Оне даже иногда сами высказывали это. Главные элементы веселой жизни, по мнению моих кузин и безчисленного множества богатых молодых женщин, это иметь маленькия приключения, смеяться, чувствовать себя хорошенькой и привлекать внимание. Хождение по магазинам - одно из главных наслаждений. Оне покупали разные разности для туалета, разные безделки для себя и подарки для своих друзей. Подарки безпрестанно давались и получались в этом кругу, особенно цветы и коробки конфект. Дядя то и дело дарил дочерям то чеки, то какие-нибудь вещицы; я никак не мог привыкнуть к этим обычаям; по характеру и воспитанию я не любил получать подарки и стеснялся делать их. Дело в том, что я унаследовал от отца его ненависть и презрение к собственности.

О чем втайне мечтали мои кузины, я никогда не мог узнать; думаю, что под влиянием романов, которые оне читали, мечты их были романтичны и сантиментальны. Что касается замужества, оно казалось им и очень привлекательным, и страшно серьезным: с одной второны, оно делало женщину важной, с другой - показывало, что она состарилась. О детях оне, кажется, не думали, по крайней мере, никогда не говорили. Что касается бедного, неимущого люда, окружавшого их, кузины всегда готовы были принять участие в благотворительном базаре в пользу его. Оне не подозревали никакой экономической связи между собственным благосостоянием и бедностью рабочих и знали о рабочем союзе одно только: что это какие-то неприятные чужие люди, которые портят расположение духа дяди. В социальной жизни оне знали одно только зло: "агитаторов". Я думаю, их несколько удивляло, почему это сразу не перебьют всех этих агитаторов. Но у них было какое-то инстинктивное отвращение ко всяким разсуждениям о социальных вопросах, оне как будто боялись, что эти разсуждения нарушат их счастливое неведение...

V.

Кузины не только служили для меня иллюстрацией к Марксу; оне до некоторой степени содействовали и моему чувственному воспитанию. Их приемы в этом случае, как и во всех других, были крайне просты, но по своей неопытности я был застигнут врасплох.

Помнится, при моем третьем приезде Сибилла взялась за меня. До тех пор я, кажется, видал ее только в профиль, теперь она повернулась ко мне вполне en face и глядела на меня своими синими глазами. В первое же утро за завтраком она стала, не ожидая моей просьбы, передавать мне все, что мне было нужно.

Когда на молодых людей смотрят хорошенькия кузины, они невольно обращают внимание на этих кузин. Мне казалось, что я всегда любовался глазами Сибилы, и что в её темпераменте было много сходного с моим. Странно, что я не замечал этого при моих прежних приездах.

В это утро мы с ней гуляли по саду и разговаривали о Кембридже. Она предлагала мне множество вопросов о моих занятиях и моих планах на будущее. Она сказала, что всегда считала меня очень умным.

Когда тема разговора была исчерпана, мы нарвали букеты цветов для украшения комнат. Потом она спросила меня, умею ли я бегать, и мы с ней пробежали несколько раз по средней дорожке сада. Она немного запыхалась, и мы уселись в беседке. Мы сидели рядом, из дома нас не было видно, волоса её слегка, очень мило растрепались, и она попросила меня помочь ей заколоть их шпилькой. Никогда в жизни не был я так близко от мягких локонов, от красивых бровей, от теплой нежной щечки девушки, и я взволновался. Во мне шла борьба между желанием и робостью.

-- Благодарю, - сказала кузина и слегка отодвинулась от меня.

Она начала говорить о дружбе и пустилась в подробное описание своих подруг, забыв поддерживать легкий электрический ток между нами.

В эту ночь я пошел спать с одной господствующей мыслью в голове: поцеловать кузину Сибилу трудно, но никак не невозможно. Я не помню, чтобы у меня вообще являлся вопрос, стоит ли это делать. Новые ощущения налетели на меня неожиданно, я был точно в припадке лихорадки.

На следующий день дело дошло до кризиса в маленькой гостиной на верху, назначенной служить мне кабинетом. Я там занимался или, скорей, старался заниматься, несмотря на весьма первобытные ощущения, волновавшия мой ум. И Сибила подошла ко мне под весьма прозрачным предлогом поискать книгу.

Я повернулся и встал, увидев ее. Не помню, о чем мы говорили, но из её слов я понял, что могу поцеловать ее. Я попытался сделать это, но она отвернула от меня лицо.

-- Как вы смеете? - сказала она. - Я этого не ожидала от вас.

В таком виде наши отношения оставались в течение двух дней. Во мне росло раздражение против кузины Сибилы и в то же время сильнейшие желание добиться поцелуя, которого я жаждал. Кузина Сибила находилась в счастливом убеждении, что я без ума влюблен в нее, что она отлично играла и выиграла свою партию. Я страдал целых два дня, пока не понял, что это - самое обыкновенное кокетство, что, быть может, целая дюжина молодых людей уже играла роль Тантала, добиваясь поцелуя Сибилы. Ночью я ходил взад и вперед по комнате, проклиная ее и называя разными бранными именами, которые она, может быть, заслуживала, а она ложилась спать, жалея меня: - Ах, этот бедный, глупый Дик!

-- Отчего это мужчины такие гадкие? - говорила Сибила на следующее утро, опустив голову и уклоняясь от моей попытки насильно обнять ее.

-- Глупости! - вскричал я, и луч понимания вдруг осенил меня. - Вы сами начали эту игру.

-- О!

Она стояла около куста роз, слегка краснея, возбужденная и готовая принять оборонительное положение, если я возобновлю свое нападение.

-- Страшно жарко, невозможно вести борьбу, - сказал я, бледнея от гнева, - не знаю, хватит ли у меня сил поцеловать вас, Сибила, хотя, кажется, вам самой очень этого хочется.

Я готов был побить ее. Мой тон оскорблял ее больше, чем слова.

Наши глаза встретились. Я прочел в её глазах ненависть, равную той, какую сам ощущал.

-- Пойдем играть в теннис, - предложил я после минутного молчания.

-- Нет, - резко ответила она, - я иду в комнаты.

-- Очень хорошо.

На этом покончилось дело с Сибилой.

Я еще был под впечатлением этого разочарования, когда Гертруда вдруг стала высказывать некоторый интерес к моей особе. Она несколько раз будто случайно дотрагивалась до моей руки и оставляла на ней свои пальцы, - у нея были удивительно нежные руки, - она начала уходить со мной в беседку, доверчиво класть свою руку в мою, разспрашивать меня о Кембридже. Вопросы она делала те же, что Сибила. Но я владел собой и сохранял вид вежливого равнодушия ко всем её заигрываниям.

Какое впечатление произвело это на Гертруду, выяснилось в одном её разговоре - не помню о чем - с Сибилой.

-- О, Дик, - сказала она, с некоторым удовольствием, - Дик святоша!

И после этого я не позволил себе никакого легкомысленного поступка, который опроверг бы её теорию о моем прирожденном благочестии и целомудрии.

VI.

На фоне этой-то Стаффордшайрской грубости и неразвитости увидел я в первый раз Маргариту. Она была падчерицей Седдона, известного Берлемского адвоката и школьная подруга моих кузин, только гораздо моложе их. Она была не только не одного поколения с кузинами, но и не одного с ними рода. Она принадлежала к небольшой группе девушек, которые с удивительным прилежанием исполняют все работы, какие движение в пользу женских общественных школ навалило на учениц этих школ. Она основательно изучила французский и немецкий языки, подвинулась в математике на сколько это возможно для человека, не имеющого блестящих математических способностей, и после обычного столкновения с семьей отправилась в Ньюгэмский университет, в Беннет Голл, изучать историю.

Там на третьем году учения она переутомилась до того, что заболела и принуждена была отказаться от жизни в Ньюгеме и поехать с матерью за границу. Она заболела, как многия девушки в университетских коледжах, вследствие дурной подготовки дома и в школе. Ей казалось, что она недостаточно быстро подвигается вперед, она отказывалась от игр, от всяких физических упражнений, чтобы дольше сидеть за книгами, и часто работала по ночам. К этому присоединилась дурная пища, которою славится Беннет Голь, и ночное потребление печений и сладких бисквит, которыми девушки вознаграждают себя за дневную голодовку. Мать привезла ее домой больною и страшно огорченною и, находя, что домашняя жизнь не приносит ей пользы, повезла в Италию ее и своего сына от второго мужа, десятилетняго болезненного мальчика.

следствием нервного разстройства пищеварения.

Они пробыли более шести месяцев за границей и теперь вернулись в Берслем. Здоровье Маргариты окончательно поправилось, и она производила впечатление вполне развитой девушки. Был май месяц, масса цветов уже распустилась, когда миссис Седдон вздумала дать праздник в честь своего возвращения. Седдоны занимали просторный старый фермерский дом, переделанный сообразно с новейшими идеями комфорта; к нему прилегал фруктовый сад, предназначенный служить не столько для пользы, сколько для удовольствия. Теперь в нем цвело множество вишень и яблонь. Лужайки, заросшия желтыми трубоцветами, выделялись среди зелени лугов. Маргарита, без шляпки, очень просто одетая, с легким румянцем на щеках, встретила нашу нарядную компанию, приехавшую в четырехместном моторе с тетушкой, одетой в серое шелковое платье. Маргарита была в легком голубом костюме из прозрачной материи с хорошенькими ленточками и походила на нежный скромный цветок.

дом с верандой и открытыми французскими окнами, через которые был ход прямо в сад.

Общество было большею частью женское; исключение составлял викарий невысокого роста, с большой головой, видимо интересовавшийся Маргаритой, два-три молодых мужа, приехавших со своими женами, два юноши, кроме меня, игравшие в теннис, и, наконец, один отец с тремя дочерьми, отец старой школы, еще не вполне усмиренный, часто возмущавшийся и своевольничавший. Дочери строго следили за ним и старались предупредить в зародыше всякую его неловкость. Остальные гости были матери с дочерьми всех возрастов и целая куча теток. Мистер Седдон, кажется, не показывался, хотя был дома.

Гости сосредоточивались около чайного стола в длинной комнате с французскими окнами, и четыре нарядные горничные ходили взад и вперед, услуживая и тем, кто был в комнате, и тем, кто стоял и сидел в саду около нея. Миссис Седдон разливала чай, и Маргарита частью помогала ей, частью разговаривала со мной и с Сибилой; Гертруда встретила одного из своих прежних, заброшенных обожателей и играла с ним в теннис, стараясь воскресить прошлое. Маленький викарий, помешивая полувыпитую чашку чая, присоединился к нашей компании и перед каждым своим замечанием усиленно возобновлял это помешиванье. Мы говорили о Кембридже, и Маргарита, слушавшая там лекции до своей болезни, охотно поддерживала этот разговор. Она с интересом изгнанника прислушивалась к старым знакомым именам людей и местностей. Мы вспоминали старые анекдоты и восхищались остатками старины в архитектуре зданий.

Мне до сих пор живо рисуется Маргарита, как я ее видел в этот день, рисуется её свежее, изящное личико с несколько выдавшейся верхней губой, со слегка нахмуренными бровями и её манера держаться, застенчивая и в то же время решительная. У нея были большие голубые глаза и очень музыкальный голос с чуть заметным картавленьем.

-- Значит, Кембридж еще существует, - заметила она. В прошлом году я ездила в Гранчестер и пила чай под яблоней в цвету. Тогда я и не думала, что мне придется совсем уехать оттуда.

У нея были великолепные волоса, она была просто, но изящно одета, она говорила об искусстве, о красивых вещах и о красивой стране, она так искренно жалела о том, что не может продолжать образование, она казалась существом совсем другого рода, чем моя разряженная, грубоватая, краснощекая, черноволосая, положительно противная мне кузина. Рядом с Гертрудой она представлялась воздушной.

Она пленила меня с первой минуты, как я ее увидал, и я всеми силами старался овладеть её вниманием, понравиться ей.

Мы стали вспоминать приезд Хриса Робинзона, - он и в Беннет Голле читал реферат - и впечатление, которое он произвел на нас.

-- Он и меня тоже разочаровал, - сказала Маргарита.

разсуждали обо всем этом, когда я был на восьмом семестре, - сказал он. - Я рад, что имперьялизм не окончательно захватил студентов.

К нам подошла Гертруда, сияющая и самоуверенная; обожатель, покрасневший и, очевидно, склонный вернуться к прежним чувствам, пришел вместе с ней и с какой то дамой в розовом платье и розовой шляпке. Гертруда была предметом общого ухаживанья и не намеревалась играть пассивную роль в нашем разговоре.

-- Социализм! - вскричала она, поймав это слово. - Хорошо, что папы нет здесь! С ним положительно делаются припадки, когда при нем говорят о социализме.

Обожатель разсмеялся, не высказывая никакого мнения. Викарий заметил, что есть социализм и социализм.

Он посмотрел на Маргариту, чтобы узнать не слишком ли это смело сказано. Но она была на стороне широких воззрений, и он быстро перешел к более радикальным мнениям. Он заявил, что положение бедняков ужасно, прямо ужасно; что на него находит иногда желание разрушить всю существующую систему. - Но только, - прибавил он, обращаясь ко мне, - чем же мы ее заменим?

-- И носите золотую цепочку! - вскричала Гертруда, - это мне нравится!

Я выступил в защиту Маргариты. - Из того, что человек социалист не следует, что он должен одеваться в рогожу, - сказал я.

Обожатель сильно покраснел и пробормотал: - Надо-же быть последовательным.

У нас начался интересный спор, касающийся самых общих идей.

в споре, в роде того, что по такому важному вопросу можно многое сказать за и против, что если бы всякий исполнял свой долг относительно окружающих, социальные задачи было бы легко разрешить и т. п. С кузиной Гертрудой было трудно спорить, она не сознавала собственной непоследовательности и не принимала никаких аргументов. Её точка зрения была исключительно материалистическая; она заявила, что не понимает, почему не может жить весело, оттого что другие не веселятся; что если мы отдадим другим все, что имеем, они, наверно, не будут знать, что с этим делать. Она спрашивала, отчего мы не живем среди рабочих, если так любим их, и высказывала твердое убеждение, что если бы у нас завести социализм, через десять лет все опять пошло бы по старому. Она упрекала нас в неблагодарности и находила, что мир прекрасен, что ей не хотелось бы ничего менять в нем, что она довольна всем существующим.

Спор был прерван Маргаритой, которая предложила сыграть партию в крокет. Она поместила викария в число играющих, а сама нестала играть. Мы с ней стояли на краю лужайки и несколько секунд молча следили за игрой.

-- Как я ненавижу такие взгляды, - заговорила она доверчивым полушепотом, и нежная краска снова покрыла её щеки.

-- Отсутствие воображения, - заметил я.

-- Можно ли думать, что цель нашей жизни одно только наслаждение, - продолжала она, - только наряжаться, играть, есть вкусные кушанье и тратить деньги! - Она имела в виду не только моих кузин, но и весь мир промышленников и собственников, окружавший нас. - Но что же делать? - спросила она. - Мне очень жаль, что я должна была приехать сюда. Здесь все как-то безцельно. Не заметно никакого движения, нет идей, нет стремлений. Никто, кажется, не чувствует того, что я, - потребности осмыслить жизнь. Жизнь без смысла противна.

-- Попробую. Надобно будет что-нибудь придумать. Как вы думаете, что если бы заняться пропагандой?

-- А вы могли бы?.. - начал я с некоторым сомнением.

-- Пожалуй, что нет, - отвечала она после минутного раздумья. - Я думаю, что это мне не удастся. А между тем я чувствую, что многое может быть сделано для человечества, многое должно быть сделано... и мне так хочется поработать.

Я до сих пор вижу ее, как она стояла тогда подле меня: брови её были сдвинуты, голубые глаза глядели в пространство, губы были полуоткрыты. - Чувствуется, что на свете происходит так много вещей, в которых не можешь принять участие! - проговорила она.

Она удивительно выделялась из окружавшей обстановки. Это был, как я уже говорил, голубой цветок на куче мусора. Удивительно также, что она связана с такой страшной ссорой, которая произошла в тот же вечер между мной и дядей. Косвенно Маргарита была в ней виновата. Она воскресила в моем уме известные идеи и вопросы, я искал разрешения их и совершенно непреднамеренно заговорил таким тоном, который оскорбил дядю до глубины души.

VII.

Какая это вышла нелепая сцена!

Я сидел с ним в курильной комнате и развивал мысли, которые считал самыми неоспоримыми истинами, как вдруг к моему великому изумлению он разсердился и назвал меня "проклятым молокососом".

-- Удивительно интересное у нас теперь время, - говорил я, - мы живем, можно сказать, при начале цивилизации.

-- А! - сказал он и кивнул головой. Он сидел, отвернувшись от меня, смотрел на кончик своей сигары, и я не имел ни малейшого представления, что говорю неприятные ему вещи.

-- Ты бы, небось, все это устроил гораздо лучше, - сказал дядя, искоса поглядывая на меня.

-- Нет, не я, но если бы человечество, выработало коллективно план и знало, к какой цели стремиться, оно устроило бы все гораздо лучше. А теперь нас всех несет по воле случая, которого мы не можем предвидеть...

-- Ты, пожалуй, скажешь, что я организовал свое дело тоже по воле случая, - проговорил дядя, и в голосе его слышался вызов. Я продолжал свои разсуждения, как будто говорил в кружке студентов. - Во всяком большом деле случайность играет роль, - сказал я.

Дядя заметил, что это показывает, как я мало смыслю в делах. Если всякое предприятие зависит от случая, почему же ему все удается, и его дело растет, а дураки Акройд и Ко свою мысль.

-- О! - сказал я, - конечно, бывает, что в некоторых случаях человек одерживает победу благодаря своим достоинствам, но по большей части при современных условиях успех зависит от сил, лежащих вне человека. Не вы изобрели гончарное производство и разные усовершенствования его, не ваша предусмотрительность покрыла Англию сетью железных дорог и сделала возможным организовать производство в широких размерах. Вы просто только сумели приспособиться к требованиям времени и случайно появились в таком положении, что могли обратить их в свою пользу...

"проклятым молокососом".

Когда я очнулся от своих разсуждений о современном положении, я увидел, что он наклоняется над великолепной плевательницей, произносит какие-то отрывочные ругательства, выплевывает кончик сигары, который он откусил в запальчивости, и готовится высказать мне все, что думает о состоянии моего ума.

Почему же и мне не высказать ему моих мнений о нем? Он много лет не смотрел на себя со стороны, и я решил помочь ему в этом. Мы оба не стеснялись в выражениях. Он назвал меня социалистом, озлобленным ненавистником всякой собственности, образованным человеком самого низкого сорта с непомерным самомнением. Главное обвинение его состояло в том, будто я воображаю, что все знаю, это он повторял несколько раз.

Я не стану передавать всего, что было нами сказано во время этой стычки, не раз грозившей перейти в рукопашную, но в конце концов я объявил, что не останусь ни часа более в этом доме.

Взбешенный до последней степени, я пошел наверх, чтобы уложиться и переехать в железнодорожную гостиницу, а он с ироническою вежливостью телефонировал, чтобы мне прислали кэб.

-- Скатертью дорога! - прокричал дядя, увидев, что я ночью вышел из дома.

В виду ночного времени наше столкновение было нелепым, но в сущности это - антагонизм, существующий во всех человеческих делах, антагонизм между идеей и установившеюся рутиной. Я и мне подобные люди, мы все подвергаем допросу, уничтожаем все, что не может ясно доказать свое право на существование, потому что мы чувствуем, какой безпорядок господствует вокруг нас и уверены в возможности создать вместо него порядок. Мы несомненно - народ неприятный. Дядя принадлежит к гораздо более многочисленной массе людей, которые принимают все, как оно есть, ненавидят исследования и анализ, боятся перемен, противятся опытам, презирают науку. Вся история, вся литература, вся наука представляют эту борьбу существующих вещей с идеалом, который стремится уничтожить их.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница