«Виллет».
Глава XXVII. На улице Креси

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Бронте Ш.
Категория:Роман


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

«Виллет»

Глава XXVII. На улице Креси

Следующий день оказался приятней и беспокойней, чем мы ожидали, по крайней мере я. Кажется, был день рождения одного из молодых принцев Лабаскура, по-моему, старшего, Дюка де Диндоно, - и в его честь устраивались торжества во всех школах и, уж разумеется, в коллеже - в Атенее. Молодежь этого заведения приготовила поздравительный адрес, и затевалось собрание в актовом зале, где проходили ежегодные экзамены и раздавались награды. После церемонии поздравления один из профессоров собирался сказать речь.

Ждали кое-кого из связанных с Атенеем ученых приятелей мосье де Бассомпьера, должен был явиться и почтенный виллетский муниципалитет, бургомистр мосье Кавалер Стаас и родители и близкие атенейцев. Друзья мосье де Бассомпьера уговорили его тоже пойти; разумеется, его прелестная дочь собиралась появиться на вечере и послала записку нам с Джиневрой, прося нас приехать пораньше, чтобы мы могли сесть рядом.

Мы с мисс Фэншо одевались в дортуаре, и вдруг она расхохоталась.

- В чем дело? - осведомилась я, потому что она отвлеклась от собственного туалета и уставилась на меня.

- Как странно, - сказала она в обычной своей наивной и вместе с тем оскорбительной манере, - мы с вами настолько сравнялись, что приняты в одном обществе и у нас общие знакомые.

- Пожалуй, - сказала я. - Мне не очень нравились прежние ваши друзья: общество миссис Чамли совершенно мне не подходит.

- Да кто вы такая, мисс Сноу? - спросила она с таким неподдельным и простодушным любопытством, что я даже расхохоталась. - Обыкновенно вы называете себя гувернанткою; когда вы в первый раз тут появились, вы и вправду опекали детей мадам, я видела, как вы, словно были няня ей, носили на руках маленькую Жоржетту, - не каждая гувернантка на такое согласится. И вот уже мадам Бек обходится с вами любезнее, чем с парижанкою Сен-Пьер, а эта зазнайка, моя кузина, делает вас своей наперсницей!

- Поразительно! - согласилась я, полагая, что она просто меня дурачит, и притом забавно. - В самом деле, кто я такая? Наверное, я прячусь под маской. С виду я, увы, не похожа на героиню романа.

- По-моему, все это не слишком вам льстит, - продолжала она. - Вы остаетесь странно хладнокровны. Если вы и впрямь никто, как я одно время полагала, тогда вы довольно самонадеянная особа.

- Никто, как полагали вы одно время! - повторила я, и тут уж в лицо мне бросилась краска. Не стоило, однако, горячиться: что мне за дело до того, в каком смысле глупая девчонка употребляет слова «никто» и «кто-то»! Поэтому я только заметила, что меня встречают с простою учтивостью, и спросила, почему, по ее мнению, от простой учтивости надо приходить в смятение или восторг.

- Кое-чему нельзя не удивляться, - настаивала она.

- Вы сами изобретаете всякие чудеса. Ну, готовы вы, наконец?

- Готова. Дайте вашу руку.

- Не нужно; пойдемте рядом.

Беря меня под руку, она всегда повисала на мне всей тяжестью, и, не будучи джентльменом и ее поклонником, я стремилась от этого уклониться.

- Ну вот, опять! - воскликнула она. - Я предложила вам руку, чтобы выразить одобренье вашему туалету и вообще наружности; я хотела вам польстить.

- Неужто? То есть вы хотите сказать, что не стыдитесь появиться на улице в моем обществе? И если миссис Чамли, играя с моськой у окна, или полковник де Амаль, ковыряя в зубах на балконе, ненароком нас заметит, вы не станете очень уж краснеть из-за такой спутницы?

- Да, - сказала она с той прямотою, что составляла главное ее достоинство и даже лживым выдумкам ее придавала честную безыскусственность, была солью, главной, скрепляющей чертой характера, которого без этого просто не было бы.

Я позволила отозваться на это «да» лишь моему выражению лица, а точнее, выпятив нижнюю губу, избавив от работы язык. Разумеется, взгляд, которым я ее одарила, не выражал ни уважения, ни почтения.

- Держите свои соображения при себе, а меня оставьте в покое, не то мы расстанемся.

- Да разве можно с вами расстаться, когда вы такая особенная и загадочная?!

- Загадочность эта и особенность - плод вашего воображения, ваша причуда - не более; сделайте милость, избавьте меня от ваших догадок.

- Но неужели вы и вправду - кто-то? - твердила она, силой беря меня под руку, однако рука моя весьма негостеприимно прижалась к телу, отклоняя непрошеное вторженье.

- Да, - был мой ответ, - я многообещающая особа: некогда компаньонка пожилой дамы, потом гувернантка, и вот - школьная учительница.

- Нет, скажите, кто вы на самом деле? Я не стану просить в другой раз, - настойчиво повторяла она, с забавным упорством подозревая во мне инкогнито.

Она сжимала мне руку, получив ее наконец в полное свое распоряжение, и ласкалась, и причитала, пока я не остановилась, хохоча, посреди парка. На продолжении всего пути как только не обыгрывала она эту тему, утверждая с упрямой наивностью (или подозрительностью), что она не в состоянии постичь, каким образом может человек, не возвышенный происхождением или состоянием, без поддержки, которую дают имя или связи, держаться спокойно и независимо. Что до меня, то для душевного покоя мне вполне довольно, чтобы меня знали там, где мне это важно. Прочее меня мало заботит: родословная, общественное положение и ловкие ухищренья поднаторевшего ума меня равно не занимают - то постояльцы третьего разряда, им отвожу я только маленькую гостиную да боковую спаленку. Пусть столовая и зала пустуют, я никогда им их не отворю, ибо им, по-моему, более пристало ютиться в тесноте. Знаю, что свет придерживается другого мнения, и это его правда, хотя думаю, что и я не так уж не права.

Иных низкое положение унижает нравственно, для них лишиться связей - все равно что потерять к себе уважение. Можно легко извинить их: они дорожат местом в обществе, которое служит им защитой от унижений. Кто-то чувствует себя презренным, когда становится известно, что предки его люди простые, а не благородные, бедные, а не богатые, работники, а не капиталисты, - так неужто же следует судить его строго за желание утаить роковые сведения, за то, что он вздрагивает, мучится, ежится перед угрозой случайного разоблачения? Чем дольше мы живем, тем больше у нас опыта, тем менее склонны мы судить ближнего и сомневаться в избитой мудрости: раз защищается добродетель недотроги или безупречная честь человека светского с помощью мелких оборонительных уловок - значит, в них есть нужда.

Мы подошли к особняку Креси. Полина ждала нас, с нею была миссис Бреттон, и, сопровождаемые ею и мосье де Бассомпьером, мы вскоре присоединились к собранию и заняли удобные места поближе к трибуне. Перед нами выстраивали учащихся Атенея. Муниципалитет и бургомистр сидели на почетных местах; юные принцы со своими наставниками располагались на возвышении; в зале было полно знати и высокопоставленных горожан.

До сих пор меня не интересовало и не заботило, кто из профессоров произнесет «discours». Я предполагала, что какой-нибудь ученый встанет и скажет официальную речь в назидание атенейцам и в угоду принцам.

Когда мы вошли, трибуна была еще пуста, но уже через десять минут она заполнилась, а над ярко-красной кафедрой вдруг выросла голова, плечи, руки. Я узнала эту голову: ее форма, посадка, цвет были хорошо знакомы и мне, и мисс Фэншо; узкая темная маковка, широкий бледный лоб, синий горящий взор так укоренились в сознании и вызывали сразу же так много забавных воспоминаний, что одним нежданным появленьем своим вызывали смех. Я, признаюсь, не смогла удержаться и расхохоталась до слез; но я наклонилась, и только носовой платок да опущенная вуаль были свидетелями моего веселья.

Все же я, кажется, обрадовалась, узнав мосье Поля; я не без удовольствия наблюдала за тем, как он, свирепый и открытый, мрачный и прямой, вспыльчивый и бесстрашный, царственно завладел трибуной, будто привычной классной кафедрой. Я очень удивилась его появлению здесь; у меня и в мыслях не было его встретить, хотя я и знала, что он преподает в коллеже изящную словесность. Я сразу поняла, что, если уж на трибуне он, мы будем избавлены и от казенных наставлений, и от льстивых заверений, но к тому, что нас ожидало, к тому, что вдруг стремительно и мощно обрушилось на наши головы, - признаюсь, я не была готова.

Он обращался к принцам, к аристократам, магистрату и горожанам с тою же непринужденностью, почти с тою же резкой и пылкой серьезностью, с какой он обыкновенно витийствовал в классах на улице Фоссет. Он обращался не к школярам, но к будущим гражданам и патриотам. Тогда еще не предвидели мы той судьбы, что готовилась Европе, и мне было странно слышать слова мосье Эмануэля. Кто бы мог подумать, что на плоской жирной почве Лабаскура произрастают политические взгляды и национальные чувства, с такой силой убежденья преподносимые нам сейчас? Не стану разбирать смысл его суждений, но все же позволю себе заметить, что в словах этого маленького господина была не только страсть, но и истина. При всей своей горячности он был точен и строг; он нападал на утопические воззрения; он с презрением отвергал нелепые мечты, но когда он оказывался лицом к лицу с тиранией - о, тогда стоило поглядеть, какой свет источал его взор; а когда он говорил о несправедливости - голос его уже не звучал сбивчиво, но напоминал мне звук оркестровой трубы, гремящей в сумерках парка.

Не думаю, чтобы все его слушатели прониклись этим чистым пламенем, но иные ученики загорелись, когда он ярко обрисовал им будущую их деятельность, указал их долг перед родиной и Европой. Когда он закончил, его наградили долгими, громкими, звонкими рукоплесканьями; при всей свирепости он был в коллеже любимым профессором.

Он стоял у входа, когда наша компания покидала залу, он увидел меня и узнал, приподнял шляпу, подал мне руку и произнес: «Qu’en dites-vous?»[790] - вопрос характерный и даже в минуту его триумфа напоминавший мне о его беспокойном нраве, о его несдержанности, об отсутствии необходимого, на мой взгляд, самообладания, что вовсе его не украшало. Ему не следовало тотчас добиваться моего, да и ничьего одобрения, но ему оно было важно, и, слишком простодушный, он не мог этого скрыть, и, слишком порывистый, он не мог себя побороть. Что ж! Если я и осудила его нетерпение, мне все же нравилась его наивность. Я бы и похвалила его - было за что хвалить, но увы! Слов у меня не нашлось. Да и у кого слова наготове в нужную минуту? Я выдавила несколько неловких фраз, но искренне обрадовалась, когда другие подходили и расточали комплименты, возмещая их избыточностью мою скупость.

Кто-то представил его мосье де Бассомпьеру, и весьма польщенный граф тотчас просил его отобедать в обществе друзей (почти все они были и друзьями мосье Эмануэля) на улице Креси. От приглашения он отказался, ибо всегда отклонял ласки богачей: он весьма дорожил своей независимостью - не вызывающей неприятия у тех, кто сумел узнать его натуру; он, однако, обещал зайти вечером со своим приятелем мосье N, французским ученым.

В тот день за обедом и Джиневра, и Полина были великолепны; быть может, первая и затмевала вторую красотою черт, зато вторая сияла обаянием тонким и духовным; всех покорял ее ясный взор, деликатная манера обхожденья, пленительная игра лица. Пурпурное платье Джиневры удачно оттеняло светлые локоны и шло к розовому румянцу. Наряд Полины - строгий, безукоризненно сшитый из простой белой ткани - радовал взор, сочетаясь с нежным цветом ее лица, с ее внутренним светом, с нежной глубиною глаз и щедрой пышностью волос - более темных, чем у ее саксонской кузины. Темнее были у нее и брови, и ресницы, и сами глаза, и большие подвижные зрачки. Природа только небрежно наметила черты мисс Фэншо, тогда как в мисс де Бассомпьер она довела их до высокой и изящной завершенности.

Полина робела в присутствии ученых, но не теряла дара речи: она отвечала им скромно, застенчиво, не без усилия, но с таким неподдельным очарованием, с такой прелестной и проникновенной рассудительностью, что отец не раз прерывал разговор, чтобы послушать ее, и задерживал на ней гордый и довольный взгляд. Ее увлек беседой один любезный француз, мосье N, человек весьма образованный, но светский. Меня пленил ее французский; речь ее была безупречна: правильные построения, обороты, чистый выговор. Джиневра, проведя полжизни на континенте, такими умениями не блистала. Не то чтобы мисс Фэншо не находила слов, но ей недоставало истинной точности и чистоты выражения, и вряд ли она смогла наверстать упущенное. Мосье де Бассомпьер сиял: к языку он относился взыскательно.

Был тут еще один слушатель и наблюдатель; задержавшись по делам служебным, он опоздал к началу обеда. Доктор Бреттон, садясь за стол, украдкой оглядел обеих дам и не раз потом тайком на них поглядывал. Его появление расшевелило мисс Фэншо, прежде ко всему безучастную: она заулыбалась, стала приветлива и разговорилась - хотя она редко говорила впопад, вернее, убийственно не попадала в тон беседы. Ее легкая несвязная болтовня когда-то, кажется, тешила Грэма, быть может, она и теперь еще ему нравилась. Возможно, мне просто почудилось, что, в то время как он насыщал свой взор и потчевал слух, вкус его, острое внимание и живой ум держались в стороне от этих угощений. Одно можно сказать с уверенностью: его внимания неотвязно требовали, и он уступал, не выказывая ни раздражения, ни холодности, - Джиневра сидела с ним рядом, и в продолжение обеда он был занят почти исключительно ею. Она, кажется, наслаждалась этим и перешла в гостиную в прекрасном расположении духа.

Но едва мы там оказались, она снова сделалась скучна и безразлична. Бросившись на диван, она объявила и «discours», и обед вздором и спросила кузину, как может она выносить общество этих прозаических «grosbonnets»,[791] стал подле нее. Мне показалось, что он ненадолго там задержится, я подозревала, что его привлечет местечко подле камина; но он только взглянул в ту сторону, а пока он присматривался, остальные не теряли времени зря. Обаяние и ум Полины очаровали ученых-французов: ее прелесть, изысканность манер, не до конца отточенный, но настоящий, прирожденный такт они считали высшим достоинством. Они увивались около нее - не затем, разумеется, чтобы толковать о науках, что лишило бы ее дара речи, но для того, чтобы коснуться разнообразных вопросов искусства, литературы и жизни общества, о чем, как вскоре стало ясно, она и читала, и размышляла. Я слушала. Не сомневаюсь, что, хотя Грэм и стоял поодаль, он тоже прислушивался: он обладал прекрасным слухом и острым зрением и схватывал все моментально. Я знала, что он ловит каждое слово, и чувствовала, что даже сам стиль разговора нравится ему, доставляет удовольствие почти болезненное.

В Полине было больше силы чувств и характера, чем полагали многие - чем воображал даже Грэм, а уж тем более те, кто не хотел это видеть в ней. По правде говоря, читатель, ни выдающейся красоты, ни совершенного обаяния, ни настоящей утонченности нет без внутренней силы, столь же выдающейся, столь же совершенной и надежной. Искать прелести в слабой, вялой натуре все равно что искать плоды и цветы на иссохшем, сломанном дереве. Ненадолго немощь может украситься подобием цветущей красы, но она не перенесет и легких порывов ветра и скоро увянет в самую ясную погоду. Грэм поразился бы, открой ему некий услужливый дух, какие стойкие опоры поддерживают эту изящную хрупкость; но я, помня ее ребенком, знала или догадывалась о добрых и сильных корнях, удерживавших эту грацию на твердой почве действительности.

Выжидая возможности войти в магический круг счастливцев, Бреттон тем временем беспокойно оглядывал комнату и случайно задержал взгляд на мне. Я сидела в укромном уголке недалеко от моей крестной и мосье де Бассомпьера, как всегда поглощенных тем, что мистер Хоум именовал «каляканьем с глазу на глаз» и что граф предпочитал называть беседой tête-à-tête. Грэм улыбнулся, пересек комнату, спросил меня о здоровье, заметил, что я немного бледна. А я улыбнулась своим мыслям: прошло уже три месяца с тех пор, как Грэм говорил со мною, - но вряд ли он это помнил. Он сел и умолк. Ему хотелось наблюдать, а не говорить. Джиневра и Полина были теперь напротив него - он мог вдоволь насмотреться. Он разглядывал их, изучал выражения лиц.

После обеда в комнате появилось несколько новых гостей обоего пола, они зашли поболтать, и между мужчинами, должна признаться, я тотчас выделила строгую темную профессорскую фигуру, одиноко мелькавшую в пустой зале в глубине анфилады. Мосье Эмануэль был тут знаком со многими господами, но не знал никого из дам, исключая меня. Бросив взгляд в сторону камина, он не мог меня не заметить и уже сделал шаг, намереваясь ко мне подойти, но, увидев доктора Бреттона, передумал и отступил. Хорошо бы тем и кончилось, мне не хотелось с ним ссориться; но он не довольствовался своим отступленьем, от досады наморщил лоб, выпятил губу и стал так безобразен, что я отвела взор от неприятного зрелища. Вместе со своим строгим братом явился и мосье Жозеф Эмануэль и тотчас заменил Джиневру за фортепьянами. Какая мастерская игра сменила ее ученическое бренчанье!

Какими великолепными, благодарными звуками отозвался инструмент на прикосновенья истинного артиста!

- Люси, - начал доктор Бреттон, нарушая молчание и улыбаясь Джиневре, на ходу окинувшей его взглядом. - Мисс Фэншо, безусловно, прелестная девушка.

Я, разумеется, согласилась.

- Может ли здесь кто соперничать с ней обаянием?

- Вероятно, она красивее прочих.

- Я того же мнения. Люси, а мы ведь часто сходимся во мнениях, вкусах, во всяком случае в суждениях.

- Вы полагаете? - бросила я не без сомненья.

- Мне кажется, будь вы мужчина, Люси, а не девушка - не крестница мамина, но крестник, - мы бы очень подружились; меж нашими суждениями просто нельзя бы было провести границу.

Он давно усвоил себе шутливый этот тон; во взгляде его мелькали ласковые и озорные искорки. Ах, Грэм! Сколько раз гадала я в тишине, как вы относитесь к Люси Сноу - всегда ли снисходительно и справедливо? Будь Люси такой, какая она есть, но вдобавок обладай она преимуществами, которые придают богатство и положение, разве так обходились бы вы с нею, разве не изменили бы вы своего суждения? И все же я не очень его винила. Да, не раз он огорчал меня, но ведь я сама легко предаюсь унынию - мне мало надобно, чтобы огорчиться. Быть может, перед лицом строгого справедливого судьи моя вина окажется даже больше, чем его.

И вот, унимая неразумную боль, пронзившую мне сердце, когда я сравнила серьезность, искренность и пыл мужской души, какие Грэм дарит другим, с тем легким тоном, какого удостаивается у него Люси, товарищ юных дней, я спокойно спросила:

- В чем же, по-вашему, мы сходны?

- Мы оба наблюдательны. Вы, может быть, отказываете мне в этом даре, но напрасно.

- Но вы говорили о вкусах: можно замечать одно и то же, но различно оценивать, не так ли?

- Сейчас мы это проверим. Вы, без сомнения, не можете не воздать должного достоинствам мисс Фэншо; но что думаете вы об остальных присутствующих? Например, о моей матери, или вон о тех львах, господах N и NN, или, скажем, о бледной маленькой леди, мисс де Бассомпьер?

- Что думаю я о вашей матушке, вам известно. О господах же N и NN я вовсе ничего не думаю.

- Ну, а о ней?

- По-моему, она, и точно, бледная маленькая леди - бледна она, правда, только теперь, от усталости и волнения.

- Помните вы ее ребенком?

- Я забыл ее; но замечательно, что обстоятельства, люди, даже слова и взгляды, стершиеся в памяти, могут ожить при известных обстоятельствах усилием твоего или чужого ума.

- Вполне вероятно.

- Все же, - продолжал он, - оживают они не совсем, но нуждаются в подтверждении; тусклые, как сновиденья, и немыслимые, как мечты, они требуют еще свидетельских показаний, подтверждающих подлинность. Кажется, вы гостили в Бреттоне десять лет назад, когда мистер Хоум привез и оставил у мамы свою дочку, которую мы тогда звали Полли?

- Она была странным ребенком, не правда ли? Интересно, как я с нею обходился? Любил ли я тогда детей? Довольно ли выказывал снисходительности и доброты тогдашний беспечный долговязый школьник? Но вы, конечно, не помните, каким я был?

- Вы знаете ваш портрет в «Террасе». Он на редкость удачен. Внешне вы мало переменились.

- Но, Люси, как это возможно? Такие откровения всегда разжигают мое любопытство. Каков же я теперь? И каков я был тогда, десять лет назад?

- Вы были милы ко всем, кто вам нравился, и совсем не были злым и жестоким.

- Грубы! Нет, Грэм, грубости я бы не стерпела.

- Ну, уж я-то помню: тихоня Люси Сноу не пользовалась моим расположением.

- Но и не страдала от вашей жестокости.

- Еще бы, и сам Нерон не стал бы мучить существо, скромное как тень.

«тихоню Люси Сноу» и «скромную тень»; я не оскорбилась, я только ужасно устала. Его слова давили на меня со свинцовой холодностью, мне подумалось, что не смеет он так меня обременять. К счастью, скоро он переменил тему разговора.

- А в каких отношениях были мы с Полли? Если память мне не изменяет, мы не враждовали…

- Вы выражаетесь слишком туманно. Не думаете ли вы, что у Полли такая же слабая память?

- О, к чему теперь толковать про Полли, лучше поговорим о мисс де Бассомпьер; и уж, конечно, сия важная особа не помнит Бреттон. Взгляните в эти глазищи, Люси: могут ли они прочесть хоть слово на странице памяти? Неужто их я заставлял глядеть в букварь? Она и не подозревает, что я учил ее чтенью.

- По Библии воскресными вечерами?

- Да, она была к вам привязана, - отвечала я сдержанно.

- О, так вы, значит, помните? Я и сам забыл, но теперь вспомнил. Я больше всех в Бреттоне ей нравился.

- Я прекрасно все помню. Мне бы хотелось рассказать ей об этом; или лучше бы кто-нибудь, хоть вы, например, нашептал все это ей на ушко, а я бы следил - вот с этого самого места - за выражением ее лица. Послушайте, Люси, не согласитесь ли вы на это - обяжете меня по гроб жизни?

Я крепко сжала дрожащие пальцы и вдруг осмелела. Я вовсе не собиралась доставлять доктору Джону такое удовольствие. Я, теперь не без торжества, поняла, как ошибался он на мой счет. Он всегда отводил не свойственную мне роль. Природа моя этому воспротивилась. Он не подозревал о моих чувствах; он не умел читать в моих глазах, по моему лицу, жестам, хотя, полагаю, они были красноречивы. Просительно склонившись ко мне, он вкрадчиво проговорил:

- Ну я прошу вас, Люси.

Еще немного, и я просветила бы его, я научила бы его не ждать от меня впредь услуг расторопной субретки из любовной драмы; но тут, почти одновременно с его нежным, настойчивым, умоляющим «Ну прошу вас, Люси!» до другого моего уха донесся резкий шепот.

- Petite chatte, doucerette, coquette, - зашипел подкравшийся боа-констриктор. - Vous avez l’air bien triste, soumis, rêveur, mais vous ne l’êtes pas: c’est moi qui vous le dis: sauvage. La flamme à l’ame, l’éclair aux yeux![792]

’ai la flamme a l’âme, et je dois l’avoir![793] - отвечала я и обернулась в совершенной ярости, но профессор Эмануэль, прошипев свою дерзость, был таков.

Всего хуже то, что доктор Бреттон, обладавший, как я сказала, тонким слухом, расслышал каждое слово этой тирады; он прижал к лицу платок и затрясся от смеха.

- Грандиозно, Люси, - восклицал он, - бесподобно! Petite chatte, petite coquette![794] Ох, надо рассказать маме! А это правда, Люси, хотя бы отчасти? Думаю, правда: вы пылаете, как платье мисс Фэншо. Позвольте - теперь я вспоминаю: ведь это он так свирепо обошелся с вами в концерте! Ну да, он самый, и сейчас он в бешенстве оттого, что видит, как я смеюсь. О, надо его подразнить!

Вдруг он пришел в себя - около мисс де Бассомпьер освободилось место, толпа, ее окружавшая, несколько поредела. Его взгляд, бдительный, даже когда он смеялся, тотчас все подметил. Он встал, собрался с духом, пересек комнату и воспользовался случаем. Доктор Джон всю свою жизнь был счастлив - и удачлив. А отчего? Оттого что зоркие глаза его высматривали благоприятную возможность, оттого что сердце в нужную минуту побуждало его к действию и оттого что у него были крепкие нервы. Его ничем не сбить было с пути, не мешали ни восторги, ни слабости. Как хорош был он в ту минуту! Вот Полина подняла голову, и взор ее тотчас встретился с его взором - взволнованным, но скромным; вот он заговорил с нею, и лицо его залилось краской. Он стоял перед нею, отважный и робкий, смиренный и ненавязчивый, но полный решимости и поглощенный единой целью. Я поняла это тотчас и не стала наблюдать за ними дальше - если бы мне этого и хотелось, то времени не оставалось - уж было поздно, нам с Джиневрой пора было отбывать на улицу Фоссет. Я поднялась и распрощалась с крестной и с мосье де Бассомпьером.

То ли профессор Эмануэль заметил, что я не поощряла веселости доктора Бреттона, то ли догадался, что мне горько и что вообще для легкомысленной мадемуазель Люси, охотницы до развлечений, вечер оказался не таким уж праздником, но, когда я покидала залу, он встал и спросил, провожает ли меня кто-нибудь на улицу Фоссет. Теперь-то профессор говорил вежливо и даже почтительно и смотрел виновато; но я не могла сразу поверить его любезности и не задумываясь принять его раскаянье. Никогда прежде не случалось мне серьезно обижаться на его дерзости или леденеть от его горячности; нынешняя же его выходка показалась мне непростительной. Я решила показать, что очень им недовольна, и произнесла только:

- Меня проводят.

Нас с Джиневрой, и точно, должны были отвезти домой в карете, и я прошла мимо него бочком, поклонившись, как обыкновенно кланялись ему воспитанницы, всходя на возвышение в классе.

- Да? - бросила я, довольная сухостью и холодностью своего тона.

Мне так редко удается оставаться спокойной и холодной, когда мне горько и досадно, что в ту минуту я даже гордилась собой. Это «да?» прозвучало именно так, как его произносят иные. Сколько раз слышала я, как это словцо, жеманное, кургузое, сухое, слетает с поджатых коралловых уст холодных самонадеянных мисс и мадемуазелей. Я знала, что мосье Поль долго не вынесет подобного диалога, но он, конечно, заслужил мою холодность. Наверное, он и сам так думал, ибо покорно проглотил пилюлю. Он посмотрел на мою накидку и заметил, что она слишком легка. Я решительно отвечала, что она вполне соответствует моим требованьям. Немного отступив, я прислонилась к перилам лестницы, закуталась в накидку и принялась разглядывать на стене мрачную живопись на религиозную тему.

Джиневра все не шла, я досадовала, что она мешкает. Мосье Поль не уходил; я ожидала, что он вот-вот рассердится. Он приблизился. «Сейчас опять зашипит!» - подумала я. Я готова была зажать уши, но боялась показаться чересчур невежливой. Ожидания наши никогда не сбываются: ждешь шепота и воркованья, а слышишь мучительный вопль; ждешь пронзительного крика - к тебе обратятся тихим, приветливым, добрым голосом. Мосье Поль заговорил мягко.

- Друзья, - сказал он, - не ссорятся из-за пустяков. Скажите, кто из нас - я или ce grand fat d’Anglais,[795]

- Не думаю, мосье, чтобы из-за вас или кого бы то ни было другого со мной могло произойти нечто подобное, - отвечала я и опять превзошла самое себя, намеренно и холодно солгав.

- Ну что я такого сказал? - вопрошал он. - Скажите мне; я вспылил, я все позабыл - напомните мне мои слова.

- Нет уж, лучше их забыть! - произнесла я по-прежнему спокойно и холодно.

- Значит, все-таки мои слова вас ранили? Забудьте их. С вашего позволения, я беру их обратно; примите мои извинения.

- Тогда еще хуже - вы огорчены. Простите мне мои слова, мисс Люси.

- Я вас прощаю, мосье Эмануэль.

- Нет, скажите обычным вашим, а не этим чужим тоном - «Mon ami, je vous pardonne».[796]

Я не могла сдержать улыбки. Кто бы не улыбнулся при виде такого печального лица, такого простодушия и серьезности?

à que le jour va poindre! Dites donc - «mon ami».[797]

- Monsieur Paul, je vous pardonne.[798]

- Никакого «мосье»: скажите, как я прошу, иначе я не поверю в вашу искренность; ну пожалуйста, - «mon ami» или, если хотите, по-вашему: «друг мой»!

Что же, «друг мой» звучит не так, как «mon ami», и значение имеет иное: «друг мой» не выражает тесной, домашней привязанности. Я не могла сказать мосье Полю «mon ami», а «друг мой» сказала без колебаний. Он же не ощутил разницы и вполне удовлетворился моим английским обращеньем. Он улыбнулся. Если бы только вы видели его улыбку, мой читатель, вы бы тотчас заметили разницу между теперешним его видом и тем, как он выглядел полчаса назад. Не помню, случалось ли мне прежде замечать на устах и в глазах мосье Поля улыбку радостную, довольную или нежную. Сотни раз наблюдала я у него ироническое, язвительное, презрительное, торжествующее выражение, которое сам он, верно, считал улыбкой, но внезапное проявление чувств более теплых и нежных совершенно меня поразило. Лицо его преобразилось так, как будто с него сняли маску, глубокие борозды морщин разгладились; даже кожа стала светлей - южную желтоватую смуглость, говорившую об испанской крови, вытеснил более свежий оттенок. Кажется, никогда еще я не видела, чтобы человеческое лицо так менялось. Он проводил меня до кареты, тут же вышел и мосье де Бассомпьер с племянницей.

Мисс Фэншо была вне себя; она считала, что вечер совершенно не удался. Едва мы уселись и за нами затворились дверцы кареты, она дала волю своему раздраженью. С горечью нападала она на доктора Бреттона. Она была не в силах ни очаровать его, ни уязвить, ей осталась одна ненависть, и эту ненависть она изливала так преувеличенно и неудержимо, что сперва я стоически ее слушала, но наконец оскорбилась несправедливостью и вдруг вспылила. Меня просто взорвало, ведь я тоже иногда бушую, а общество моей красивой, но несовершенной спутницы всегда задевало во мне все самые худшие струнки. Хорошо еще, что колеса кареты страшно грохотали по шозвилльской мостовой, ибо, могу заверить читателя, в экипаже нашем не наступило ни мертвой тишины, ни покойной беседы. Отчасти искренно, отчасти притворно я стала усмирять Джиневру. Она бесилась пуще прежнего; следовало укротить ее раньше, чем мы окажемся на улице Фоссет. Пора было показать ей ее же неоценимые качества и высокие достоинства, и сделать это надлежало в тех выраженьях, которые доходчивостью и любезностью могли соперничать с комплиментами, какие Джон Нокс[799]

Примечания

790

Ну, что вы об этом скажете? (фр.).

791

Важных персон (фр.).

792

Кошечка, кокетка, вид задумчивый, печальный, но вы вовсе не такая, нет уж, я вам говорю: душа горит, и взор сверкает! (фр.).

793

фр.).

794

Кошечка, кокетка! (фр.).

795

фр.).

796

Друг мой, я вам прощаю (фр.).

797

Ну вот, наконец-то! Скажите же «мой друг» (фр.).

798

фр.).

799

Джон Нокс (1505-1572) - глава протестантской Реформации в Шотландии; яростно нападал на королеву Марию Стюарт, ревностную католичку. - Прим. ред.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница