Отец Горио.
Страница 1

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Бальзак О., год: 1834
Категория:Роман


ОглавлениеСледующая страница

 

 

Бальзак Оноре.

 

Отец Горио.

 

Перевел Н. И. Соболевский.

Все стихотворные цитаты переведены Ю. Н. Верховским.

* * *

 

Великому и знаменитому
Жоффруа де Сент-Илеру в знак
восхищения его работами и гением.
Де Бальзак

Госпожа Воке, урожденная де Конфлан, уже старуха; лет сорок она содержит в Париже меблированные комнаты с пансионом на улице Нев-Сент-Женевьев между Латинским кварталом и предместьем Сен-Марсо. В комнаты эти, известные под названием "Дом Воке", пускают одинаково мужчин и женщин, молодежь и стариков, но злые языки не могли никогда сказать ничего худого о нравах этого почтенного заведения. Зато здесь уже тридцать лет, как не увидишь ни одной молодой особы, а если молодой человек поселится тут, значит, родные высылают ему лишь жалкие крохи. Тем не менее в 1819 году, к которому относится начало нашей драмы, там проживала одна бедная девушка. Как ни опошлено в наши дни слово "драма" благодаря слишком частому и превратному употреблению в нашей болезненной литературе, здесь без него не обойтись; пусть эта повесть и не драматична в истинном смысле слова, но все же, по окончании этого произведения, кто-нибудь, может быть, прольет слезы intra muros et extra [В стенах и вне их (лат.).]. Поймут ли его за пределами Парижа? В этом позволительно усомниться. Частности этой драмы, насыщенной наблюдениями и полной местного колорита, могут быть оценены только между холмами Монмартра и высотами Монружа, в этой знаменитой долине, с постройками из негодного материала, ежеминутно готовыми рухнуть, и с канавами, почерневшими от грязи; в долине, полной подлинных страданий, зачастую призрачных радостей и живущей столь бурной жизнью, что лишь нечто из ряда вон выходящее может произвести здесь сколько-нибудь длительное впечатление. Однако и тут встречаются иногда горести, коим скопление пороков и добродетелей сообщает торжественность и величие: при виде их эгоизм, корысть замирают и проникаются жалостью, но впечатление от них подобно поспешно проглоченному сочному плоду. Если колесница цивилизации, похожая на колесницу идола Джагернаута, и задержится на миг, встретив сердце, которое не так легко раздавить, как другие сердца, то вскоре она сминает и его и продолжает свое победное шествие. То же самое сделаете и вы, взяв эту книгу холеной рукой и глубже усаживаясь в мягкое кресло со словами: "Может быть, это меня позабавит". Прочитав о тайных злоключениях отца Горио, вы пообедаете с аппетитом, возлагая на автора ответственность за свою бесчувственность и обвиняя его в преувеличениях и в поэтических измышлениях. Так знайте же: эта драма не вымысел и не роман. All is true [Все здесь правда (англ.).]. Она так правдива, что каждый распознает частицы ее в самом себе, может быть, в своем собственном сердце.

Дом, где сдаются меблированные комнаты с пансионом, принадлежит госпоже Воке. Он расположен внизу улицы Нев-Сент-Женевьев, в том месте, где есть такой крутой спуск к улице Арбалет, что лошади редко поднимаются и спускаются по этому косогору. Обстоятельство это благоприятствует тишине, царствующей в улицах, стиснутых между куполом Валь де Грас и куполом Пантеона - двумя сооружениями, которые изменяют оттенки атмосферы, отбрасывая в нее желтые тона, все омрачая в ней суровыми отсветами своих куполов. Мостовые тут сухи, в водостоках нет ни грязи, ни воды, вдоль стен растет трава. Грусть охватывает здесь даже самого беззаботного человека, как и всех прохожих; стук экипажа делается тут событием: дома угрюмы, высокие стены пахнут тюрьмой. Случайно забредший сюда парижанин увидел бы лишь общедоступные меблированные комнаты или учебные заведения, нищету или скуку, старость на пороге смерти или жизнерадостную юность, принужденную трудиться. Нет в Париже квартала более ужасного и, прибавим, менее известного. В особенности улица Нев-Сент-Женевьев - словно бронзовая рама, единственно подходящая к этому рассказу, к восприятию которого нелишне подготовить ум темными красками, суровыми мыслями; так с каждой ступенькой меркнет дневной свет и глубже звучит протяжный голос проводника, когда путешественник спускается в катакомбы. Верное сравнение! Кто решит, что ужаснее: зрелище иссохших сердец или пустых черепов?

Фасад меблированных комнат выходит в садик, так что дом образует прямой угол с улицей Нев-Сент-Женевьев, откуда вы его видите сбоку. Вдоль фасада, между домом и садиком, тянется мощеная дорожка, шириной в туаз, с канавками для стока воды, а перед ней идет посыпанная песком аллея, окаймленная геранью, олеандрами и гранатовыми деревьями, посаженными в голубые и белые фаянсовые вазы. К этой аллее ведет калитка с вывеской, на которой написано: "Дом Воке", а пониже: "Меблированные комнаты с пансионом для лиц обоего пола и прочих". Днем сквозь калитку, снабженную пронзительным колокольчиком, видна в конце мощеной дорожки на противоположной стене арка, расписанная местным живописцем под зеленый мрамор. Живопись создает иллюзию ниши, в которой высится статуя, изображающая Амура, При виде облупившегося лака, покрывающего эту статую, любитель аллегорий, пожалуй, усмотрел бы в ней символ парижской любви, последствия которой излечивают в нескольких шагах отсюда. Полустертая надпись под цоколем напоминает далекое время, к которому относится это украшение, свидетельствующее о восторженном поклонении перед Вольтером, возвратившимся в Париж в 1777 году:

Кто бы ни был ты, вот он - навек твой господин.

Таков он есть, и был, и будет он один

Когда темнеет, сквозная калитка заменяется сплошной. Садик, шириной равный длине фасада, стиснут между оградой соседнего дома, вдоль которой мантией ниспадает плющ, закрывая ее целиком и привлекая взоры прохожих необычной в Париже живописностью. Шпалеры фруктовых деревьев и виноградные лозы одевают эти ограды ковром, и их тощие и пыльные плоды ежегодно являются предметом опасений госпожи Воке и ее разговоров с пансионерами. Узкая аллея вдоль каждой ограды ведет под сень лип (слово "тийель" [Tilleul - липа (фр.).] госпожа Воке, хотя и урожденная де Конфлан, упорно произносит "тией", несмотря на замечания жильцов). Между двумя боковыми аллеями находится грядка артишоков, окаймленная щавелем, салатом-латуком и петрушкой и обсаженная фруктовыми деревьями, ветви которых подстрижены в форме веретена.

Под сенью лип в землю вкопан круглый стол, выкрашенный в зеленую краску и окруженный скамьями. Столовники, достаточно богатые для того, чтобы позволить себе роскошь выпить кофея, приходят сюда насладиться им в жаркие дни, когда царит такой зной, что можно выводить цыплят без наседки. Фасад в четыре этажа, увенчанный мансардами, выстроен из мелкого камня и окрашен клеевой краской в желтый цвет, придающий такой вульгарный вид почти всем парижским домам. В каждом этаже по пяти окон с мелким переплетом, снабженных жалюзи, которые все поднимаются по-разному, так что их планки торчат вкривь и вкось. На боковом фасаде дома по два окна, причем в первом этаже они украшены решетками. За зданием - двор, футов в двадцать шириной, где живут в добром согласии свиньи, куры, кролики; в глубине двора возвышается дровяной сарай. Между сараем и окном кухни висит ящик для хранения провизии, под которым устроен сток для помоев. Со двора выходит на улицу Нев-Сент-Женевьев узкая дверца, в которую кухарка, не жалея воды, сплавляет отбросы, чтобы во избежание заразы очистить клоаку.

Нижний этаж, естественным образом предназначенный для использования под пансион, состоит прежде всего из комнаты, освещенной двумя выходящими на улицу окнами, со стеклянной входной дверью. Эта гостиная сообщается со столовой, отделенной от кухни лестницей с деревянными ступеньками, выложенными крашеными и потертыми плитами. Нет более унылого зрелища, чем эта гостиная, обставленная креслами и стульями, обтянутыми волосяной материей с матовыми и блестящими полосками вперемежку. Посредине круглый стол с доской из местного черного мрамора с белыми крапинками, украшенный белым фарфоровым сервизом с полустертыми золотыми ободками, какой встретишь ныне повсюду. Эта комната, с довольно скверным полом, отделана панелями метра в полтора вышиной. Остальная часть стен оклеена глянцевитыми обоями, изображающими главнейшие сцены из "Телемака", причем знаменитые персонажи эти сделаны в красках. На панно между окнами и решеткой взорам жильцов представляется картина пира, заданного Калипсо сыну Улисса. Уже сорок лет, как эти обои вызывают шутки молодых пансионеров, воображающих, что они становятся выше своего положения, когда подтрунивают над обедом, на который обрекает их нужда. Каменный камин, с всегда чистым поддувалом, свидетельствующим, что огонь разводится в нем только в особо важных случаях, украшен двумя вазами, полными искусственных цветов, ветхих и накрытых колпаками. Между вазами стоят крайне безвкусные часы из голубоватого мрамора. Эта первая комната испускает запах, для обозначения которого нет подходящего слова; его следовало бы назвать запахом пансиона. Он отдает затхлостью, плесенью, прогорклостью; от него пробирает дрожь, он бьет в нос промозглой сыростью, проникает сквозь одежду; он имеет привкус столовой после обеда; воняет кухней, людской, богадельней. Его можно было бы описать, если бы можно было придумать способ подсчета тошнотворных физиологических выделений, которыми портят воздух, каждый по-своему, страдающие катаром постояльцы - молодежь и старики. И все же, несмотря на ужасающее убожество гостиной, она покажется вам изящной и благоуханной, по сравнению со смежной столовой. Столовая, сплошь обшитая деревянными панелями, была некогда выкрашена в неподдающийся ныне определению цвет; он образует фон, на котором накопившаяся грязь наслоилась в виде фигур с причудливыми очертаниями. По стенам - липкие буфеты; на них мутные графины с отбитыми горлышками, металлические кружочки с волнистым рисунком. Стопки тарелок из толстого фарфора с голубым ободком - изделия завода в Турнэ. В углу помещается ящик с номерованными отделениями, служащий для хранения покрытых пятнами или залитых вином салфеток пансионеров. Тут встретишь несокрушимую мебель, изгнанную отовсюду, но нашедшую место здесь, подобно обломкам цивилизации в убежище для неизлечимых. Вы увидели бы тут барометр с капуцином, вылезающим во время дождя, отвратительные, отбивающие аппетит гравюры, вставленные в крашеные деревянные рамки с золотым ободком; черепаховые часы с медной инкрустацией; зеленую миску; лампы системы Аргана, где столько же пыли, сколько и масла; длинный стол, покрытый клеенкой, до того засаленной, что шутливый столовник может написать на ней свою фамилию, пользуясь пальцем вместо стилуса; искалеченные стулья; жалкие плетеные половички, расстилающиеся бесконечной лентой; затем убогие продырявленные грелки с испорченными шарнирами и обуглившимся деревом. Чтобы объяснить, насколько эта утварь ветха, дырява, гнила, шатка, источена, безнога, крива, увечна, хила, понадобилось бы описание, которое слишком затянуло бы эту повесть, чего не простили бы автору дорожащие своим временем люди. Красные плиты пола полны выбоин от шарканья или многократной окраски. Словом, тут царство нищеты без поэзии; нищеты скаредной, сосредоточенной, потертой. Если в ней и нет грязи, то есть пятна, если нет ни дыр, ни лохмотьев, то она готова рассыпаться трухой.

Комната эта предстает во всем своем блеске около семи часов утра, когда кот госпожи Воке, предшествуя хозяйке, вскакивает на буфеты, обнюхивает прикрытые тарелками миски с молоком и мурлычет свою утреннюю песенку. Вскоре показывается вдова, наряженная в тюлевый чепец, из-под которого выбивается локон криво надетой накладки фальшивых волос; она идет, волоча стоптанные туфли. Ее староватое, оплывшее жиром лицо, посередине которого торчит нос, похожий на клюв попугая, ее пухленькие ручки, тело, раздобревшее, как у церковной крысы, слишком полный колышущийся стан - все это гармонирует с этой столовой, где сочится горе, где притаились темные делишки с теплым смрадным воздухом, который госпожа Воке вдыхает, не ощущая тошноты. Ее лицо свежо, как первый осенний мороз, глаза в морщинах, то выражающие неизбежную улыбку танцовщицы, то сурово нахмуренные, как у ростовщика; словом, вся ее особа объясняет пансион так же, как сам пансион предполагает наличие ее особы. Каторжная тюрьма не обходится без надзирателя, одно без другого представить себе нельзя. Бесцветная одутловатость этой маленькой женщины - итог этой жизни, подобно тому, как тиф - последствие больничных миазмов. Ее нижняя вязаная шерстяная юбка, выглядывающая из-под верхней, переделанной из старого капота, с ватой, торчащей сквозь прорехи расползающейся материи, резюмирует гостиную, столовую, палисадник, возвещает кухню и дает возможность заранее представить себе пансионеров. Когда госпожа Воке тут, картина полна. Ей под пятьдесят, я ока походит на всех женщин, видавших на своем веку горе. У нее стекловидные глаза, невинный вид сводни, которая ерепенится, чтобы содрать подороже, но, впрочем, готова на все для облегчения своей участи, готова предать и Жоржа, и Пишгрю, если бы Жорж или Пишгрю еще не были преданы. Тем не менее она, в сущности, славная баба, говорят пансионеры, которые, слыша, как она охает и кашляет не меньше их самих, думают, что у нее ни гроша за душой. Кто такой был господин Воке? Она никогда не пускалась в объяснения относительно покойного. Каким образом он разорился? Благодаря неудачам, отвечала она. Он дурно обходился с нею и оставил ей лишь глаза, чтобы плакать, этот дом, чтобы кормиться, и право не откликаться ни на чье несчастье, так как, по ее словам, сама она перестрадала все, что только возможно перестрадать. Заслышав торопливые шажки хозяйки, толстая Сильвия, кухарка, спешила подать завтрак жильцам.

Госпожа Воке обитала в той, которая была поменьше, а другую занимала госпожа Кутюр, вдова военного комиссара Французской республики. С ней жила весьма юная особа, Викторина Тайфер, которой она заменяла мать. Плата за полный пансион двух этих дам достигала тысячи восьмисот франков. Квартиры третьего этажа были заняты - одна стариком по фамилии Пуаре, другая человеком лет сорока, носившим черный парик, красившим бакенбарды и выдававшим себя за бывшего коммерсанта; его звали господни Вотрен. Четвертый этаж состоял из четырех комнат, из которых одну снимала старая дева, мадемуазель Мишоно, другую - бывший фабрикант вермишели, макарон и крахмала, который позволял называть себя запросто папашей Горио. Две другие комнаты были предназначены для перелетных птиц - горемычных студентов, которые, подобно папаше Горио и мадемуазель Мишоно, могли платить не больше сорока пяти франков в месяц за стол и квартиру; но госпожа Воке не очень-то жаловала их и пускала только за неимением лучшего: слишком много хлеба они ели. В ту пору одну из этих комнат занимал молодой человек, прибывший в Париж из окрестностей Ангулема изучать право; у него была большая семья; обрекавшая себя на жесточайшие лишения, чтобы высылать ему тысячу двести франков в год. Эжен де Растиньяк, так звали его, был одним из тех молодых людей, житейскими невзгодами приученных к труду, которые с юного возраста понимают, что являются единственной надеждой своих родителей, и подготовляют себе блестящую карьеру, заранее вычисляя все выгоды, какие смогут извлечь из своих университетских занятий, и приноравливая их к развитию общества в будущем, чтобы быть первыми в ряду тех, кто выжимает из него соки. Без его любознательных наблюдений, без той ловкости, с которой он втерся в парижские салоны, этот рассказ не был бы расцвечен правдивыми тонами, которыми он, несомненно, будет обязан сметливому уму Растиньяка и его желанию проникнуть в тайны ужасного положения вещей, скрываемого одинаково тщательно как творцами, так и жертвами этого положения.

Над четвертым этажом находился чердак для сушки белья и две мансарды, где жили слуга по имени Кристоф и толстуха Сильвия, кухарка.

Кроме семи пансионеров, живших в доме, у госпожи Воке имелось, на худой конец, человек восемь студентов, юристов или медиков и два-три давнишних посетителя, живших по соседству и пользовавшихся только обедом. В столовой садилось обедать восемнадцать человек, а поместиться в ней могло до двадцати; но по утрам в ней бывало только семь жильцов, собрание которых за завтраком представляло картину семейной трапезы. Каждый сходил вниз в туфлях, позволял себе откровенные замечания по поводу одежды или внешности приходящих столовников и событий вчерашнего вечера, выражаясь без стеснений, как в кругу близких друзей. Эти семь пансионеров были баловнями госпожи Воке, с математической точностью соразмерявшей свои заботы и внимание с цифрой их платы за стол и квартиру. К этим существам, собранным волею случая, применялось одно и то же мерило. Два жильца третьего этажа платили лишь семьдесят два франка в месяц. Эта дешевизна, какой не встретишь нигде, кроме предместья Сент-Марсель, между Буро и Сальпетрьер (единственным исключением являлась здесь госпожа Кутюр), красноречиво говорила о том, что эти пансионеры, несомненно, несли тяжкое бремя более или менее явных невзгод. Костюмы давнишних обитателей дома, такие же потрепанные, представляли то же безотрадное зрелище, как и его обстановка. Мужчины носили сюртуки какого-то загадочного цвета, обувь, какую в более нарядных кварталах выбрасывают на улицу, рваное белье, словом, одно название одежды. На женщинах были старомодные, крашеные и перекрашенные платья, старые заштопанные кружева, перчатки, лоснившиеся от долгого употребления, порыжелые воротнички и истрепанные косынки. Но в противоположность одежды почти все жильцы были прочно скроены, обладали телосложением, сопротивлявшимся житейским бурям, холодными жесткими лицами, стертыми, как обесцененная монета. За поблекшими губами виднелись звериные клыки. В этих пансионерах сказывались пережитые или переживаемые драмы; не те драмы, которые играют при свете рампы, среди размалеванных декораций, но драмы живые и молчаливые, драмы, подернувшиеся льдом, но горячо волнующие сердце, драмы, которым не видно конца.

Старая мадемуазель Мишоно постоянно носила над усталыми глазами грязный козырек из зеленой тафты на медной проволоке, от которого в испуге отшатнулся бы даже ангел милосердия. Ее шаль с жидкой, жалкой бахромой, казалось, прикрывала скелет - так угловаты были формы, прятавшиеся под нею. Какая кислота выела женские формы этого создания? Порок ли, огорчения или алчность? Ведь, она, должно быть, была когда-то красива и хорошо сложена. Не любила ли она слишком много в прошлом, не была ли продавщицей подержанного платья или просто куртизанкой? Искупала ли она триумфы дерзкой юности, навстречу которой бурным потоком неслись наслаждения, - старостью, отпугивавшей прохожих? Ее бесцветный взгляд вызывал дрожь, в ее скрюченной фигуре было что-то угрожающее. Она обладала тонким голоском, как кузнечик, стрекочущий в кустах с приближением зимы. По ее словам, она ухаживала за каким-то пожилым господином, страдавшим катаром мочевого пузыря, покинутым своими детьми, которые полагали, что у него нет средств. Этот старик завещал ей тысячу франков пожизненной ренты, периодически оспариваемой наследниками, преследующими ее клеветой. Хотя вихрь страстей опустошил ее лицо, все же на нем заметны были некоторые следы белизны и свежести кожи, позволявшей предполагать, что ее тело сохранило еще некоторые остатки былой красоты.

Господин Пуаре смахивал на автомат. Видя, как он, словно серая тень, волочится по аллее Ботанического сада, в старой фуражке блином, еле держа рукой трость с набалдашником из пожелтевшей слоновой кости, в сюртуке с развевающимися выцветшими полами, едва прикрывающими короткие штаны, которые болтаются, как на палке, и ноги в синих чулках, трясущиеся, как у пьяницы, видя его грязный белый жилет и жабо из грубого покоробившегося муслина, неплотно прилегающее к галстуку, обвязанному вокруг шеи, похожей на шею индейского петуха, - многие задавались вопросом: неужели и эта китайская тень принадлежит к дерзкой породе сынов Иафета, порхающих по Итальянскому бульвару? Какой труд так скрючил его? Какая страсть навела глянец на его шишковатое лицо, которое даже в карикатуре показалось бы неправдоподобным? Кем он был прежде? Уж не служил ли он в том отделении министерства юстиции, куда заплечных дел мастера посылают отчеты о расходах и счета поставщиков черных покрывал для отцеубийц, отрубей для корзин да бечевок для лезвий гильотины? Или, может быть, он служил сборщиком у ворот бойни или же помощником санитарного смотрителя? Словом, человек этот, по-видимому, был в старину одним из вьючных ослов нашей великой общественной мельницы, одним из парижских Ратонов, которые не знают даже своих Бертранов, каким-то стержнем, на котором вращаются злополучие и грязь общества, одним из тех субъектов, при виде которых мы говорим: "Что делать - и такие нужны". Прекрасному Парижу неведомы эти лица, поблекшие от физических или нравственных страданий. Но Париж - настоящий океан. Бросьте туда лот - вы никогда не измерите его глубины. Попробуйте обозреть его, попробуйте его описать: как бы ни старались вы обозреть и описать его, как бы многочисленны и любознательны ни были исследователи этого моря, всегда встретится нетронутый уголок, неизвестная пещера, цветы, жемчуга, чудовища, нечто неслыханное, забытое литературными водолазами. Дом Воке - одна из таких чудовищных диковинок.

Две личности представляли в нем разительный контраст с общей массой жильцов и завсегдатаев. Хотя мадемуазель Викторина Тайфер нездоровой белизной походила на девушек, страдающих бледной немочью, а своей обычной грустью, застенчивыми манерами, жалким и хилым видом гармонировала с общим неблагополучием, составлявшим фон этой картины, вое же лицо ее было не старо, голос и движения - живы. Это юное несчастное создание походило на кустик с пожелтевшими листьями, недавно пересаженный в неподходящую почву. В ее веснушчатом лице, в рыжеватых волосах, в непомерно тоненькой талии была та прелесть, какую современные поэты ценят в средневековых статуэтках. Темно-серые глаза выражали кротость, покорность воле божией. Простенькое, дешевое платьице обрисовывало юные формы. Рядом с другими она казалась хорошенькой. Будь она счастлива, она была бы восхитительна: счастье делает женщин поэтичными так же, как наряд их красит. Если бы веселье бала заиграло розовыми тонами на этом бледном личике, если бы нега и роскошь округлили и покрыли румянцем эти уже слегка впалые щечки, если бы любовь оживила эти печальные глаза, Викторина могла бы поспорить красотой с самыми хорошенькими девушками. Ей не хватало того, что рождает заново: тряпок и любовных записочек. Ее история могла бы дать тему для целой книги. Отец Викторины, полагая, что имеет основания не признавать ее своей дочерью, отказался держать ее под своим кровом и выдавал ей всего лишь шестьсот франков в год, изменив состав своего имущества, чтобы иметь возможность целиком передать его сыну. Ее мать переехала к своей дальней родственнице, госпоже Кутюр, и умерла здесь от отчаяния, а та стала заботиться о сироте, как о собственном ребенке. К несчастью, вдова комиссара армии Республики не имела ничего, кроме пенсии и вдовьей части в наследстве мужа; она могла в один прекрасный день оставить бедную, неопытную, лишенную всяких средств девушку на произвол судьбы. Добрая женщина каждое воскресенье водила Викторину к обедне и каждые две недели на исповедь, чтобы, на случай всяких превратностей, сделать из нее набожную девушку, И поступала правильно. Религиозное чувство окрыляло верой в будущее это непризнанное дитя, любившее своего отца и ежегодно направлявшее к нему свои стопы, чтобы передать ему последнее "прости" матери; но каждый год она наталкивалась на безжалостно запертую дверь отцовского дома. Брат Викторины, единственный посредник между нею и отцом, за все четыре года ни разу не навестил ее и не помог ей. Она молила бога открыть глаза отцу, смягчить сердце брата и безропотно молилась за обоих. Госпожа Кутюр и госпожа Воке не находили в лексиконе бранных слов достаточно сильных выражений, чтобы заклеймить это варварство. Когда они проклинали презренного миллионера, с уст Викторины срывались кроткие слова, похожие на воркованье раненой горлицы, у которой и в крике боли звучит любовь.

Эжен де Растиньяк наружностью был настоящий южанин: белолицый, черноволосый, голубоглазый. Его осанка, манеры, его обычная поза обличали в нем дворянского сына, получившего воспитание в семье, строго соблюдавшей традиции хорошего тона. Хотя он берег платье и в будни донашивал прошлогодние костюмы, тем не менее он мог иногда выйти из дома, одетый, как молодой щеголь. Обычно он носил старый сюртук, скверный жилет, дрянной черный галстук, полинялый и завязанный кое-как, по-студенчески, панталоны под стать остальному и сапоги с починенными подметками.

Переходной ступенью между этими персонажами и прочими жильцами служил Вотрен, человек сорока лет, с крашеными бакенбардами. Он был из тех, о ком в народе говорят: "Ну и молодчина!" Плечи у него были широкие, грудь колесом, мускулы выпирали наружу, жилистые квадратные кисти рук на суставах пальцев были покрыты густыми пучками огненно-рыжих волос. Его лицо, преждевременно изборожденное морщинами, обнаруживало не вязавшуюся с его мягкими, вкрадчивыми манерами жесткость. Густой бас, гармонировавший с его грубоватой веселостью, был не лишен приятности. Вотрен отличался услужливостью и любил похохотать. Если у кого-нибудь портился замок, он мигом разбирал его, чинил, шлифовал, смазывал и снова собирал, приговаривая: "Дело мастера боится". Да и чего он только не знал; суда, море, Франция, чужие страны, торговые сделки, люди, события, законы, гостиницы и тюрьмы - все было ему знакомо. Если кто-нибудь чересчур плакался на судьбу, он тотчас предлагал свои услуги. Неоднократно давал он взаймы госпоже Воке и некоторым жильцам; по его должники согласились бы скорее умереть, чем не отдать ему долга, - такой страх, несмотря на добродушный вид Вотрена, внушал его пронизывающий и полный решимости взгляд. Его манера сплевывать слюну говорила о невозмутимом хладнокровии: он, вероятно, не остановился бы перед преступлением, чтобы выйти из затруднительного положения. Глаз его, как строгий судия, казалось, проникал в корень всех вопросов, видел насквозь все извивы совести, всякое чувство. Образ его жизни был таков: после завтрака он уходил, возвращался к обеду, потом исчезал на весь вечер и попадал домой около полуночи с помощью особого ключа, который ему доверила госпожа Воке. Один он удостоился этой милости. Зато он и был в самых приятельских отношениях с вдовой и называл ее мамашей, обнимал за талию - превратно понятые знаки внимания! Добрая женщина думала, что дело уже на мази, между тем как суть заключалась в том, что у одного Вотрена были такие длинные руки, способные обхватить эту огромную колоду. Отличительной чертой его было еще обыкновение щедро платить пятнадцать франков в месяц за кофэй с коньяком, который он пил за десертом. Люди, менее поверхностные, чем молодежь, захваченная вихрем парижской жизни, или менее стариков равнодушные к тому, что не затрагивает их непосредственно, не успокоились бы на том двойственном впечатлении, которое производил Вотрен. Он знал или догадывался о делах людей окружающих, тогда как никто не мог проникнуть ни в его мысли, ни в его дела. Хотя он - своим внешним добродушием, постоянной любезностью и веселостью - воздвиг как бы барьер между собой и другими, все же часто прорывалась наружу ужасающая глубина его характера. Часто достойный Ювенала сарказм, которым он как будто с наслаждением осмеивал законы, бичевал высшее общество, обличал его внутренние противоречия - давал повод предполагать в нем затаенную злобу против общественного строя и какую-то тайну, тщательно спрятанную в глубинах его жизни.

Привлекаемая, - может быть, бессознательно, - силой одного и красотой другого, мадемуазель Тайфер делила свои мимолетные взгляды, свои тайные мысли между этим сорокалетним мужчиной и юным студентом; но ни один из них, по-видимому, не думал о ней, хотя каприз судьбы со дня на день мог изменить положение Викторины и сделать ее богатой невестой. К тому же никто из жильцов не давал себе труда проверить, истинны или вымышлены беды, на которые ссылается тот или иной из них. Равнодушие друг к другу смешивалось у всех со взаимным недоверием, вытекавшим из их положения. Они чувствовали себя бессильными облегчить свои горести и, делясь ими, испили чашу соболезнования до дна. Как старым супругам, им нечего больше было сказать друг другу. Между ними осталась только чисто механическая связь, сцепление несмазанных колесиков. Каждый из них, не обернувшись, прошел бы по улице мимо слепого, без волнения выслушал бы рассказ о несчастье, а в смерти увидел бы решение проблемы нищеты, делавшей всех их безучастными перед лицом самой ужасной агонии. Самой счастливой из этих опустошенных душ была госпожа Воке - царица этой вольной богадельни. Ей одной казался смеющейся рощицей маленький садик, который от безмолвия и холода, от суши и сырости делался столь же обширным, как степь. Для нее одной имел прелесть угрюмый желтый дом, отдававший медной окисью прилавка. Эти одиночные камеры принадлежали ей. Она кормила этих каторжников, навеки прикованных к тачке, и власть ее уважалась всеми. Где еще в Париже нашли бы эти жалкие существа за ту же цену здоровую, сносную пищу и квартиру, которую от них самих зависело сделать если не изящной и удобной, то, по крайней мере, чистой и гигиеничной? Если бы госпожа Воке позволила себе даже вопиющую несправедливость, жертва безропотно снесла бы ее.

Подобное сборище должно было представлять и действительно представляло в миниатюре все общество. Среди этих восемнадцати сотрапезников, как это бывает и в училищах и в свете, попадался какой-нибудь злосчастный отверженец, козел отпущения, над которым потешались все, кому не лень. В начале второго года такая фигура привлекала особенное внимание Эжена де Растиньяка, она резко выделялась среди тех, с кем ему суждено было жить еще в течение двух лет. Этим всеобщим посмешищем являлся бывший макаронщик, папаша Горио; художник и историк ярче всего осветили бы в картине именно его голову. Почему же это презрение с оттенком ненависти, эта травля с примесью жалости, это неуважение к несчастью поразили старейшего жильца? Подал ли он повод к этому какими-нибудь чудачествами или странностями, которые прощаются менее охотно, нежели пороки? Вопросы эти близко касаются многих общественных несправедливостей. Может быть, человеческой природе свойственно всячески мучить того, кто переносит все из подлинной покорности, по слабости или по равнодушию. Разве не любим все мы проявлять над кем-нибудь или над чем-нибудь свою силу? Такое слабое существо, как уличный мальчишка, и тот звонит в стужу во все двери или взбирается на неприкосновенный памятник, чтобы нацарапать на нем свое имя.

Папаша Горио, старик лет шестидесяти девяти, поселился у госпожи Воке в 1813 году, удалившись от дел. Сперва он нанимал квартиру, ныне занятую госпожой Кутюр, и платил тогда за полный пансион тысячу двести франков; каких-нибудь пять лишних луидоров для него ровно ничего не значили. Чтобы отделать заново три комнаты этой квартиры, госпоже Воке хватило задатка, покрывшего, говорят, стоимость скверной обстановки, состоявшей из желтых коленкоровых занавесок, лакированных кресел, обитых трипом, нескольких картин, писанных клеевой краской, и обоев, от которых отказались бы даже пригородные трактиры. Быть может, благодаря беспечной щедрости попавшегося на удочку папаши Горио, которого в то время почтительно величали "господин Горио", за ним утвердилась репутация простофили, ничего не смыслящего в делах. Горио привез с собою большое количество одежды, великолепный гардероб коммерсанта, который, и отойдя от дел, не отказывает себе ни в чем. Госпожу Воке привели в восторг полторы дюжины сорочек голландского полотна, тонкость которых была тем более достойна внимания, что макаронщик носил в своем тугом жабо две соединенных цепочкой булавки с крупным бриллиантом на каждой из них. Он обычно носил фрак василькового цвета и ежедневно менял белоснежный пикейный жилет, под которым колыхался грушевидный, выпиравший вперед живот, шевеливший массивную золотую цепочку с брелоками. Его табакерка, тоже золотая, заключала медальон, полный волос, наводивших на мысль, что старик был не без греха по части любовных похождений. Когда хозяйка назвала его волокитой, на губах его заиграла веселая улыбка буржуа, у которого задели слабую струнку. Шкафы его ломились от столового серебра. У вдовы разгорелись глаза, когда она услужливо помогала ему распаковывать и раскладывать разливательные ложки, ложки для рагу, столовые приборы, судки, соусницы, разные блюда, позолоченный сервиз для завтрака - словом, вещицы, весившие изрядное количество фунтов и более или менее изящные, с которыми он не хотел расстаться. Эти подарки напоминали ему о торжественных событиях семейной жизни.

- Вот это, - говорил он госпоже Воке, держа блюдце и чашку, на крышке которой изображены были два воркующих голубка, - первый подарок, полученный мною от жены в годовщину нашей свадьбы. Бедняжка! Она истратила на него свои девичьи сбережения. Знаете ли, сударыня, я скорее соглашусь скрести землю ногтями, чем расстаться с этим. Слава богу, до конца дней своих я могу пить по утрам кофей из этой чашки; мне не на что жаловаться - на мой век хватит. Наконец госпожа Воке разглядела своими сорочьими глазами кое-какие записи вкладов в банк, свидетельствовавшие, по приблизительному подсчету, что милейший Горио имеет от восьми до десяти тысяч франков годового дохода. С этого дня госпожа Воке, урожденная де Конфлан, которой в ту пору перевалило за сорок восемь, хотя она утверждала, что ей всего лишь тридцать девять лет, возымела серьезные намерения. Несмотря на вывороченные, распухшие, отвислые веки Горио, принуждавшие его то и дело вытирать слезящиеся глаза, госпожа Воке находила, что он господин вполне приличный, приятной наружности. К тому же его мясистые выпиравшие икры так же, как и длинный квадратный нос, предвещали душевные качества, к которым вдова была, по-видимому, неравнодушна; их подтверждало и круглое, как луна, наивно глуповатое лицо старичка. По всем признакам это был крепко сложенный самец, способный всецело отдаться чувствам. Причесанные по-модному волосы - парикмахер политехнической школы каждое утро приходил их пудрить - спускались пятью завитками на низкий лоб, красиво обрамляя лицо. Он был немного мужиковат, но одевался щегольски, брал табак большими щепотками, нюхал его с несокрушимой уверенностью, что табакерка его всегда будет наполнена макубой, и госпожа Воке, приняв его, улеглась вечером в постель, зарумянившись, как куропатка, начиненная шпиком, и сгорая от желания сбросить саван Воке, чтобы возродиться в образе госпожи Горио. Выйти замуж, продать меблированные комнаты с пансионом, соединиться брачными узами с представителем буржуазии, стать видной дамой в своем квартале, заниматься благотворительностью, совершать по воскресным дням прогулки в Шуази, Суаси, Жантильи; ходить в театр, когда вздумается, брать ложу, не дожидаясь контрамарок, которые давал ей кое-кто из пансионеров в июле месяце, - она мечтала об этом эльдорадо парижских мещанских семей. Вдова никому не признавалась, что по грошам скопила сорок тысяч франков. В отношении состояния она, разумеется, считала себя вполне приличной партией.

"Что касается остального, то я ему ни в чем не уступлю", - думала она, ворочаясь в постели, как будто для того, чтобы самой удостовериться в собственных прелестях, отпечаток которых толстуха Сильвия созерцала каждое утро.

С этого дня в течение почти трех месяцев вдова Воке пользовалась услугами парикмахера господина Горио и не скупилась на туалет, оправдывая расходы необходимостью придать своему дому благопристойный вид, под стать посещающим его почтенным особам. Она прибегала ко всяким каверзам, чтобы изменить состав пансионеров, и кричала на всех перекрестках, что впредь намерена пускать к себе только особ, безукоризненных во всех отношениях. Когда появлялся какой-нибудь незнакомец, она хвасталась ему, что господин Горио, один из самых видных и уважаемых коммерсантов в Париже, предпочел жить у нее. Она распространила печатную рекламу, вверху которой стояло: "Дом Воке".

"Один из самых старинных и уважаемых пансионов Латинского квартала", - уверяла госпожа Воке. В проспекте упоминалось о восхитительном виде на долину Гобленов (ее было видно с четвертого этажа), о "прекрасном" саде, в конце которого "тянется липовая аллея", а также о чистом воздухе и уединении.

Реклама эта привлекла к ней графиню де л'Амбермениль, женщину тридцати шести лет, ожидавшую ликвидации своих дел и назначения пенсии, которая ей полагалась как вдове генерала, убитого на поле брани. Госпожа Воке улучшила стол, почти полгода отапливала гостиную и настолько добросовестно выполняла обещания рекламы, что ей самой пришлось раскошелиться. Зато графиня говорила госпоже Воке, называя ее дорогим другом, что поселит у нее своих приятельниц, - баронессу де Вомерлан и вдову полковника графа Пикуазо, доживавших в Марэ последний месяц по контракту в пансионе более дорогом, чем Дом Воке. Впрочем, эти дамы будут прекрасно обеспечены, когда канцелярия военного министерства разберется наконец в их делах.

- Но в канцелярии, - говорила она, - ужасная волокита.

Вдовушки поднимались после обеда в комнату госпожи Воке и судачили там, попивая черносмородинную наливку и лакомясь сластями, припасенными хозяйкой для себя. Госпожа де л'Амбермениль весьма одобряла намерения госпожи Воке относительно Горио - превосходные намерения, о которых, впрочем, она догадывалась с первого же дня; по ее мнению, это был прекрасный человек.

- Ах, милочка, - говорила ей вдова, - у него здоровья хоть отбавляй; это превосходно сохранившийся мужчина, он может еще доставить немало удовольствия женщине!

Графиня великодушно обратила внимание госпожи Воке на ее наряд, плохо вязавшийся с ее притязаниями.

После долгих вычислений вдовы отправились вместе в Пале-Рояль, где купили в Деревянных рядах шляпку с перьями и чепец. Графиня потащила свою приятельницу в модный магазин "Пти-Жанетт", где они выбрали платье и шарф. Когда это боевое снаряжение было пущено в ход и вдова оказалась во всеоружии, она, как две капли воды, стала походить на вывеску ресторана "Беф а ля мод". Тем не менее ей казалось, что наружность ее чрезвычайно выиграла, и, чтобы отблагодарить графиню, она, хоть и была не очень таровата, упросила ее принять в подарок шляпу в двадцать франков. Признаться, она рассчитывала попросить госпожу де л'Амбермениль оказать ей услугу - позондировать Горио и настроить его в ее пользу. Графиня с большой готовностью согласилась участвовать в этой интриге и принялась обхаживать старого макаронщика; ей удалось иметь с ним конфиденциальный разговор, но он оказался не в меру застенчивым, более того - он воспротивился всем ее покушениям, которые внушало ей желание соблазнить его для себя самой, а потому она вышла, возмущенная его неотесанностью.

- Ангел мой, - сказала она своему дорогому другу, - вы ничего не вытянете из этого человека! Он недоверчив до смешного; это скряга, скотина, дурак; вы не дождетесь от него ничего, кроме неприятностей.

Между господином Горио и госпожой де л'Амбермениль произошло что-то такое, в результате чего графиня не захотела даже оставаться с ним в одном доме. Она уехала на следующий же день, забыв заплатить за полгода и оставив рухлядь, оцененную в пять франков. Как рьяно ни разыскивала ее госпожа Воке, в Париже не оказалось никаких сведений о графине де л'Амбермениль. Вдова часто толковала об этой печальной истории, плачась на свою чрезмерную доверчивость, хотя в действительности была недоверчивее кошки. Но она относилась к распространенному типу людей, которые не доверяют близким и открывают душу первому встречному. Странное, но действительное явление нравственного порядка; корни его легко найти в человеческом сердце. Есть люди, которые, может быть, не надеются уже более расположить к себе тех, с кем живут; они обнаружили перед ними пустоту своей души и чувствуют, что те втайне осуждают их с заслуженной строгостью; испытывая, однако, непреодолимую потребность в лести, которой им не хватает, или страстно желая казаться лучше, чем они есть, они надеются завоевать уважение или симпатии посторонних, не останавливаясь перед риском упасть с достигнутой высоты. Наконец, есть продажные по природе личности, которые не делают никакого добра своим друзьям или близким именно потому, что обязаны его делать; между тем как, оказывая услугу незнакомым, они тешат этим свое самолюбие: чем теснее круг их привязанностей, тем меньше они любят, чем он шире, тем услужливее они становятся. Госпожа Воке, несомненно, совмещала в себе обе эти пошлые, фальшивые, отвратительные натуры.

- Будь я здесь тогда, - говорил ей Вотрен, - с вами не случилось бы этой беды! Я бы непременно вывел на чистую воду эту комедиантку. Я знаю их уловки.

Как все ограниченные люди, госпожа Воке имела привычку замыкаться в кругу событий и не рассуждать об их причинах. Она охотно валила с больной головы на здоровую. Когда ее карман потерпел ущерб, главным виновником своего несчастья она сочла честного макаронщика, и с той поры, по ее словам, у нее раскрылись на него глаза. Убедившись в бесполезности заигрываний и трат, имевших целью пустить пыль в глаза, она не замедлила понять причину неудачи. Вдова заметила тогда, что у жильца были, как она говорила, свои собственные виды. Словом, ей стало ясно, что столь нежно лелеемая надежда была воздушным замком и что "она никогда ничего не вытянет из этого человека", по энергичному выражению графини, видимо знавшей толк в таких вещах. Ее неприязнь, как водится, зашла гораздо дальше былой дружбы. Ненависть ее была пропорциональна не прежней любви, а обманутым надеждам. Сердце человеческое нуждается в отдыхе, когда поднимается на вершины привязанности, но редко останавливается на крутом склоне враждебных чувств. Впрочем, Горио был жильцом вдовы, что принуждало ее подавлять взрывы своего уязвленного самолюбия, хранить вздохи, вызванные разочарованием, и заглушать жажду мести, подобно монаху, обиженному игуменом. У мелких душ и проявления их чувств, хороших ли, дурных ли, всегда так же мелки. Вдова пустила в ход мелкое коварство, чтобы изводить свою жертву исподтишка. Она начала с устранения излишеств в столе.

- Ни корнишонов, ни анчоусов: это глупые затеи! - сказала она однажды Сильвии и вернулась к прежнему меню.

Горио был человек неприхотливый, у которого скопидомство, свойственное людям, наживающим состояние собственным горбом, выродилось в привычку. Суп, вареная говядина, блюдо овощей - таков бывал прежде, таким и остался навсегда его излюбленный обед. А потому госпоже Воке было чрезвычайно трудно донять такого невзыскательного жильца. В отчаянии, что его ничем не проймешь, она принялась подтачивать уважение к нему и таким образом заразила неприязнью к Горио и своих пансионеров, которые, потехи ради, помогли ее мести.

К концу первого года вдова прониклась таким недоверием к макаронщику, что стала спрашивать себя, почему этот коммерсант, имея семь-восемь тысяч франков годового дохода, владея серебром и драгоценностями не хуже, чем у любой содержанки, поселился у нее и платит за пансион сущие пустяки по сравнению со своим состоянием. В течение большей половины первого года Горио сплошь и рядом раз или два раза в неделю обедал на стороне, затем, мало-помалу, стал обедать в городе не более двух раз в месяц. Увеселительные прогулки почтенного Горио как нельзя лучше соответствовали интересам госпожи Воке, и ей пришлась не по вкусу возраставшая пунктуальность, с которой жилец садился в положенные часы за ее стол. Эта перемена была приписана столько же постепенному уменьшению средств, как и желанию досадить своей хозяйке. У этих карликовых умов - отвратительнейшая привычка приписывать свою мелочность другим. К не счастью, в конце второго года Горио подтвердил сплетни, распускаемые о нем, он попросил госпожу Воке перевести его на третий этаж и сбавил плату до девятисот франков. Ему пришлось соблюдать такую жесткую экономию, что всю зиму он не разводил огня в своей комнате. Госпожа Воке пожелала получать плату вперед; господин Горио, которого с тех пор она стала называть "папаша Горио", согласился на это.

Сколько догадок строилось пансионерами о причинах его падения! Но добраться до корня было не так-то легко! По словам лжеграфини, папаша Горио был нелюдим, молчальник. По логике пустоголовых людей, всегда болтливых, так как им нечего сказать, кроме ерунды, - тот, кто не говорит о своих делах, непременно занимается дурными делами. Таким образом, этот достоуважаемый коммерсант превратился в жулика, этот волокита стал старым шутом. Папаша Горио то оказывался, как предполагал Вотрен, поселившийся в это время в Доме Воке, биржевым зайцем, по энергичному выражению биржевиков, который обделывает темные делишки с процентными бумагами, после того как разорился сам. То это был один из мелких игроков, которые ставят на карту и выигрывают по десяти франков в вечер. То из него делали сыщика тайной полиции, по Вотрен утверждал, что для этого он недостаточно хитер. Папаша Горио был, кроме того, скряга, дающий ссуды на короткий срок за ростовщические проценты, или человек, ставящий на один и тот же номер лотереи, постепенно повышая ставку в надежде па выигрыш. Ему приписывали самые таинственные профессии, порождаемые пороком, позором, беспомощностью. Но, как ни постыдны были поведение или пороки Горио, отвращение, внушаемое им, не доходило до того, чтобы изгнать его - за пансион он платил. К тому же он приносил кое-какую пользу: кто был не в духе - мог сорвать на нем досаду; кто был в хорошем настроении - мог посмеяться над ним.

Восторжествовало мнение госпожи Воке, казавшееся наиболее правдоподобным. Она пустила слух, что этот превосходно сохранившийся господин, здоровый, как бык, и способный еще доставить немало удовольствия, - попросту развратник со странными вкусами. Вот на каких фактах основывала свою клевету госпожа Воке.

Через несколько месяцев после отъезда злополучной графини, ухитрившейся прожить полгода на ее счет, как-то утром, лежа в постели, вдова услышала на лестнице шуршанье шелкового платья и легкие шаги молодой, проворной женщины, пробиравшейся к Горио, который предупредительно отворил свою дверь. Толстуха Сильвия тотчас же доложила барыне, что какая-то девушка, одетая, как божество, обутая в прюнелевые, совсем чистенькие полусапожки, как угорь, проскользнула с улицы на кухню и спросила, где живет господин Горио. Госпожа Воке и служанка стали подслушивать и уловили кое-какие нежные слова, произнесенные во время довольно продолжительного визита. Когда господин Горио пошел проводить свою даму, толстуха Сильвия немедленно взяла корзинку и, делая вид, будто идет на рынок, последовала за влюбленной парочкой.

- Сударыня, - сказала она хозяйке по возвращении, - что ни говорите, господин Горио, должно быть, чертовски богат; иначе он не давал бы им так шиковать. Представьте себе, на углу Эстрапады стоял великолепный экипаж, и она села в него.

Во время обеда госпожа Воке собственноручно спустила штору, чтобы господина Горио не беспокоило солнце, светившее ему прямо в глаза.

- Вас любят красотки, господин Горио, вот и солнышко вас жалует, - сказала она, намекая на утренний визит. - У вас губа не дура - она прехорошенькая.

- Это моя дочь, - ответил он с некоторой гордостью, которую пансионеры приняли за хвастовство старика, старающегося соблюсти приличия.

Спустя месяц визит этот повторился. Его дочь, в первый раз пришедшая в утреннем туалете, явилась после обеда, нарядившись как будто для выезда в свет. Пансионеры, болтавшие в гостиной, успели разглядеть красивую, изящную блондинку с тонкой талией, слишком изысканную, чтобы она могла быть дочерью какого-то папаши Горио.

- Да их две! - сказала толстуха Сильвия, не узнав ее.

Через несколько дней другая девушка, высокая, хорошо сложенная брюнетка, с бойким взглядом, спросила господина Горио.

- Да их три! - сказала Сильвия.

- Да их четыре! - сказали госпожа Воке и толстуха Сильвия, не узнавшие в этой важной даме девушки, пришедшей в первый раз утром в скромном платье.

Горио продолжал еще платить за содержание тысячу двести франков. Госпожа Воке находила вполне естественным, что богатый человек имеет четырех или пять любовниц, а то, что он выдавал их за дочерей, по ее мнению, доказывало лишь его изворотливость. Ее нисколько не возмущало, что он принимает их в Доме Воке. Но эти посещения объясняли ей равнодушие жильца к ее особе, а потому она позволила себе, в начале второго года, назвать его старым котом. Наконец, когда ее жилец пал до девятисот франков, госпожа Воке, увидя, что по лестнице спускается одна из этих дам, весьма нагло спросила его, каким, собственно, заведением считает он ее дом. Папаша Горио ответил ей, что эта дама его старшая дочь.

- Что же, у вас три дюжины дочерей, что ли! - съязвила госпожа Воке.

- Всего лишь две, - возразил жилец с кротостью разорившегося человека, которого нужда научила покорно сносить все.

К концу третьего года папаша Горио опять сократил свои расходы, перебравшись на четвертый этаж и снизив плату за свое содержание до сорока пяти франков в месяц. Он бросил нюхать табак, отказался от услуг парикмахера и перестал пудриться. Когда папаша Горио впервые появился без пудры, у хозяйки вырвался возглас изумления; цвет его волос резко изменился, они стали грязно-серыми и зеленоватыми. Лицо его, от тайных огорчений становившееся день ото дня все печальнее, выглядело теперь безутешнее, чем у любого из столовников. Итак, все сомнения рассеялись. Папаша Горио - старый развратник; лишь искусство врача предохраняет его глаза от вредного влияния лекарств, необходимых при его болезнях. Противный цвет волос происходит от излишеств и тех снадобий, которые он принимает, чтобы продолжать излишествовать. Физическое и душевное состояние простака подтверждало эти сплетни. Когда его прекрасное белье износилось, он заменил его сшитым из коленкора по четырнадцать су локоть. Бриллианты, золотая табакерка, цепочка, драгоценности мало-помалу исчезли. Он расстался со своим васильковым фраком, со своим щегольским костюмом и стал носить и летом и зимою грубый суконный сюртук каштанового цвета, жилет из козьей шерсти и серые панталоны из шерстяной дерюги. Он постепенно худел; икры его опали; лицо, когда-то раздобревшее от сытого буржуазного благополучия, страшно осунулось и сморщилось; лоб покрылся морщинами; резко обозначилась челюсть. За четвертый год своего пребывания на улице Нев-Сент-Женевьев Горио изменился до неузнаваемости. Крепкий шестидесятидвухлетний макаронщик, которому на вид было не больше сорока, рослый, толстый буржуа, свеженький от глупости, веселивший своей игривостью взоры прохожих, улыбавшийся, как юноша, стал похож на придурковатого, трясущегося, мертвенно бледного семидесятилетнего старца. Его голубые, прежде такие живые глаза сделались мутными, оловянными, выцвели; из них уже не текли слезы, но красные края век, казалось, кровоточили. Одним он внушал отвращение, в других возбуждал жалость. Молодые студенты-медики, заметив, как отвисла его нижняя губа, и измерив вершину его лицевого угла, долго приставали к нему и, ничего не добившись, объявили, что он впал в идиотизм. Как-то раз вечером, после обеда, госпожа Воке насмешливо спросила его:

- Ну, что же вас больше не навещают дочки? - ставя под сомнение его отцовство.

Папаша Горио вздрогнул, словно хозяйка уколола его железом.

- Иногда навещают, - ответил он взволнованным голосом.

- А-а! Вы иногда еще видитесь с ними! - закричали студенты. - Браво, папаша Горио!

Но старик не слышал шуток, вызванных его ответом: он впал в задумчивость, которую поверхностный наблюдатель принял бы за старческое оцепенение, происходившее от слабоумия. Если бы они узнали его поближе, то, может быть, живо заинтересовались бы загадкой, какую представляло его физическое и душевное состояние; однако это была слишком трудная задача. Можно было навести справки, был ли Горио действительно раньше макаронщиком и велико ли его состояние, но старики, в которых он возбуждал любопытство, не выходили за пределы своего квартала и жили в меблированных комнатах, словно устрицы, приросшие к скале. Другие же, увлеченные водоворотом парижской жизни, едва выйдя за пределы улицы Нев-Сент-Женевьев, забывали о жалком старике, служившем предметом их насмешек. И этим ограниченным умам и этой беспечной молодежи безысходная нужда папаши Горио и его видимое тупоумие казались несовместимыми с достатком и с какими бы то ни было умственными способностями. Что касается женщин, которых он называл дочерьми, то все разделяли мнение госпожи Воке, говорившей с суровой логикой старух, привыкших судачить вечерком, строя всевозможные догадки.

- Если бы папаша Горио имел таких богатых дочерей, как все эти дамы, бывающие у него в гостях, то он не жил бы в моем доме, на четвертом этаже за сорок пять франков в месяц и не одевался бы, как бедняк.

Это умозаключение было неопровержимо. Поэтому в конце ноября 1819 года, к тому времени, когда разыгралась эта драма, у всех пансионеров составилось вполне определенное мнение о бедном старике. У него никогда не было ни дочерей, ни жены; злоупотребление наслаждениями превратило его в улитку, в человекоподобного моллюска, из вида "фуражконосных", как говорил музейный служащий, завсегдатай, пользовавшийся только обедом. Рядом с Горио даже Пуаре был орлом, джентльменом. Пуаре разговаривал, отвечал; правда, разговаривая, рассуждая или отвечая, он не высказывал никаких собственных мыслей, так как имел обыкновение повторять в иных выражениях сказанное другими, но как-никак он способствовал разговору, был живым человеком, казался способным чувствовать, а папаша Горио, - прибавлял музейный служащий, - постоянно находится на точке замерзания.

Эжен де Растиньяк вернулся в настроении, хорошо знакомом незаурядным молодым людям или тем, которые, попадая в затруднительное положение, мгновенно обнаруживают качества избранников судьбы. В первый год пребывания в Париже, благодаря незначительному количеству труда, необходимому для получения на юридическом факультете первых ученых степеней, он мог свободно наслаждаться наиболее доступными чувственными удовольствиями Парижа. Студент не успевает познакомиться с репертуаром каждого театра, изучить все выходы из парижского лабиринта, узнать обычаи, усвоить язык столицы и втянуться в присущие ей развлечения, обшарить хорошие и дурные места, посетить занимательные лекции, обозреть богатства музеев. В эту пору студент страстно увлекается всяким вздором, крайне преувеличивая его значение. У него есть свой великий человек - какой-нибудь профессор из Коллеж де Франс, которому платят за уменье держаться на уровне аудитории. Студент потуже завязывает галстук и принимает позы перед дамами первой галереи Комической оперы. В этих последовательных посвящениях в таинства Парижа он сбрасывает с себя шелуху юности, расширяет свой кругозор и, в конце концов, постигает, из каких слоев образуется общество. Сперва он только любовался вереницей экипажей, катящих в прекрасный солнечный день по Елисейским полям, вскоре он начинает взирать на них с завистью.

Эжен, сам того не ведая, прошел уже эту школу ко времени своего отъезда на каникулы, по получении степени бакалавра словесности и права. Его детские иллюзии, его провинциальные воззрения исчезли. Взгляды его изменились, честолюбие загорелось в нем, и он трезво взглянул на положение дел в отцовской усадьбе, в лоне семьи. Его отец, мать, два брата, две сестры и тетка, все достояние которых заключалось в пенсии, жили в маленьком именьице "Растиньяк". Поместье это, дававшее около трех тысяч франков годового дохода, находилось в зависимости от колебания цен, которому подвержено промышленное виноделие, и тем не менее приходилось ежегодно извлекать из него тысячу двести франков для Эжена. Зрелище этой постоянной нужды, великодушно скрываемой от него, невольное сравнение сестер, казавшихся ему в детстве такими красавицами, с парижанками, воплотившими созданный его мечтами тип красоты; непадежное будущее этой многочисленной семьи, видевшей в нем свою опору; скаредность, с какой расходовались на его глазах самые малоценные припасы, вино, изготовляемое для семьи из виноградных выжимок, - словом, множество мелочей, о которых излишне упоминать здесь, удесятерили его желание преуспеть и вызвали в нем жажду отличий. Как человек с благородной душой он хотел быть обязан только собственным заслугам. Но по складу характера Растиньяк был чистокровный южанин; поэтому при переходе к делу его решения должны были подвергнуться колебаниям, охватывающим молодых людей, когда они

попадают в открытое море, не зная, ни в какую сторону направить свои силы, ни под каким углом поставить паруса. Сначала он хотел было уйти с головой в работу, но вскоре, соблазненный необходимостью завязать связи, заметил, как велико влияние женщин на общественную жизнь, и принял решение пуститься в свет, чтобы завоевать там покровительниц; да и как не найти их пылкому и остроумному молодому человеку, остроумие и пылкость которого выступают еще ярче благодаря изяществу манер и особой нервной красоте, до которой так падки женщины? Эти мысли неотступно преследовали его среди полей, во время таких веселых в былые годы прогулок с сестрами, которые нашли в нем большую перемену. Его тетка, госпожа де Марсильяк, когда-то принятая при дворе, имела знакомства среди высшей знати. Молодой честолюбец усмотрел вдруг в воспоминаниях, которыми так часто убаюкивала его тетка, основу для побед в обществе, по меньшей мере столь же важных, как и те, которые он одерживал на юридическом факультете; он расспросил ее относительно родственных связей, которые можно было бы завязать снова. Тряхнув ветви генеалогического дерева, старая дама пришла к заключению, что из всех родственников, которые могли бы быть полезны ее племяннику, из всей эгоистической богатой родни, наименее недоступной является виконтесса де Босеан. Она написала этой молодой женщине письмо в старинном стиле и, вручая его, сказала Эжену, что, если он завоюет расположение виконтессы, та поможет ему разыскать других родственников. Через несколько дней по прибытии Растиньяк послал госпоже де Босеан письмо тетушки. Виконтесса ответила приглашением на бал, назначенный на следующий день.

Таково было общее положение в пансионе Воке к концу ноября 1819 года. Несколько дней спустя Эжен вернулся во втором часу ночи с бала виконтессы де Босеан. Желая наверстать потерянное время, студент мужественно дал себе во время танцев слово проработать до утра. Впервые готовился он провести бессонную ночь в тиши безмолвного квартала: увидя великолепие света, он находился под чарами искусственной энергии. Он не обедал в тот день у госпожи Воке. Пансионеры могли поэтому предполагать, что он вернется с бала лишь на рассвете, как возвращался иногда с праздников в Прадо или с балов в Одеоне, в испачканных шелковых чулках и в стоптанных туфлях. Прежде чем запереть дверь на засов, Кристоф отворил ее и выглянул на улицу. Появившийся в эту минуту Растиньяк мог неслышно подняться в свою комнату, сопутствуемый грохотавшим вслед за ним Кристофом. Эжен снял фрак, надел ночные туфли и плохонький сюртук, разжег торф и живо приготовился работать, так как Кристоф опять заглушил грохотом своих толстых башмаков почти бесшумные приготовления молодого человека.

Прежде чем погрузиться в учебники юриспруденции, Эжен несколько минут просидел в глубокой задумчивости. Он только что убедился, что виконтесса де Босеан является одной из изысканнейших женщин Парижа; дом ее слыл самым приятным в Сен-Жерменском предместье. Вдобавок и по имени и по состоянию она принадлежала к верхам аристократического общества. Благодаря своей тетке де Марсильяк бедный студент был хорошо принят в этом доме, не понимая всего значения этой милости. Быть допущенным в эти раззолоченные гостиные было равносильно патенту на знатность. Появившись в этом крайне замкнутом обществе, он завоевал право бывать всюду. Ослепленный этим блестящим собранием, едва обменявшись несколькими словами с виконтессой, Эжен удовольствовался тем, что среди толпы парижских богинь, теснившихся на этом рауте, остановил свое внимание на одной из тех женщин, в которых молодежь страстно влюбляется с первого взгляда. Графиня Анастази де Ресто, высокого роста и прекрасного сложения, славилась в Париже красотой. Представьте себе большее черные глаза, великолепные руки, точеные ножки, огонь в движениях - женщину, которую маркиз де Ронкероль называл чистокровным конем. Живость ничуть не умаляла ее достоинств: формы ее были полны и округлы, но ее нельзя было упрекнуть в тучности. Чистокровный конь, породистая женщина - эта выражения в то время начинали заменять небесных ангелов, оссиановских героинь - всю старинную любовную мифологию, отвергнутую дендизмом. Но для Растиньяка госпожа Анастази де Ресто была просто желанной женщиной. Ему удалось закрепить за собой два тура в списке кавалеров на ее веере, и это дало ему возможность говорить с ней во время первой кадрили. - Где можно встречать вас в будущем, сударыня? - спросил он ее без обиняков, с той страстностью, которая так нравилась женщинам.

- Да всюду - в Булонском лесу, в театре Буфф, дома.

И предприимчивый южанин постарался сблизиться с восхитительной графиней, насколько может молодой человек сблизиться с женщиной в продолжение кадрили и вальса. Эжен сказал, что он кузен госпожи де Босеан, и был приглашен госпожой де Ресто, принятой им за знатную даму, бывать у нее. Она так улыбнулась ему на прощанье, что он счел визит к ней необходимым. Ему посчастливилось встретить человека, который не стал издеваться над его невежеством, смертным грехом в глазах знаменитых повес того времени, - Мо ленкуров, Ронкеролей, Максимов де Трайль, де Марсэ, Ахуда-Пинто, Ванденесов, которые были тогда в зените своей фатовской славы и находились в связи с самыми изысканными женщинами - леди Брандон, герцогиней де Ланжэ, графиней де Кергарузет, госпожой де Сэри-эи, герцогиней де Карильяно, графиней Ферро, госпожой де Ланти, маркизой д'Эгльмон, госпожой Фирмиани, маркизой де Листомер и маркизой д'Эпар, герцогиней де Мофриньез и дамами Гранлье. Итак, к счастью, наивный студент столкнулся с маркизом де Моприво, любовником герцогини де Ланжэ, генералом, простодушным, как дитя, и от него узнал, что графиня де Ресто живет на улице Эльдер.

колено на Шоссе д'Антен у графини де Ресто! Окинуть взором анфиладу парижских гостиных и считать себя достаточно красивым, для того чтобы найти там помощь и покровительство в сердце женщины. Чувствовать себя достаточно честолюбивым, чтобы одним великолепным прыжком вскочить на туго натянутый канат, по которому надо шагать с уверенностью никогда не оступающегося гимнаста, найдя в лице очаровательной женщины наилучшее орудие для поддержания равновесия! С такими думами, перед образом такой красавицы, встававшим при свете тлеющего торфа, между кодексом законов и нищетой, - кто, подобно Эжену, не старался бы проникнуть мысленно в глубь грядущего, кто не разукрашивал бы его успехами? Блуждающая мысль Эжена так живо рисовала ему будущие радости, что он уже видел себя подле госпожи де Ресто, как вдруг вздох, подобный стону святого Иосифа, нарушил безмолвие ночи и отозвался в сердце молодого человека, которому почудилось хрипение умирающего. Эжен тихонько отворил дверь и, выйдя в коридор, заметил полоску света под дверью папаши Горио. Опасаясь, не заболел ли его сосед, он приложил глаз к замочной скважине, взглянул в комнату и увидел старика за работой, показавшейся юноше столь преступной, что он счел долгом хорошенько рассмотреть для блага общества, что затевает в ночную пору так называемый макаронщик. Папаша Горио, по-видимому, привязав предварительно к перекладине опрокинутого стола блюдо и миску из позолоченного серебра, вертел нечто вроде каната вокруг этих предметов с богатыми украшениями, нажимая с такой силой, что сплющивал их, видимо для того, чтобы превратить в слитки.

"Черт возьми! Что за молодчина!" - подумал Растиньяк, увидя, как жилистые руки старика бесшумно с помощью веревки разминали позолоченное серебро, точно тесто. "Но кто же он, вор или укрыватель краденого, притворяющийся беспомощным дурачком и живущий по-нищенски, чтобы безопаснее заниматься своим промыслом?" - спрашивал себя Эжен, приподнимаясь на минуту.

Студент снова прильнул глазом к замочной скважине. Папаша Горио размотал канат, взял серебряную массу, положил ее на стол, предварительно разостлав на нем одеяло, и стал катать серебро, чтобы придать ему форму бруска; с операцией этой он справился изумительно легко.

"Да он силен, как король польский Август!" - подумал Эжен, когда брусок принял почти правильную круглую форму.

Папаша Горио грустно посмотрел на свою работу, слезы потекли у него из глаз, он задул витую восковую свечу, при свете которой скрутил серебро, и Эжен услышал, как он, вздыхая, лег.

"Он сумасшедший", - подумал студент.

- Бедное дитя! - громко произнес папаша Горио. После этих слов Растиньяк рассудил, что благоразумнее хранить молчание об этом происшествии и не осуждать необдуманно соседа. Он собирался вернуться к себе, как вдруг различил довольно неопределенный шум, как будто шарканье по лестнице войлочных туфель. Эжен прислушался и действительно уловил чередующееся дыхание двух человек. Он не слышал ни скрипа двери, ни шагов, но вдруг увидел слабый свет в третьем этаже у господина Вотрена.

"Однако сколько тайн в этом пансионе!" - подумал он.

Спустившись на несколько ступеней, Эжен стал прислушиваться, и звон золота поразил его слух. Вскоре свет погас, и дыхание двух человек послышалось снова, но дверь не скрипнула. Затем, по мере того, как эти люди спускались, шум стал постепенно затихать.

- Кто там? - крикнула госпожа Воке, отворив окно своей комнаты.

- Это я вернулся, мамаша Воке, - пробасил Вотрен.

"Странно! Кристоф запер дверь на засов, - раздумывал Эжен, вернувшись в свою комнату. - В Париже надо бодрствовать ночью, чтобы знать как следует, что творится вокруг тебя".

Отвлекшись этими мелкими происшествиями от своих честолюбивых любовных помыслов, Эжен принялся за работу. Но внимание его рассеивали подозрения, зародившиеся у него относительно папаши Горио, а еще больше - образ госпожи де Ресто, то и дело встававший перед ним, как вестник блестящей судьбы; в конце концов, он лег и заснул, как убитый. Из девяти ночей, которые молодые люди намереваются посвятить труду, семь отдаются сну. Надо иметь больше двадцати лет, чтобы бодрствовать ночью.

На другой день утром в Париже царил густой туман, один из тех туманов, которые обволакивают и окутывают его такой мглой, что самые аккуратные люди ошибаются во времени и опаздывают на деловые свидания. Каждый думает, что восемь часов, тогда как уже полдень. Было половина десятого, а госпожа Воке еще не вставала. Кристоф и толстуха Сильвия, тоже проспавшие, преспокойно попивали кофей со сливками с молока, предназначенного для пансионеров; Сильвия долго кипятила его, чтобы госпожа Воке не заметила этой незаконной "десятины".

- Сильвия, - сказал Кристоф, макая в кофей первый ломтик поджаренного хлеба, - господин Вотрен как-никак человек славный, а опять виделся этой ночью с какими-то двумя людьми. Если барыня будет спрашивать, то ей об этом ни гугу.

- А он тебе дал на чай?

- Дал сто су за месяц, помалкивай, дескать.

- Только он да госпожа Кутюр не трясутся над каждым грошом, а другие готовы девой рукой отобрать то, что дают нам на новый год правой, - сказала Сильвия.

- Да и что дают-то? - промолвил Кристоф. - Какую-нибудь монеточку в сто су. Вот уже два года, как папаша Горио сам чистит башмаки, а скряга Пуаре обходится без ваксы и скорее вылижет ее, чем станет мазать свои опорки. Плюгавый студентишка дает мне сорок су. Щетки стоят дороже, и вдобавок он продает свою старую одежонку. Ну и выжиги!

- Брось! - сказала Сильвия, смакуя кофей. - Лучше наших мест во всем квартале не сыщешь: чем тут не житье! А скажи-ка, Кристоф, не говорил ли с тобой кто-нибудь о дядюшке Вотрене?

"Не у вас ли живет полный господин с крашеными бакенбардами?" А я ему в ответ: "Нет, сударь, он их не красит. Такому весельчаку, как он, некогда этим заниматься". Я передал это господину Вотрену, а он сказал: "Правильно, парень! Всегда так отвечай; нет ничего неприятнее, как обнаруживать свои слабости. Еще не женишься, пожалуй".

- А у меня на рынке хотели выведать, видала ли я, как он меняет рубашку. Потеха, да и только! Стой, - прервала она самое себя, - па церкви Валь де Грае бьет уже три четверти десятого, а никто и не шелохнется.

- Да все ушли из дому. Госпожа Кутюр со своей барышней отправилась в восемь причащаться к святому Этьену. Папаша Горио вышел с каким-то свертком. Студент вернется только после лекций, в десять часов. Я видел их, когда убирал лестницу; папаша Горио еще толкнул меня своим свертком, твердым, как железо. Чем-то он занимается, этот чудак? Другие над ним измываются, а все-таки он молодец, не им чета. Он дает не больно много, но дамы, к которым он меня иной раз посылает, отваливают знатные чаевые, а расфуфырены-то как!

- Те, кого он называет дочерьми? Их целая дюжина.

- Я ходил только к двум, к тем самым, что приезжали сюда.

- А вот барыня уже зашевелилась; сейчас подымет содом: надо пойти к ней. Кристоф, покарауль молоко от кота.

Сильвия поднялась к хозяйке.

- Что это, Сильвия! Уже без четверти десять; я заспалась, как сурок, а вы меня не разбудили. Никогда не бывало ничего подобного.

- Это все туман, хоть ножом режь.

- А как же завтрак?

- В ваших жильцов словно бес вселился; все задали лататы с петухами.

- Выражайся правильно, Сильвия, - возразила госпожа Воке. - Говорят: ушли ни свет, ни заря.

- Слушаю; буду говорить по-вашему, барыня. Как бы то ни было, вы можете позавтракать и в десять. Мишонетка и Пуаришко [В подлиннике Сильвия называет Пуаре "Пуаро", что по-французски значит "лук-порей".] еще не подымались. Только они одни и остались дома и дрыхнут, как колоды; они и есть колоды.

- Послушай, Сильвия, ты называешь их вместе, как будто...

- Как будто что? - подхватила Сильвия, глупо захохотав. - Двое - значит пара.

- Вот что странно, Сильвия: как же это господин Вотрен вошел сегодня ночью, после того как Кристоф запер дверь на засов?

- Что вы, что вы, барыня! Он услыхал шаги господина Вотрена и спустился отворить ему, а вам показалось...

- Подай-ка мне кофту да иди поскорее стряпать завтрак. Приготовь из остатков баранины рагу с картошкой да подай печеных груш. Тех, что по два лиара штука.

Через несколько минут госпожа Воке спустилась вниз в тот момент, когда кот, сбросив лапой тарелку, прикрывавшую миску с молоком, торопливо лакал его.

- Киска! - крикнула она.

- Не юли, не юли, старый плут! Сильвия! Сильвия!

- Чего изволите, барыня?

- Посмотри-ка, сколько кот вылакал!

- Это все скотина Кристоф, я ему велела накрыть на стол. Куда он запропастился? Не беспокойтесь, барыня: молоко пойдет на кофей папаши Горио. Я разбавлю его водой, он и не заметит. Он ни на что не обращает внимания, даже на то, что есть.

- Куда же отправился этот чудило? - спросила госпожа Воке, расставляя тарелки.

- Кто его знает? Какие-то темные делишки обделывает.

- Я заспалась, - сказала госпожа Воке.

- Зато барыня свежа, как роза...

В это мгновение раздался звонок, и в столовую вошел Вотрен, напевая баском:

Свет исходил я спозаранку,

И всюду видели меня...

- А-а! Здравствуйте, мамаша Воке! - сказал он, заметив хозяйку, и галантно заключил ее в объятия.

- Да ну вас, бросьте!

- Скажите лучше: "какой нахал!" Ну, скажите же! Вы не хотите этого сказать? Я помогу вам накрыть на стол. Я очень любезен, не правда ли?

Ласкал белянку и смуглянку,

Любил, вздыхал...

 

Я видел сегодня нечто необычайное...

...свой миг ценя.

 

- А что? - откликнулась вдова.

не специалист в этом деле, а скрутил ее ловко.

- Да ну, неужели?

- Да. Я возвращался домой, проводив одного приятеля, который укатил за границу на почтовых. Я подождал папашу Горио, чтобы посмотреть, что будет дальше. Потеха! Он вернулся в наш квартал, на улицу Грэ, и вошел в дом известного ростовщика - некоего Гобсека. Это пройдоха высшей марки, способный сделать домино из костей собственного отца, это еврей, араб, грек, цыган; ограбить его мудрено, он держит денежки в банке.

- Что же устраивает папаша Горио?

- Он ничего не устраивает, - сказал Вотрен, - он расстраивает свои дела. Болван так глуп, что разоряется на девчонок, а они...

- Вот он! - прервала Сильвия.

- Кристоф, - крикнул папаша Горио, - поди ко мне.

Кристоф последовал за папашей Горио и вскоре спустился обратно.

- Куда ты? - спросила слугу госпожа Воке.

- По поручению господина Горио.

- Что это такое? - промолвил Вотрен, вырывая из рук Кристофа письмо и читая вслух адрес: - "Графине Анастази де Ресто". Ты идешь туда? - продолжал он, возвращая письмо Кристофу.

- На улицу Эльдер. Мне приказано отдать это графине в собственные руки.

- А что там внутри? - спросил Вотрен, разглядывая письмо на свет. - Банковый билет? Нет.

Он слегка отклеил конверт.

- Оплаченный вексель! - воскликнул Вотрен. - Каналья! Да этот хрыч - галантный кавалер. Ступай, старый плут, - продолжал он, хлопнув Кристофа ручищей по голове так, что тот завертелся юлой. - Получишь на чай.

Стол был накрыт. Сильвия кипятила молоко. Госпожа Воке разводила огонь в печке с помощью Вотрена, продолжавшего напевать:

Свет исходил я спозаранку,

И всюду видели меня...

 

Когда все было готово, вошли госпожа Кутюр и мадемуазель Тайфер.

- Откуда вы так рано, моя милочка? - спросила госпожу Кутюр госпожа Воке.

пододвигая к огню башмаки, от которых валил пар.

- Погрейтесь и вы, Викторина, - сказала госпожа Воке.

- Вы хорошо делаете, мадемуазель, что молитесь богу о смягчении сердца вашего батюшки, - промолвил Вотрен, придвигая сироте стул. - Но этого мало. Вам нужен друг, который взял бы на себя смелость сказать все напрямик этой свинье, этому дикарю; по слухам, у него три миллиона, и он не дает вам приданого. В наше время и хорошенькой девушке нужно приданое.

- Бедное дитя, - сказала госпожа Воке. - Погодите, душенька, ваш изверг-отец накличет беду на свою голову.

При этих словах на глаза Викторины навернулись слезы, и госпожа Кутюр знаком остановила вдову.

- Если бы только нам удалось повидаться с ним, если бы мне удалось поговорить с ним, передать ему последнее письмо его жены, - продолжала вдова комиссара-казначея. - Я никогда не решалась послать это письмо по почте; он знает мой почерк...

- О, женщины, невинные, несчастные, гонимые! - воскликнул Вотрен, перебивая ее. - Так вот до чего вы дошли! Через несколько дней я займусь вашими делами, и все пойдет как по маслу.

- О, сударь! - сказала. Викторина сквозь слезы, бросая на Вотрена жгучий взгляд, к которому тот остался вполне равнодушен. - Если бы вы могли как-нибудь попасть к моему отцу и сказать ему, что его любовь и честь моей матери для меня дороже всех богатств на свете! Если бы вам удалось сколько-нибудь смягчить его суровость, я молила бы бога за вас. Будьте уверены, я не осталась бы в долгу...

- Свет исходил я спозаранку, - иронически запел Вотрен.

В эту минуту вниз сошли Горио, мадемуазель Мишоно и Пуаре, может быть, привлеченные запахом подливки, которою Сильвия приправляла остатки баранины. В тот момент, когда все семь жильцов, здороваясь друг с другом, усаживались за стол, пробило десять, и с улицы донеслись шаги студента.

- А, господин Эжен! - сказала Сильвия. - Сегодня вы будете завтракать со всеми.

Студент поздоровался с пансионерами и сел подле папаши Горио.

- Со мной случилось необыкновенное приключение, - начал он, положив себе порцию баранины и отрезав кусок хлеба, который госпожа Воке по обыкновению смерила глазами.

- Приключение? - спросил Пуаре.

- Почему же это вас удивляет, старая шляпа? - бросил Вотрен. - Кому же иметь приключения, как не такому красавчику?

- Расскажите же нам ваше приключение, - попросила госпожа Воке.

- Вчера я был на балу у своей кузины, виконтессы де Босеан, у нее великолепный дом, апартаменты, обитые шелком; она устроила пышный раут, и я веселился как коро...

- Лек, - перебил его Вотрен.

- Что вы хотите сказать, сударь? - воскликнул Эжен запальчиво.

"Лек", так как корольки веселятся много больше королей.

- Это правда: я предпочел бы быть этой беззаботной птичкой, чем королем, потому что... - подхватил, как всегда, чужую мысль Пуаре.

- Словом, - продолжал студент, обрывая его, - я танцевал с одной из первых красавиц бала, восхитительной графиней, самым очаровательным созданием, какое я когда-либо видел, Ее голову украшали цветы персика, прекраснейший букет живых благоуханных цветов был приколот сбоку, у ее талии; но нет! Разве опишешь женщину, оживленную танцами? Надо было видеть ее собственными глазами. И что же! Сегодня, около девяти часов утра, я встретил эту божественную графиню; она шла пешком по улице Грэ. О, как у меня забилось сердце! Я вообразил...

- Что она идет сюда, - вставил Вотрен, многозначительно посматривая на студента. - Она, конечно, шла к ростовщику, дядюшке Гобсеку. Если вы покопаетесь в сердцах парижанок, то найдете, что первое место там занимает ростовщик, а уж потом идет любовник. Вашу графиню зовут Анастази де Ресто, а живет она на улице Эльдер.

При этом имени студент пристально взглянул на Вотрена. Папаша Горио резким движением поднял голову и окинул обоих собеседников блестящим и тревожным взглядом, поразившим пансионеров.

- Я угадал, - шепнул Вотрен на ухо госпоже Воке.

Горио ел машинально, не замечая, что ест. Никогда еще не казался он таким тупым и далеким от действительности, как в эту минуту.

- Какой идиот мог сказать вам ее имя, господин Вотрен? - спросил Эжен.

- Папаша Горио его прекрасно знает, почему же и мне не знать его? - ответил Вотрен.

- А, что такое? - отозвался несчастный старик. - Так она была очень хороша вчера?

- Кто?

- Госпожа де Ресто.

- Посмотрите-ка на старого скрягу, - сказала госпожа Воке Вотрену, - как у него загорелись глаза.

- О, да! она была безумно хороша, - продолжал Эжен, в которого папаша Горио впился глазами. - Не будь там госпожи де Босеан, моя божественная графиня была бы царицей бала; молодые люди только на нее и смотрели, я был двенадцатым в списке ее кавалеров: она танцевала все кадрили. Другие женщины из себя выходили от бешенства. Никому счастье не улыбалось вчера так, как ей. Недаром говорят, что нет ничего прекраснее фрегата под парусами, лошади на полном скаку и танцующей женщины.

- Вчера она - наверху колеса фортуны, у герцогини, - сказал Вотрен, - сегодня утром на последней ступеньке лестницы, у ростовщика. Таковы парижанки. Если мужья не в состоянии поддерживать их необузданную страсть к роскоши, они продаются. А если нельзя продаться, они готовы распотрошить родных матерей, лишь бы чем-то блеснуть. Словом, не брезгуют ничем. Старая песня!

Лицо папаши Горио, сиявшее, как солнце в ясный день, пока говорил студент, омрачилось при этом жестоком замечании Вотрена.

- Ну, где же ваше приключение? - сказала госпожа Воке. - Говорили вы с ней? Спросили вы ее, собирается ли она изучать право?

кроме Парижа, невозможны такие приключения.

- Полноте, бывают приключения позабавнее этого! - воскликнул Вотрен.

Мадемуазель Тайфер едва слушала, все мысли ее были поглощены предстоящей попыткой добиться свидания с отцом. По знаку госпожи Кутюр она встала из-за стола; пора было одеваться. Когда обе дамы вышли, папаша Горио последовал их примеру.

- Ну, что, видели? - сказала госпожа Воке Вотрену и другим пансионерам. - Ясно, что его разорили женщины этого сорта.

- Я никогда не поверю, что красавица графиня де Ресто принадлежит папаше Горио! - воскликнул студент.

"людей со страстями"...

При этих словах мадемуазель Мишоно выразительно посмотрела на Вотрена. Она встрепенулась, как кавалерийская лошадь при звуке трубы.

- А-а! - протянул Вотрен, прерывая свою речь и бросая на старую деву многозначительный взгляд. - И у нас были страстишки?

Та потупила глаза, словно монахиня, увидевшая статуи.

- Так вот, - продолжал он, - когда таким людям втемяшится что-нибудь в башку, то у них этого колом не вышибешь. Их жажду утоляет только вода из определенного и часто гнилого источника; чтобы испить ее, они готовы продать жен и детей; готовы душу продать черту. Для одних этот источник - игра, биржа, собрание картин или коллекция насекомых, музыка; для других - женщина, которая умеет готовить лакомые блюда. Предложите таким господам хоть всех женщин мира, они наплюют на них; давай им обязательно ту, которая удовлетворяет их страсть. Часто женщина эта вовсе не любит их, помыкает ими, продает им очень дорого крохи наслаждения; и все-таки мои чудаки не унимаются и готовы заложить последнее одеяло в ломбарде, отнести ей последнее экю. Папаша Горио один из таких людей. Графиня обирает его, потому что он умеет молчать. Таков высший свет! Бедняга только о пей и думает, как видите. Пока в нем не заговорит страсть, это просто грубое животное. Но затроньте эту тему, и лицо его заблестит, как алмаз, Разгадать этот секрет немудрено. Сегодня утром он продал серебро в лом; я видел, как он входил к дядюшке Гобсеку, на улице Грэ. Следите шаг за шагом! Вернувшись, он послал к графине де Ресто болвана Кристофа, который показал нам адрес на конверте с оплаченным векселем. Раз графиня пошла к старому ростовщику, то, видно, деньги нужны были ей до зарезу. Папаша Горио, как любящий кавалер, раскошелился для нее. Не нужно большого ума, чтобы понять это. Это доказывает вам, мой юный друг, что в то время, как графиня смеялась, танцевала, гримасничала, играла персиковыми цветами и приподнимала платьице, - на душе у нее, как говорится, кошки скребли: она думала об опротестованных векселях, своих или своего любовника.

- Да, - сказал Пуаре, - надо завтра же пойти к госпоже де Ресто.

- И вы, может быть, застанете там добряка Горио, который придет получить мзду за свою любезность.

- Однако, - промолвил Эжен с отвращением, - какое же болото ваш Париж.

- И презабавное болото, - подхватил Вотрен. - Те, кто пачкается в грязи, разъезжая в карете, - честные люди, а кто попадает в грязь, идя пешком, - те мошенники. Случись вам стянуть какую-нибудь безделицу, и вас будут показывать на площади перед Дворцом юстиции, как диковинку. А украдите миллион, и о ваших добродетелях будут кричать в гостиных. Вы платите тридцать миллионов жандармерии и судейским за поддержание этой морали. Красота!

- Не было ли там двух голубков на крышке?

- Были.

- Он очень дорожил им, должно быть; он плакал, когда сплющивал чашку и блюдце. Я видел это случайно, - сказал Эжен.

- Этот сервиз был для него дороже жизни, - ответила вдова.

Студент поднялся к себе. Вотрен куда-то ушел. Через несколько минут госпожа Кутюр и Викторина сели в карету, нанятую Сильвией. Пользуясь лучшими часами дня, Пуаре отправился под ручку с мадемуазель Мишоно гулять в Ботанический сад.

- Словно женатые, - сказала толстая Сильвия. - Сегодня они в первый раз выходят вместе. Они так сухи, что, коли сшибутся, от них искры посыпятся.

- Берегись тогда шаль мадемуазель Мишоно, - посмеялась госпожа Воке, - она вспыхнет как трут.

Возвратясь в четыре часа вечера, Горио увидел при свете двух коптивших ламп Викторину, глаза которой были красны от слез. Госпожа Воке слушала рассказ о бесплодном утреннем визите к господину Тайферу. Ему надоели посещения дочери и старухи Кутюр, и он принял их, чтобы объясниться.

избавить себя от труда приходить к нему, что мадемуазель (он даже не назвал ее дочерью) роняет себя в глазах своей назойливостью (это раз-то в год, чудовище!), что мать Викторины была бесприданницей, а поэтому мадемуазель не может ни на что притязать; словом, наговорил самых жестоких вещей, от которых бедная девочка залилась слезами. Крошка бросилась к ногам отца и смело заявила ему, что проявляет такую настойчивость только ради матери, что она готова безропотно покориться его воле, но умоляет прочесть завещание покойной; Викторина достала письмо и, подавая его отцу, говорила прекрасно, с большим чувством; не знаю, откуда у нее что бралось; сам господь бог наставлял ее, бедная девочка так воодушевилась, что, слушая ее, я ревела, как дура. А знаете, что делал тем временем этот изверг? Он стриг ногти; потом взял письмо, орошенное слезами несчастной госпожи Тайфер, и бросил его на камин, сказав: "Хорошо!" Он хотел поднять дочь, та ловила его руки, чтобы поцеловать, но он отнял их. Ну, не злодей ли это? Тут вошел этот долговязый болван, его сын, и даже не поздоровался с сестрой.

- Значит, оба они - чудовища? - вырвалось у папаши Горио.

- После этого, - продолжала госпожа Кутюр, не обратив внимание на восклицание добряка, - отец и сын ушли, раскланявшись со мной и ссылаясь на неотложные дела. Вот к чему свелось наше посещение. По крайней мере, он видел дочь! Не понимаю, как может он не признавать ее: она его вылитый портрет.

Столовники и жильцы прибывали один за другим; они здоровались, перекидываясь теми ничего не значащими словечками, к которым в некоторых кругах Парижа сводятся все остроты: глупость является основным их элементом, и вся соль- их заключается в жесте или интонации. Этот своеобразный жаргон постоянно меняется. Шутка, на которой он построен, никогда не живет и месяца. Политическое событие, уголовный процесс, уличная песенка, гаерство актера - все дает пищу этой игре ума, состоящей главным образом в том, чтобы подхватывать идеи и слова на лету, как мяч, и словно ракеткой отбрасывать обратно. Недавнее изобретение диорамы, дающей более полную иллюзию, чем панорама, ввело в некоторых художественных мастерских обычай прибавлять к словам в шутку окончание "рама". Эту манеру привил в пансионе Воке молодой художник, один из завсегдатаев.

- Ну, милсдарь Пуаре, как ваше драгоценное здоровьерама? - бросил музейный служащий и, не дожидаясь ответа, обратился к госпоже Кутюр и Викторине: - Вы чем-то огорчены, сударыни?

- Здоровый хладорама! - сказал Вотрен. - Подвиньтесь-ка, папаша Горио! Какого черта! Вы заняли своей ножищей всю печку.

- Достопочтенный господин Вотрен, - отозвался Бьяншон, - почему вы говорите хладорама? Это ошибка, надо говорить холодорама.

- Нет, - сказал музейный служащий, - полагается говорить хладорама, соответственно - хладнокровный.

- А вот и его сиятельство маркиз де Растиньяк, доктор кривды! - закричал Бьяншон, обхватывая шею Эжена и сжимая ее так, будто собирался его задушить. - Эй, все сюда!

- Меня всегда пробирает дрожь при виде этой старой летучей мыши, - шепнул Бьяншон Вотрену, показывая на мадемуазель Мишоно. - Я изучил френологию Галля и нахожу у нее Иудины шишки.

- А вы с Иудой знакомы? - спросил Вотрен.

- Кто же не встречал его! - ответил Бьяншон. - Честное слово, это седая старая дева напоминает мне длинных червей, которые истачивают в конце концов целую балку.

- Вы попали в точку, молодой человек, - промолвил Вотрен, разглаживая бакенбарды.

Как утро лишь одно.

- А-а! Вот отличнейший супорама, - произнес Пуаре, увидя Кристофа, который входил, почтительно держа миску с супом.

- Извините, сударь, - сказала госпожа Воке, - это суп из свежей капусты.

Все молодые люди покатились со смеху.

- Пуаррреша попался!

- Мамаша Воке получает два очка, - сказал Вотрен.

- Обратил ли кто-нибудь утром внимание на туман? - спросил служащий.

- Это был туман неистовый и беспримерный, - ответил Бьяншон, - туман зловещий, унылый, жестокий, удушливый, туман в духе Горио.

- Эй, милорд Горио, о вашей милости говорят.

Папаша Горио, сидевший на самом конце стола, у двери, через которую вносили кушанья, поднял голову, взял из-под салфетки кусок хлеба и по старой купеческой привычке, дававшей себя порой знать, стал обнюхивать его.

- Чего это вы? По-вашему, хлеб не хорош, что ли? - язвительно крикнула ему госпожа Воке, заглушая шум ложек, тарелок и голосов.

- Напротив, сударыня, он выпечен из этампской муки первого сорта.

- По белизне, по вкусу.

- А вкус у вас в носу, раз вы нюхаете хлеб, - сказала госпожа Воке. - Вы стали так бережливы, что, наконец, изловчитесь питаться одним запахом: кухни.

- Возьмите тогда патент на изобретение, - крикнул музейный служащий, - разбогатеете.

- Полноте, папаша Горио делает это, чтобы доказать, что был макаронщиком, - сказал художник.

- Ре... что? - подхватил Бьяншон,

- Ре-шето.

- Ре-бро.

- Ре-вень.

- Ре-дис.

- Ре-миз.

- Ре-зонанс,

- Ре-верано.

видом, как будто силясь понять незнакомый язык.

- Ре..? - спросил он Вотрена, занимавшего место рядом с ним.

- Ре-тирад, старина! - сказал Вотрен, хлопнув папашу Горио по макушке и нахлобучив ему шляпу на самые глаза.

Бедный старик, ошеломленный этим внезапным нападением, минуту оставался неподвижным. Кристоф унес тарелку бедняги, думая, что тот кончил суп; поэтому, когда папаша Горио, приподняв шляпу, взялся за ложку, он ударил ею по столу. Все расхохотались.

- Это глупая шутка, сударь, - сказал старик, - и если вы позволите себе еще раз что-нибудь подобное...

- Когда-нибудь вы жестоко поплатитесь за это.

- В преисподней, не правда ли? - сказал художник. - В том темном уголке, куда ставят напроказивших детей?

- А вы что же не кушаете, мадемуазель? - обратился Вотрен к Викторине. - Значит, папа оказался несговорчивым?

- Ужасный человек, - сказала госпожа Кутюр.

- Но мадемуазель могла бы предъявить иск о возвращении платы за содержание, - сказал Растиньяк, сидевший близ Бьяншона, - раз она ничего не кушает. Посмотрите-ка, посмотрите, как воззрился папаша Горио на мадемуазель Викторину.

Старик, забыв о еде, пристально смотрел на несчастную девушку; выражение неподдельного горя застыло на ее лице - горе дочери, отвергаемой любимым отцом,

- Мы ошиблись, дружище, относительно папаши Горио, - шепнул Эжен. - Он не идиот и не бесчувственный человек. Исследуй его по системе Галля и скажи мне свое мнение. Сегодня ночью я видел, как он плющил, словно воск, позолоченное блюдо, и на лице его заметны были не совсем обычные чувства. В его жизни есть какая-то тайна, и я постараюсь ее разгадать. Ты напрасно смеешься, Бьяншон, я не шучу.

- Этот человек представляет интерес для медицины, согласен, - сказал Бьяншон. - Я могу вскрыть его, коли ему будет угодно.

- А, может быть, его глупость заразительна!

На следующий день Растиньяк оделся франтом и около трех часов пошел к госпоже де Ресто, легкомысленно предаваясь дорогой безумным мечтам, которые делают жизнь молодых людей полной чудесных, волнующих переживаний: они не считаются тогда ни с препятствиями, ни с опасностями, видят во всем успех, одной лишь игрой воображения придают поэтичность своему существованию, горюют и печалятся, когда рушатся проекты, существовавшие лишь в области их необузданных желаний; не будь они так неопытны и робки - общественный порядок стал бы невозможным. Эжен шагал, принимая всевозможные предосторожности, чтобы не запачкаться, и в то же время обдумывал, что сказать госпоже де Ресто, запасался остроумием, сочинял удачные ответы в воображаемом разговоре, готовил остроты, фразы в духе Талейрана, предполагая стечение обстоятельств, благоприятное объяснению, на котором он строил свое будущее. Студент все-таки выпачкался в грязи и принужден был почистить сапоги и платье в Пале-Рояле.

"Если бы я был богат, - подумал Эжен, разменивая монету в сто су, захваченную на всякий случай, - я поехал бы в экипаже и мог бы поразмыслить на досуге".

Наконец, он пришел на улицу Эльдер и спросил графиню де Ресто. С холодным бешенством человека, уверенного, что со временем его ждет триумф, встретил он презрительные взгляды слуг, видевших, как он шел пешком по двору, и не слыхавших стука экипажа. Эти взгляды особенно задели его за живое, потому что он и без того понял уже свое ничтожество, войдя во двор, где била копытом прекрасная лошадь, в богатой сбруе, запряженная в один из тех щегольских кабриолетов, которые выставляют напоказ роскошь расточительной жизни и выдают привычку ко всем парижским утехам. Эжен погрузился в уныние. Ящички его мозга, казавшиеся ему полными остроумия, захлопнулись; он вдруг поглупел. В ожидании ответа графини, которой лакей пошел доложить о визитере, он стоял у окна передней, заложив нога за ногу и облокотясь на шпингалет, и рассеянно смотрел во двор. Ему казалось, что время тянется медленно, и он ушел бы, если бы не был наделен тем южным упорством, которое творит чудеса, когда идет напролом.

Дивясь страшной власти этого люда, умеющего одним словом выразить свое мнение о господах или осудить их, Растиньяк развязно отворил дверь, откуда вышел лакей; студент желал, несомненно, показать этой наглой челяди, что расположение комнат ему известно; но он весьма опрометчиво попал в комнату, где находились лампы, буфеты, аппарат для нагревания купальных полотенец; из нее был выход в темный коридор и на потайную лестницу. В передней послышался приглушенный смех, окончательно смутивший Эжена.

- Гостиная там, сударь, - сказал лакей с той притворной почтительностью, которая кажется, в свою очередь, издевательством.

Эжен бросился назад так стремительно, что натолкнулся на ванну, в которую едва не упала его шляпа, к счастью, подхваченная им. В эту минуту в конце длинного коридора, освещенного маленькой лампочкой, отворилась дверь, и Растиньяк услышал одновременно голос госпожи де Ресто, голос папаши Горио и звук поцелуя. Вслед за лакеем он прошел через столовую в первую гостиную и остановился там у окна, заметив, что оно выходит во двор. Ему хотелось убедиться, действительно ли это тот самый папаша Горио. Сердце его страшно билось, ему вспоминались ужасные рассуждения Вотрена. Лакей ждал Эжена у двери гостиной, но оттуда вдруг вышел элегантный молодой человек и сказал нетерпеливым тоном:

- Я ухожу, Морис. Скажите графине, что я прождал ее больше получаса.

- Не угодно ли вам подождать минуту, ваше сиятельство, барыня освободилась, - сказал Морис, возвращаясь в переднюю.

В это мгновение папаша Горио спустился по потайной лестнице во двор и очутился у самых ворот. Старик вытащил зонтик и собирался раскрыть его, не обратив внимания, что ворота отворены, чтобы пропустить тильбюри, которым правил молодой человек с орденом. Папаша Горио едва успел отскочить назад; его чуть не раздавили. Конь, испугавшись зонтика, шарахнулся и помчался к подъезду. Молодой человек сердито обернулся, взглянул на папашу Горио и, прежде чем тот вышел, поклонился ему, своим поклоном подчеркивая вынужденное уважение, выказываемое ростовщикам, в которых нуждаются, или деланное почтение к человеку с подмоченной репутацией, вызывающее после краску стыда. Папаша Горио ответил добродушным дружеским кивком. Все это произошло с быстротой молнии. Поглощенный своими наблюдениями, Эжен не замечал, что он не один. Вдруг послышался голос графини.

- Вы собираетесь уходить, Максим? - сказала она с упреком и с легкой досадой в голосе.

Графиня не обратила внимания на появление тильбюри. Растиньяк круто повернулся и увидел графиню, кокетливо одетую в белый кашемировый пеньюар с розовыми бантами, причесанную небрежно, как все парижанки утром. Она благоухала, она, несомненно, только что приняла ванну; как бы смягченная красота ее казалась еще более томной, ее глаза были влажны. Молодые люди подмечают все: они мысленно вбирают очарование, излучаемое женщиной, подобно тому, как растение вбирает из воздуха нужные ему вещества. Эжену не надо было касаться рук этой женщины, чтобы ощутить их свежесть. Он видел сквозь кашемир розовые тона ее груди - пеньюар, приоткрываясь, обнажал ее, - и Эжен останавливал здесь свой взор. Графиня не нуждалась в корсете: одного пояса было достаточно, чтобы обрисовать ее гибкий стан; шея ее призывала к любви; ножки в туфельках были изящны. Максим взял ее руку, чтобы поцеловать, и только тогда Эжен заметил Максима, а графиня - Эжена.

Максим смотрел то на Эжена, то на графиню достаточно выразительно, чтобы заставить непрошеного гостя убраться.

"Дорогая моя, надеюсь, ты выставишь этого дурачка за дверь!" Такой фразой можно было ясно и понятно истолковать взгляды заносчивого молодого человека, которого графиня. Анастази называла Максимом и за лицом которого она наблюдала с выражением покорности, выдающим все тайны женщины, хотя она сама того и не подозревает.

Растиньяк почувствовал жгучую ненависть к этому молодому человеку. Прежде всего белокурые и хорошо завитые волосы Максима показали ему, насколько ужасны были его собственные; затем сапоги Максима были из тонкой кожи и чисты, тогда как сапоги Эжена, несмотря на предосторожности, принятые им дорогой, покрылись легким слоем грязи; наконец, на Максиме был сюртук, изящно облегавший его стан и делавший его похожим на красивую женщину, тогда как Эжен и среди дня явился во фраке. Сообразительное дитя Шаранты сразу постигло, какое превосходство давал костюм этому денди, тонкому, высокому, с ясными глазами, с бледным лицом, одному из людей, способных пустить сирот по миру. Не дожидаясь ответа Эжена, госпожа де Ресто порхнула в другую гостиную, и развевавшиеся полы ее пеньюара то разлетались, то опускались, как крылья мотылька; Максим последовал за ней. Взбешенный Эжен направился вслед за Максимом и графиней. Таким образом, все трое очутились лицом к лицу около камина, в большой гостиной. Студент хорошо знал, что мешает ненавистному Максиму, но хотел досадить денди, даже рискуя навлечь на себя неудовольствие госпожи де Ресто. Вспомнив, что он уже видел этого молодого человека на балу у госпожи де Босеан, Эжен сообразил вдруг, кем был Максим для госпожи де Ресто, и с тем юношеским задором, который ведет и к большим промахам и к большим успехам, сказал себе: "Вот мой соперник; хочу восторжествовать над ним!"

Безрассудный! Он не знал, что граф Максим де Трайль позволял оскорблять себя, стрелял первым и убивал, противника. Эжен был искусный охотник, но он еще не сшибал в тире двадцать кукол из двадцати двух.

к Эжену и бросила на него холодный, вопросительный взгляд, так красноречиво говоривший: "Почему вы не уходите?", что воспитанный человек тотчас же нашел бы благовидный предлог, чтобы ретироваться.

Эжен изобразил на лице удовольствие и сказал:

- Сударыня, я не откладывал визита, чтобы...

Он остановился, не докончив фразы. Отворилась дверь. Внезапно появился господин, правивший тильбюри; он был без шляпы; не здороваясь с графиней, озабоченно оглядел он Эжена и протянул руку Максиму, сказав: "Здравствуйте", с дружеским выражением, крайне изумившим Эжена. Молодые провинциалы не ведают, как приятна жизнь втроем.

- Господин де Ресто, - промолвила графиня, указывая студенту на мужа.

- Господин де Растиньяк, - продолжала она, представляя Эжена графу де Ресто, - родственник виконтессы де Босеан по линии Марсильяков, которого я имела удовольствие встретить у нее на последнем балу.

Родственник виконтессы де Босеан по линии Марсильяков! Слова эти, произнесенные графиней почти напыщенно, вследствие особой гордости, которую испытывает хозяйка дома, когда может доказать, что принимает у себя лишь людей высшего круга, произвели магическое действие: куда девался сдержанно-церемонный вид графа! Он поклонился студенту.

- Чрезвычайно рад, сударь, познакомиться с вами. Даже граф Максим де Трайль тревожно взглянул на Эжена; наглая заносчивость мгновенно с него спала. Могущественное вмешательство имени, словно удар волшебного жезла, открыло все ящички в мозгу южанина и вернуло ему припасенное остроумие. Атмосфера высшего парижского общества, доселе бывшая для него потемками, вдруг озарилась светом. Мысли его унеслись далеко от дома Воке, от папаши Горио.

- Я думал, что род Марсильяков угас, - сказал граф де Ресто Эжену.

Мы - младшая ветвь, ветвь, еще более обедневшая, так как мой дед, вице-адмирал, потерял все состояние на службе королю. Революционное правительство не захотело признать наших долговых претензий при ликвидации Ост-Индской компании.

- Не командовал ли ваш дед "Мстителем" до 1789 года?

- Да, командовал.

- Значит, он был знаком с моим дедом, командиром "Варвика".

Максим поглядел на госпожу де Ресто и слегка пожал плечами, как бы говоря: "Если они заведут разговор о флоте, то мы погибли". Анастази поняла взгляд господина де Трайля. С удивительным самообладанием, присущим женщинам, она сказала, улыбаясь:

"Варвике" и на "Мстителе".

Она встала, сделала Максиму знак, исполненный насмешливого лукавства, и тот направился вместе с ней к будуару. Не успела эта морганатическая чета - меткое немецкое выражение, не имеющее равнозначащего на французском языке, - дойти до двери, как граф прервал беседу с Эженом.

- Анастази! Не уходите же, дорогая! - воскликнул он с раздражением. - Вы ведь знаете, что...

- Сейчас, сейчас, я на минутку, - перебила она его, - мне надо дать Максиму маленькое поручение.

Вскоре она вернулась. Подобно всем женщинам, принужденным следить за настроением мужа, чтобы иметь возможность вести себя как вздумается, умеющим угадывать, до какого предела можно идти, не теряя драгоценного доверия, в мелочах всегда считаясь с мужем, графиня убедилась по интонациям голоса графа, что оставаться в будуаре было бы весьма небезопасно. Этой помехой она была обязана Эжену. Поэтому графиня, с выражением величайшей досады, указала на студента Максиму, который весьма насмешливо сказал, обращаясь к графу, к его жене и Эжену:

- Не уходите, Максим! - крикнул граф.

- Приходите обедать, - сказала графиня и, еще раз покинув Эжена и графа, пошла вслед за Максимом в первую гостиную, где они задержались, полагая, что де Ресто успеет тем временем выпроводить Эжена.

Растиньяк слышал то их хохот, то разговор, перемежавшийся паузами, но коварный студент острил с господином де Ресто, льстил ему или вовлекал в спор, чтобы дождаться графини и выяснить ее отношения с папашей Горио. Эта женщина, очевидно, влюблена в Максима, эта женщина, державшая в подчинении мужа и бывшая в тайной связи со старым макаронщиком, казалась студенту существом таинственным. Он хотел проникнуть в тайну, надеясь стать, таким образом, неограниченным властелином этой типичнейшей парижанки.

- Анастази! - опять позвал граф жену.

- Надеюсь, Нази, - шепнул он ей на ухо, - что вы выставите этого юнца; когда ваш пеньюар приоткрывался, глаза его загорались, как угли. Чего доброго, он станет объясняться вам в любви, компрометировать вас, и мне придется его пристрелить.

- Вы с ума сошли, Максим! - сказала она. - Наоборот, эти студентики - превосходные громоотводы. Я, разумеется, постараюсь восстановить против него Ресто.

Максим расхохотался и вышел, графиня последовала за ним и стала у окна, наблюдая, как он садится в экипаж и горячит коня, взмахивая бичом. Она вернулась только после того, как затворились ворота.

- Какое совпадение, моя дорогая, - крикнул ей граф, когда она вошла, - поместье, где живут родные господина де Растиньяка, находится недалеко от Вартейля, на Шаранте. Наши деды были знакомы.

- Больше, чем вы думаете, - сказал Эжен, понизив голос.

- Каким образом? - спросила она с живостью.

- Да я только что видел, - продолжал студент, - как от вас вышел господин, с которым я живу дверь в дверь в одном и том же пансионе, папаша Горио.

Услышав эту фамилию, с прибавлением "папаша", граф, помешивавший в камине головешки, уронил щипцы в огонь, словно обжегшись, и встал.

Графиня сначала побледнела, видя досаду мужа, затем покраснела; она была крайне смущена. Потом она ответила с напускной непринужденностью, стараясь придать голосу естественное выражение:

- Никого другого мы не любим больше, чем... Она не докончила фразы, посмотрела на фортепиано,

как будто ей пришла в голову какая-то фантазия, и сказала:

- Вы любите музыку, сударь?

- Вы поете? - воскликнула она, уходя к фортепиано и стремительно пробегая по всем клавишам, от нижнего до и до верхнего фа. - Р-р-р-ра!

- Нет, сударыня.

Граф де Ресто расхаживал взад и вперед.

- Жаль, вы лишены сильного оружия для завоевания успеха. Ca-a-ro, ca-a-ro, ca-a-a-aro, non du-bi-ta-rе [Милый, милый, не сомневайся (итал.).], - запела графиня.

"родственник госпожи де Босеан". Он очутился в положении человека, удостоившегося особой чести попасть к любителю редкостей и неловко задевшего шкаф со статуэтками, отчего упали три-четыре плохо приклеенные головки. Он готов был провалиться сквозь землю. Лицо госпожи де Ресто было сухо и холодно, а глаза, принявшие равнодушное выражение, избегали взгляда злополучного студента.

- Сударыня, - сказал тот, - вам надо поговорить с господином де Ресто, имею честь засвидетельствовать свое почтение, позвольте мне...

- Когда бы вы ни пожаловали, - перебила графиня, жестом останавливая Эжена, - будьте уверены, что вы доставите величайшее удовольствие и господину де Ресто, и мне.

Эжен низко поклонился чете и вышел в сопровождении господина де Ресто, который, несмотря на протесты студента, проводил его до передней.

- Когда бы ни пожаловал этот господин, - сказал граф Морису, - ни графини, ни меня не будет дома.

- Ну, этого еще недоставало, - сказал он сам себе. - Я только что допустил бестактность и сам не ведаю, в чем она заключается и насколько велика, а в довершение всего испорчу теперь фрак и шляпу! Лучше бы сидеть по-прежнему в своей норе и корпеть над юриспруденцией, не помышляя ни о чем, кроме судейской карьеры. Разве я могу бывать в свете, когда там, чтобы не ударить лицом в грязь, нужна тьма всего: кабриолеты, вычищенные сапоги, прочий необходимый такелаж, золотые цепочки, утром - белые замшевые перчатки за шесть франков, а вечером непременно желтые! Я влип со старым дуралеем папашей Горио!

Когда он очутился в воротах, кучер наемной кареты, несомненно только что доставивший новобрачных и думавший лишь о том, как бы надуть хозяина, прикарманив плату за несколько незаконных поездок, сделал знак Эжену, увидя его без зонта, во фраке, в белом жилете, в желтых перчатках и вычищенных сапогах. Эжен находился во власти слепой ярости, все глубже и глубже увлекающей молодого человека в пропасть, в которую он сам шагнул, словно надеясь найти выход из нее. Растиньяк, не имевший и двадцати су в кармане, кивнул кучеру в знак согласия и сел в карету, где несколько лепестков померанца и серебряные нити канители подтверждали, что в ней недавно ехали новобрачные.

- Куда прикажете? - спросил кучер, успевший снять белые перчатки.

"Черт возьми, - подумал Эжен, - раз уж я тону, то надо, по крайней мере, извлечь из этого какую-нибудь пользу!"

- В какой? - спросил кучер.

Этот убийственный вопрос привел Эжена в замешательство. Вновь испеченный щеголь не знал, что есть два особняка де Босеанов, не ведал, насколько богат он родственниками, которым нет до него никакого дела.

- Виконта де Босеана, на улице...

- Гренель, - перебил его кучер, кивнув головой. - Ведь есть еще особняк графа и маркиза де Босеана на улице Сен-Доминик, - прибавил он, поднимая подножку.

"Сегодня все издеваются надо мной! - подумал он, бросая шляпу на переднее сиденье. - Вот выходка, которая обойдется мне не дешевле, чем выкуп короля. Но по крайней мере, я явлюсь с визитом к своей так называемой кузине как заправский аристократ. Папаша Горио обошелся мне уже не меньше десяти франков, старый злодей! Ей-ей, я расскажу о своем приключении госпоже де Босеан, может быть, это рассмешит ее. Она, несомненно, знает тайну преступной связи этой старой бесхвостой крысы с красавицей графиней. Лучше понравиться кузине, чем обивать пороги этой безнравственной женщины, которая, по-видимому, стоит недешево. Если одно имя прекрасной виконтессы оказывает такое магическое действие, то какое же влияние должна иметь она сама! Обратимся в высшую инстанцию. Когда целишь во что-нибудь на небе, надо метить в бога".

Эти слова кратко выразили множество мыслей, роившихся в его голове. Видя, что льет дождь, он немного успокоился и приободрился. Он подумал, что трата двух оставшихся у него драгоценных монет в сто су будет не напрасной: останутся невредимы сапоги, шляпа и фрак. У него стало весело на душе, когда он услышал возглас кучера: "Отворите ворота!" Под рукою швейцара в красной с позументами ливрее заскрипели петли ворот; Растиньяк самодовольно взирал, как его карета проехала ворота, повернула во двор и остановилась под навесом подъезда. Извозчик в грубом синем плаще с красной оторочкой слез и спустил подножку. Выйдя из кареты, Эжен услышал подавленный смех, доносившийся из-за колонны особняка. Трое или четверо лакеев уже потешались над этим мещанским свадебным экипажем. Их смех открыл глаза студенту, как только он сравнил эту колымагу с элегантнейшей двухместной каретой, запряженной парой резвых коней, украшенных розетками на ушах и грызших удила; напудренный кучер с прекрасным галстуком сдерживал их на туго натянутых вожжах, как будто они собирались умчаться. На Шоссе д'Антен, во дворе госпожи де Ресто, стоял изящный кабриолет двадцатишестилетнего молодого человека. В Сен-Жерменском предместье знатного вельможу ожидала роскошная карета, какую не купишь и за тридцать тысяч франков.

"Кто же там? - подумал Эжен, слишком поздно сообразивший, что в Париже вряд ли встретишь еще не занятую женщину и что завоевание одной из этих королев - дело очень нелегкое. - Черт возьми! У моей кузины, несомненно, тоже есть свой Максим".

Он поднялся по ступеням подъезда со смертельным холодом в душе. При его появлении стеклянная дверь отворилась; он встретил лакеев, степенных, как ослы, когда их чистят скребницей. Бал, на который он прибыл, происходил в парадных приемных покоях, находившихся в нижнем этаже особняка де Босеанов. Эжен не успел явиться с визитом к кузине в промежуток времени, отделявший приглашение на бал от самого бала, и не видел еще личных апартаментов госпожи де Босеан; ему предстояло поэтому увидеть впервые чудеса особого изящества, отражающего душу и образ жизни женщины высшего круга. Это было тем более интересно, что гостиная госпожи де Ресто давала ему материал для сравнения. Виконтессу можно было видеть, начиная с половины пятого. Она не приняла бы своего кузена, явись он пятью минутами раньше. Эжен не постиг еще тонкостей парижского этикета. Его провели к госпоже де Босеан по широкой белой лестнице с позолоченными перилами, устланной красным ковром и уставленной цветами. Он не знал биографии госпожи де Босеан, передававшейся из уст в уста, - одной из тех изменчивых историй, которые каждый вечер рассказывают друг другу на ушко в парижских гостиных.

Виконтесса уже три года находилась в связи с очень знатным и богатым португальским вельможей, маркизом д'Ахуда-Пинто. Это была одна из тех невинных связей, которые так привлекательны для участников, что они совершенно не выносят третьих лиц. Виконт де Босеан сам подал пример обществу, волей-неволей признав этот морганатический союз. В первые дни этой дружбы приезжавшие к виконтессе в два часа заставали у нее маркиза д'Ахуда-Пинто. Госпожа де Босеан не могла не пускать их к себе - это было бы неприлично, но она так холодно принимала их и так пристально разглядывала карнизы, что каждому было ясно, насколько он ее стесняет. Когда в Париже стало известно, что визиты между двумя и четырьмя стесняют госпожу де Босеан, она оказалась в полнейшем одиночестве. Она ездила в Буфф и в Оперу в сопровождении господина де Босеана и господина д'Ахуда-Пинто, но де Босеан как человек многоопытный, усадив жену и португальца, всегда оставлял их наедине. Господину д'Ахуда предстояло сочетаться браком: он женился на девице де Рошфид. Во всем высшем обществе не знала об этой свадьбе лишь одна особа - госпожа де Босеан. Кое-кто из ее приятельниц намекал на это в разговоре с нею; она отвечала смехом, полагая, что они из зависти хотят смутить ее счастье. Между тем предстояло церковное оглашение. Красавец португалец еще не осмелился произнести коварные слова, хотя и приехал для того, чтобы сообщить виконтессе о своей женитьбе. Почему? По-видимому, нет ничего труднее, как объявить женщине подобный ультиматум. Есть мужчины, лучше чувствующие себя на дуэли перед противником, который грозит проколоть ' им сердце шпагой, чем перед женщиной, которая будет ныть в продолжении двух часов, а потом притворится умирающей и потребует нюхательной соли. Как раз в эту минуту господин д'Ахуда-Пинто сидел как на иголках и собирался уж уйти, говоря себе, что госпожа де Босеан может узнать эту новость иным путем - он может ей написать; удобнее совершить это любовное убийство пером, нежели личным объяснением. Когда лакей виконтессы доложил о господине Эжене де Растиньяке, маркиз д'Ахуда-Пинто радостно встрепенулся. Да будет вам известно, что сообразительность любящей женщины по части всяких догадок еще больше, чем ее уменье вносить разнообразие в наслаждения. Когда ей предстоит быть покинутой, она скорее угадывает смысл какого-нибудь жеста, чем конь чует отдаленное веянье любви, как о том рассказал Вергилий. Поэтому уверяю вас, что госпожа де Босеан подметила этот невольный, легкий, но страшный в своей наивности трепет.

о которых в Польше выражаются картинно; "Запрягите в свою телегу пять волов", - конечно, чтобы вытащить вас из лужи, в которую вы сели. Во Франции этим обмолвкам не дано еще никакого названия, несомненно, потому, что они кажутся здесь невозможными, вследствие огромного распространения сплетен. После того как Эжен сел уже в лужу у госпожи де Ресто, которая даже не дала ему запрячь пяти волов в телегу, один он способен был, явившись к госпоже де Босеан, вернуться к своей профессии погонщика волов. Но тогда как госпожу де Ресто и господина де Трайля он страшно стеснял своим присутствием, господина д'Ахуда он, наоборот, выводил из затруднительного положения.

- Прощайте, - сказал португалец, торопясь выйти, когда Эжен вошел в маленькую кокетливую, серую с розовым, гостиную, где роскошь казалась простым изяществом.

- До вечера! Ведь вечером мы едем в Буфф? - спросила госпожа де Босеан, поворачивая голову и бросая взгляд на маркиза.

- Не могу, - ответил он, берясь за ручку двери. Госпожа де Босеан встала и подозвала его к себе,

не обращая ни малейшего внимания на Эжена; тот стоял, ослепленный блеском волшебного богатства, веря в реальность арабских сказок и не зная, куда деваться в присутствии этой не замечавшей его женщины. Виконтесса подняла указательный палец правой руки и красивым движением пригласила маркиза сесть напротив. В этом жесте было столько бурной деспотии ческой страсти, что маркиз выпустил ручку двери и вернулся. Эжен не без зависти смотрел на него.

"Вот владелец кареты! - подумал он. - Но неужели надо иметь резвых коней, ливрейных лакеев и груды золота, чтобы удостоиться взгляда парижанки?" Демон роскоши уязвил его сердце, лихорадка наживы охватила его, от жажды золота в горле у него пересохло. У него было сто тридцать франков на три месяца. Его отец, мать, братья, сестры, тетка - все вместе тратили менее двухсот франков в месяц! Мелькнувшее в его голове сопоставление своего настоящего положения и цели, которой надо достичь, способствовало его замешательству.

- Почему же вы не можете быть в Итальянской опере? - спросила виконтесса, смеясь.

- Дела! Я обедаю у английского посланника.

- Бросьте дела.

Когда человек обманывает, он неизбежно вынужден нагромождать одну ложь на другую. И господин д'Ахуда сказал, усмехнувшись:

- Да, конечно.

- Я очень рад это слышать, - ответил он, бросая на нее многозначительный взгляд, который успокоил бы всякую другую женщину.

Он взял руку виконтессы, поцеловал ее и вышел.

Эжен провел рукой по волосам и изогнулся для поклона, думая, что теперь госпожа де Босеан обратит на него внимание, но она вдруг вскочила, бросилась на галерею, подбежала к окну и стала наблюдать за господином д'Ахуда, в то время как тот садился в карету; она вся обратилась в слух и разобрала слова, повторенные выездным лакеем кучеру:

Слова эти и стремительность, с какой д'Ахуда бросился в карету, поразили эту женщину, как гром и молния; смертельная тревога вновь овладела ею. В высшем свете самые страшные катастрофы внешне только этим и ограничиваются. Виконтесса вошла к себе в спальню, присела к столу и взяла лист красивой бумаги.

"Раз вы обедаете у Рошфидов, а не в английском посольстве, - написала она, - вы обязаны дать мне объяснение. Жду вас".

Поправив несколько неразборчивых букв (рука ее судорожно вздрагивала), она написала внизу К., что означало Клара Бургундская, и позвонила.

- Жак, - сказала она тотчас же явившемуся лакею, - пойдите в половине восьмого к господину де Рошфиду и спросите маркиза д'Ахуда. Если господин маркиз там, передайте ему эту записку, ответа не надо; если же его нет, вы вернетесь и отдадите мне письмо обратно.

- Ах, да, правда, - сказала она, отворяя дверь.

Эжен начал чувствовать себя очень неловко; наконец, виконтесса предстала пред ним и сказала взволнованным голосом, от которого дрогнуло его сердце:

- Простите, сударь, мне надо было написать два слова, теперь я всецело в вашем распоряжении.

Она не сознавала, что говорит, ибо вот что она думала: "Ах! Он хочет жениться на мадемуазель де Рошфид. Но разве он свободен? Эта свадьба расстроится сегодня же, или я... Но завтра об этом не будет и речи".

- Что такое? - протянула виконтесса, окидывая студента вызывающим, леденящим взглядом.

Эжен понял это "что такое". За три часа он столько узнал, что был настороже.

- Сударыня, - поправился он, краснея. Он запнулся, потом продолжал: - Простите меня, я так нуждаюсь в покровительстве, что немножко родства мне не повредит.

Госпожа де Босеан улыбнулась, но невесело: она чувствовала уже нависшую над ней беду.

крестников.

- Чем же я могу быть вам полезной, кузен? - спросила она, смеясь.

- Не знаю. Быть с вами в родстве, даже теряющемся во мраке прошлого, уже великое счастье. Вы смутили меня, я забыл, что хотел вам сказать. Кроме вас, у меня нет знакомых в Париже. Ах! Как я хотел бы посоветоваться с вами, попросить вас пригреть меня, как бедного ребенка, который желает уцепиться за вашу юбку и сумеет умереть за вас.

- Вы могли бы убить кого-нибудь за меня?

- Хоть двоих! - воскликнул Эжен.

- О! - воскликнул он, склоняя голову.

Ответ честолюбца пробудил в виконтессе живой интерес к нему. Южанин делал свой первый шахматный ход. Промежуток времени, отделявший голубой будуар госпожи де Ресто от розовой гостиной госпожи де Босеан, равнялся для него трем годам изучения кодекса Парижского права; об этом кодексе не принято говорить, хотя он составляет высшую общественную юриспруденцию; которая, будучи хорошо изучена и умело применена на практике, обеспечивает блестящую карьеру.

- А! Вспомнил, - сказал Эжен. - На вашем балу я обратил внимание на госпожу де Ресто и сегодня утром был у нее.

- Вероятно, вы очень помешали ей, - сказала госпожа де Босеан, улыбаясь.

а мне нужна такая; она научила бы меня тому, что вы, женщины, умеете так хорошо объяснять: жизни. Я везде встречу какого-нибудь де Трайля. Вот я и приехал к вам просить помочь мне разгадать загадку и сказать, в чем состоит глупость, которую я там совершил. Я сказал о некоем папаше...

- Герцогиня де Ланжэ, - доложил Жак, прерывая студента на полуслове. Того передернуло от досады.

- Если вы хотите иметь успех, - шепнула виконтесса, - то прежде всего умейте сдерживаться.

- А! Здравствуйте, дорогая моя, - произнесла она, вставая и идя навстречу герцогине. Виконтесса так горячо, с такой сердечностью жала ей руки, точно перед ней была родная сестра; герцогиня отвечала самыми нежными ласками.

"Вот две близких подруги, - подумал Растимьяк. - Отныне я буду иметь двух покровительниц; у обеих этих женщин, должно быть, одинаковые привязанности, и герцогиня несомненно, примет во мне участие".

- Да я просто заметила, что господин д'Ахуда-Пинто входит к де Рошфидам, и подумала: значит, вы одни.

Госпожа де Босеан не закусила губы, не покраснела, взгляд ее не изменился, чело как будто прояснилось, в то время как герцогиня произносила эти роковые слова.

- Если бы я знала, что вы заняты, - продолжала герцогиня, поворачиваясь к Эжену.

- Господин Эжен де Растиньяк, один из моих кузенов, - сказала виконтесса. - Не знаете ли, как поживает генерал де Монри-во? Сэризи говорил мне вчера, что его совсем не видно; был о" у вас сегодня?

- Вчера он был в Елисейском дворце.

- На дежурстве, - сказала госпожа де Босеан.

- Клара, вы знаете, конечно, - снова заговорила герцогиня, глядя на виконтессу с нескрываемым злорадством, - что завтра состоится оглашение о браке д'Ахуда-Пинто с мадемуазель де Рошфид?

Удар был слишком жесток; виконтесса побледнела и ответила, смеясь:

- Но Берта, говорят, принесет с собой двести тысяч годового дохода.

- Господин д'Ахуда слишком богат для подобных расчетов.

- Но, дорогая, мадемуазель де Рошфид очень мила.

- А!

- Как бы то ни было, он обедает у них сегодня. Все уже условлено. Меня крайне удивляет, что вы так мало осведомлены.

этот разговор до завтра. Завтра, несомненно, все будет официально известно, и вы любезно меня известите, уже не рискуя ошибиться.

Герцогиня смерила Эжена с головы до ног высокомерным взглядом, принижающим человека, сводящим его к нулю.

- Я, сам того не ведая, вонзил кинжал в сердце госпожи де Ресто. Сам того не ведая, вот в чем моя вина, - сказал студент, которому сметливость сослужила хорошую службу и помогла уловить язвительные насмешки, скрытые под сердечными фразами этих женщин, - С людьми, которые причиняют вам боль совершенно сознательно, вы продолжаете видеться и, может быть, даже боитесь их, а на того, кто ранит, не. зная, какую глубокую рану он наносит, смотрят как на глупца, как на простофилю, не умеющего ничем воспользоваться, и каждый презирает его.

Госпожа де Босеан бросила на студента проникновенный взгляд, которым великие души умеют выразить одновременно и признательность и чувство достоинства. Взгляд этот был бальзамом, успокаивавшим сердце студента, только что уязвленное достойным судебного исполнителя взором, каким смерила его герцогиня.

- Представьте себе, - продолжал Эжен, - мне перед этим только что удалось завоевать расположение графа де Ресто; должен вам сказать, сударыня, - обратился он к герцогине со смиренным и в то же время лукавым видом, - что пока я лишь горемычный студент, очень одинокий, очень бедный...

- Ну! - протянул Эжен. - Мне всего лишь двадцать два года; надо уметь переносить невзгоды, свойственные возрасту. К тому же я на исповеди и преклоняю колена в исповедальне, красивее которой не сыщешь: в этой совершают грехи, а каются в другой.

Герцогиня приняла холодный вид при этих безбожных речах и осудила их дурной тон, обратившись к виконтессе со словами:

- Господин де Растиньяк приехал из...

Госпожа де Босеан рассмеялась от души, глядя на своего кузена и герцогиню.

- Разве не естественно, герцогиня, - возразил Эжен, - желать быть посвященным в тайны того, что нас пленяет? ("Ну, - подумал он, - право, я выражаюсь, как парикмахер".)

- Но госпожа де Ресто, кажется, ученица господина де Трайля, - промолвила герцогиня.

- Я не знал этого, сударыня, - ответил студент. - Поэтому я имел неосторожность оказаться лишним. Словом, я поладил с мужем настолько, что жена вынуждена была временно терпеть мое присутствие, как вдруг мне вздумалось сказать, что я знаком с человеком, который на моих глазах только что вышел

по потайной лестнице, а перед этим поцеловал в коридоре графиню.

- Дряхлый старик, живущий на два луидора в месяц в предместье Сен-Марсо, подобно мне, бедному студенту; настоящий горемыка, над которым издеваются все; мы называем его "папаша Горио",

- Но вы действительно младенец! - вскричала виконтесса. - Госпожа де Ресто - урожденная Горио.

- Дочь макаронщика, - подхватила герцогиня, - женщина низкого происхождения, представленная ко двору в один день с дочерью кондитера. Помните, Клара? Король рассмеялся и сострил по-латыни насчет муки. Люди... как это? Люди...

- Е jusdem farinae [Из той же муки (лат.).], - вставил Эжен.

- А! Так это ее отец, - произнес студент с ужасом.

- Ну да; у этого чудака две дочери, которых он безумно любит, несмотря на то, что и та и другая почти отреклись от него.

- Вторая, если не ошибаюсь, замужем за банкиром с немецкой фамилией, бароном Нусингеном? - сказала виконтесса, глядя на госпожу де Ланжэ, - Ее зовут Дельфина? Не та ли это блондинка, у которой литерная ложа в Опере, она бывает также в театре Буфф и очень громко смеется, чтобы обратить на себя внимание?

Герцогиня промолвила, улыбаясь:

не дешево! Она во власти господина де Трайля, и он погубит ее.

- Они отреклись от отца? - переспросил Эжен.

- Ну да, от отца, своего отца, словом, от отца, - продолжала виконтесса, - и от хорошего отца: говорят, он дал каждой из них по пятьсот или по шестьсот тысяч приданого, чтобы они были счастливы в замужестве, а себе оставил всего-навсего восемь-десять тысяч франков годового дохода, полагая, что дочери останутся его дочерьми, что он создал себе у них двойное существование, два дома, где будет окружен любовью, обласкан. Через два года зятья изгнали его из своего общества, как последнего пария...

Слезы навернулись на глазах Эжена, находившегося под свежим впечатлением чистых, святых семейных привязанностей, под властью пленительных юношеских верований и переживавшего первый день на поле брани парижской цивилизации. Искренние чувства так заразительны, что несколько мгновений все трое молча смотрели друг на друга.

- О, боже мой, - сказала госпожа де Ланжэ, - да, это кажется ужасным, и, однако, мы наблюдаем это ежедневно. Нет ли тут особой причины? Скажите, дорогая, думали вы когда-нибудь о том, что такое зять? Зять - человек, для которого мы с вами воспитываем дорогое нам существо, связанное с нами тысячью уз, утеху семьи в течение семнадцати лет, ее белоснежную душу, сказал бы Ламартин. , но это существо станет бичом семьи. Отняв у нас дочь, этот человек начинает с того, что хватается за ее любовь к себе, как за топор, чтобы заживо обрубить в сердце этого ангела корни всех чувств, привязывающих ее к семье. Вчера наша дочь была для нас всем, мы были всем для нее; на другой день она делается нашим врагом. Разве мы не видим этой трагедии изо дня в день? Тут невестка крайне дерзка со свекром, который все принес в жертву сыну. Там зять выгоняет тещу из дому. Иногда, говорят: разве есть в современном обществе что-либо драматическое? Но что может быть ужаснее тех драм, в которой главный персонаж - зять, не говоря уже о наших браках, ставших чем-то в высшей степени нелепым. Я ясно представляю себе, что случилось со старым макаронщиком. Помнится, этот Форио...

- Да, этот Морио был председателем секции во время революции; он знал закулисную сторону пресловутого голода и положил начало своему богатству тем, что продавал в те времена муку в десять раз дороже, нежели она ему стоила. А муки у него было сколько угодно. Ему продавал ее на огромные суммы управляющий имениями моей бабушки. Этот Горио, подобно всему этому люду, конечно, делился доходами с Комитетом общественного спасения. Помню, управляющий говорил бабушке, что она может жить в Гранзилье вполне спокойно, так как ее мука является превосходным удостоверением в благонадежности. Так вот этот Лорио, поставлявший хлеб рубителям голов, имеет одну лишь страсть. Он, говорят, обожает дочерей. Старшую он посадил на нашест в дом Ресто, младшая была привита к лозе барона де Нусингена, богатого банкира, разыгрывающего из себя роялиста. Вы хорошо понимаете, что во время Империи зятья мирились с тем, что у них бывает этот старый "Девяносто третий", - при Буонапарте это куда ни шло. Но когда вернулись Бурбоны, простак стал стеснять господина де Ресто, а банкира и подавно. Дочери, может быть и любившие отца по-прежнему, захотели сохранить и козу и капусту, и отца и мужа; они принимали Горио, когда у них никого не бывало, они делали это как будто из-за любви к нему. "Папа, приходите, нам будет лучше, когда мы будем наедине!" и т. д. Но, дорогая моя, я думаю, что истинные чувства отличаются зоркостью и проницательностью: сердце этого несчастного "Девяносто третьего" обливалось кровью. Он понял, что дочери стыдятся его, что они любят своих мужей, а он вредит зятьям. Пришлось пожертвовать собой. И он принес себя в жертву, так как он отец: он сам подверг себя изгнанию. Видя, насколько дочери довольны, он понял, что поступил правильно. Отец и дети стали соучастниками этого маленького преступления. Мы видим это на каждом шагу. Разве этот папаша Горио не был бы сальным пятном в салоне своих дочерей? Он скучал бы, ему было бы там не по себе. То, что произошло с этим отцом, может случиться с самой хорошенькой женщиной, всецело отдающейся любви: если она своей любовью наводит скуку на своего возлюбленного, то он бежиг от нее, делает подлости, чтобы избавиться от нее. Все чувства таковы. Наше сердце - сокровище, опустошите его сразу, и вы будете разорены. Мы так же беспощадны к чувству, отдаваемому безраздельно, как и к человеку, не имеющему ни гроша. Отец этот отдал все. На протяжении двадцати лет он отдавал свою душу, свою любовь; все свое состояние он отдал в один день. Когда лимон был выжат, дочери выбросили кожуру на улицу.

- Светское общество - подло, - сказала виконтесса, перебирая шаль и не поднимая глаз, так как ее задели за живое слова госпожи Лаижэ, которая бросила камешек в ее огород, рассказывая эту историю.

- Подло! Нет, - возразила герцогиня, - оно идет своим путем, вот и все. Я говорю с вами так, чтобы показать, что не обманываюсь насчет света. Я думаю то же, что и вы, - сказала она, пожимая руку виконтессе. - Свет - трясина; постараемся удержаться на высотах.

Она встала и поцеловала госпожу де Босеан в лоб, говоря:

Затем она вышла, слегка кивнув головой студенту.

- Папаша Горио изумителен! - сказал Эжен, вспомнив, как старик сплющивал ночью золоченый сервиз.

Госпожа де Босеан не слышала его; она задумалась. Молчание продолжалось несколько секунд, и бедный студент оцепенел от смущения, не смея ни уйти, ни оставаться, ни заговорить.

- Светское общество подло и зло, - произнесла виконтесса. - Как только нас постигнет беда, всегда найдется услужливый друг, чтобы собщить нам о ней и поворачивать в нашем сердце кинжал, заставляя нас любоваться его рукояткой. Сейчас же и сарказм и насмешки! О! Я сумею защититься.

- А! - произнесла она, увидя Эжена. - Вы здесь!

- Все еще! - сказал он жалобно.

- Так вот, господин де Растиньяк, обращайтесь с обществом так, как оно того заслуживает. Вы хотите достичь успеха, я помогу вам. Вы измерите глубину женской испорченности, вы изведаете беспредельность презренного мужского тщеславия. Хотя я внимательно читала книгу света, в ней все же оставались страницы, мне неизвестные. Теперь я знаю все. Чем хладнокровнее вы будете рассчитывать, тем дальше подвинетесь вперед. Разите, не давая пощады, вас будут бояться. Смотрите на мужчин и женщин, как на перекладных лошадей, которым вы предоставите издыхать на очередной станции, и вы достигнете вершины своих желаний. Но вы будете сведены к нулю, если около вас не будет женщины, которая покровительствовала бы вам. Вам нужна молодая, богатая, элегантная женщина. Но если вас захватит истинное чувство, прячьте его, как сокровище; пусть никто не догадывается о нем, иначе вы погибнете. Из палача вы превратитесь в жертву. Если вы когда-нибудь полюбите, храните вашу тайну! Не посвящайте в нее никого, не узнав предварительно, кому вы открываете свое сердце. Заранее оберегая эту еще несуществующую любовь, учитесь остерегаться света. Послушайте, Мигэль... (Она простодушно ошиблась именем и не заметила этого.) Существует нечто, еще более ужасное, чем положение отца, покинутого дочерьми, готовыми желать ему смерти; это соперничество двух сестер. Ресто знатного происхождения; жена его принята в высшем свете, представлена ко двору; но ее сестра, ее богатая сестра, красавица Дельфина де Нусинген, жена золотого мешка, изнывает от тоски; зависть снедает ее, ее отделяет огромное расстояние от сестры. Сестра стала для нее чужой, они отреклись друг от друга так же, как отреклись от отца. Поэтому госпожа де Нусинген готова вылакать всю грязь между улицей Сен-Лазар и улицей Гренель, чтобы войти в мой салон. Она думала достичь цели с помощью де Марсэ и сделалась рабой де Марсэ, она изводит де Марсэ, а де Марсэ обращает на нее весьма мало внимания. Если вы представите мне Дельфину, то будете ее Вениамином, она станет обожать вас. Полюбите ее после, если сможете, а если нет - заставьте ее служить себе. Она явится ко мне раза два на большие рауты, когда у меня будет тьма народа; но я никогда не приму ее утром. Я буду здороваться с ней - этого достаточно. Произнеся имя отца Горио, вы заперли перед собой двери дома графини. Да, дорогой мой, сколько бы вы ни ходили к госпоже де Ресто, всякий раз ее не будет дома. Приказано вас не принимать. Так пусть же отец Горио поможет вам проникнуть к Дельфине де Нусинген. Красавица де Нусинген послужит вам вывеской. Станьте ее избранником, и женщины будут от вас без ума. Ее соперницы, ее подруги, лучшие подруги, захотят отбить вас у нее. Есть женщины, которые влюбляются в мужчину, уже избранного другой женщиной, подобно некоторым мещанкам, которые, перенимая фасон наших шляп, надеются перенять наши манеры. Вы будете иметь успех. В Париже успех - все, это ключ к власти. Если женщины признают в вас ум, талант, мужчины поверят этому, если только вы их не разочаруете. Вы можете тогда дать простор всем своим желаниям, перед вами будут открыты все двери. Вы узнаете тогда, что светское общество представляет собой сборище простофиль и плутов. Не будьте ни среди тех, ни среди других. Я даю вам свое имя, как нить Ариадны, чтобы войти в этот лабиринт. Не компрометируйте его, - сказала она, выпрямляясь и бросая на студента царственный взгляд, - верните мне его незапятнанным. А теперь оставьте меня. У нас, женщин, также бывают свои битвы.

- Если вам понадобится человек, готовый пойти взорвать мину... - перебил ее Эжен. - Так что же? - сказала она.

Это бессознательное наслаждение позволяло ему всецело отдаться осаждавшим его мыслям. Юноша его лет, оскорбленный презрением, горячится, приходит в ярость, грозит кулаком всему обществу, хочет отомстить за себя и в то же время сомневается в себе. Растиньяк был удручен в эту минуту словами: "Вы заперли перед собой двери дома графини".

"Пойду! - думал он. - И если госпожа де Босеан окажется права, если приказано не пускать меня... я... госпожа де Ресто найдет меня во всех салонах, где она бывает. Я научусь фехтовать, стрелять из пистолета, я убью ее Максима!" - "А деньги! - кричал ему рассудок, - Где же ты возьмешь денег?"



ОглавлениеСледующая страница