Кагарлицкий Ю. И. : Наперегонки со временем

Заявление о нарушении
авторских прав
Категория:Критическая статья
Связанные авторы:Уэллс Г. Д. (О ком идёт речь)


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

Ю. И. Кагарлицкий

Наперегонки со временем

«Большинство людей, по-видимому, разыгрывают в жизни какую-то роль. Выражаясь театральным языком, каждый из них имеет постоянное амплуа. В их жизни есть начало, середина и конец, и в каждый из этих тесно связанных между собой периодов они поступают так, как должен поступать изображаемый ими тип <…>. Они принадлежат к определенному классу, занимают определенное общественное положение, знают, чего хотят и что им полагается; когда они умирают, соответствующих размеров надгробие показывает, насколько хорошо они сыграли свою роль.

Но бывает жизнь другого рода, когда человек не столько живет, сколько пробует жизнь во всем ее многообразии. Одного вынуждает к этому какое-то неудачное стечение обстоятельств; другой выбивается из привычной колеи и в течение всей остальной жизни живет не так, как ему хотелось бы, перенося одно испытание за другим.

<…>»[75].

Так сказал о себе Джордж Пондерво - один из героев Уэллса, - написавший нечто вроде романа.

«Я полагаю, что в действительности пытаюсь описать не более и не менее, чем самое Жизнь - жизнь, как ее видел один человек. Мне хочется написать о самом себе, о своих впечатлениях, о жизни в целом, рассказать, как остро воспринимал я законы, традиции и привычки, господствующие в обществе… И вот я пишу роман - свой собственный роман»[76].

Сам Уэллс тоже всегда писал «свой собственный роман» и при этом ставил себе целью «описать не более и не менее, как самое Жизнь». Что и говорить - непростая задача! Ведь рассказать нераздельно о себе и о жизни способен лишь человек, хоть сколько-нибудь соразмерный жизни.

Был ли таким человеком Герберт Уэллс?

Он писал о судьбах человечества, путях прогресса, законах мироздания, и он же - о «маленьком человеке». В те же годы - даже чуть раньше, - когда чаплинский Чарли, помахивая тросточкой и все чаще печально вглядываясь в глаза зрителя, зашагал своей нелепой походкой по экранам мира, отправился в свое путешествие уэллсовский приказчик Хупдрайвер. Потом перед читателем явился нескладный и добрый Киппс, а еще спустя какое-то время взбунтовался против судьбы мистер Полли, пустил красного петуха - и не где-нибудь, а в собственной лавке - и пошел куда глаза глядят, получая наконец-то удовольствие от жизни. Ибо маленькие герои Уэллса - существа неспокойные. Нет, они не стремятся пробиться наверх, а когда случайно попадают в «хорошее общество», с облегчением возвращаются в свой круг. Но им как-то не сидится на месте. Куда-то хочется вырваться.

Уэллсу хотелось того же. С той только разницей, что возвращаться к старому он не собирался - разве что в

 

собственном воображении, за письменным столом. Он упорно и целеустремленно прокладывал свой путь от книги к книге, от успеха к успеху, от известности к мировой славе. Бросить все и бродяжничать, как мистер Полли? Но у него было дело, требовавшее времени, отдачи всех сил, жизни устроенной и стабильной. Он никогда бы не поменялся местами с мистером Полли. Ко всему прочему, он умел ценить возможности, которые давало принесенное славой богатство, что не мешало ему завидовать этому беглому лавочнику. Ведь благополучие всегда грозило обернуться рутиной. Позднее он написал, что в его превосходном кабинете не хватает лишь одного - чтобы пейзаж за окном все время менялся. Беспокойство, импульсивность, безотчетность порывов были свойственны ему не меньше, чем его героям. В литературе у него не было устойчивого амплуа. Он писал учебники, рецензии, бытовые очерки, потом прославился научной фантастикой и сразу задумал поскорее от нее отказаться, но успех в области бытового романа (правда, он и эту традицию, сколько мог, постарался нарушить) не успокоил его - он задумал преобразовать педагогику, а с ее помощью - не только мировые порядки, но и, если удастся, человеческое существо как таковое. С этой целью он выпустил «образовательную трилогию», которая должна была по-новому ориентировать умы всего человечества. Разумеется, ему было не с руки повторять мысль Гельвеция, с которой спорил еще Дидро, о том, что в человеке все зависит от воспитания. Он достаточно уже знал законы наследственности, но с удовольствием забыл бы о них. Ему хотелось вмешиваться в ход мировых событий самым непосредственным образом. Всех всему научить. Или даже, что, как известно, труднее, - переучить. Но, едва лишь начинало казаться, что Уэллс-художник куда-то ушел, он возвращался - то как романист, то как фантаст, то в новом для себя качестве сценариста. Это принято называть «приключениями мысли». Но Уэллсу и их не хватало…

В любом из нас, должно быть, дремлет страсть к поучительству. Заведя разговор о писателе, так и тянет представить его образцом всех добродетелей. В разговоре об Уэллсе этой потребности лучше все-таки противостоять. Иначе грозит опасность сказать неправду. Уэллсу не трудно отыскать оправдание. Все, что он делал в литературе и в жизни, было грандиозным экспериментом. И ценность этого эксперимента - так, во всяком случае, полагал Уэллс - необыкновенно возрастала из-за того, что он поставлен на человеке выдающихся способностей, но при этом весьма заурядном. Или, если быть совсем уж точным, человек выдающихся способностей ставил эксперимент на человеке заурядном. Одном из многих.

«свой собственный роман», но ему давно уже хотелось рассказать о себе без обиняков. Мешало одно обстоятельство. Как сообщил он в апреле 1930 года одному из своих издателей, любая правдивая его биография вызвала бы неудовольствие его жены: она хотела видеть любимого мужа в самом лучшем свете. Но Эми Кэтрин (он называл ее Джейн) уже три года как умерла, и Уэллс теперь давал разрешение писать о себе, снабжал авторов материалами, а потом и сам обратился к этой как-никак близкой ему теме. Мысль написать автобиографию подал ему учитель русского языка его детей С. С. Котелянский, имевший отношение к издательскому делу, и Уэллс с энтузиазмом за нее ухватился. В январе 1933 года он сообщит Котелянскому, что уже занимается книгой, которая потом получила название «Опыт автобиографии». В ней предстояло напрямик рассказать о себе. Все как есть.

О себе? Но о себе как об объекте эксперимента? Или о себе как об экспериментаторе?

Уэллс разделил эти задачи и первую часть автобиографии посвятил рассказу о том, как выбивался в люди и какой человеческий опыт в результате приобрел. С удивительной скрупулезностью прослеживает он, к примеру, свою родословную. И делает это отнюдь не в надежде отыскать какого-нибудь знатного или знаменитого предка - напротив, с удовольствием выясняет, что таковых у него нет. С незапамятных времен все Уэллсы и Нилы были слугами, в лучшем случае лавочниками. Они принадлежали к замкнутому классу, со своими традициями, своими обязательными занятиями, своей гордостью. Этот класс, спаянный единством понятий и представлений, просуществовал не одно столетие и был очень сплочен благодаря общим страхам и общим надеждам. Уэллс весьма дотошно анализировал собственные мировоззрение и характер выходца из «низшего среднего класса», как в Англии вежливо именовали мещанство. И неизбежно приходил к выводу, что и то и другое прочно обусловлено двумя факторами: происхождением и полученным образованием. Когда Уэллс говорил о себе как о мелком буржуа, он имел в виду не только то, что был сыном лавочника. В гораздо большей степени речь шла о духовном родстве с этим исторически сложившимся классом, пронесшим через века свою демократическую традицию, доказавшим свою гибкость, жизнестойкость, приспособляемость, а теперь, по мнению Уэллса, изживающим такие отрицательные свои качества, как косность, необразованность и враждебность прогрессу. Именно на рубеже XIX и XX веков, когда Уэллс вступал в жизнь, из среды мелкой буржуазии впервые начала быстро рекрутироваться интеллигенция, и собственная судьба представлялась Уэллсу в этом смысле типичной.

Впрочем, стать даже не писателем, а просто человеком интеллигентной профессии оказалось для Уэллса не просто. Имея выдающиеся способности, он уже подростком и юношей напрягал все силы, пользовался каждой свободной минутой для того, чтобы по возможности залатать колоссальные прорехи в своих знаниях. Школа готовила из него приказчика, не более того, а он мечтал о карьере ученого. Но этого меньше всего от него ожидали. Сын лавочника должен быть лавочником. Такова освященная веками традиция, а традиции в Англии всегда почитали, и Министерство просвещения в этом смысле не составляло исключения.

Уже став прославленным писателем, Уэллс потратил немало времени и сил для того, чтобы улучшить и демократизировать систему народного просвещения в Англии. Он написал несколько сочинений по педагогике, популяризировал по всей стране опыт передовых учителей, помог основать в Англии школу с преподаванием русского языка. В эту школу он и отдал впоследствии собственных детей.

… Стань Уэллс ученым, как он мечтал, такое медленное продвижение к цели дало бы его сверстникам, получившим систематическое образование, преимущество перед ним, но Уэллс, не осознавая того, делал из себя писателя. Люди, которых он встречал, да и он сам, вскоре станут его героями, а мануфактурная лавка, аптека, Ап-парк и школа - местом действия его книг. С приказчиком из мануфактурной лавки мы встретимся потом в романе «Киппс», аптека и Ап-парк - место действия «Тоно Бенге», школа появится в романе «Любовь и мистер Льюишем». В своей статье о Льве Толстом Уэллс писал, что для настоящей реалистической литературы необходимо как воздух знание всех мелких деталей жизни, ее подробностей. Этих подробностей Уэллсу было не занимать. Они открылись ему не как стороннему наблюдателю, а как посвященному. Он запечатлел в памяти черты мира своего детства и юности, чтобы вспомнить о них потом с грустью, юмором, раздражением… Уэллс справедливо называл себя мелким буржуа. Много писал о мещанстве, но ведь он не просто поднялся над своим классом. Он из него вырвался, поборов и обстоятельства, и что-то внутри себя. Те люди, которые его окружали в детстве, были не просто средой - в определенном смысле это были его противники, старавшиеся удержать его при себе. Весь викторианский мир казался ему мещанским и ограниченным.

Вступить в противоречие с повседневным бытом - значит сделать первый шаг по дороге, ведущей к конфликту с определенным социальным укладом. Такой путь проделал до Уэллса видный английский писатель и общественный деятель Уильям Моррис. Он начал с возмущения неэстетичностью и стандартностью быта и человеческих душ и пришел к социализму. Уэллс, который с молодых лет хорошо знал работы Морриса и не раз посещал его публичные лекции, соглашался с ним далеко не всегда и не во всем, но высоко его ценил и отдал ему дань уважения своей повестью «Чудесное посещение». Ангел в этом произведении - это ангел искусства, освобождающего человека от сковывающих норм повседневности и приобщающего его к Человечеству.

Своим освобождением Герберт Уэллс был немало обязан искусству. Для него, как и для Горького, книга была прорывом в большой мир - мир подлинных чувств, мир мысли, недоступной его среде. С юных лет он читал запоем. И если в чтении этого юноши из людской появилась какая-то система, то он обязан этим библиотеке Ап-парка, собирать которую начали еще в XVIII веке. Он с жадностью поглощал произведения Свифта, Вольтера, Платона, Томаса Мора - просветителей, философов, утопистов.

этой науки произошел к тому времени качественный скачок от систематизации Линнея к теории Дарвина. Биология осталась на всю жизнь увлечением Уэллса, сказавшимся на всем его творчестве. Ее методы остались для него олицетворением научного метода как такового. Изучение зоологии, как об этом писал Уэллс в «Опыте автобиографии», складывалось из системы тонких, строгих и поразительно значительных опытов. Это были поиски и осмысление основополагающих фактов.

Приход Уэллса в Южный Кенсингтон, как по месту нахождения называли его колледж, означал приобщение не только к миру науки, но и к миру литературы. Здесь от Дарвина шла та гуманитарная традиция, воспринятая и с таким успехом продолженная любимым соратником великого ученого и любимым профессором Уэллса - Томасом Хаксли. Дарвин не только писал о законах природы, он наслаждался ею. Она открывалась ему, как открывается только поэтам. Он умел ценить ее красоту, как красоту подлинного искусства. Огромный успех «Происхождения видов» у широкого читателя О. Мандельштам в своих заметках справедливо объясняет не одними лишь открытиями, заключенными в этой книге, но и тем, что «ее приняли как литературное событие, в ней почуяли большую и серьезную новизну формы»[77].

В еще большей мере был литератором Томас Хаксли. Авторитет его в этом отношении был неоспорим, некоторые его эссе еще при жизни вошли в круг обязательного чтения по литературе для средней школы.

Стиль Хаксли - стиль научной беседы, в которой еще больше, чем у Дарвина, поражает, по словам Уэллса, открытость, «приветливость» научной мысли и самого способа изложения. Это всегда разговор о науке, но затеянный человеком, уверенным, что не должно быть резко очерченных границ между литературой и наукой.

Наука и искусство, с точки зрения Хаксли, тем больше сближаются, становятся проявлениями общей культуры, чем более помогают ответить на важнейший общефилософский «вопрос о месте человека в природе и его отношении ко вселенной. Как произошло человечество; каковы пределы нашей власти над природой и власти природы над нами; к какой конечной цели все мы стремимся - вот проблемы, которые всякий раз заново и со все большей актуальностью встают перед каждым, кто появился на свет»[78].

«наука бросила вызов традиции и догме, и разыгравшаяся в умах война была эпической войной. Именно в это время была завоевана теперешняя свобода мысли»[79].

Можно без преувеличения сказать, что на примере Хаксли Уэллс учился быть писателем-просветителем. Теория эволюции казалась ключом современного знания, а биология, носительница этой теории, - царицей наук, отрешившихся от своей былой замкнутости. «Широкое просветительское значение биологических и геологических исследований наполнило мое поколение надеждой и верой»[80], - писал много лет спустя Герберт Уэллс. Биология была для него еще более гуманитарным знанием, чем для его учителя. «Биология, бесспорно, гораздо больше принадлежит по материалу и методу к тому, что мы называем историей и общественными науками, чем к наукам естественнонаучного ряда, с которым ее обычно ассоциируют»[81], - продолжает он. Однако для Уэллса, как и для Хаксли, биология вносила свой вклад в культуру, нисколько не отказываясь от своих научных методов.

Год, проведенный в ученичестве у Хаксли, дал Уэллсу больше, чем любой другой год его жизни. И Уэллс никогда не забывал, чем обязан учителю. «Я считал тогда, что он величайший из людей, повстречавшихся на моем пути, - писал Уэллс в 1901 году, - в этом же я уверен и сейчас - даже еще более твердо»[82].

«Опыта автобиографии», задумал Уэллс и несколько трактатов философского рода. Если какие-то наброски были сделаны, они до нас не дошли. Однако уже в 1891 году в июльском номере журнала «Форнтайтли ревью» была опубликована статья Уэллса «Новое открытие единичного», обратившая на себя внимание читателей. В «Опыте автобиографии», написанном сорок три года спустя, он все еще вспоминает этот очерк. Такой неугасающий интерес писателя к ранней «пробе пера» не случаен. В 1891 году «идентичность атомов и большинства других физических частиц почти ни у кого тогда не вызывала сомнения. Допускать индивидуальную природу атомов казалось мыслью бесполезной и неплодотворной» (с. 122 наст. изд.[83]). Правильно найденный принцип повлек за собой цепочку открытий. В лекции «Скептицизм инструмента» Уэллс, развивая найденное в «Новом открытии единичного», сформулировал мысли, предвосхитившие важные положения физической теории будущего. Классификация, говорит он, имеет свои пределы. По мере того как вы непосредственно приближаетесь к объекту исследования и забываете о сугубо практической цели, ради которой создан ваш метод, возрастает ошибка. Картина, такая ясная при самых общих заключениях, начинает смазываться, когда увеличивается точность[84]. По мнению профессора Ритчи Колдера, Уэллс подобной постановкой вопроса предвосхитил принцип неопределенности Гейзенберга (1927 г.)[85].

Уэллс не просто предсказал будущее физическое открытие - он сразу дал его наиболее широкое философское истолкование. Можно сказать, что принцип неопределенности был открыт Уэллсом в общефилософской сфере еще до его открытия Гейзенбергом в одной из отраслей физики. О том, какое значение имело это открытие, можно судить по тому, что именно в философском истолковании этот закон ставит непреодолимый рубеж для всех последовательных детерминистов. Единственный способ построить последовательную детерминистскую систему сегодня состоит в том, чтобы ограничить принцип неопределенности квантовой механикой, лишить его общефилософского смысла[86].

При знакомстве с «Опытом автобиографии» замечаешь, что временами Уэллс отсылает читателей к своим романам, где уже описан тот или иной период или эпизод его жизни. Объясняется это отнюдь не тем, что он, как принято говорить, списывал с себя самого, - просто у всех этих сцен был какой-то общий реальный источник, от которого Уэллс, что называется, не мог отделаться: то или иное жизненное впечатление все время возвращалось к нему, и казалось, что он все никак не передаст его во всей полноте. Так и с идеями. Они, конечно, модифицируются на протяжении его жизни. Какие-то их стороны выходят на передний план, какие-то, наоборот, прячутся в тень. Но идеи эти в целом - одни и те же. Главную из них можно определить как страх перед растратой человеческих жизней. Нет, не времени, а именно жизней в целом. То, что осталось от детства, отрочества и юности - боязнь не осуществиться как личность, оказаться на задворках жизни, - понять легче и легче всего передать в привычных литературных терминах. Это ведь не новая тема. Когда Горький задумал свою «Историю молодого человека 19-го столетия», перед ним не возникло трудностей в нахождении материала. Жизненный успех - кто к нему не стремился? Но тема эта не оставляет ни Уэллса, ни его героев, когда жизненный успех уже давно достигнут. Перейдя в другой социальный слой, общаясь с самыми значительными фигурами литературной и общественной жизни, будучи богатым и расточительным, Уэллс продолжал мучиться тем же самым. И крупный капиталист Уильям Клиссольд, герой его сравнительно позднего романа «Мир Уильяма Клиссольда», такой же «alter ego» автора, как и герои его «приказчичьих» романов. Успех ничего еще не определяет во внутренней жизни героев Уэллса - разве что увеличивает меру их ответственности перед человечеством.

«Опыта автобиографии» Уэллс посвящает осмыслению своих теоретических концепций по очень широкому кругу вопросов. И это тоже неотъемлемая часть автобиографии, то, чем Уэллс жил и что, следовательно, составляло часть его личности.

Писарев как-то заметил, что Гейне всегда писал только о себе, но о таком человеке нам интересно все знать. С Уэллсом все так и не так: он писал о себе, даже когда писал о чем-то весьма отвлеченном. Такой уж это был писатель.

Уэллс упорно на протяжении многих лет доказывал, что он - художник, а занятия теорией предприняты исключительно в интересах того же художественного творчества. Это своеобразный опыт изучения среды. «Прежде чем описывать жизнь тех или других личностей, мне понадобилось, самому для себя, так сказать, для своего собственного назидания, изучить и изложить те условия общественной жизни, в которых мы плаваем как рыбы в воде»[87], - писал он в предисловии к первому русскому собранию своих сочинений. Это этюды к большой серьезной работе, не более того.

Не приходится после этого удивляться тому, что Уэллс чуть ли не каждую свою теоретическую работу объявлял последней. Справедливым это оказалось только по отношению к трактату «Разум на пределе возможностей» (1945) - последнему, что написал Уэллс в своей жизни.

появлялось, как считал он, исключительно потому, что предыдущее не удалось довести до совершенства. Но, вопреки убеждению самого Уэллса, теоретические работы давно перестали быть для него этюдами к художественным произведениям. Они приобрели самостоятельное значение, подчинились собственной логике. Каждая из затронутых проблем, по мере того как Уэллс развивался в качестве теоретика и по мере развития самой жизни, оборачивалась своими новыми сторонами.

И все же, когда Уэллс говорит об отношении собственных теоретических работ к художественному творчеству, он по-своему прав. Как справедливо и обратное: к работе над трактатами его часто подталкивало художественное творчество.

В этом сложном движении стиля сказался просветительский характер дарования Уэллса. Как известно, процесс творчества для просветителей не обладал той мерой цельности, какой достигли до них художники Возрождения, а после них - мастера критического реализма. Этот процесс был расчленен на несколько стадий. На первой - мир осмыслялся в рациональных понятиях. Затем искались «примеры», способные выстроиться в сюжет, подтверждающий схематический набросок. И лишь на последнем этапе произведение «возвращалось к жизни»: «примеры», «иллюстрации», заботливо перед тем отобранные, вновь врастали в почву действительности и приносили порой неожиданные плоды.

Уэллс на первом этапе творчества заметно преодолел ограниченность этого метода. Вслед за Томасом Гарди и предвосхищая Дж. Голсуорси, Р. Роллана, Т. Манна, он стремится вернуть литературе эпическое начало. Научная фантастика давала ему возможность быть в этом смысле последовательнее и современнее по мироощущению, чем Гарди. Новая физика, дополнив в романах Уэллса новую дарвиновскую биологию, помогла создать достаточно цельный и масштабный взгляд на мир. Но по мере приближения к конкретному социальному бытию положение менялось. С утратой космического масштаба утрачивалась и прежняя цельность. Мир снова распадался на отдельные элементы, и их единство приходилось искать заново. Сочетание теоретического творчества с художественным, а равно и прорастание одного в другое, стало с тех пор закономерным и объяснимым.

Создать новый синтез значит для Уэллса не уступить ни в общих идеях, ни в реалистической конкретности - в тех частных проявлениях жизни, из которых умный наблюдатель извлекает эти общие законы. В статье «Так называемая социологическая наука», написанной в 1906 году, он отрицает право позитивистской социологии на существование, поскольку ее функции гораздо успешнее может выполнить литература. У литературы для этого больше возможностей - ведь жизнь не укладывается в рамки науки, она текуча, изменчива. Поэтому истинная социология - это та же литература, а истинная литература - нечто подобное идеальной социологии[88].

«синтетическое» произведение Уэллс предпринимает уже в 1908 году, работая над романом «Тоно Бенге». В «Опыте автобиографии» рассказывается, какие большие надежды возлагались на него. Они оправдались только отчасти. Роман не составил эпоху в английской прозе.

В статьях «Сфера романа» (1911) и «Современный роман» (1911) Уэллс пишет о том, что у романиста не должно быть никаких ограничений, никаких искусственно поставленных рамок. «Мы приложим все силы, чтобы всесторонне и правдиво показывать жизнь. Мы намерены заниматься проблемами общества, религии, политики <…>»[89]. Эта декларация прав романиста не была, впрочем, последним словом писателя. И в романе «Мир Уильяма Клиссольда» он заявил, что дать полное представление о человеке можно, лишь начав с сотворения мира и кончив его ожиданиями вечности.

Роман, по словам Уэллса, должен вобрать в себя всю жизнь.

Подобное представление связано не только с возросшим знанием о мире и человеке, но и с убыстряющимся ходом бытия, ломкой привычных понятий, ролью романа как побудителя перемен. На романе, на самой его форме, сказывается не только время, но и политическая позиция автора. Много позднее, в «Опыте автобиографии», Уэллс выразил эту мысль, постоянно к нему возвращающуюся, наиболее полно. Примером послужил на этот раз Вальтер Скотт.

«Он был человеком поразительно консервативным; ничего не оспаривал, добровольно принимал социальные ценности своего времени, точно знал, что правильно, а что нет, что благородно, а что некрасиво, что честно, а что низко. Словом, он воспринимал события как игру индивидуальностей, в четких рамках не подлежащих пересмотру и изменению ценностей. Беззаконное романтическое прошлое, которое он изображал, казалось ему всего лишь прелюдией к современной стабильности <…>».
(с. 260 наст. изд.[90])

Поскольку сейчас подобное представление о жизни невозможно, невозможна и старая форма романа.

В современной литературе, говорит Уэллс в статье «Современный роман», легко найти «все предпосылки к дальнейшему развитию гибкой и свободной формы романа»[91]. Эта форма обрела уже свою традицию. Наилучший пример подобного рода - роман «Жизнь и мнения Тристрама Шенди, джентльмена» Л. Стерна. Однако действительным образцом для подражания оказался не столько спокойный и ироничный роман Стерна, сколько субъективная и страстная «Исповедь» Руссо.

«Исповедь» трудно назвать автобиографией в строгом смысле слова. Это скорее роман, где автор сам заместил героя и где вольности в обращении с фактами так же допустимы, как и во всяком другом романе. «Исповедь» - это автобиография, удивительно причастная роману. Романы Уэллса, в свою очередь, причастны автобиографии. Они приближаются к биографическому жанру уже по охвату событий. Стремясь к полноте охвата, Уэллс берет жизнь своего героя в наибольшем возможном для отдельного человека временном масштабе - от рождения до смерти.

И здесь столько же сходства с «Исповедью», сколько и различия с ней. В «Опыте автобиографии» Уэллс, рассказывая о себе, не старался выглядеть ни лучше и ни хуже, чем был. В романах он, напротив, стремится по возможности отойти от истории своей жизни. Но только до тех пор, пока речь идет о внешних фактах.

В отличие от писателей, называвших свои автобиографии «историями своей жизни» или «историями своей души», Уэллс назвал «Опыт автобиографии» историей своего интеллекта. Так и в романах. Духовный опыт героя мгновенно становится его умственным опытом. Житейские передряги и радости оказываются лишь внешними побудителями мысли. Уэллса больше интересуют реакции на события, чем сами события, и больше реакции рациональные, чем эмоциональные. Его герои любят, негодуют, сражаются, но Уэллс говорит не о страстях - он говорит о механизме страстей. Страсти надо познать, чтобы их победить. В «Великолепном исследовании» (1915) он даже цитирует известное место из Платона о необходимости победить страсти и возвыситься над ними.

И все-таки романы эти - исповедь, хотя и особого рода. Притом исповедь достаточно страстная. Перед читателем развертывается история приобщения человека к миру. Каждая фаза овладения им - огромный духовный подвиг. Герой каждого из этих романов - сам Уэллс: мыслитель, ученый, писатель - тот Уэллс, который видел свою задачу и гордость в том, чтобы «вобрать в себя» всю вселенную. Но и этот «большой Уэллс» достаточно изменчив, чтобы являться в различных качествах. В «Новом Макиавелли» мы видим его в кругу политиков, и современность открывается для него преимущественно в политическом аспекте, в «Браке» знакомимся с ученым, ищущим ключ к мирозданию, в «Мистере Бритлинге» - с писателем, чья совесть и сознание потрясены войной, в «Мире Уильяма Клиссольда» - с крупным промышленником и ученым, заинтересованным в рациональной перестройке мира. В поисках людей, которые осуществили бы его идеи, Уэллс словно «примеряет» эти идеи к представителям разных прослоек. Мысль о реконструкции мира кажется ему достаточно объективной для того, чтобы возникнуть в сознании самых разных людей. Обратиться к образу Клиссольда Уэллса заставила его политическая установка 20-х годов XX столетия, когда на процессы внутри капиталистической системы, получившие потом наименование «революции менеджеров», возлагалось столько надежд. Процесс овладения этим образом выглядит двояко. Повествование ведется в форме своеобразного дневника, причем первоначально цель этого приема состоит не в том, чтобы помочь самовыражению автора. Дневники, написанные от лица героя, - довольно распространенная форма писательского «вживания» в образ. Тургенев, например, создавая роман «Отцы и дети», около двух лет вел дневник от имени Базарова. Другой дневник велся им от имени Шубина («Накануне»). Но, вживаясь в образ, Уэллс, в отличие от Тургенева, не столько позволяет герою проникнуть в себя, сколько сам заполняет собой телесную оболочку героя. В «Опыте автобиографии» он по этому поводу писал, что слишком уж отождествил себя со своим воображаемым бизнесменом.

Самая множественность попыток Уэллса создать «синтетический» роман приводила к тому, что каждое отдельное повествование оказывалось в художественном отношении фрагментом по отношению к некой, существующей вне его биографии. Оно раскрывало один или несколько из возможных ее аспектов, но тем самым лишалось внутренней завершенности. Уэллс был прав, когда много лет спустя написал в «Опыте автобиографии», что не столько расширил рамки романа, сколько вышел за них. Личного опыта оказывалось недостаточно, синтез все чаще нарушался, роман слишком явно начинал тяготеть к трактату.

«Синтетический» роман должен был соединить то, что, с точки зрения самого Уэллса, существовало, в объективном смысле, раздельно. Искусству предстояло создать иллюзорный синтез на месте действительного.

Легко представить себе систему суждений, согласно которой искусство, осуществляя подобную задачу, тем самым снимает противоречие между субъективным и объективным: они синтезируются в пределах самого искусства. Однако Уэллс никогда не занимал такую позицию. Его литературные бои с Джозефом Конрадом и разрыв с Генри Джеймсом, критика, которой он подверг Джойса, а в какой-то мере и его замечания по адресу Голсуорси, объясняются самым решительным неприятием таких взглядов. Вторичность искусства по отношению к жизни была для Уэллса вне всякого сомнения.

«Синтетический роман», какой мечтался ему, Уэллс не создал. Его произведения десятых годов многие исследователи справедливо называют интеллектуальным романом. И в его пределах, на его уровне реализма Уэллс нередко достигает желаемого синтеза: это роман, а не перевоплощенный трактат. Он посвящен «приключениям» человеческой мысли, но мысль эта истинно человечна - она настолько субъективно окрашена, что мы через нее воссоздаем и образ человека. Интеллектуальный роман Уэллса - и в этом его особое качество - изначально лиричен. Если роман Уэллса и не «вобрал в себя весь мир», то личность, стоящая в его центре, действительно покусилась на эту задачу. Поэтому субъективное здесь служит выражению мира не меньше, чем в «Исповеди» Руссо, этом интеллектуальном романе, написанном антиинтеллектуалистом.

В «Современной утопии» Уэллс решает задачу, весьма сходную с той, что стояла перед ним в работе над «синтетическим» романом. Можно даже сказать, что задача решается та же самая, только подход к ней другой. Речь снова идет о том, чтобы возможно полнее совместить теоретическое и художественное. Разница лишь в материале. Теперь за отправную точку принимается не традиционный роман, а собственные трактаты «Предвидения» и «Человечество в процессе становления», и на их основе предполагается создать новую форму, представляющую не только теоретический, но и художественный интерес. Он стремился обогатить и развить утопию как литературный жанр. Это ему удалось потому, что направление развития было выбрано поразительно верно: в XX веке утопия приняла форму научно-фантастического романа. Одна же из частных причин успеха Уэллса в данном случае состояла в отказе от фигуры безымянного рассказчика, обозначенного в «Современной утопии» как «говорящий», и введении автохарактеристики в трактате «Первое и последнее» (1908). Выступив открыто как теоретик, Уэллс им и останется, но в каждом из своих теоретических произведений он не только теоретик, но и личность со всеми своими слабостями и достоинствами, обиходными мнениями, бытовыми пристрастиями и антипатиями. Высшего воплощения подобная тенденция достигла в «Опыте автобиографии», этой по существу своему теоретической книге, которую можно было бы назвать «романом большой дороги»: личность автора выходит здесь на первый план и связывает собою все эпизоды, все приключения «на дороге мысли».

Оба тома «Опыта автобиографии» вышли в конце 1934 года. Подзаголовком послужили слова: «Открытия и заключения одного вполне заурядного ума (начиная с 1866 года)». Отсчет Уэллс повел с самого начала: в 1866 году он родился. Зато кончил свой рассказ 1900-м годом. В письме Котелянскому он объяснил это тем, что живы еще многие люди, о которых хотелось бы написать. И никто не подозревал тогда, что он все-таки о них напишет! Не обо всех, правда, преимущественно о женщинах. Здесь ему было что рассказать (личная жизнь Уэллса была весьма непростая), и он знал, почему об этом стоит рассказывать. В поставленном эксперименте эта сторона жизни тоже играла немаловажную роль.

«Постскриптум к автобиографии» и запретил издавать его до тех пор, пока не уйдет из жизни последняя из упомянутых в тексте женщин. Этой «последней из упомянутых» была видная английская писательница и общественная деятельница Ребекка Уэст. Когда Ребекке показалось, что она навеки соединила свою судьбу с судьбой Уэллса, ей было всего двадцать лет, а Уэллсу - сорок шесть. Умерла, когда ей было девяносто с лишним, пережив своего возлюбленного на тридцать семь лет. И все это время книга лежала под спудом. Никто не подозревал, что у старшего сына Уэллса хранится некий «Постскриптум к автобиографии».

Итак, в 1983 году умерла Ребекка Уэст, и начались подготовительные работы к изданию третьего тома «Опыта». В качестве редактора выступил сын Уэллса Джордж Филип Уэллс, который дополнил его рядом других материалов, снабдил примечаниями и придумал для книги свое, гораздо менее скромное, название: «Влюбленный Уэллс». Думаю, причин для этого было несколько. Известную роль здесь сыграли соображения коммерческие. Книга сразу пошла нарасхват, и рецензии на нее появились, наверно, во всех английских газетах, не говоря уже о специализированных издательских журналах. Однако нетрудно заметить и другое: для постскриптума книга великовата и, кроме того, новое название нисколько не противоречило содержанию.

Появление в 1984 году книги «Влюбленный Уэллс» стало сенсацией, но сенсация всегда все-таки не более, чем сенсация. И наш случай не исключение. В Англии, США, Франции, России об Уэллсе написаны на сегодняшний день около сотни литературоведческих и биографических книг. В них рассказано о знаменитом писателе достаточно много. Поэтому, надолго отложив публикацию своих последних признаний, Уэллс сделал рискованный шаг. Дело в том, что архив Уэллса был после его смерти продан Иллинойскому университету (США), причем хранитель этого архива, профессор Гордон Рэй, приобретший в свое время широкую известность своей книгой о Теккерее, тут же очень решительно закрыл к нему доступ всем посторонним лицам. Он объявил, что следующей его работой будет большая книга о Герберте Уэллсе, и не отвечал даже на письма, где его просили уточнить тот или иной частный вопрос. Однако гора обещаний родила литературную мышь. Гордон Рэй в 1959 году выпустил (взяв себе в соредакторы Леона Эдела) сборник материалов «Генри Джеймс и Герберт Уэллс» со своим предисловием. А много лет спустя, в 1974 году, воспользовавшись материалами, предоставленными в его распоряжение Ребеккой Уэст, написал фактографическую и очень отстраненную по авторской позиции книгу «Г.-Дж. Уэллс и Ребекка Уэст», содержащую множество иллюстраций. К этому времени он получил ответственный и хорошо оплачиваемый пост главы одного из крупнейших благотворительных культурных фондов, и его интерес к Уэллсу, а может быть, вера в то, что у него когда-нибудь достанет времени и сил написать обещанный труд, совершенно угасли. Во всяком случае, он открыл наконец доступ к материалам Уэллсовского фонда, в результате чего в 1960 году появились книги «Джордж Гиссинг и Уэллс» и «Арнольд Беннет и Уэллс». Это, впрочем, было только началом. По-настоящему пробиться к материалам Уэллсовского архива удалось лишь Норману и Джинн Маккензи, и ради своей книги «Путешественник по времени» они буквально опустошили его. В результате, если говорить о чисто фактической стороне дела, «Постскриптум к автобиографии» сделался не очень нужен, тем более что женщины, о репутации которых заботился Уэллс, за это время сами многое рассказали о своих отношениях с ним. Многое было известно из давно уже опубликованных дневников Беатрисы Уэбб. В отличие от своего мужа Сиднея Уэбба, Уэллса не выносившего, она относилась к нему строго, но с пониманием и интересом и оставила чуть ли не летопись той части его жизни, что протекала у нее на глазах.

Названные книги широкого распространения не получили. Рассчитанные с самого начала на академическую аудиторию, они вообще остались вне сферы внимания тех, кого принято называть «читающей публикой».

Однако к 1984 году даже те, кто в свое время прочитал эти книги, основательно их позабыли, и вдруг - «Влюбленный Уэллс»! Неизвестная книга, написанная самим Уэллсом! Третий том знаменитого «Опыта автобиографии»! Так что Ребекка своим долголетием оказала немалую услугу человеку, с коим за шестьдесят с лишним лет до этого рассталась нельзя сказать, что совсем по-хорошему. Когда в том же 1984 году появилась еще и книга воспоминаний об Уэллсе его сына от Ребекки Уэст, Энтони Уэста, где он иногда оспаривал феминистские взгляды матери, наступило своего рода «уэллсовское Возрождение». Были переизданы первые два тома его автобиографии и огромное число книг, иногда не самых лучших. В издательском деле вступила в действие та сложная и не всегда уловимая цепь взаимозависимостей, которая и приводит к книжному буму.

раскрывшаяся еще с одной стороны? Ибо даже те факты, о которых многие знали, осветились теперь по-новому. Все увидели, как они преломлялись в сознании Уэллса. И это оказалось самым интересным.

Автобиографический элемент есть почти во всех книгах Уэллса, но помимо этого в них есть еще и нечто очень важное от биографии современного мира, рассказанной так, словно это тоже автобиография. И подобно тому, как с годами мы научаемся по-новому осмысливать события собственной жизни, сейчас, в начале нового столетия, людям - самым обычным людям - хочется окинуть взором ушедшее. Уэллс для них, для этих обычных людей, незаменимый помощник, ибо он принадлежал своему времени, закреплял его приметы и далеко выходил за его пределы.

К тому же он умел понимать этих обычных людей. В «Опыте автобиографии» Уэллс рассказывает, почему ему так трудно было сформироваться как писателю. Он считал, что историю всякого человека надо начинать с зарождения жизни на земле. Он привык думать о законах, управляющих миром, и никак не мог приблизиться к отдельно взятому человеку с его повседневными заботами. Многие писатели пробивались к самостоятельному творчеству, изучая своих предшественников. С Уэллсом дело обстояло иначе. Литературным откровением для него была книга очень милого, но и достаточно незначительного (исключение составляет только «Питер Пэн») писателя Джеймса Барри «Когда человек один». С Барри он потом подружился - Барри вообще со всеми дружил и всем нравился, - но особого интереса к нему не испытывал, да и испытывать не мог: они были люди разного масштаба дарования. Друзьями Уэллса были Бернард Шоу, Генри Джеймс, Арнольд Беннет, Джордж Гиссинг, Джон Голсуорси, а предтечами своими он считал Джонатана Свифта, Томаса Мора, Томмазо Кампанеллу, Чарльза Диккенса. Однако Барри он был благодарен необычайно: тот научил его придавать значение мелочам и писать о них!

Для литературоведа эта история, наверно, куда поучительнее, чем для писателя. Мы ведь живем концепциями. И поневоле отстраняемся от человека, который дал нам материал для этих концепций. Это несправедливо, ибо литература - дело очень личное, интимное, и как бы ни велико оказалось впоследствии общественное значение того или иного произведения, оно никогда бы не возникло, не пройдя через душу и ум человека, его создавшего. Оно выражает всю его органику. И проникнуть в нее совершенно необходимо.

В истории английского театра заметную роль сыграла пьеса «Всякий человек». Уэллс и видел в себе этого извечного «обычного человека» («common man»), которому довелось прожить последнюю треть XIX и почти половину XX столетия. Он не считал свою жизнь исключительной, ее ценность он видел в ее типичности и заявлял, что только благодаря этому она и сохраняет свой интерес. В словах «открытия и заключения одного вполне заурядного ума, начиная с 1866 года» не было никакого кокетства, и Уэллс приходил в ярость, если его в чем-то подобном подозревали. Излишней скромностью он не отличался и, когда его однажды назвали гением, ответил без затей: «Да, я гениален». Своеобразие собственной личности он вполне понимал, чему-то в себе радуясь, о чем-то сожалея, но видеть себя хотел непременно «обычным человеком», через ум и душу которого проходят веянья века. Вот только быть этим «обычным человеком» он желал больше кого бы то ни было на свете, полагая, что при всем при этом можно оставаться и ни с кем не сравнимым.

«всякого человека», у него было детство, юность, зрелость, старость.

* * *

В середине XX века Хорхе Луис Борхес признался в статье о «раннем Уэллсе», что книги этого английского писателя были первыми из им прочитанных и, возможно, станут последними; они, по мнению латиноамериканского классика, «должны врасти в общую память рода человеческого», им суждено выйти «за пределы своей сферы и пережить славу и того, кто их создал, и язык, на котором они написаны»[92]. Борхес заглянул дальше заявленного в заглавии и сформулировал свое отношение к творчеству высокоценимого им писателя в целом:

«Подобно Кеведо, Вольтеру, Гёте и еще немногим, Уэллс не столько литератор, сколько целая литература. Он сочинял книги многословные, в которых в какой-то мере воскресает грандиозный, счастливый талант Чарльза Диккенса, он придумал много социологических притч, сооружал энциклопедии, расширял возможности романа, переработал для нашего времени Книгу Иова, это великое дренееврейское подражание диалогу Платона, он издал превосходную автобиографию, свободную от гордыни и смирения, он боролся с коммунизмом, нацизмом и христианством, полемизировал (вежливо и убийственно) с Беллоком, писал историю прошлого, писал историю будущего, запечатлевал жизнь людей реальных и вымышленных»[93].

Не только для Борхеса, но и для многих других отправной точкой отсчета в знакомстве с Уэллсом послужила «Машина времени» - роман столь небольшой по объему, что Уэллс позднее включил его в свой сборник рассказов, еще не подозревая, какое невероятное количество подражаний вызовет к жизни это

 

«Машиной времени» в другой своей статье Борхес вспоминает неоконченный роман Генри Джеймса «Чувство прошлого». Отчасти предшествовали Уэллсу и «Взгляд назад» Эдварда Беллами, утопия Уильяма Морриса «Вести ниоткуда», отдельные рассказы Вашингтона Ирвинга, Эдгара Аллана По, «Янки при дворе короля Артура» Марка Твена и многое другое. Но «Машина времени» произвела настоящую революцию в научной фантастике. Повлияла она и на творчество писателей-реалистов. Вспомним хотя бы, как Пристли прихотливо поворачивает назад время в своих пьесах.

Уэллса часто сравнивали с Жюлем Верном. И тот и другой протестовали против этого. Поначалу к Жюлю Верну прислушивались больше. Он был привычнее. Франция - родина позитивизма, а для правоверного позитивиста именно технический прогресс - двигатель прогресса морального и, следовательно, социального. Жюль Верн, не будучи правоверным позитивистом, был человеком, преданным прежде всего научным фактам, а именно тем из них, которые воплотились в реальность, выдержали экспериментальную проверку и скоро принесут громадную пользу человечеству. На путях к процветанию, конечно, могут возникнуть препятствия. Например, какой-нибудь маньяк способен завладеть мощнейшим оружием, чтобы угрожать существованию соседнего города, где прогресс уже привел людей ко всеобщему братству и благополучию («Пятьсот миллионов бегумы»). Но, по Ж. Верну, с маньяками и террористами в конце концов всегда удается справиться.

Французский мэтр любил Англию и не раз там бывал. Вальтер Скотт и Чарльз Диккенс принадлежали к числу писателей, которыми он увлекался в детстве и всю жизнь перечитывал, жюльверновские чудаки-ученые конечно же вышли из «Посмертных записок Пиквикского клуба», причем они тоже иногда объединялись в клубы - в «Пушечный клуб» («Из пушки на Луну» и «Вверх дном») или в клуб рыболовов «Дунайская удочка» («Прекрасный желтый Дунай»). Создатель «Таинственного острова» очень ценил «английское воображение», но сам был писателем вполне французским - легким, шутливым и при этом рациональным. Все заимствованное у англичан перерабатывалось им почти до неузнаваемости. Во Франции еще от Вольтера шла традиция восприятия англичан как народа, приверженного в обыденной жизни «линейке и циркулю», но в то же время поражающего неорганизованностью художественного мышления. Пугающим примером этого литературного сумбура для Вольтера был, как известно, Шекспир - гениальный, по его мнению, человек, погубленный своей страной и эпохой. Жюль Верн, воспитанный на влюбленных в Шекспира романтиках, почитатель Гюго, единственной встречей с которым всю жизнь гордился, ученик и друг Александра Дюма, никогда бы не стал повторять вольтеровских инвектив против английской литературы. И все же что-то в ней оставалось для него глубоко чуждым. На его отношении к Уэллсу это тоже не могло не сказаться.

Уэллса, судя по всему, он впервые прочел лет через пять после того, как появились первые переводы английского писателя на французский язык. Верну они были специально присланы - сейчас уже трудно установить, кем именно, - и он не остался к ним равнодушен. Но вот что любопытно: великий француз обратил прежде всего внимание на недостаточный интерес Уэллса к выверенной технической детали или, если совсем быть точным, на нехватку таких деталей. И это было истинной правдой, сам подход английского коллеги к таким вопросам был совершенно иным, что, естественно, не могло понравиться старику Верну.

Жюль Верн не любил встречаться с прессой, но за два года до смерти, в 1903 году, принял известного английского журналиста Роберта Хорборо Шерада, чтобы поговорить с ним об Уэллсе. Вот отрывок из их беседы:

«Я очень доволен, что вы пришли спросить меня про Уэллса. Книги его занятны, они очень английские, но нет никакой возможности сравнивать его работу с моей. Мы идем разными путями. В его произведениях, по-моему, нет настоящей научной основы. <…> Он выдумывает, я - пользуюсь данными физики. Я отправлюсь на Луну в снаряде, которым выстрелили из пушки… Он летит на Марс на воздушном корабле, сделанном из металла, не подвластного закону тяготения. Занятно получается! Пусть покажет мне этот металл! Пусть его изготовит!»[94]

Это интервью Жюля Верна не отличалось особенной точностью. Говоря об Уэллсе, он перепутал «Войну миров» и «Первых людей на Луне», а говоря о себе, забыл упомянуть, что именно в романе «Из пушки на Луну» тоже пренебрег известным законом физики, согласно которому ни одно, даже самое мощное, орудие не способно придать выпущенному снаряду вторую космическую скорость, необходимую для преодоления земного притяжения. И тем не менее общий смысл сказанного совершенно ясен: Уэллс просто выдумщик.

Через год из второго интервью Жюля Верна английскому корреспонденту Чарльзу Даубарну выясняется, что выдумщиком он считал Уэллса все же очень хорошим.

«На меня произвел сильное впечатление ваш новый писатель Уэллс. У него совершенно особая манера повествования, и книги его очень любопытны. Но путь, по которому он идет, в корне противоположен моему. Если я стараюсь отталкиваться от правдоподобного и в принципе возможного, то Уэллс придумывает для осуществления подвигов своих героев самые невероятные способы. Например, желая выбросить героя в пространство, „изобретает" металл, не имеющий веса. <…> Уэллс больше, чем кто-либо другой, - представитель английского воображения»[95].

В известном смысле Жюль Верн оказал этим интервью большую услугу Уэллсу, которого непрерывные сравнения со знаменитым французом изрядно раздражали. Конечно, газетчики не хотели сказать ничего дурного. Жюль Верн в те годы пользовался в Англии куда большим уважением, чем во Франции, но Уэллс никак не хотел быть «вторым Верном». Он хотел быть «первым Уэллсом» и ради этого готов был еще и еще раз повторять аргументы французского коллеги через много лет после того, как они были высказаны.

«Семь знаменитых романов» «Машина времени», «Остров доктора Моро», «Человек-невидимка», «Война миров», «Первые люди на Луне», «Пища богов» и «В дни кометы». В предисловии к этому сборнику Уэллс писал:

«Эти повести сравнивали с произведениями Жюля Верна. Литературные обозреватели склонны были даже когда-то называть меня английским Жюлем Верном. На самом деле нет решительно никакого сходства между предсказаниями будущего у великого француза и этими фантазиями. В его произведениях речь почти всегда идет о вполне осуществимых изобретениях и открытиях, и в некоторых случаях он замечательно предвосхитил действительность. Его романы вызывали практический интерес: он верил, что описанное им будет создано. Он помогал своему читателю освоиться с будущим изобретением и понять, какие оно будет иметь последствия - забавные, волнующие или вредные, многие из его предсказаний осуществились. Но мои повести, собранные здесь, не претендуют на достоверность: это фантазии совсем другого рода. Они принадлежат к тому же литературному роду, что и „Золотой осел" Апулея, „Правдивая история" Лукиана, „Петер Шлемиль" и „Франкенштейн". Сюда же относятся некоторые восхитительные выдумки Дэвида Гарнета, например „Леди, ставшая лисицей". Все это фантазии, их авторы не ставят себе целью говорить о том, что на деле может случиться: эти книги ровно настолько же убедительны, насколько убедителен хороший, захватывающий сон. Они завладевают нами благодаря художественной иллюзии, а не доказательной аргументации, и стоит закрыть книгу и основательно поразмыслить, как понимаешь, что все это никогда не случится»[96].

Но вот что интересно: в период, когда писались эти романы, Уэллс говорил нечто совершенно противоположное. По его словам, он ограничивал себя исключительно тем, что считал возможным, не хватался за любую смелую идею, какая приходила в голову, и не искал сенсаций. Он рисовал будущее таким, каким предположительно оно и будет. Он готов был допустить, что, говоря о будущем, можно ошибаться, но был уверен в том, что перемены, им предсказанные, - ничто по сравнению с теми, которые действительно произойдут в течение ближайших двух столетий.

В 1920 году, вспоминая о «Войне миров», Уэллс назвал достоинством этого романа то, что от начала до конца в нем нет ничего невозможного.

Более того, в 1932 году, всего за три года до статьи к «Семи знаменитым романам», в предисловии к новому изданию «Машины времени» Уэллс не как условное допущение, а совершенно всерьез обсуждал с научной точки зрения несколько положений своего романа. Да и в предисловии к «Семи знаменитым романам» он, словно забыв, что только что объявил эти произведения не более чем фантазиями, с удовольствием вспоминал об одном своем литературном открытии, сделанном в те годы:

«Мне пришло в голову, что вместо того, чтобы, как принято, сводить читателя с дьяволом или волшебником, можно, если ты не лишен выдумки, двинуться по пути, предлагаемому наукой»[97].

«Двинуться по пути, предлагаемому наукой». Роман, в котором «от начала до конца нет ничего невозможного». Разве это не противоречит высказыванию о «захватывающем сне», рассеивающемся утром при пробуждении?

Действительно, Уэллс является родоначальником не только новой фантастики. Он стоит у истоков жанра фэнтези. К примеру, рассказ «Чудотворец» - сказка, но сказка, опирающаяся на закон ньютоновской физики. Этот прием получил особое развитие в 1940-1950 годы, когда фэнтези приобщала научную фантастику к другим литературным направлениям, став в результате чем-то вроде современного интеллектуального реализма, причем с изрядной «примесью» романтизма. Примеры тому - «Босоногий в голове» выдающегося мастера современной английской литературы Б. Олдиса, «Остановка на Занзибаре» Дж. Браннера и «Выставка зверств» Дж.-Г. Балларда, смыкающиеся в каком-то отношении с романами К. Воннегута и Дж. Хеллера.

В 1960-1970-е годы самой заметной фигурой так называемой «новой волны» английской и американской фантастики стал Майкл Муркок, близкий к английской классике нонсенса (Льюис Кэрролл, Эдвард Лир), базирующейся на индивидуальной фантастической идее, а не на наукоцентрической концепции мышления.

Задолго до этого Уэллс практически продиктовал своему другу Арнольду Беннету статью, в которой себя, а отнюдь не Жюля Верна, считал родоначальником фантастики, основанной на положениях новой физики.

«шел по пути, предлагаемому наукой»? Это очень заманчивое предположение. Разве Уэллс не писал сказок? Вспомним «Волшебную лавку» или «Мистера Скелмерсдейла в стране фей»? Но вот беда: в сказках Уэллс был очень далек от «путей, предлагаемых наукой», а в своих научно-фантастических романах - от сказок. Конечно, и те и другие завладевают нами благодаря художественной фантазии автора, но это же можно сказать о всяком достойном литературном произведении любого другого жанра.

Нет, Уэллс все-таки научный фантаст, и притом в гораздо более точном смысле слова, чем Жюль Верн. Французского писателя с должными оговорками можно назвать «техническим фантастом». Он не искал новых научных принципов, а говорил о техническом воплощении старых. Он был представителем той эпохи, когда ньютоновская механика и ряд других, созданных в XVIII - начале XIX века отраслей знания дали свои наиболее ощутимые плоды. Уэллс, напротив, двигался в сторону новой науки.

Нельзя сказать, что у Жюля Верна порой не мелькала мысль о близящемся конце «старой науки». Становилось все яснее, что утвердившиеся научные принципы почти исчерпали возможности своего технического воплощения. Жюль Верн писал о подводной лодке, когда она уже существовала. Он только увеличил ее размеры и «обеспечил» ей новое энергетическое оснащение. Он писал о воздушном шаре, тоже давно изобретенном, но заметно усовершенствовал его. Он даже предсказал самолетостроение, но и здесь ни в чем не отступил от понятий, науке давно известных и даже в какой-то мере «обжитых» техникой, ибо игрушечные геликоптеры (первые летающие аппараты тяжелее воздуха) появились за несколько лет до его предсказания.

По мере того как приближался XX век, Жюль Верн все чаще задумывался о необходимости новых научных или технических принципов. В романе «Пятьсот миллионов бегумы» (1879) герой говорит пушечному фабриканту Шульце: «Вы вот все строите пушки все больших размеров. А теперь назрела потребность в принципиально новых средствах войны». И честолюбивый заводчик посвящает его в свою тайну. Его «секретным оружием» оказывается… гигантская пушка - некое предвосхищение «Большой Берты», построенной во время Первой мировой войны. Она стоила огромных денег, но каждый ее выстрел поражал в среднем одного человека. При всей своей потребности в принципиально новых открытиях Жюль Верн долго не мог их сделать. В романе «В погоне за метеором» он нащупал наконец нечто действительно новое - аппарат, способный управлять полем тяготения, в «Необыкновенной экспедиции Барсака» ввел в действие недавно изобретенный беспроволочный телеграф и предсказал дистанционное управление машинами и приспособлениями - словом, заметно отошел от элементарной механики, которая была своего рода «рабочим инструментом» в его ранних произведениях.

В качестве предсказателя будущего начинал и ранний Герберт Уэллс. Речь идет не о его научной фантастике, которая была оценена не сразу, а о книге «Предвидения о воздействии прогресса механики и науки на человеческую жизнь и мысль», изданной в самом конце 1899 года в английском журнале «Фортнайтли ревью» и вскоре опубликованной в виде отдельного издания, причем несколькими тиражами, и не в одной только Британии[98]

В начале века недостатка в предсказаниях на следующие сто лет не наблюдалось, но все равно книга Уэллса сразу же выделилась из числа остальных. В связи с этим Бертран Рассел называл Уэллса освободителем мысли и воображения, который, рисуя привлекательные и непривлекательные картины возможного общества, «открыл молодым людям глаза на разные варианты будущего, о которых они иначе бы не задумались»[99].

Некоторые из его предсказаний осуществились гораздо раньше, чем предполагал фантаст. За два года до полета братьев Райт он заявил, что летающий аппарат тяжелее воздуха будет создан только к 1950 году, а тот построили сразу после очередного издания этой книги. Но особого значения это не имело: Уэллс ведь писал не столько о самом научном и техническом прогрессе, сколько о его влиянии на человеческую жизнь и мысль. В области материального прогресса как такового он более или менее подробно разрабатывал только вопрос о средствах транспорта и путях сообщения. Да и то потому лишь, что это оказалось отправным пунктом всей его концепции. Уэллс решил поговорить о мире, в котором практически «исчезнут расстояния». Тем самым народы сблизятся и возникнут предпосылки для Мирового государства. Именно эта идея начинает проглядывать, пока еще робко, в первом политическом трактате Уэллса. Со временем она целиком завоюет его мысль. «Человечество в процессе становления» (1903) назовет он свой следующий трактат. И хотя книга получилась неудачная, заглавие ее определило ход мысли Уэллса на всю оставшуюся жизнь. Человечеству предстоит еще долгий путь развития, в том числе и духовного. А духовно объединившееся человечество потребует и новых, более широких, ломающих национальные границы форм государственной организации. Человеческая мысль становится все сильней - почему бы и миру не объединиться на рациональной основе?

Правда, в «Предвидениях» требования рациональности настолько подчиняют себе требования гуманности, что порой этот трактат начинает напоминать рассуждения солдата-артиллериста из «Войны миров».

Вряд ли стоит говорить о многочисленных частных промашках Уэллса, из которых основной можно назвать предсказание о ходе будущей войны и ее главной военной силе - отрядах велосипедистов, вооруженных неким подобием современного автомата. На военные предсказания Уэллса очень повлияла изданная по-французски книга поляка И. Блиоха «Возможна ли ныне война»[100]«теория малых армий» (ее приверженцами были и М. Н. Тухачевский, и Шарль де Голль), приобретшая популярность в 20-е годы XX века, но довольно быстро отвергнутая. Однако в основном Уэллс поражает точностью многих своих предсказаний. Так, говоря о влиянии средств транспорта на всю экономическую жизнь страны, он интересовался и многими частностями. Им было предсказано, например, появление вагонов-ресторанов, функционирование железных дорог в связке с автомобильным транспортом: индивидуальным легковым и грузовым. В пределах этой книги Уэллс начинает спорить со своей недавней идеей о безграничном расширении больших городов, где главным средством сообщения станут бесконечные движущиеся платформы, продемонстрированные перед этим на Всемирной выставке в Париже. На этот раз Уэллс говорит о том, что люди будут жить в уютных пригородах, наслаждаясь общением с природой. И там же разместятся больницы, магазины, школы. В области градостроительства этот англичанин до мозга костей отдает предпочтение отдельным коттеджам, хотя и по-новому оборудованным - горячим водоснабжением, электричеством и другими удобствами. Людям не придется, как его матери, бесконечно мыть полы и выносить мусор. Отпадет необходимость в прислуге, для приготовления пищи будут использоваться электрические плиты. И никто не захочет работать на других. В этой связи Уэллс делает обширный экскурс в историю демократии: рухнет разделение на лендлордов и многочисленный рабочий класс; большую часть общества составят инженеры, техники и лица, связанные с обслуживанием машин, таких как тот же велосипед или - в недалеком будущем - автомобиль. Останется в стороне, пожалуй, духовенство, но и оно преобразуется, поскольку люди грядущих поколений будут изначально религиозны, из-за сильно развитого чувства долга. В корне изменится положение женщины. Брак станет расторжимым. Государство возьмет на себя заботу о детях, рожденных в браке или вне брака. Все это составит основу Новой республики, в которой возобладают элементы социализма. Впрочем, путь к становлению подобного рода социализма окажется очень не простым. «Загромождать» его будут войны, конфликт языков, расовые неурядицы.

Из общественных тенденций XX века, которые действительно предугадал и вернее всего предсказал Уэллс, - та, которая в реальном воплощении его ужаснет и оттолкнет, - фашизм. А в своем романе-предупреждении «Освобожденный мир», посвященном книге физика-атомщика Фредерика Содди «Интерпретация радия» (1908), Уэллс на заре XX века с тревогой писал о необоснованности оптимизма большинства ученых, связанного с открытием ядерной энергии. Он изобразил наш мир с его возможностями технологической и социальной революций стоящим на пороге самоуничтожения.

Сейчас «Предвидения» сохраняют немалый исторический интерес как один из лучших образцов прогностики начала минувшего века. Однако изложенные в книге идеи предстают ныне в ином свете, чем они являлись критикам - современникам Уэллса.

Описывая в «Предвидениях» возможные и желаемые общественные перемены, Уэллс не увидел в современном ему обществе силу, которая помогла бы создать в будущем строй, совместивший целесообразность и свободу. А это, в свою очередь, повлекло за собой отказ от требования свободы личности. По мнению Уэллса, способна создать целесообразное, хоть и несвободное, общество только «аристократия интеллекта» - технократия.

И в самом деле, какой еще выбор оставался Уэллсу при той системе взглядов, которая сформировалась у него к моменту написания «Предвидений»? Он справедливо считал, что время устойчивых, замкнутых в себе сословий прошло и старые «традиционные» классы находятся в состоянии распада. Буржуазия распадается на паразитическую, рантьерскую часть и на руководителей производства, которым необходимо овладеть всей потребной для этого суммой знаний и, следовательно, превратиться в интеллигенцию. Рабочий класс делится на неквалифицированных и квалифицированных рабочих, и если первая прослойка осуждена на постепенное вымирание, то вторая с развитием техники и автоматизации производства тоже превратится в интеллигенцию. Чем скорее осуществится этот процесс, тем лучше.

Кто его построит? Интеллигенция - отвечает Уэллс. Однако, чтобы не отрываться от действительности, добавляет: та ее часть, в руках которой находится реальная власть, - иными словами, «просвещенные буржуа». А так ли сильно они будут отличаться от своих непросвещенных собратьев? По Уэллсу, занятия наукой сами по себе не способствуют вызреванию в душе человека моральных понятий, скорее - наоборот. Кто же воспитает это общество в духе гуманности? И кто воспитает воспитателя?

В романе «Когда спящий проснется», как и в трактате «Предвидения», Уэллс возложил эту задачу на религию, но, похоже, эта идея не убедила даже его самого. Уэллс нарисовал общество антигуманное. Вопрос, как совместить целесообразность и гуманность, по-прежнему стоял перед ним, и он по-прежнему искал на него ответ.

Уэллс всю жизнь метался из одной крайности в другую, и забывал то о гуманности и демократизме, то о целесообразности, и, только соединяя обе стороны своего учения - если не в отдельных произведениях, то в творчестве в целом, представал оригинальным мыслителем и художником своего времени.

Впрочем, для того чтобы оценить диапазон противоречий Уэллса, необязательно обозревать все его творчество. Достаточно сравнить, например, «Предвидения» и написанный сразу же после них роман «Первые люди на Луне» (1901). В своем трактате Уэллс превознес общество технократов. В романе его осмеял.

Человек сумел выжить перед лицом природы лишь как общественное существо, доказывал учитель Уэллса Т. Хаксли. «Коллективизм» Хаксли восходил к самым истокам человечества. Таков же был «коллективизм» Уэллса, заставивший его с равным рвением написать популярное введение в биологию «Наука жизни» и популярнейший в свое время (он вышел тиражом в два миллиона экземпляров) очерк истории человечества от самых его доисторических начал, даже раньше - от формирования нашей планеты. Именно Писать историю отдельных стран уже казалось Уэллсу уступкой национализму. Человеческая жизнь, по мнению Уэллса, должна быть отдана служению человечеству. Если ты сумел ему послужить, значит, прожил свою жизнь не зря.

* * *

Тринадцатого января 1914 года на перрон петербургского вокзала сошел прибывший из Берлина маленький, полноватый, но очень живой англичанин средних лет. Не было ни речей, ни любопытной толпы. Официально о его приезде нигде ничего не сообщалось. Из личных знакомых приезжего в Петербурге жили только английский поэт, романист и очеркист Морис Бэринг - автор книг «Русский народ»[101] (1911) и «Движущие силы России»[102] (1914) - и журналист Гарольд Вильямс, женатый на Ариадне Владимировне Тырковой, видной публицистке из союза «Освобождение», преобразованного в 1905 году в кадетскую партию. В 1904 году Тыркову арестовали на финляндской границе с тиражом подпольного революционного журнала и приговорили к двум с половиной годам тюрьмы, но она бежала за границу, где и дождалась амнистии. С Вильямсом Ариадна Владимировна познакомилась в Париже.

Скромность встречи отнюдь не объяснялась тем, что его здесь плохо знали. Скорее наоборот. На русский писателя переводили с 1898 года. С 1909 по 1917-й год было издано многотомное собрание его сочинений - первое в мире[103]. В Петербурге, Москве, Киеве, Одессе и многих других городах, названий которых Уэллс даже не знал, жили тысячи его поклонников. Им увлекалась не только читающая публика, но и писатели. Его называли «гордостью и славой Англии». И как раз именно это заставляло его скрывать свой приезд. Он приехал не для того, чтобы получить дань читательской благодарности и себя показать, а для того, чтобы как можно больше - насколько это возможно за двенадцать дней - узнать об этой удивительной и странной стране - России.

Что знал он о ней до той поры?

Уэллс не причислял себя к страстным любителям русской литературы. На фоне всеобщего увлечения английской интеллигенции 1890-х годов Толстым и Достоевским его отношение к первому можно было назвать прохладным, а ко второму - прямо враждебным. Правда, он с интересом следил за творчеством Чехова и Горького. Нет, не литература, а реальные исторические события заставили Уэллса прибыть в Россию - события 1905 года. Для него Россия была страной открытой борьбы сил реакции и прогресса.

провидца заставлял Уэллса весьма часто мысленно обращаться к нашей стране.

В апреле 1906 года он встречался с Горьким. Об этой встрече рассказано в книге «Будущее Америки»[104]. Горький приехал в США на несколько дней позже Уэллса, и Уэллс наблюдал, как Америка готовилась торжественно встретить посланца русской свободы, какой энтузиазм охватил всех при его появлении и… какой бешеной газетной травле он тут же подвергся: Горький, будучи женатым человеком, приехал в США со своей возлюбленной, актрисой Московского художественного театра М. Ф. Андреевой. Их обливали грязью, выгоняли из гостиниц. Уэллс возмущался до глубины души. В 1934 году в Москве он, по свидетельству Л. Никулина, говорил Алексею Максимовичу, что неприязнь к США, высказанная в книге «Будущее Америки», в значительной мере объясняется тем, как тогда в Америке отнеслись к Горькому[105].

Это, разумеется, было преувеличением. В 1906 году радикализм зрелого Уэллса достиг апогея, что отразилось в его статьях, написанных еще до поездки в США (одна из них, кстати, и стала потом первой главой книги «Будущее Америки»). Однако, с другой стороны, эпизод с Горьким, в цепи других событий, мог открыть глаза Уэллсу на природу американского общества, послужить эмоциональным толчком, для логического анализа, который в «Будущем Америки» отличался поразительной точностью.

«Приехать в Америку из любой европейской страны - это все равно, что от сложности перейти к совершенной ясности, Отношения между наемным работником и нанимателем, администратором и рабочим, трудом и капиталом, которые в Англии преобразованы, смягчены и запутаны сотнями застарелых привычек и традиционной системой соподчинения, выступают здесь во всей своей определенности, рационалистичности, пронизывающей холодности. <…> Пересечь Атлантический океан - значит из переливчатого тумана выйти на яркое солнце. <…> Долговязая Свобода, которая в своей утыканной шипами короне стоит в нью-йоркском порту и светит миру электрическим пламенем, это на самом деле свобода Собственности, и здесь она достигла своего апогея»[106].

Но если Горький невольно помог Уэллсу определиться в отношении Америки, то, как легко догадаться, в заметно большей мере русский собрат по перу повлиял на его суждения о России. Когда разразилась газетная буря, Уэллс, успевший познакомиться с Горьким, немедленно кинулся его разыскивать. Это удалось не без труда. В гостиницах отвечали, что подобных «персон» сюда не пускают. В конце концов Уэллс нашел Алексея Максимовича в частном доме, где два писателя и провели вечер в разговорах о России. Горький произвел на Уэллса огромное впечатление. «Горький - не только большой мастер в том виде искусства, которым я тоже занимаюсь, но и блестящий человек»[107], - писал он в книге «Будущее Америки». Год спустя Горький и Уэллс встретились в Лондоне, где проходил V съезд РСДРП. Затем они виделись в Петрограде (Уэллс жил у А. М. Горького) и в Москве - в 1920 и 1934 годах. И хотя отношения между ними менялись, Уэллс всегда считал Горького человеком со многими элементами гениальности, тогда как себе в заслугу ставил только хорошо организованный ум. Горький всегда был из числа людей, через которых Уэллсу открывалась Россия, и его интерес к ней год от года возрастал.

При всем при том представления Уэллса о нашей стране были не слишком точны.

«Когда я думаю о России, я представляю себе то, что читал у Тургенева и моего друга Мориса Бэринга, - пишет он в предисловии к русскому собранию сочинений 1909 года. - Я представляю себе страну, где зимы очень долги, а лето знойно и ярко; где тянутся вширь и вдаль пространства небрежно возделанных полей; где деревенские улицы широки и грязны, а деревенские дома раскрашены пестрыми красками, где много мужиков, беззаботных и набожных, веселых и терпеливых, где много икон и бородатых попов, где плохие пустынные дороги тянутся по бесконечным равнинам и по темным сосновым лесам. Не знаю, может быть, все это и не так; хотел бы я знать, так ли это»[108].

Вряд ли было уместно говорить о русских мужиках, «беззаботных и набожных, веселых и терпеливых», после революции 1905 года, еще более удивительно было слышать это от человека, непосредственно общавшегося с Горьким, а потом с другими русскими, бывавшими или жившими в Англии, например с К. И. Чуковским или известным переводчиком Ликиардопуло, но это представление о «веселом русском мужике» стало у Герберта Уэллса предрассудком, а со своими предрассудками он не любил расставаться. З. А. Венгерова, известный литературовед и переводчица, встречавшаяся с Уэллсом во время его первого пребывания в России, писала в заметке, появившейся в те дни, что по дороге из Петербурга в Москву Уэллс был намерен заехать в русскую деревню и в том, «что он там увидит счастливую жизнь, в этом нашего гостя из Англии никак нельзя переубедить»[109].

Личный опыт, по-видимому, оказался убедительней слов. После поездки в деревню Вергежа Новгородской губернии Уэллс больше никогда не говорил о «веселом русском мужике, терпеливом и набожном».

и расспрашивали их о жизни. Тырков был народовольцем, участником покушения на Александра II, успевшим отбыть двадцать лет на каторге и в ссылке, где познакомился с Лениным. Трудно сказать, что почерпнул Уэллс из общения с Тырковым и из двухдневного пребывания в деревне. Сам он не оставил никаких свидетельств на этот счет, но, во всяком случае, старое представление о русской деревне с той поры исчезает из его произведений. На смену ему придет другое, куда менее радужное. Уэллс осознает всю важность крестьянского вопроса для России и впоследствии, в разговоре с Лениным, выскажет мнение, что психология русского крестьянина может оказаться главным препятствием в строительстве нового общества. Из всех планов большевиков, как он вскользь отметил в заметке о Ленине, опубликованной в 1924 году, его интересовал в первую очередь крестьянский вопрос.

Сейчас трудно восстановить многие и, возможно, существенные, детали пребывания Уэллса в Петербурге и в Москве в 1914 году. Попытки подобного рода предпринимались только в 60-е годы[110], когда немало свидетельств, надо думать, было уже безвозвратно утеряно, но и то, что известно, представляет интерес. В Москве Уэллс побывал на вечере одноактных балетов в Большом театре (танцевала Гельцер), в Третьяковской галерее и, наконец, на «Трех сестрах» и «Гамлете» в Художественном театре. Эти два спектакля привели его в совершеннейший восторг. После «Трех сестер» он прошел за кулисы и стал уговаривать Станиславского, Книппер-Чехову и Немировича-Данченко привезти чеховские спектакли в Лондон. Свое восхищение Художественным театром - а заодно и его публикой - он выразил потом в романе «Джоанна и Питер»[111].

Старина не привлекала его. День в Троице-Сергиевой лавре (23 января) - вот и вся дань, отданная ей Уэллсом. Другие предложения осмотреть памятники старины он отклонил, зато его интересовали люди. Весь первый день в Москве он провел на улицах, потом ездил на Хитров рынок, ходил в ночные чайные. Инкогнито, разумеется, долго соблюдать не удалось. Уже через два дня, 15 января, в либеральной газете «Речь» появилась беседа Уэллса с В. Д. Набоковым, в то время известным журналистом[112]. После этого он все время был на виду. Его тепло приветствовали, от него требовали интервью. Всероссийское литературное общество преподнесло ему адрес (лежавший потом на видном месте в кабинете писателя). Каждый день чуть ли не с утра Уэллс беседовал и спорил с людьми, но в любых обстоятельствах он пытался как можно больше сам увидеть, запомнить и узнать.

«русской жизни». Экзотика вообще мало интересовала Уэллса, в России тем более, - он стремился докопаться до сути происходящих здесь процессов.

Шесть лет между первой и второй поездками Уэллса в Россию были годами крупнейших мировых потрясений. Поколение, к которому принадлежал Уэллс, ожидало их, и он лучше других выразил это смутное предчувствие в своей «Войне миров» (1898). 20-е столетие было чревато грандиозными переменами, и Уэллс, человек, которого многие читатели воспринимали как пророка, еще на пороге века заявил твердо и определенно: единственный выход для человечества, если оно хочет избежать ловушек, расставленных перед ним историей, - это социализм. К такому выводу он подводил читателя в уже упоминавшемся «Будущем Америки» и написанной вскоре книге «Новые миры вместо старых»[113]. Уэллс никогда не был «социалистом по Марксу». Скорее он относил себя к числу домарксовых, утопических социалистов. Тем не менее о создателе «Капитала» английский писатель говорил в этот период с большим уважением. Маркс первым поставил социализм на историческую основу, утверждал он в «Новых мирах вместо старых»[114]. Однако все это не мешало ему спорить с Марксом, настаивавшим на неизбежности классовой борьбы и революции. При современных условиях, с точки зрения Уэллса, агитация социалистов и усилия разумных людей могут привести к социализму без всяких классовых конфликтов, а, поскольку классовую борьбу он отрицал, оставалось ждать каких-то других общенациональных или мировых катаклизмов, способных изменить мир.

И предвестником гибели буржуазной цивилизации, на развалинах которой будет построено новое общество, стала для Уэллса надвигающаяся война. В 10-е годы XX века он уже не называет гипотетическое новое общество социалистическим, слово «коллективистское» кажется ему более подходящим. Во всяком случае, он понимает, насколько неизбежная война по своим социальным последствиям будет непохожа на предыдущие.

«Каждое современное европейское государство более или менее напоминает плохо построенный, с неверно найденным центром тяжести, пароход, на котором какой-то идиот установил чудовищных размеров заряженную пушку без откатного механизма, - писал он в статье „Возможное крушение цивилизации". - Попадет эта пушка в цель, когда выстрелит, или промахнется, в одном мы можем быть уверены: пароход свой она обязательно отправит на дно морское»[115].

Еще больше укрепилась в Уэллсе эта точка зрения во время войны, особенно к 1916 году, когда он выпустил антивоенный роман «Мистер Бритлинг пьет чашу до дна»[116]. В феврале 1916 года в гостях у писателя побывали три члена приехавшей незадолго перед тем по приглашению английского правительства группы русских журналистов - А. Н. Толстой, К. И. Чуковский и В. Д. Набоков. Говорили прежде всего о войне. «Он, конечно, не сомневается в ее колоссальных последствиях, которые отразятся на всех сторонах жизни, на индивидуальной и общественной психологии, на политическом и социальном строе. И он хочет угадать, какую форму примут грядущие изменения»[117]

Революция в России, казалось Уэллсу, подтвердила его прогнозы. Ни он сам, ни его окружение в Англии, ни русские знакомые, к каким бы партиям они ни принадлежали, не испытывали к царизму никакого уважения. Гибель этого «плохо построенного, с неверно найденным центром тяжести, парохода» была закономерна. Царская Россия, по мнению Уэллса, сама собой разваливалась, не выдерживая тяжести войны. Однако за Февральской революцией последовала Октябрьская. Среди тех, кто приветствовал «зарю русской свободы», произошел раскол. Очень многие из них выступили против большевиков, «узурпировавших власть». Некоторые знакомые Уэллса, такие как Ариадна Тыркова и Владимир Набоков, покинули Россию и стали убежденными противниками Советов. Какую позицию должен был занять в это время Уэллс? С одной стороны, он никогда не ставил высоко буржуазную демократию, давно ждал кардинальных общественных и социальных перемен, которые должны были последовать за войной, и не был склонен оплакивать ни царизм, ни Временное правительство, но, с другой стороны, его «коллективизм» решительно противостоял марксизму. Уэллсу, всю жизнь размышлявшему о будущем мира, надо было определить свою позицию. Потому-то (как рассказывает Уэллс) в сентябре 1920 года, когда Каменев, член советской торговой делегации в Лондоне, предложил ему снова посетить Россию, он «тотчас же принял приглашение и в конце сентября выехал туда»[118]. Результатом этой поездки и была книга «Россия во мгле».

«Россия во мгле» написана не единомышленником большевиков. Уэллс 1920 года значительно дальше от них, чем Уэллс 1906 года. Вопрос о противостоянии труда и капитала уже не стоит для него так остро и прямо, как в «Будущем Америки». Напротив, подобные разговоры кажутся ему примитивными и догматическими, он все больше, все ожесточенней критикует Маркса. Уэллс 1920 года был органически не совместим с революцией. Это чувствовали все, кто с ним сталкивался. Он был чужой в Петрограде и Москве 1920 года - и по облику своему, и по многим своим реакциям. «Каким сытым он нам показался, каким щегольски одетым и, увы, каким буржуа!» - рассказывала в 1946 году в «Стейтсмен энд нейшн» Дженни Хорстин, которая в 1920 году петроградской девочкой Женей Лунц видела Уэллса во время посещения им тенишевской гимназии.

«Я выругал этого Уэллса с наслаждением в Доме искусств, Алексей Максимович радостно сказал переводчице: „Вы это ему хорошо переведите"»[119]. Он казался слишком благополучным на фоне всеобщей нищеты, слишком рассудительным в одних случаях, слишком придирчивым - в других. Он был эмоционально неприемлем для людей, привыкших к тяготам этих лет и считавших их неизбежными в деле построения новой жизни. Уэллс не просто не умел слушать музыку революции - он просто ее. И не от глухоты, а от того, что эта «музыка», по крайней мере для него, музыкой не была. Но «Россия во мгле» - честная книга. Она, при всем, что стояло между Уэллсом и революцией, исполнена искренней доброжелательности к нашей стране. «Перед лицом величайших трудностей они (т. е. большевики. - Ю. К.) стараются построить на обломках прошлого новую Россию. Можно оспаривать их идеи и методы, называть их планы утопией, можно высмеивать то, что они делают, или бояться этого, но нельзя отрицать того, что в России сейчас идет созидательная работа»[120].

«Все время думаю о России и обо всех нас, - пишет Уэллс Горькому 20 октября 1920 года по приезде из Петрограда в Ревель. - Нашел здесь книги по научным вопросам, присланные моим другом сэром Ричардом Грегори в Британское консульство… Надеюсь, это начало того потока книг и брошюр, который потечет теперь в Россию с Запада»[121]«Проконсультировался в Лондонском Королевском обществе. И на следующем заседании Совета будет организован комитет по снабжению Дома ученых научной литературой, - пишет он Горькому 24 октября, немедленно по возвращении в Лондон. - Кроме того, налаживаю связь Королевского общества с Британской академией и с Обществом авторов, чтобы совместно разработать план снабжения книгами Дома ученых и Дома литературы и искусства в течение зимы. Я и дальше буду извещать Вас о том, как развиваются события»[122].

Но главная польза от поездки и книги Уэллса была, конечно, в том, что они оказали огромное воздействие на общественное мнение Запада.

С Уэллсом немало спорили. В характере его взглядов никто не обманывался - да и сам Уэллс сделал все возможное, чтобы не породить в этом смысле никаких недоразумений. И вместе с тем отклики советской прессы на «Россию во мгле» в первое время были благоприятными. «Мы, коммунисты, можем быть довольны результатами поездки Уэллса в Советскую Россию. Это совсем не дурной результат»[123], - писал в апреле 1921 года А. Воронский в статье «Г.-Д. Уэллс о Советской России». В дальнейшем публикации этой книги в России мешало то обстоятельство, что в ней было много упоминаний о Троцком.

Иной была реакция

 

«Книга должна быть признана вредной», поскольку пропитана «безграничным презрением к русской душе и России как нации. Помимо этого Уэллсу очень хочется торговать, и вот он с этой точки зрения интересов английского торговца и подходит к русской проблеме. Большевики люди смелые, энергичные. Англия сможет извлечь из России при большевистской власти значительную пользу; нужно ей помочь извлечь из этой площади земли как можно больше сырья, в котором так нуждается Западная Европа»[124].

В бурцевском «Общем деле» ее критиковал И. А. Бунин; такие же статьи были помещены в «Руле» и в ряде других эмигрантских газет. Можно сказать, что ни одна из книг о большевиках не наделала столько шуму за границей, как «книга Уэллса о России»[125]. Впрочем, сам Уэллс еще раньше и столь же недвусмысленно определил свое отношение к эмиграции. «Политическое лицо русских эмигрантов в Англии, - писал он в „России во мгле", - заслуживает лишь презрения»[126]. Отношения разладились и со многими интеллигентами из тех, с кем Уэллс прежде был близок. Так, сын В. Набокова рассказывает о том, насколько была не похожа встреча его отца (теперь эмигранта) в конце 1920 или в начале 1921 года на их предшествующие две встречи:

«На этот раз не было ни банкетов, ни речей; не было даже игры в мяч с Уэллсом, которого никак не удавалось убедить, что большевики - это особая, жестокая и всеобъемлющая форма варварского угнетения, столь же древняя сама по себе, как пески пустыни, а вовсе не новый революционный опыт, за который его принимали многие иностранные наблюдатели»[127].

Разумеется, досталось автору «России во мгле» и от многих соотечественников. Они засыпали его негодующими письмами и открытками, появилось множество крайне резких статей в британской прессе. Но самое известное выступление против Уэллса принадлежит Уинстону Черчиллю.

Уэллс и Черчилль прежде отнюдь не были противниками. В 1908 году Уэллс решительно поддержал Черчилля во время парламентских выборов. Черчилль был кандидатом от либералов, ему противостояли кандидаты от консерваторов и лейбористов, и Уэллс, к возмущению многих своих друзей, опубликовал в печати письмо «Почему социалисты должны голосовать за мистера Черчилля». Он доказывал там, что лейбористский кандидат все равно не имеет шансов на избрание, тогда как Черчилль, победив с помощью лейбористов, окажется чрезвычайно полезен делу социализма. В молодом Черчилле он видел человека с широким, активным, быстро развивающимся умом. Он считал, что Черчилль чужд реформистских идей. К тому же Уэллс вынес наилучшие впечатления из общения с Черчиллем во время Первой мировой войны. Именно в бытность Черчилля министром военного снаряжения Уэллсу и другим сторонникам танка как боевого средства удалось добиться производства этого вида военной техники вопреки Китченеру, которой отвергал эти «механические игрушки»[128].

Однако с 1920-х годов отношения добрых знакомцев резко переменились. Черчилль стал для Уэллса почти что синонимом реакционера. В такой роли он дважды появлялся в произведениях писателя. В утопии «Люди как боги» (1923) он принял обличье Руперта Кетскила. Уэллс потом рассказывал, как в процессе создания этой утопии один из персонажей совершенно вышел из-под контроля и стал все больше походить на Черчилля. Автор не успел опомниться, как его персонаж начал войну против утопийцев[129]. В романе «Самовластье мистера Парэма» (1930) Черчилль выступает под прозрачным псевдонимом Бристон Берчиль, который оказывается прямым пособником диктатора Парэма.

в декабре 1944 года, Уэллс в «Дейли трибьюн» потребовал отставки Черчилля, этого «будущего английского фюрера»: «Или мы покончим с Уинстоном, или Уинстон покончит с нами»[130].

Однако переломным моментом в отношениях Уэллса и Черчилля было все-таки столкновение из-за «России во мгле».

Пятого декабря 1920 года в том же еженедельнике «Санди экспресс», где перед этим печаталась по главам «Россия во мгле», была опубликована статья Черчилля «Мистер Уэллс и большевизм». Она и послужила началом дальнейшей полемики.

Статья Черчилля открывалась небольшим вступлением, где комплименты самым затейливым образом перемежались с иронией.

«Если такой писатель, как Уэллс, чьими философскими романами мы все зачитывались, решил столь беспрекословно разъяснить нам один из важнейших политических вопросов современности, мы обязаны отнестись к его словам со вниманием. Тем более что Уэллс не только писатель, но и историк. Если человеку удалось за год написать историю мира от образования туманностей до Третьего интернационала и от протоплазмы до лорда Беркенхеда, не приходится сомневаться в том, что в России он за две недели сумел досконально во всем разобраться и стать специалистом по русским делам»[131].

Черчилль не сомневается в огромном влиянии Уэллса на умы современников и своей статьей стремится это влияние свести на нет. Эту цель он провозглашает в конце статьи со всей откровенностью. Уэллс, пишет он, ничего не понял в России. Поэтому «мы <…> должны позаботиться о том, чтобы народы Великобритании, Франции и Соединенных Штатов не пребывали в неведении и чтобы у них не осталось сомнений в причинах и характере этой ужасной катастрофы. Уэллс не прав, - продолжает Черчилль, - страдания русского населения объясняются отнюдь не блокадой, а тем, что коммунизм подорвал дух предпринимательства. Если коммунисты купят на ворованные деньги несколько паровозов, они у них все равно станут. Есть только один способ помочь России - освободить ее от большевиков. Тогда она сумеет использовать собственные ресурсы и не будет нуждаться в экономической и продовольственной помощи»[132].

Уэллс реагировал на статью Черчилля быстро и бурно. Неделю спустя в следующем же номере «Санди экспресс» он выступил с ответом и остался доволен результатами этой полемики.

«Книга, когда она еще печаталась в виде газетных статей, вызвала такой шум, что Черчилль счел необходимым на нее ответить. Я выступил с контрответом. И убил его»[133]«Мы затеяли с ним (т. е. с Черчиллем. - Ю. К.) основательную перебранку по поводу России несколько лет назад, и, если память мне не изменяет, мистер Черчилль получил по заслугам. Я сохранил об этой истории наилучшие воспоминания. Он, конечно, мог вынести иные впечатления»[134].

При этом мера неприятия революции и марксизма у Уэллса по-прежнему достаточно велика. От своих убеждений Уэллс не отказался ни в 1920 году, ни позже, хотя довольно высоко оценил деловые и политические качества Ленина. Ленин, пишет Уэллс, говорит «быстро, с увлечением, совершенно откровенно и прямо, как разговаривают настоящие ученые»[135]. В книге «Труд, богатство и счастье человечества» (1931) Уэллс назовет Ленина «человеком научного склада»[136].

«Ленин, от чьей откровенности, вероятно, захватывает дух у его последователей, окончательно отверг всякое лицемерие и заявил, что революция в России - это не что иное, как наступление эпохи беспредельных поисков, - рассказывал Уэллс в главе, посвященной встрече с Лениным. - Он писал недавно, что люди, перед которыми стоит огромная задача ниспровержения капитализма, должны быть готовы к тому, что им придется испробовать один за другим множество методов, пока они не найдут метод, наиболее соответствующий их цели»[137].

Разговор Уэллса с Лениным был, по словам самого Уэллса, разговором между «эволюционным коллективистом и марксистом». «Наш многоплановый спор остался неоконченным»[138], - констатирует Уэллс.

На протяжении 1920-1930 годов Уэллс самым внимательным образом следил за событиями в нашей стране и пользовался каждым удобным случаем дать английскому обществу как можно более обширную о них информацию. В 1931 году Британское радиовещание организовало серию из восьми передач под общим названием «Россия в плавильном огне». Перед микрофоном выступали инженеры, экономисты, педагоги, побывавшие в Советском Союзе. Беседы касались очень многих тем: быта, сельского хозяйства, транспорта, технического образования, промышленности, пятилетнего плана в целом. Итоги подводил Герберт Уэллс. Россия, говорил он, являет собой наиболее разительный пример перемен, происходящих в мире. «Совершенно очевидно, что в мире назрела острая необходимость в какой-то форме верховного контроля, который покончит с застоем в нашей экономике и вычеркнет войну из числа возможных явлений, - заявил он. - Если наши руководители и государственные деятели не соберутся вместе и не сумеют добиться этого, мы еще потопчемся немного на краю того же плавильного котла и свалимся в него»[139].

На последних страницах «России во мгле» Уэллс высказал надежду на то, что пример России и необходимость с ней торговать подтолкнет западные правительства на путь «коллективизма», общего контроля над мировой экономикой и установления системы коллективной безопасности.

«Труд, богатство и счастье человечества»:

«Его порыв в будущее не имеет прецедентов в истории»[140]. А себя причисляет к «искренним его доброжелателям»[141].

«При всем, что удивляет и огорчает или даже отталкивает нас в сегодняшней России, мы не должны забывать, - продолжает он, - что Россия высоко держит потрепанное в боях знамя мирового коллективизма, и, когда охватываешь единым взглядом современное человечество, она являет собой великолепное, внушающее надежду зрелище»[142].

Главы этой книги, посвященные Советскому Союзу, поражают обилием материала. Мимо Уэллса не проходит ничто, касающееся нашей страны. Советские издания, впечатления иностранцев, посетивших Советский Союз, работы социологов и экономистов, посвященные «русскому эксперименту», политические обзоры, советские кинофильмы - все это нескончаемым потоком переливается на страницы книги Уэллса. Он словно готовится к новой поездке в СССР.

«Союзкинохроники»:

«Ленин во время нашей встречи в 1920 году сказал мне: „Приезжайте через десять лет и тогда посмотрите нашу страну". Прошло четырнадцать лет, и я снова здесь»[143].

Это была самая короткая из всех непродолжительных поездок Уэллса: в 1914 году он пробыл в нашей стране двенадцать дней, в 1920-м - пятнадцать, на этот раз - только одиннадцать, - но Уэллс не мог не заметить огромных перемен, которые произошли в жизни страны. Изменились лица людей. В 1920 году, рассказывал Уэллс в «России во мгле», «почти все, с кем мы встречались, казались удрученными и не вполне здоровыми». На этот раз «контраст по сравнению с 1920 годом поразительный»[144].

Главной целью этой поездки была встреча со Сталиным. В беседе, состоявшейся 23 июля 1934 года, Уэллс упорно отстаивал свои коллективистские идеи, утверждая, что понятие классовой борьбы устарело. В отказе от этого понятия Уэллс видел условие сближения Советского Союза с Западом. Опубликованный текст беседы вызвал комментарии, в большинстве своем неблагоприятные для Уэллса. В лондонском еженедельнике «Нью стейтсмен энд нейшн», где 27 октября появился этот текст, возникла дискуссия. Против Уэллса выступил Бернард Шоу, в защиту - Дж.-М. Кейнс. После выступления немецкого драматурга-антифашиста Эрнста Толлера и нескольких читательских писем, опубликованных еженедельником, Уэллс отказался от дальнейшей полемики.

* * *

Удивительно, какими неожиданными и странными путями мы приходим к тому, что составляет потом главный предмет наших занятий!

безвкусицей оформления, но для детского восприятия она была на редкость красива, и я с трудом уговорил мать учить меня этому языку. Она его преподавала сначала в нефтяном институте, потом в МГУ, и ей совсем не хотелось делать дома то же, что и на работе, но в конце концов свою первую английскую книжку я прочитал. Нет, это был не Уэллс, а «Робинзон Крузо». Потом, окрыленный успехом, принялся за филдинговского «Тома Джонса» и, к ужасу своему, ничего в нем не понял. Пришлось возвращаться к адаптированной серии, и тут-то мне и попался Уэллс. Это был юмористический рассказ «Каникулы мистера Ледбеттера». Как сейчас помню превосходную обложку этой брошюрки, на которой был изображен симпатичный и глупый очкастый школьный учитель, решивший окунуться в мир приключений. Было мне тогда лет одиннадцать-двенадцать, и то, что Уэллс - знаменитый фантаст, я просто не знал, как не знал и вообще о существовании западной фантастики. Конечно, и «Пятнадцатилетнего капитана», и «Детей капитана Гранта», и «Таинственный остров» я прочитал, но Жюль Верн казался мне просто приключенческим писателем, только похуже Дюма, а «Восемьдесят тысяч километров под водой» (роман, до сих пор убежден, скучнейший) вообще на долгое время прекратил мои с ним отношения. Кстати, прочитав в одном из выпусков «Альманаха библиофила» статью О. Н. Трубачева «Книга в моей жизни», я убедился, что был не одинок в своем восприятии Жюля Верна как «приключенца», а не фантаста.

И вдруг мне в руки попалась «Фантастика» Уэллса с предисловием А. Старцева. Это было второе издание, вышедшее в 1936 году, через год после первого, от меня ускользнувшего, но я не решаюсь точно сказать, когда именно я его прочел. Думаю, через год или два. Вообще это издание сыграло очень большую роль в истории «русского Уэллса». Уэллса много издавали в 20-е годы, но затем наступил перерыв в шесть лет, и для людей моего возраста он заново возник лишь во второй половине 30-х годов. В этом, «старцевском», как я его до сих пор называю, издании были «Машина времени», «Человек-невидимка», «Война миров», повесть «Страна слепых» и множество рассказов. Какое-то время я ни о чем другом не мог думать и принялся доставать Уэллса, где только удавалось, так что когда много позже я взял его темой курсовой работы, то был к ней, по стандартам того времени, уже неплохо подготовлен. А еще через несколько лет мне предложили в Гослитиздате написать крошечное, без подписи (подпись потом все-таки поставили) предисловие к «Человеку-невидимке». Я обратился за разрешением к Старцеву. «А я Уэллсом давно не занимаюсь», - сказал он. Помнится, меня это донельзя удивило. Как можно?!

Так вошел в мою жизнь - на этот раз литературную - Герберт Уэллс.

Впрочем, я бы не стал разделять эти понятия. Писать о ком-то, по-моему, нельзя, не сделав этого автора в известном смысле частью себя самого. Так у меня произошло с Уэллсом. За долгие годы я «сроднился» с ним, меня привлекает его могучий интеллект, определенность суждений и одновременно юмористическая жилка, понимание людей и редкостная изумительная простота. Да, он писатель без фокусов. Ему важно не себя показать, а пробиться к сознанию как можно большего числа читателей и заставить их задуматься о самом существенном в себе и других, о человечестве в целом. Этим-то он меня и притягивал. И чем дальше, тем больше.

В занятиях литературой есть еще одна особенность. Всякая новая работа, если хочешь, чтобы она получилась, должна вытекать из предыдущей. Иногда эти взаимосвязи бывают очень сложными. Для меня они на первых порах оказались удивительно естественными. 1950-1960-е годы были периодом большого подъема фантастики - сначала в США, потом у нас, но писали о ней немного. Мне и захотелось заполнить этот вакуум. Поначалу для себя самого. В 1960 году я закончил книгу об Уэллсе (три года спустя ее издали) и убедился, что о фантастике как таковой знаю явно недостаточно. Я решил написать статью «Что такое фантастика?». К моему удивлению, она оказалась никому не нужна. Пришлось писать книгу. Сейчас она издана в Германии, Польше, Чехословакии, Венгрии, Испании, но это лишь малая компенсация за все, что мне пришлось претерпеть…

«На ловца и зверь бежит» оправдалась относительно меня самым буквальным образом. Едва я начал в МГУ заниматься Уэллсом, Александр Абрамович Аникст, выдающийся шекспировед, а в те времена молодой доцент, часто посещавший букинистические магазины, сообщил мне, что в одном из них продается «Опыт автобиографии» Уэллса; о такой удаче я и не мечтал. С тех пор разные издания Уэллса чуть ли не сами стали занимать место на моей книжной полке. Я не ставил себе специальной целью собрать полную уэллсовскую библиотеку, поскольку скоро понял: это невозможно. Самая большая (хотя и неисчерпывающая) коллекция книг Уэллса и литературы о нем, собранная в публичных библиотеках Бромли - города, где он родился, - содержала, согласно каталогу 1974 года, 1296 названий. Сейчас их значительно больше. Русская библиография, составленная И. М. Левидовой и Б. М. Парчевской, указывает 867 названий, но она кончается 1965 годом, следующий же год, юбилейный (сто лет со дня рождения Уэллса), прибавил так много нового, что этот список сразу стал неполным. Нетрудно понять поэтому, сколь многого у меня недостает, но зато некоторые книги, счастливым обладателем которых я стал, - подлинные вехи в русском познании Уэллса. Прежде всего это, конечно, первый том первого завершенного русского собрания сочинений Уэллса, выпущенного издательством «Шиповник» в 1908-1909 годах с очень интересной вступительной статьей и под редакцией В. Г. Тана, и том зифовского «Полного собрания фантастических романов» под редакцией М. Зенкевича. С Михаилом Александровичем я потом познакомился. Человек он был совершенно очаровательный, удивительно интеллигентный и доброжелательный.

Вообще Уэллс свел меня с немалым числом интересных людей.

Как-то, когда я вернулся из Ленинской библиотеки, жена встретила меня на пороге словами: «Ты знаешь, твою книгу издают в Англии». Происходило это в 1965 году, других книг у меня тогда не было, и я без труда догадался, о чем идет речь. Как выяснилось впоследствии, это вообще была первая монография об Уэллсе, написанная иностранцем и переведенная на английский, и, разумеется, это не могло не сказаться на моей дальнейшей судьбе. Думаю, и премией «Пилигрим», которую мне дали потом в США, я обязан в первую очередь именно этому обстоятельству. Но вот что странно: тогда это сообщение не произвело на меня особого впечатления. Приятно, конечно, но к текущим-то моим делам какое это имеет отношение? А уж дальнейшие слова жены и вовсе меня огорчили. Как выяснилось, приехала моя переводчица и уже назначила мне время для встречи - завтра, в десять часов утра. А у меня недочитанные книги! Но адрес, который мне сказала жена, привел меня в некоторое смущение. Да это же особняк Горького! И зовут переводчицу Мария Игнатьевна. Сейчас уже не могу припомнить, каким путем, но я пришел к заключению, что речь идет о Марии Игнатьевне Закревской, которой посвящен «Клим Самгин», она же - баронесса Будберг, она же - Мура Будберг, многолетний секретарь Горького, помогавшая Уэллсу во время его второго приезда в Москву (он очень тепло писал о ней в «России во мгле»), и его последняя любовь. Сейчас я, разумеется, знаю о Марии Игнатьевне гораздо больше, чем тогда, - частью из книг, частью благодаря изысканиям эстонского литературоведа, писателя и поэта О. В. Крууса, которыми он со мной поделился, и, само собой, из многих с ней разговоров в Москве, куда она часто наезжала, и в Лондоне, где постоянно жила, - но и в то утро, когда я вошел в квартиру на верхнем этаже Дома-музея Горького, я был исполнен живейшего любопытства. За столом, вокруг которого могли бы разместиться полторы дюжины гостей, завтракали две очень уже немолодые женщины. Мне тоже предложили перекусить и даже выпить рюмочку. Что я там ел - не помню, что пил - помню отлично. В этом доме (не знаю, может быть, лишь при Марии Игнатьевне) экзотических напитков не пили - только водку, дорогих сигарет и папирос не курили - один «Беломор»…

Мария Игнатьевна оказалась женщиной крупной, грузной, но при этом держалась так прямо, двигалась так легко (даже потом, когда взяла в руки палку), была исполнена такой простоты и непринужденного достоинства, что словно бы и не прошло сорока лет с тех пор, как в нее - тоненькую, молоденькую - влюблялись с первого взгляда. По-английски она говорила с ужасающим акцентом, но зато настолько свободно, точно и остроумно, что, наверное, ее собеседники-англичане начинали сомневаться, правильно ли говорят сами. Как она разговаривала на других языках, не знаю, наверное, точно так же, но говорила она на всех европейских языках. Включая русский. Увы, о родном ее языке тоже приходится упоминать. В памяти современников сохранилось немало интереснейших ее фраз. Я запомнил только одну: «У вас сейчас происходит дурная погода». Но сила этой женщины была такова, что невольно закрадывалось сомнение: а может быть, так и полагается говорить? Книгу мою Мария Игнатьевна перевела превосходно. Я не раз слышал, как восхищались этим переводом. Но вот цитаты мои из Уэллса она, вероятно, ради экономии времени, не списала с книг, а сама и перевела. Неплохо. Жаль только, что у Уэллса - иначе.

В Лондоне она жила на богатой Кромвель-роуд, в доме со швейцаром, в большой квартире, где вдоль стен стояли грубо сколоченные книжные полки (я без труда обнаружил там издания Уэллса, в которые она при желании могла бы заглянуть). Общество ее составляла полубезумная компаньонка, за которой она заботливо ухаживала. Никогда не забуду, как мы переходили однажды эту самую Кромвель-роуд. Я хотел дождаться зеленого света, но Мария Игнатьевна взглянула на меня с удивлением, подняла палку и пошла через улицу. И машины остановились!

«Он немедленно перед вами извинится», - сказала Мария Игнатьевна. Так и случилось.

В чем тут дело? Думаю, прежде всего в редкостном своеобразии личности, принесшем ей даже в Англии, стране, столь богатой людьми своеобычными, широчайшую известность, и в абсолютной независимости взглядов, суждений, поступков. Однажды я ее спросил, почему она переводила книжку никому не известного литератора - после своих переводов из Горького и других классиков. «А она мне понравилась», - ответила она. К этому времени я уже знал о полном безразличии Марии Игнатьевны ко всяким литературоведческим концепциям и поинтересовался, чем же книга ее подкупила. «А вы написали ее так, словно были знакомы с Уэллсом». Исчерпывающим ответом я бы это никак не назвал, но, право, большего комплимента я в жизни не получал… В том же, что ею переведенную книгу сразу напечатают, она, видимо, нисколько не сомневалась.

В последние годы Мария Игнатьевна много болела. Дважды ложилась на серьезные операции, но работать не переставала и в больнице. Конечно, она могла себе позволить отдельную палату в частной клинике, но денег на ветер бросать не любила и ложилась в городскую больницу. Нисколько от этого, кстати говоря, не страдая. Об одном таком случае она рассказала нам так:

«Берет сестра мои вещи и ведет меня в общую палату. Проходим мы одну пустую одиночную палату, другую, третью. Я ее спрашиваю: „А это что за палаты? Мне ведь надо работать". Она мнется, не отвечает. „Душка, - говорю я ей, - что это все-таки за палаты?" Она смутилась, говорит: „Это для умирающих". „Вот и прекрасно, - говорю я ей, - это как раз для меня". Вхожу в одну из этих палат, она несет за мной мои вещи <…>».

Когда ей стало совсем плохо, журналист Бернард Левин потихоньку сговорился с «Таймс» и заранее заготовил некролог, но кому-то проболтался, и Мария Игнатьевна, разумеется, сразу про это узнала - Лондон ведь «город маленький». Мария Игнатьевна страшно возмутилась, позвонила Левину и велела ему немедленно к ней прийти. «И некролог свой захватить не забудь». Это, собственно, и было главной ее целью. Некролог она внимательно отредактировала и отдала обратно - «пусть пока полежит». Редактором она, впрочем, оказалась совсем непридирчивым. В тексте сохранилась, например, такая фраза: «На ее приемах можно было встретить людей блестящих и знаменитых, а рядом с ними - никому не известных зануд». Цитирую я, правда, по памяти (текст ксерокопии с тех пор почернел, и в нем не разобрать ни слова), но, надеюсь, достаточно точно: фраза так выразительна, что ее не забыть. Должен признаться еще в одной вольности: медсестру она, конечно, назвала по-английски darling - «дорогая моя», но по-русски она всех молодых женщин называла «душками», и никак иначе. Слово это из лексикона начала века не всегда, может быть, точно характеризовало женщину, к которой было обращено, но зато удивительно вписывалось в манеру речи Марии Игнатьевны.

Вскоре он предложил ей выйти за него замуж - и она отказалась! Они давно уже были близки, он был богат и находился на вершине славы. Тогда никто из английских писателей, за исключением Шоу, не мог с ним в этом соперничать. Его общества искали люди, формировавшие общественное мнение во всем мире и возглавлявшие государства, не говоря уже о великом множестве женщин. А она сказала «нет!». Трудно передать, как он был обижен. Но порвать с ней так и не смог.

При видимом безразличии к тому, что о ней подумают, как к ней отнесутся, она умела быть удивительно приятной и поведение свое контролировала очень точно. Как это уживалось все вместе, не знаю, но уживалось.

Последний раз мы видели Марию Игнатьевну в 1973 году, за год до смерти. У нас изменился номер телефона, она появилась в нашем доме неожиданно, меня не застала, и я на другой день поехал к ней в гостиницу. Она лежала в постели, глаза у нее слезились, голос был старушечьим, и все-таки оставалась в ней какая-то твердость. Умерла она восьмидесяти двух лет в Италии, у своего сына Павла. Уже потом в Лондоне, когда я сидел в гостях у русистки Аманды Калверт, нашей приятельницы, туда пришла познакомиться со мной дочь Марии Игнатьевны Татьяна Ивановна Александер. Разговаривали мы с ней по-русски.

Но пора вновь вернуться к началу этой истории. Книжку мою отослала Марии Игнатьевне Екатерина Павловна Пешкова (объяснила она мне свой поступок точно так же, как Мария Игнатьевна: «…понравилась»), и таким образом благодаря Уэллсу я познакомился с еще одной замечательной женщиной. В Москве и сейчас еще много людей, которые знали ее лучше меня, и не мне подробно о ней рассказывать. Скажу только несколько слов. Незадолго до смерти Екатерины Павловны я последний раз ей позвонил и поздравил с Новым годом, и она не сразу меня вспомнила, но как она при этом извинялась, как объясняла, что вообще стала последнее время забывать людей, с которыми знакома не слишком давно!

Про фантастику говорят, что она в чем-то сродни приключениям. В справедливости этих слов я убедился на собственном опыте. Благодаря моим занятиям Уэллсом, а потом и другими фантастами начались главные приключения моей жизни.

это книги, которые в других обстоятельствах не были бы написаны.

В 1966 году, как я уже говорил, праздновалось столетие со дня рождения Уэллса. Меня пригласили на юбилей. Опыта заграничных поездок у меня не было никакого, я верил, что все мероприятия, отмеченные в программе, состоятся (с моим участием), и заранее радовался каждому из них. Особенно хотелось попасть в дом Уэллса Спейд-хаус, куда я не попал из-за опоздания поезда, но, несмотря на это, покидая Лондон, понимал, что большего количества впечатлений в меня просто бы не вместилось.

В Лондон я летел через Париж, но из аэропорта меня не выпустили. Прилетел я утром, мой лондонский рейс был вечерним, и я решил его поменять. Девчонки из «Эр Франс», однако, не пожелали мною заниматься: у них были какие-то свои дела, о которых они тараторили без умолку. Я покорно присел на лавочку, но понял, что долго так не высижу - во мне уже все кипело. И тут я увидел английского летчика. «Помогите мне выбраться из этой проклятой страны!» - чуть не закричал я ему. В какой он пришел восторг! Его стюардесса (а он оказался командиром корабля) подошла к тем же самым девчонкам, и они мгновенно поменяли мне билет на его самолет, летевший, кстати говоря, чуть ли не пустым; я прошествовал к трапу рядом с каким-то толстым английским командированным, он тащил, отдуваясь, две полные сумки французской еды, а когда мы поднялись в воздух, мой летчик вышел ко мне со словами: «Ну, как, чувствуешь себя как дома на борту английского самолета?» В руках он держал два бокала виски, мы сказали друг другу «привет» и выпили.

В те времена полеты над городом не были еще запрещены, мы заходили на посадку через лондонские окраины, и город этот сразу меня поразил; какое-то бескрайнее море крыш…

И все-таки на другой день, проснувшись ранним воскресным утром, я понял, что в Лондоне, каким я увидел его за минувшие полдня, мне чего-то не хватает. Я вышел из гостиницы и направился куда-то, сам не знаю куда, в первом же, наверно, только что выехавшем из парка автобусе, болтая по дороге с кондуктором. От служебных дел я его не отвлекал: других пассажиров не было. И вдруг я понял: вот сюда-то мне и надо. Мы пожали друг другу руки, я вышел и остался один на старинном мосту и тут же увидел высеченное на камне объявление: «Отправлять естественные надобности с моста запрещается. За нарушение штраф». Судя по состоянию камня, за те полтораста-двести лет, что он простоял, никто его не почистил, но никто на него и не покусился. Потом я прошел на маленькое заброшенное кладбище во дворе церкви, рядом был полицейский участок с закрытыми ставнями - воскресенье! На доске объявлений висели призыв к жителям района опекать выпущенных на свободу преступников и просьбы самих жителей. Один просил помочь ему найти потерянную кошку по кличке Киска, другой - собаку по кличке Собака. Конечно же, это был диккенсовский Лондон! Под мостом, через который я перешел, хоть разок, а переночевал Сэм Уэллер в те времена, когда Тони Уэллер определил его в надежнейшую из школ - школу жизни. В этот участок, конечно, таскали Сайкса, на этом кладбище наверняка похоронен маленький Поль Домби… Из ворот участка тихонько выехал полицейский в черном комбинезоне, но и он не нарушил иллюзию, поскольку был как две капли воды похож на одного из двух мотоциклистов - спутников Смерти из фильма Кокто «Орфей»…

самые знаменитые фантастические романы. Таким он застал этот мир, но виделся он ему совершенно иным. И, по глубокому его убеждению, он скоро должен был измениться и стать похожим на мир, покуда воображаемый. Свое первое путешествие Диккенс совершил одиннадцатилетним ребенком в почтовой карете, железным дорогам суждено было появиться два года спустя. Начало им положила в 1825 году крохотная линия между Стоктоном и Дарлингтоном протяженностью в двадцать миль. Газеты тогда обсуждали вопрос, не вредна ли для здоровья поездка с такими невообразимыми скоростями. Потом, конечно, сеть железных дорог быстро покрыла страну, газетные споры подобного рода прекратились, но Диккенс «чугунку» не любил, героев своего «Пиквикского клуба» отправил в путешествие в каретах (не для того ли он отнес действие романа, написанного в 1836 году, к 1827 году?). Правда, поезд под окнами прогрохочет и в «Домби и сыне», но, в частности, для того, чтобы под него бросился Каркер. Уэллс о поезде как чуде века думал не больше, чем мы сейчас. Однако мечтал о самолетах и успел на них полетать, мечтал о космических полетах, и до полета Гагарина не дожил какие-то полтора десятилетия, и уже в 1913 году предостерегал против атомной войны. Но ходил он по тем же, мало изменившимся со времен Диккенса, улицам, общался с людьми, вышедшими из старых времен, и тот динамичный мир, в который он юношей вступил, был ему самому немного в диковинку. Он говорил о нем то с восторгом, то с ужасом, но всякий раз со свежестью чувств, которая доступна лишь тому, кто умеет видеть новое. Да и так ли уместно здесь слово «видеть»? Черты будущего были еще расплывчаты, аналогии с прошлым ненадежны. Они всегда ненадежны на пороге какого-то огромного переворота. А Уэллс его-то как раз и предвидел. И многое предугадал по малейшим намекам. Не удивительно ли это для родившегося в позапрошлом веке мальчика из провинциальной мещанской семьи?

Впрочем, Уэллс принадлежал к числу тех, кто умеет нужду обращать в добродетель. То, что грозило ему приземленностью, обычно обращалось у него в человечность. Меня отвращают романы и фильмы, где изображены некие отвлеченные «люди будущего» с напрашивающимися на пародию именами. Наверное, это потому, что я начитался Уэллса. Конечно, он и сам разок-другой поддался подобному искушению, но не потому ли он ненавидел поставленные по его книгам фильмы, где это выразилось сильнее всего! В его лучших сочинениях необыкновенное случается с самыми обычными людьми. Конечно, с людьми не без странностей, но кто знает, какие странности были у тех, кто лежит сейчас вот на этом кладбище?

Не стану утверждать, что думал так среди могил на кладбище близ полицейского участка в каком-то забытом Богом лондонском закоулке, но атмосфера, которой я тогда надышался, со временем навела меня на эти мысли.

Вообще, если б я потом больше не попал в Лондон, то считал бы время своей первой поездки потраченным самым бессмысленным образом: я не посетил ни одного из положенных туристических объектов, за исключением разве Тауэра (но у меня был к нему совсем особый интерес, связанный с моими занятиями), не видел даже смены караула у Букингемского дворца… Вместо этого все свободное время просто шатался по городу, разглядывая улицы со знакомыми с детства названиями, разговаривал с папами и мамами, гулявшими с детьми в Кенсингтонском парке у памятника Питеру Пэну, всматривался во всякие мелочи, пытаясь понять, что такое лондонская повседневность. Мне удалось даже провести вечер и утро в рабочем районе, и все британские музеи мне заменило зрелище того, как местные работяги заскакивают в паб, хлопают по заднице хозяйку, опрокидывают по маленькой, чтоб веселей начинать день, закусывают куском пирога и бегут себе дальше…

Конечно, свободных часов было не слишком много - я все-таки приехал на «мероприятие», вернее на целую серию мероприятий, и не всюду удавалось быть просто зрителем. Как ни странно, легче всего далось выступление по телевидению, хотя опыта в этом отношении у меня не было никакого. Нас с Марией Игнатьевной и еще одним журналистом, выступавшим с нами, так мило приняли, что я почувствовал себя как дома, да и разговор оказался очень простой - меня попросили рассказать о пятнадцатитомном собрании сочинений Уэллса, которое я за два года до этого редактировал. Из вопросов и комментариев ведущего я понял, что оно произвело на англичан очень большое впечатление. В год юбилея, после долгого перерыва, в Англии было опубликовано более двадцати книг Уэллса, но все равно о таком предприятии, которое в 1964 году осилили в Москве, никто не мог и помыслить. Впрочем, уэллсовский бум 1966 года тоже говорил сам за себя, и я, помню, выразил удовлетворение, что слава Уэллса, распространяясь по миру, достигла наконец Лондона. Все засмеялись, и я совсем успокоился: шутки здесь понимают. А вот выступление в международном ПЕН-клубе далось куда труднее. Перед поездкой я обещал «Литературной газете» дать подробный отчет об этом заседании, и все время, пока выступали, минут по пять-десять, английские писатели, съехавшиеся чуть ли не в полном составе, я сидел и старательно записывал то, о чем они говорили. И чем дальше, тем больше приходил в ужас: я все больше убеждался, что моя речь, заранее заготовленная в Москве, никак не вписывается в происходящее. Все здесь было как-то очень по-своему, в манере, одним англичанам, наверно, присущей, - сразу и очень простой, вроде бы совсем неофициальной, и очень деловой. Почти обязательно с каким-нибудь занятным поворотом мысли, но без лишних слов. И ко всему прочему - незнакомая аудитория. Я уже работал к тому времени несколько лет в ГИТИСе, а до этого и в других местах, так что некоторый лекторский опыт имел, и этот опыт подсказывал, что будет трудно. Меня тут не знают, и я никого не знаю. Особенно подавлял Пристли. Он вел заседание, и у него были все повадки великой личности. Я понимал, что нормальному человеку трудно пережить ту огромную славу, которая обрушилась на него в годы войны, когда его голос по радио изо дня в день поддерживал веру и надежду в миллионах англичан. Но одно дело понимать, а другое - видеть. Перед заседанием нас познакомили. Он дал мне минутку полюбоваться на себя, сказал, что, да-да, в Москве тоже был, хорошо принимали, и куда-то исчез. Потом, много лет спустя, я с искренним чувством написал статью к девяностолетию со дня его рождения: я очень хорошо представлял себе, как тяжело было такому человеку пережить ослабление интереса к его драматургии после прихода в 1956 году «рассерженных», а тогда я только с возрастающим нетерпением - чтоб не томиться больше - ждал, когда он меня объявит. Наконец этот момент наступил. Пристли сказал несколько слов, сделал величественно-снисходительный жест в мою сторону, и я вышел на трибуну. Глянул в зал и увидел перед собой человек триста. Все - писатели, все - английские, все пишут на родном языке - и понял, что спасения ждать неоткуда, надеяться не на кого. Выручило то, что я не стал подделываться под их манеру - все равно бы не получилось - и начал просто разговор, ожидая момента, когда между нами протянутся какие-то человеческие нити. И вот кто-то посмотрел на меня повнимательней, кто-то улыбнулся, значит, можно было переходить к делу. Московский текст все-таки пригодился: я, во всяком случае, не думал, о чем говорить дальше. Меня дослушали, даже похлопали, и я достаточно твердым шагом дошел до своего места в первом ряду, где сидели все выступающие, но когда попробовал записать речь следующего оратора, то обнаружил, что не понимаю ни слова…

(мы потом выяснили, что он на год старше меня) и сказал: «Здравствуй, Юлий! Я Брайан Олдис. Ты знаешь - я писал про тебя!» Да, я знал, что Олдис написал одну из рецензий на мою книжку, и притом очень умную и доброжелательную. «Спасибо, Брайан, - сказал я, - но я, кажется, разучился говорить по-английски». «Ничего, пойдем выпьем, заговоришь». В самом деле, я скоро заговорил…

Олдис был начинающим писателем, на литературные гонорары существовать не мог, поэтому работал в газете, придерживался откровенно левых взглядов и жил в деревне в трехкомнатном доме под соломенной крышей. Я побывал у него в гостях. В деревню мы почему-то въехали на самой малой скорости. У каждого домика стоял и чем-то занимался его хозяин. Потом Брайан объяснил, что соседи специально просили показать им русского. Сейчас Олдис живет в большом доме в Оксфорде. В Бодлеанской библиотеке, так называют библиотеку Оксфордского университета, по имени ее основателя сэра Томаса Бодли (1545-1613), существует постоянная выставка его книг, он признанный стилист, что достаточно редко можно сказать о писателе-фантасте, и, кажется, перестал жалеть, что у него нет университетского образования. Зато теперь он чаще вспоминает, что начинал приказчиком в книжной лавке - в эту лавку Олдис специально меня возил.

Позднее Уэллс нас связал еще раз. И об этом стоит рассказать.

Году в 1970-м Мария Игнатьевна попросила меня помочь Норману Маккензи, работавшему прежде в лейбористском еженедельнике «Нью стейтсмен», и его жене Джинн. Они решили написать книгу об Уэллсе. Я охотно откликнулся, и мы вступили с супругами Маккензи в оживленную переписку. Переписка оборвалась в тот самый момент, когда авторы, чья дотошность мне очень нравилась, получили от меня все сведения, в которых нуждались. Книгу свою они мне, разумеется, не прислали: она как-никак стоила около шести фунтов. Я получил ее из журнала «Лейбор мансли», редактором которого был тогда Палм Датт, с просьбой написать рецензию, и примерно месяц спустя после того, как я рецензию отослал, получил от Олдиса ксерокопию его собственной рецензии на ту же самую книгу. Называлась эта заметка из «Оксфорд мейл», где Олдис работал редактором, не очень, я бы сказал, для газеты привычно - «Как варил котелок у одного человека». И там (честное слово, мы не сговаривались!) было написано почти то же, что я написал для «Лейбор мансли»! Олдис тоже отдавал должное обилию материалов, собранных в маккензиевском «Путешественнике во времени» (1973), но при этом напомнил, что Уэллс был не только человеком со сложной, запутанной и не во всем безупречной биографией, но и чем-то большим, чего авторы не сумели ни понять, ни по достоинству

 

оценить. Кончалась рецензия Олдиса так: «У Герберта Уэллса было много недостатков, но для миллионов людей по всему свету его присутствие в нашем мире сделало жизнь лучше».

Случилось то, о чем я раньше не смел и мечтать: я побывал в Бромли - городе, где родился Уэллс, - сел в поезд на одном из лондонских вокзалов и отправился в путь. И хотя старательно смотрел в окно, я не заметил, где кончился Лондон и начался Бромли. Жители по-прежнему считают его отдельным городом, но административно он уже вошел в состав Большого Лондона и официально именуется «лондонский боро Бромли». Переводить слово «боро» просто как «район» было бы не совсем точно. Это историческое понятие, связанное с правом посылать депутата в парламент, нечто вроде избирательного округа или, скажем, самоуправляющейся административной единицы, но дело, в конце концов, не в том. Бромли, хотя его не отделяет ныне от Лондона даже узкая полоска полей, до сих пор все же отдельный город со своим центром, своей хозяйственной жизнью и, главное, своим самосознанием. Город старательно хранит память о прошлом, и ему есть что вспомнить. Здесь родились Уильям Питт и Герберт Уэллс, долго жил Кропоткин, неподалеку находилось имение Дарвина. Но Бромли стремительно растет. Прошлое нуждается сейчас в специальной заботе, и если дом Кропоткина по-прежнему в целости и сохранности, то жалкая лавчонка, где вырос Уэллс, да и соседние лавки давно разрушены. Ушла в прошлое Большая улица с прижавшимися друг к другу домиками, исчез великолепный мясник, сфотографировавшийся некогда около развешанных на улице туш, погибла приспособленная под классную комнату судомойня, в которой проходил курс наук восьмилетний Уэллс. Удивительное совпадение: и дом Уэллсов, и вся эта улица разрушены в 1934-м, в тот самый год, когда Уэллс на обратном пути из Москвы, в Калли-Ярве (Эстония), завершил два тома своей автобиографии. Дом и улица словно перешли на бумагу, сделались достоянием литературы, и им незачем было существовать, в действительности. На их месте возвели большой новый дом с магазином; в 1959 году на его стене появилась мемориальная доска. К юбилею в его витринах устроили выставку мод времен детства Уэллса.

В том месте, где была дверь, лежат оставшиеся от Уэллсов ключи - большие, почти амбарные, на огромном кольце. Такие ключи плохо умещались в кармане, их, должно быть, носили у пояса и с внушительным клацаньем открывали дверь маленького, приземистого домика.

Впрочем, если не точный вид, то, во всяком случае, дух Большой улицы Уэллс запечатлел еще раньше, задолго до того, как ему пришла в голову мысль, что он будет писать, а сотни тысяч людей читать «Опыт автобиографии». Прославился он тогда «Киппсом», но лучшая его вещь подобного рода - это, по-моему, «История мистера Полли». Сам Уэллс, во всяком случае, любил этот роман больше всего. Ему он пытался потом подражать в «Билби», и повесть получилась совсем неплохая, но, как он считал, уровень «Мистера Полли» был выше.

В Бромли мне довелось познакомиться с совершенно замечательным человеком - мистером Уоткинсом, директором бромлейских публичных библиотек. Он водил меня по городу и показывал достопримечательности. А потом мы пришли в муниципалитет, часть которого представляла в эти дни особый интерес: в нескольких залах с 15 сентября по 1 октября демонстрировалась выставка, посвященная 100-летию со дня рождения Уэллса.

которые он любил посещать. Для людей, только что пришедших с бромлейских улиц, словно бы открывался старый Бромли - похожий и непохожий одновременно. Тут же висели фотографии всего семейства Уэллс - аккуратной, чопорной матери, прожившей часть жизни в услужении у господ, а часть - в вожделенной независимости, которая неожиданно оказалась сопряжена с бедностью, по временам ужасающей; его братьев и, что показалось мне всего интереснее, отца, в прошлом младшего садовника в том же поместье, где служила горничной, а потом домоправительницей его будущая жена, затем неудачливого торговца посудой и профессионального игрока в крикет. Этот человек совсем не походил на мелкого лавочника. Лицо у него было правильное, можно сказать красивое, взгляд прямой, твердый и просветленный. Так вот кто впервые прославил имя Уэллсов - пусть и не в пределах целой страны, и не в литературе и биологии, как его сын-писатель и внук, ставший профессором зоологии и членом Королевского общества. Разве не он, когда маленький Герберт (тогда еще Берти) сломал ногу, заваливал сынишку библиотечными книгами о путешествиях, животном мире, истории? Книги эти предназначались для взрослых, но мальчик проглатывал их одну за другой. Эти месяцы он считал впоследствии поворотными в своем умственном развитии. А потом Уэллс покидал семейный стенд и проходил фотографиями через всю выставку - сперва взрослея, затем старея и становясь все более и более грустным. Его настроение соответствовало моему. Почему-то всегда грустно смотреть на череду фотографий сначала ребенка, потом старика - даже тогда, когда этот старик успел добиться славы. И может быть, особенно грустно, когда речь идет о таком человеке, как Герберт Уэллс. Ведь Уэллс не просто хотел оставить свой след в мире. Он хотел мир изменить. Удалось ли?

Оружием Уэллса было слово, речь. Он много выступал на всякого рода собраниях и политических митингах, особенно в 1922 и 1923 годах, когда безуспешно пытался пройти в парламент, ездил с лекциями по стране, читал их за границей, излагая свои идеи о переустройстве общества и ликвидации угрозы войны. Одним из самых интересных экспонатов оказались представленные Би-би-си записи выступлений Уэллса. Не того, конечно, периода, когда он начинал карьеру оратора и, по воспоминаниям современников, от смущения «адресовался к своему галстуку», в те времена звукозапись была достаточно сложна, а Уэллс недостаточно известен. Посетителям проигрывалась запись конца 30-х годов его диспута с Бертраном Расселом. Но и здесь Уэллс не отвечал тому идеалу, который сам для себя создал, - слишком велик был этот идеал. Когда Уэллс заканчивал свою журналистскую карьеру, ему неожиданно предложили место театрального критика, о котором он хлопотал довольно давно. Теперь ему это было не очень нужно - на подходе была «Машина времени», - но он с готовностью принял предложение и чуть ли не первый раз в жизни пошел в театр. Там он увидел высокого рыжего ирландца, в котором сразу признал Бернарда Шоу, подошел к нему, познакомился и потом дружил и ссорился с ним всю жизнь. Шоу и был на протяжении десятилетий лучшим непарламентским оратором Англии. Как завидовал ему Уэллс! И как остро на каком-нибудь публичном диспуте чувствовал разницу между собой и другом-соперником! Слушая запись голоса Уэллса, я отчасти понял, почему так получалось. Уэллса никак нельзя назвать прирожденным оратором: голос высокий и тонкий, речь чересчур возбужденная, а манера говорить - после стольких-то лет успеха! - довольно «простонародная».

Зато Уэллс был силен в слове, перенесенном на бумагу. И разумеется, большая часть выставки отводилась его книгам. Точнее - рукописям. За перо он, оказывается, взялся еще ребенком - посетители могли увидеть детские сочинения писателя и очень много рисунков. А рисовал Уэллс всю жизнь, притом в очень своеобразной манере. Этими своими смешными «ка-атинками», как их называл Уэллс, он часто заканчивал письма, а иногда ими заменялись письма - внизу оставалось место только для одной строчки. Есть у Уэллса и целая книга с собственными иллюстрациями, довольно большая по формату. Это коротенькая детская сказка «Приключения Томми» - о мальчике, который спас из воды спесивого богача, и тот подарил ему слона.

Думается, на этой выставке многие впервые узнали, что Уэллс в молодости писал и философские работы. Его статья «Новое открытие единичного» - о детерминизме и свободе воли - была представлена на одном из стендов. Когда она впоследствии мне понадобилась, я понял, как трудно ее добыть.

Уэллс начинал как журналист, но его журналистское наследие серьезно никто не изучал. Только в 1964 году вышла превосходная книга молодого американского профессора Уоррена Уэйгера «Г.-Дж. Уэллс: Журнализм и пророчество», но и в ней ранней публицистике писателя уделено очень мало внимания - литературоведов больше интересует, что другие писали об Уэллсе, чем то, что писал он сам, будучи молодым журналистом. В 1962 году в Норвегии появилась академически добротная книга Ингвальда Ракнема «Уэллс и его критики», в 1972 году в Англии и США - антология Патрика Парриндера «Г.-Дж. Уэллс. Критическое наследие». Уэйгер и Парриндер мне свои книги прислали. Ракнема я тоже где-то достал, но воспользоваться по-настоящему этими исследованиями не успел, лишь добавил кое-что в итальянское издание 1972 года своей книги.

писателя и книги, в которых он так или иначе принимал участие. Их число достаточно велико: Уэллс считал своим долгом помогать молодым авторам, а лучший вид помощи видел в том, чтобы писать предисловия к их книгам. Увы, эти предисловия остались чем-то вроде акта благотворительности, не более; ни одного значительного литературного имени Уэллс не открыл. И тем не менее эти «проходные» вещи тоже по-своему определяли характер выставки. Она оказывалась чем-то гораздо большим, нежели просто собранием книг, чем-то похожим на музей Уэллса, где он был представлен самым главным - своим творчеством.

Посетителям раздавались крохотные буклетики. Я знал, сколько трудов вложил в устройство выставки мистер Уоткинс, и удивился, не увидев его имени в перечне тех, кого благодарили за помощь. Мистер же Уоткинс, в свою очередь, удивился моему вопросу: он ведь муниципальный служащий, это его обязанность, не может же он, в конце концов, сам себя благодарить!

Многие годы я продолжал с ним переписываться, прежде всего по делам Уэллсовского общества. В своих последних письмах мистер Уоткинс рассказывал о печальных событиях, связанных с именем великого фантаста. Умер младший сын Уэллса, кинематографист, работавший еще с Александром Кордой, но не слишком преуспевший в своей профессии. Потом за ним последовал в мир иной его старший брат, зоолог. Умерла Ребекка Уэст.

С Ребеккой Уэст я так и не познакомился. Насколько помню, в дни юбилея ее просто не было в Лондоне, а вот Уэллса-ученого и Уэллса-кинематографиста встретил на большом юбилейном приеме, устроенном Обществом писателей. Первый очень походил на отца, хотя, как мне говорили, был совсем лишен его обаяния. Сразу бросалось в глаза, что этот человек в жизни преуспел. Второй, напротив, казался образцом застенчивости. Он сунул мне руку, минуту постоял, глядя в пол, пробормотал весь положенный набор вежливых фраз и куда-то заспешил.

Прием Общества писателей был устроен в помещении лондонского планетария. Поначалу он походил на великосветский раут. Дамы в вечерних туалетах, мужчины, одетые к торжественному случаю, вдоль стен - столы с напитками и какими-то умопомрачительными закусками, веселое оживление среди присутствующих, обмен улыбками, рукопожатиями, любезностями… Но то ли натура у меня прозаическая, то ли я не рожден для высшего света, но меня больше всего заинтересовали вопросы практические. Кто, например, эти юные девушки, стоящие за праздничными столами? Выяснилось - писательские дочки. И это пиршество - дело их рук. Они всё сами дома приготовили, сами принесли и здесь разложили. Признаться, подобная самодеятельность показалась мне весьма симпатичной. В писательских семьях слуг ведь не держат и в роскоши не купаются…

по соседству Музея мадам Тюссо. И вот рядом с Уэллсом начали возникать фигуры ораторов. Уэллс в жизни был маленького роста, и музей ему не польстил.

А потом, один за другим проходя мимо «восковой персоны», мы поднялись к звездным мирам в зале планетария. Нам показали самую обычную программу, но от этого все происходящее сделалось только значительней и интересней. Мы слушали об Уэллсе, Гагарине, Гленне, о будущих полетах к далеким галактикам, и было радостно знать, что именно этот текст слышат изо дня в день тысячи жителей Лондона и других городов - гостей в английской столице бывает в день до миллиона.

Самый известный фильм, снятый по сценарию Уэллса, называется «Облик грядущего» (сценарий его, кстати, дважды публиковался в русском переводе). Уэллсовский вечер в ПЕН-клубе, о котором я немного раньше говорил, назывался «Облик прошедшего». И это название вполне соответствовало увиденному нами в этот вечер…

Я уже успел пожаловаться, что не попал в Спейд-хаус - дом, в котором Уэллс прожил много лет, но два дома, к которым он имел отношение, я в тот приезд все-таки посетил. Первый из них - Истон-Глиб. В нем и находится международный ПЕН-клуб, председателем которого Уэллс был с 1933 по 1936 год, заняв этот пост после смерти Голсуорси. Другой не имеет названия. Он, в нарушение всех английских традиций, как мне тогда показалось, обозначается просто адресом - Ганновер-террас, 13. Там Уэллс провел последние одиннадцать лет своей жизни, там и умер. Дом этот он очень любил. И мне, конечно, страстно хотелось его увидеть.

Когда это случилось, я понял, почему дом безымянный. Сразу расшифровалось для меня и название улицы. Дом Уэллса оказался просто одним из подъездов длинного красивого особняка на высоком холме. Улица пролегала где-то внизу, а вдоль всего дома шла большая каменная терраса.

«Здесь жил и умер писатель Герберт Джордж Уэллс (1866-1946)». Только именем эта доска отличалась от всех других мемориальных досок, установленных в Лондоне. Они в этом городе подчинены строго определенному стандарту. В этот день и час мы думали именно о том человеке, который жил здесь, за этими дверями. О нем сказал превосходную речь Чарльз Сноу.

Да, это был не весь дом, а только часть, но, во всяком случае, Герберт Уэллс заставил свой подъезд выделяться среди других. Ему достался тринадцатый номер, и эту цифру он написал фосфором слева от дверей - такую большую, какая только могла уместиться; она и горела ночами высоко над улицей. Новый хозяин замазал зловещую цифру, а заодно, не подумав, и фрески, нарисованные Уэллсом во дворе, на стене сарая, и долго, до 21 сентября 1966 года, стоял дом, ничем не отличаясь от остальных…

Я сейчас нечаянно сказал «дом», но, пожалуй, все-таки не оговорился. Потому что, когда после митинга гостеприимно распахнулись двери за спиной Сноу и новые хозяева пригласили нас в гости, я увидел, что это действительно целый дом - просторный, светлый, с красивой лестницей, ведущей на второй этаж. Какая разница, стоит ли дом отдельно или пристроен к полутора дюжинам других?

Южный Кенсингтон, как по месторасположению называли педагогический факультет Лондонского университета, который в свое время окончил Уэллс, я увидел уже в другой свой приезд. Здание стоит неподалеку от естественнонаучного музея, и это не случайно - факультет был создан специально, чтобы поднять уровень преподавания естественных наук в английской школе, и назывался поначалу, в подражание знаменитой парижской Нормальной школе, Нормальной школой науки. Потом его переименовали в Имперский научный колледж. Некоторая неопределенность названия (наука вообще) объяснялась достаточно просто: этот факультет готовил учителей широкого профиля. Срок обучения был три года, причем каждый последовательно был отведен биологии, физике с астрономией и минералогии. Для человека с таким широким кругом интересов, как Уэллс, в этом были свои преимущества. Да вот беда: его собственный план занятий, включавший социологию, искусство и литературу, не совпал с академическим, и в конце третьего года он не сумел сдать экзаменов и был отчислен. Степень бакалавра он, в отличие от большинства своих однокашников, получил только три года спустя, и эта ранняя неудача мучила его всю жизнь. Уэллс всегда завидовал своим друзьям, достигшим высоких степеней и отличий в науке, забывая, что сам он как-никак - великий писатель. Когда в 1936 году Лондонский университет присвоил ему звание доктора литературы, он отнесся к этому более чем равнодушно - ведь это не означало, что он входит в элиту ученых-естественников. Он болезненно пережил свой предыдущий провал: его не избрали ректором университета в Глазго, к чему он очень стремился. Произошло это в 1922 году, но даже степень доктора литературы, присвоенная четырнадцать лет спустя, никак его не утешила. Он к этому времени уже шесть лет как был автором огромной популярной (но при этом и вполне самостоятельной по концепции, и очень достоверной по материалу) книги «Наука жизни», написанной в соавторстве с двумя признанными биологами: сыном Джипом и внуком своего учителя Джулианом Хаксли. Но и эта широко распространенная работа по общей биологии не принесла ему научных лавров, реванш он взял лишь за три года до смерти: в 1943 году Лондонский университет присвоил ему звание доктора биологии за работу, специально для этой цели написанную.

А сейчас я стоял и смотрел на здание, с которым было связано столько надежд и разочарований Уэллса. Сюда он пришел, окрыленный мечтами о великой научной карьере. Здесь он, незаметно для самого себя, сформировался как личность. И здесь же голодал, мучился больным самолюбием, замечая (или воображая), что студенты из интеллигентных и обеспеченных семей не признают его за ровню, здесь познал крах ранних надежд.

эркерами и белой балюстрадой вдоль верхнего этажа, украшенной спереди колоннами. По бокам здания возвышались стройные башенки. На человека, приехавшего из захолустья, да и в Лондоне обитавшего первое время почти что в трущобах, это здание должно было произвести немалое впечатление. На противоположной стороне улицы в стеклянной будке была выставлена легковая машина 1900-х годов, и весь уголок, довольно в тот час безлюдный, выглядел как заповедник.

Внутрь меня не пустили: уже накатывала на Европу новая волна терроризма, в вагонах метро висели предупреждения: «Увидев оставленный без присмотра предмет, не касайтесь его и сразу же заявите поездной бригаде или полиции». Даже у входа в Британский музей (а тем самым и в столь нужную мне библиотеку) два дюжих веселых охранника просматривали сумки и определяли наметанным глазом, не топорщится ли у кого карман. В «Британке», как я скоро стал называть про себя Британскую библиотеку, меня подобные предосторожности не касались: проницательные старички скоро поверили, что взрывать музей не входит в число моих первоочередных дел, да и не с руки, а может, просто неловко было им каждый день обыскивать человека, с которым уже и о погоде успели поговорить, и о ценах, и о жизни вообще. Однако столь же бодрый старик у входа в Южный Кенсингтон был не из таких. Огромное чувство долга заменяло ему все на свете. Студент по имени Герберт Джордж Уэллс, он знал точно, в списках не числится, профессор Хаксли, если такой и есть, работает, наверно, где-то в другом месте, узнать всегда можно в ректорате, но это не здесь, в другой части Лондона. Может дать адрес… Так я и ушел, испытывая разочарование, но отнюдь не какие-либо недобрые чувства по отношению к этому старику в некоем подобии униформы: во-первых, его для этого и поставили, чтобы не пускать, ибо специально для того, чтобы пускать, никто еще никого никуда не ставил, а во-вторых, он конечно же разглядел во мне «проклятого иностранца» - одного из тех, от кого все беды. В общем, в зал, где в числе двадцати студентов низкорослый, исхудалый и обшарпанный юноша в целлулоидном воротничке слушал некогда лекции Томаса Хаксли, я не попал. Зато, как легко понять, постоял какое-то время у двери, где единственный раз в жизни Уэллс непосредственно общался с Хаксли. Увидев, что его любимый профессор подходит к подъезду, Уэллс посторонился, распахнул перед ним дверь и сказал: «Доброе утро…»

Когда в 1987 году я вознамерился все-таки осмотреть Имперский колледж, мне показали прекрасное новое здание на той же улице. Старое здание давно уже отдали естественнонаучному музею.

Ну а первое мое свидание с Южным Кенсингтоном произошло в 1976 году, и моя неудача была тем обиднее, что к тому времени - через тринадцать лет после выхода книжки и будучи уже автором многих других работ об Уэллсе - стало очевидно, как мало я о нем знаю.

В 1986 году Уэллсовское общество устроило в Лондоне научную конференцию, посвященную современному осмыслению творчества этого писателя. На нее съехались неожиданно много ученых из разных стран мира. Я был уже к тому времени вице-президентом этого общества, но на конференцию почему-то не попал и приехал в Лондон со своим докладом восемь месяцев спустя. И тут снова соприкоснулся с «уэллсовской Англией». Ничего не потерявшей, скорее приобретшей.

горел желанием показать мне в Бромли все, что связано с Уэллсом.

Главной гордостью Уоткинса была новая библиотека, действительно во всех отношениях превосходная. В этом здании Уэллсу стало очень просторно - ему отдан целый отдел.

К одной из витрин Боб подвел меня с видом таинственным, почти заговорщицким. Это была постоянная выставка моих работ по Уэллсу. Увы, мне не хотелось разочаровывать этого милого человека, и я скрыл от него, что давно уже про нее слышал. Но одно обстоятельство и в самом деле меня поразило: эту небольшую экспозицию венчала фотография всей моей семьи! Я немного оторопел, но вспомнил, что нахожусь в Англии, и успокоился. Так, наверно, у них, патриархальных англичан, полагается!

По-настоящему меня поразила, конечно, не эта витрина, где, право же, я не увидел ни одной книги, прежде мне неизвестной, а возможность наконец побывать в Ап-парке. Осуществилась долгожданная моя мечта. Ап-парк перешел в ведение организации по охране памятников старины - «Национального треста». Парк приведен в полный порядок и открыт для широкой публики.

Здесь я понял - слишком поздно, конечно, для человека, всю жизнь занимающегося Уэллсом, - с какой наглядностью явился некогда Уэллсу, совсем мальчишке, образ «верхнего» и «нижнего» мира, легший в основу «Машины времени». Господский дом этого огромного поместья отделан и обставлен со всей роскошью, присущей XVIII веку, а служебные помещения под ним, где распоряжалась одно время в качестве домоправительницы мать Уэллса и где он сам провел немало времени, больше всего соответствуют позднейшему понятию функциональности. Здесь ничего не предназначено для «услады глаз» - все только для работы. Эти подвалы соединены подземными тоннелями с другими службами, расположенными поодаль. Тоннели сырые и проветриваются при помощи вентиляционных колодцев, во всем напоминающих описанные в «Машине времени». До чего прозаическими оказываются порой реалии, легшие в основу будущих литературных символов!

«Опыте автобиографии» Герберт Уэллс повернулся к своему читателю новой гранью. Он возвращается к нам уже не только в качестве автора ставших классикой или просто нашумевших в свое время книг, а как реальная фигура. Или, может быть, точнее сказать - как фигура литературная? Как персонаж существующего лишь в неоформленных фрагментах, но тем не менее психологически чрезвычайно изощренного романа.

В XVIII веке принято было завершать повествование женитьбой героя. Позднее от этого обычая отказались. Однако в рассказах о жизни писателей и сейчас порой продолжает действовать почти то же правило. Мы очень любим рассказывать, как тот или иной автор пробивался в литературу, какие претерпел лишения, как набирался житейского опыта, но вот он добился успеха, и отныне человек куда-то исчезает, теперь перед нами писатель, и ему, бедняге, остается только сидеть и писать, и писать… Хорошо бы так. Но, увы, жизнь литератора подвержена тем же случайностям, что и жизнь остальных смертных, не говоря уже о том, что его преследует страх, другим не знакомый, - боязнь исписаться, истощить запас впечатлений, выпасть из времени, не выдержать однажды нервного напряжения, которого требует каждая книга. Да и жизненный опыт приобретается не только в юности. Приобретается он всегда, если даже специально его не ищешь.

Все это стоит помнить, когда речь заходит об Уэллсе, каким он явился нам в последнее время. Особенно после выхода третьего тома автобиографии. Факты все те же, но разве Уэллс заботился о том, чтобы оставить нам свой донжуанский список? Нет, он рассказал, как мучительно жил все эти годы. Виделся он сам себе без всяких прикрас, писать о себе старался со всей возможной объективностью, хотя, надо сказать, и без лишнего недоброжелательства. В отличие от Руссо с его «Исповедью», он отнюдь не пытается выпячивать одни свои пороки для того, чтобы скрыть другие.

О своих слабостях, например мнительности, он говорит неохотно, но за него это с видимым удовольствием делают другие. Ребекка Уэст со смехом рассказала Гордону Рэю, как однажды, когда они отдыхали на Гибралтаре, у Уэллса слегка заболело горло. Диагноз местного доктора его не удовлетворил, и он потребовал от хозяина гостиницы, чтобы тот немедленно связался с врачом из английского посольства. «Передайте, что тяжело заболел Герберт Уэллс! - кричал он. - Пусть срочно пришлют своего врача!» Об этом и других подобных случаях в книге Уэллса, конечно, ни слова. Но ведь Герберт Уэллс, этот сгусток энергии, был очень больным человеком, а потому и пугался малейших своих недомоганий. Что же до приступов величия, на него находивших, то сохранилось и много свидетельств необыкновенной его простоты, легкости в обращении с людьми и готовности помочь!..

Сложный это, как принято говорить, был человек. Но что значит «сложный», разве одним словом отделаешься?

перед столиком-вертушкой. На столике - раскрытая книга, но он смотрит не в нее, а, как полагается, прямо в объектив - взгляд твердый, губы застыли в легкой усмешке. Неужто ему только что сказали: «Вот посмотри, вылетит птичка», или фотограф был человек умный (занятия фотографией вообще числились тогда среди интеллигентных профессий) и догадался: этому мальчику такого говорить не следует. И вот что удивительно: кресло чужое, столик чужой, книга, очевидно, тоже чужая, а сидит он так, словно все это - его. Издавна и по праву. Костюмчик на нем аккуратный, узенький белый воротничок накрахмален, и если одет он небогато, то кто же дома надевает выходные костюмы? А он здесь как дома!

Уэллсы старательно скрывали свою бедность, но у маленького Берти вид независимый. Младший сын, на котором сосредоточилось тревожное внимание матери, мальчик слабого здоровья, но при этом необыкновенно живой и драчливый и уже, видно, начинающий догадываться, какими необыкновенными способностями он обладает, - такой отсвет лежит на старой фотографии, сделанной в провинциальном ателье.

своим - им же самим и написанной. Костюм на нем чуть мятый, в самом деле домашний, он оторвался на минуту от работы и сейчас снова без промедления за нее примется. А пока тебя фотографируют, можно чуть расслабиться. Важно только не потерять мысль… Всего год, как вышла «Машина времени», критики поносят «Остров доктора Моро» и не догадываются, какие сюрпризы ждут их впереди.

«Уэллс - фигура мирового значения». Что ж, лучше не скажешь! Ему здесь лет пятьдесят, но возраст как-то не чувствуется. Уже написаны все прославившие его фантастические романы, уже вышли в свет «Предвидения», ошеломившие современников и заставившие супругов Уэбб пригласить его вступить в Фабианское общество, где он вскоре подверг критике все старое руководство, включая, разумеется, и самих Уэббов; уже читаются «Новые миры вместо старых», одна из лучших книг, созданных в Англии социалистом; уже стали литературным открытием и откровением романы о судьбе «маленького человека». Ни капельки позы, фальши, самолюбования. Но лицо из тех, что запоминаются сразу и навсегда, - умное, волевое, значительное, серьезное и сильное, с правильными и нестандартными чертами. Поза, исполненная достоинства и свободы. На этой фотографии - человек, имеющий, по его собственным словам, доступ к любой самой важной особе в мире и желающий разговаривать с ней на равных. А между этими фотографиями и вслед за ними есть еще и другие. И они тоже говорят нам о многом. Вот худой мальчишка, позирующий с черепом в руке в обнимку со скелетом обезьяны, который Томас Хаксли использовал в качестве наглядного пособия на своих лекциях о происхождении человека. Мальчишка явно гордится этим родством, которое удостоверил любимый профессор, но и превосходство свое прекрасно осознает: он ведь совсем скоро, совсем как Хаксли станет великим ученым. Конечно, придется еще потрудиться, но он к этому готов: посмотрите, какой у него сосредоточенный вид! Вот тот же мальчишка, только что отпустивший усы, но выражение лица уже совершенно иное: в глазах застыло выражение какой-то легкой растерянности…

Приступов отчаянья, нападавших на Уэллса после того, как с Южным Кенсингтоном не повезло, фотоаппарат не фиксировал, о них нам рассказал он сам. Нет, он никогда не терял ощущения, что в мире ему предназначена какая-то особая миссия, но череда неудач, а потом и открывшееся кровохарканье сильно поколебали его уверенность, что миссия эта осуществится. Он истово мечтал овладеть миром, но с годами желание это сопровождалось уже не радостной надеждой, а страхом: он знал, что если он не одолеет мир, то мир одолеет его.

говорить, ибо книги, составившие славу Уэллса и славу английской литературы, написал не первый человек и не второй, а кто-то третий, не совсем, разумеется, им чужой, но и не во всем им тождественный. Этот третий Уэллс прежде всего необыкновенно человечен. Он столько узнал о самом себе, что научился наконец-то понимать и окружающих. Его самососредоточенность, для писателя неизбежная, порой оборачивалась комичнейшими приступами самовлюбленности, а замечательное чувство независимости, от природы ему присущее, приводило иногда (к счастью, не слишком часто) к тому, что он позволял себе позорнейшие высказывания и поступки. Что там говорить, он не был ни интеллигентом в русском понимании слова, ни джентльменом - в английском, а потому немало злился на тех и на других, но как в глубине души мечтал таким именно казаться и как часто это ему удавалось! Притом без всякого лицемерия, ибо и интеллигентом и джентльменом какой-то стороной своей натуры он тоже был. И потому так легко забывал о своей мировой славе и становился просто веселым, бесшабашным товарищем, готовым на какую-нибудь мальчишескую выходку, потому во Франции больше всего дружил не с Франсом и Барбюсом, с которыми, разумеется, был знаком, а с семьею садовника своего французского поместья и потому же приходил в исступление, когда видел, что кто-то обнаруживал в нем нечто, ему самому неприятное. Однажды он получил от Элеоноры Рузвельт телеграмму: «Позор, мистер Уэллс!» Боже, что с ним творилось!

В воспоминаниях гувернантки его детей есть такой эпизод. Однажды Уэллс (он лежал больной) попросил ее принести ему какие-то книги. Она принесла, и он поблагодарил ее с той теплотой и тем обаянием, которыми она всегда в нем восхищалась. И вдруг, выходя из комнаты, она услышала за спиной дикий крик и в нее полетели книги: оказывается, она принесла не те! Но рассказала она об этом без всякой обиды. Да и сам Уэллс не знал потом, куда деваться от стыда. Что, впрочем, дела не меняло и изменить не могло: во вспыльчивости обвиняли еще его отца, Джозефа Уэллса; образ Гриффина-невидимки, существа до крайности импульсивного, он рисовал с себя, но тогда ему едва исполнилось тридцать, а теперь шло к пятидесяти…

- человеческая умудренность.

Он внимательно следил за мировыми событиями, и предсказанные им катастрофы надвигались с непредвиденной быстротой. Порой он даже начинал бояться своего мрачного пророческого дара. Как всякий человек, он не раз ошибался, оптимизм его подводил. К возмущению многих своих друзей, стоявших на левых позициях, он поддержал Первую мировую войну, потому что верил: в конечном счете она приведет к установлению Мирового государства, построенного на социалистических принципах. И в самом деле, в России ведь произошла революция. Но на Западе - все по-старому. Не напрасной ли была моральная жертва, которую он принес своей книгой «Война, что положит конец войнам»? Мир оставался ужасен.

Но были и другие причины для недовольства собой, на этот раз личного свойства. Когда Уэллс начал сражение за преобразование Фабианского общества в социалистическую партию, у него появилась довольно обширная группа молодых последователей - «Фабианская детская», как ее именовала «старая банда» (иначе Уэллс их не называл), руководившая обществом. В значительной своей части это были взбунтовавшиеся дети старых членов общества, что, как легко понять, нисколько не улучшало отношений между его руководителями и обитателями «детской», мечтавшими ее скорей покинуть. Особое беспокойство родителей вызывала Эмбер Ривз, дочь одного из директоров основанной Сиднеем Уэббом на деньги Фабианского общества Лондонской школы экономики. Родители гордились ее блестящими успехами в Кембриджском университете, где она сумела организовать ячейку юных фабианцев, но ужасались ее политическим симпатиям. 8 ноября 1906 года Уильям Пембер Ривз писал, например, Уэллсу о том, что Эмбер недавно выступила со своей первой речью и целью ее было выразить солидарность русским, которые бросают бомбы и грабят банки!

и очень умное, но при этом тщеславное, сосредоточенное исключительно на себе и совершенно не желающее считаться с мнением окружающих. Она заметила, какая дружба успела уже завязаться между девушкой и Уэллсом, и сочла, что жене Уэллса есть чего остерегаться. Она оказалась права. В 1908 году все уже знали, что между Эмбер Ривз и Гербертом Уэллсом установились близкие отношения.

вела хозяйство, принимала многочисленных гостей, занималась его литературными делами и растила детей. Ни разу себя не выдав, она встречалась и у себя, и у общих знакомых с Эмбер, а когда та родила дочку, подарила ребенку приданое. Она, видимо, никогда не забывала, что и сама в молодости увела Уэллса от его первой жены. Так считали многие. Ясно одно - за всегдашним спокойствием, деловитостью и приветливостью маленькой хрупкой женщины таилась железная воля. Чего нельзя было сказать об Уэллсе. Он не мог устоять, когда на шею ему, сорокадвухлетнему мужчине, бросилась девочка, за которой тянулся хвост поклонников, но он мучился, метался между возбуждавшей горячую страсть Эмбер и Джейн, которую не переставал любить и которой все больше восхищался. Когда Эмбер забеременела, он впал в совершенную панику, но ни для кого не мог покинуть Джейн и мальчиков. Эмбер вышла замуж за другого.

Отныне Уэллс вел беспорядочную жизнь, то появляясь с чемоданами в собственном доме, то исчезая, и, постоянно мечтая о том, чтобы целиком сосредоточиться на работе, порой растрачивал свои душевные силы самым бессмысленным образом. Его десятилетний роман с Ребеккой Уэст превратился в одну бесконечную ссору, в десятилетней связи с Одеттой Кюн - немного писательницей, немного авантюристкой - ему виделось что-то унизительное, он, чем дальше, тем больше, ее не выносил, хотя, судя по всему, сначала предполагал именно с ней начать новую жизнь. Но, когда в их дом во Франции дошла весть о том, что Джейн заболела раком, он немедленно все бросил, вернулся в Истон-Глиб и до последнего дня оставался рядом с терявшей силы женой - всегда внимательный, заботливый, ласковый, преисполняясь час от часу все большего восхищения этой женщиной. Джейн умирала как жила. Каждое утро появлялась за завтраком аккуратно причесанная, в отутюженном платье, сперва держась за стену, потом в кресле-качалке, но с неизменной улыбкой, приветливая с мужем, детьми, прислугой, больше всего боявшаяся кого-то чем-то обременить. И, сколько могла, предлагала свою помощь. Однажды она перестала выходить из комнаты. У нее была теперь одна мечта: дожить до свадьбы Фрэнка, младшего сына, назначенной на 7 октября 1928 года. Не хотелось портить торжества своей смертью. Она умерла шестого…

На похоронах, писала Шарлотта Шоу, было «ужасно, ужасно, ужасно!». Заиграл орган, и Уэллс начал плакать. Сначала он пытался скрыть слезы, но потом зарыдал как ребенок. А орган все играл и играл… Но вот музыка прекратилась, и священник начал читать прощальное слово, написанное Уэллсом. При словах: «Она никогда в жизни никого не осудила» - воцарилось гробовое молчание. И тут из горла Уэллса вырвался какой-то протяжный вой… Это было ужасно, пугающе, страшно!

Однако он не хотел сдаваться. Он продолжал упорно отстаивать свои идеи и по-прежнему верил, что послан в мир с определенной миссией. Он знал и другое: мир не перестал сопротивляться ему, напротив, сопротивляется еще упорнее. Уступчивый в мелочах, в главном мир стоял на своем. Все, что было в избытке - слава, женщины, деньги, - сделалось для писателя неважным. Вопрос о том, удалось ли осуществить свою миссию, оставался нерешенным. И все чаще начинало казаться, что нет, не удалось. «Надо жить так, словно всего этого нет», - сказал себе Уэллс в юности, размышляя о проклятом вопросе физики - об энтропии. «Надо жить так, словно всего этого нет», - повторил он, когда речь зашла о более близких опасностях, грозящих человечеству; надо уметь радоваться солнцу, любви, добрым душевным порывам. Но последнее, что произнес Уэллс, было криком отчаянья. Эта маленькая книжка была озаглавлена «Разум на пределе возможностей».

часть его существа. Страх, отчаянье, растерянность куда-то уходили, старые друзья, покинувшие мир, опять были рядом. А потом он возвращался к реальности. Записывал процесс своего духовного угасания, подобно тому как великие врачи диктовали окружающим развитие своей смертельной болезни. Он до последнего дня пытался оценить себя, винил себя за то, что часто обижал людей, даже близких. И задавался вопросом, состоялся ли он как личность. Уэллс верил в предопределенность, в то, что личность зависит от двух факторов: внешних обстоятельств и заданной психологической структуры. Кроме того, существует еще, считал он, свобода воли. Да, свобода воли ограничена достаточно узкими пределами, но там, где она есть, есть и личность. И когда он думал о прожитой жизни, его утешало одно: кажется, личностью он все-таки был. Это удается не всем.

Себе ли одному задавал Уэллс подобный вопрос? Нет, конечно. Он ведь рассматривал себя как частицу мира и если ставил эксперимент на себе, то всегда на общую пользу.

Примечания

75

Уэллс Г.-Дж.

76

77

Мандельштам О. Записные книжки, заметки: Литературный стиль Дарвина // Вопросы литературы. 1968. № 4. С. 95

78

Man’s Place in Nature. N.Y.: D. Appleton & Co

79

Wells H. G.

80

Wells H. G. Travels of a Republican Radical in Search of Hot Water. Penguin, 1939. P. 76.

81

82

West G. H. H. G. Wells: A Sketch for a Portrait. L.: G. Howe, 1930. P. 49.

83

В файле - Том первый, Глава V, раздел «2. Профессор Гатри и физика» -

84

См.: Wells H. G. A Modern Utopia. L., 1905. P. 383.

85

См.: Колдер P.  2. С. 87.

86

См.: Wooldridge. Mechanical Man: The Physical Basis of Intelligent Life. N.Y.: McGraw-Hill, [s. d.].

87

Уэллс Г.-Дж.

88

См.: Уэллс Г.-Дж. … Т. 14. С. 401.

89

Уэллс Г.-Дж.

90

В файле - Том второй, Глава VII, раздел «5. Еще раз о романах» - прим. верст.

91

92

Ранний Уэллс // Сочинения: В 3 т. Рига, 1997. Т. 2. С. 78.

93

Там же. С. 78.

94

Цит. по: The early H. G. Wells. Manchester, 1961. P. 157-158.

95

Цит. по: Верн Ж

96

Собрание сочинений: В 15 т. М.: Правда, 1964. Т. 14. С. 349-350.

97

Там же. С. 351.

98

Уэллс Г. -Дж. о, 1902.

99

Portraits from Memory and Other Essays. L.: George Allen & Unwin, 1956. P. 79.

100

Под несколько измененным названием она вышла и по-русски (см.:

101

См.: Baring М. The Russian People. L.: Methuen, 1911.

102

См.: Idem. The Mainsprings of Russia. L.: Nelson, 1914.

103

См.: Собрание сочинений: В 12 т. … Начиная с 7-го тома общее количество томов не указывается. Сведений о выходе 3-го тома не имеется.

104

См.: Wells H. G. The Future in America. Leipzig, 1907.

105

См.:  11. С. 74.

106

Wells H. G. The Future… P. 84-85.

107

108

Уэллс Г.-Дж. … Т. 1. С. 7-8.

109

Левидова И. М.

110

См.: Левидова И. М. Указ. соч.; Он же. Три приезда в Москву // Театральная жизнь. 1966. № 18. С. 6; Ковалев Ю.

111

Wells H. G. Joan and Peter. L., 1918. В России опубликовано во втором томе собрания сочинений под редакцией Е. И. Замятина (Л., 1924).

112

См.: Набоков В. Д. В гостях у Герберта Уэллса // И. М. Левидова, Б. М. Парчевская. Указ. соч. С. 129-131.

113

См.: Wells H. G. o, 1919.

114

115

Wells H. G. o, 1914. P. 334.

116

Wells H. G. Мистер Бритлинг пьет чашу до дна // Летопись. 1916. № 7-12.

117

Набоков В. Д. Указ. соч. С. 51.

118

Чуковский К. Фантасмагория Герберта Уэллса // Литературная Россия. 25.09.1964. С. 10.

119

Шкловский В.

120

На стыке. М., 1923. С. 23.

121

Там же. С. 220-221.

122

123

Цит. по: В гостях у Герберта Уэллса // И. М. Левидова, Б. М. Парчевская. Указ. соч. С. 131.

124

Wagar W. H. G. Wells: Journalism and Prophecy. L.: The Bodley Head, 1964. P. 248.

125

126

Россия во мгле. М., 1970. С. 75.

127

Цит. по: Wagar W.

128

Wells H. G. The Work, Wealth and Happiness of Mankind. L.: William Heinemann, 1932. P. 590.

129

См.: Idem. The New Russia. L.: Faber and Faber, 1931. P. 111.

130

Op. cit. P. 239.

131

Цит. по: Ibid. P. 184.

132

133

Уэллс Г.-Дж.

134

Цит. по: Op. cit. P. 248.

135

Уэллс Г.-Дж. … С. 101.

136

The Work… P. 513.

137

Уэллс Г.-Дж. Россия… С. 103.

138

139

Wells H. G. The New Russia. L.: Faber & Faber, 1931. P. 111.

140

Wells H. G. … P. 506.

141

142

Ibid. P. 507.

143

Уэллс Г.-Дж. … С. 196.

144

Там же. С. 196.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница