Год две тысячи четыреста сороковой.
Глава тридцатая. Французская академия

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Мерсье Л.
Категории:Повесть, Фантастика


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

Глава тридцатая

ФРАНЦУЗСКАЯ АКАДЕМИЯ

Мы направились в сторону Французской Академии. Она сохранила свое название, но как непохоже было теперешнее ее положение на прежнее! Как преобразилось место, где происходили ее заседания! Располагалась она уже не в королевском дворце. О, как неузнаваемо меняются времена! Папа восседает там, где восседали цезари! Невежество и суеверие воцарились в Афинах! Изящные искусства переселились в Россию! Кто поверил бы в мои времена, что этот холм, служивший некогда предметом насмешливых шуток, оттого что на его вершине обнаружили однажды ослов, пасшихся среди чертополоха, превратится в подобие древнего Парнаса, в обиталище мысли, в местопребывание знаменитых писателей? Название Монмартр{173} было отменено, но лишь в угоду давнишним этим предрассудкам.

В этом величественном месте, со всех сторон защищенном заповедными лесами, царило спокойствие. Особым законом было предписано, чтобы ни один нестройный звук не нарушал тишины во всей окрестности. К этому времени были уже полностью исчерпаны все запасы гипса. Земля родила залежи нового камня, достойного стать фундаментом сего прибежища благородных стремлений. На холме, обласканном благотворными лучами солнца, росли деревья, верхние ветви которых то густо переплетались между собой, то образовывали небольшие просветы, через которые пытливый взгляд мог устремляться к небесам.

Вместе с моим спутником мы поднялись наверх, и я увидел разбросанные там и сям прелестные домики, расположенные на некотором расстоянии друг от друга. Я спросил, кто же живет в этих столь приятных на вид обителях, окруженных тенистыми рощицами, сквозь листву которых пробиваются солнечные лучи.

- Вы скоро узнаете это, - был ответ. - Поторопимся, сейчас начнется.

И в самом деле, я увидел множество людей, которые прибывали со всех сторон, однако не в каретах, а пешком: разговоры их отличались особой живостью и горячностью. Мы вошли в довольно обширное, но весьма просто украшенное здание. Я не заметил у входа в это мирное святилище муз никакого швейцарца с тяжелой алебардой, и никто не помешал мне войти в него вместе с толпой других добрых людей.[154]

В зале был превосходный резонанс, так что академика, обладающего самым слабым голосом, отчетливо было слышно в самых отдаленных ее углах. Не менее того поразил меня порядок, который царил на местах. Несколько рядов скамей, тянувшихся вдоль стен залы, расположены были ступенями, ибо здесь понимали, что в Академии так же важно хорошо слышать, как в Салоне живописи{174} видеть. Я имел полную возможность рассмотреть все во всех подробностях. Мне показалось, что число академических кресел здесь не было несуразно ограничено, но их отличала одна особенность - над каждым красовался флажок, на котором отчетливо обозначены были заслуги того академика, над чьей головой он развевался. Каждый мог занять академическое кресло без всяких иных околичностей при условии, чтобы он развернул над собой флажок с перечислением заслуг своих. Разумеется, никто не осмелился бы водрузить над собой пустой флажок и занимать академическое кресло, не имея заслуг, как это делали в мое время епископы, князья, маршалы и воспитатели наследников престола.[155] Тем более никто не осмелился бы явить глазам взыскательной публики заглавия сочинений посредственных или рабски подражательных: каждый предъявленный труд должен представлять собой новый шаг на поприще искусств, и публика не приняла бы ни одной книги, которая не превосходила бы предыдущую, посвященную тому же предмету.[156]

Мой спутник потянул меня за рукав.

- У вас весьма удивленный вид. Но сейчас вы удивитесь еще больше. Помните те прелестные, уединенные домики, что привлекли ваше внимание по пути сюда? В них-то и удаляются те, кому неведомая сила повелевает писать. Наши академики живут отшельниками.[157] Для того, чтобы талант мог сложиться, набрать силы и устремиться прочь от проторенных дорог, открывая себе новые пути, надобно уединение. Когда осеняет писателя вдохновение? Когда он углубляется в самого себя, когда исследует собственную душу, эту глубочайшую рудную жилу, о подлинных богатствах которой иной раз и сам не подозревает. Уединение и дружба - вот истинный источник вдохновения![158] Что еще надобно тому, кто ищет природу и истину? Где сможет он внимать высокой их речи? В сутолоке городов, где помимо нашей воли множество мелких страстей осаждают наши сердца? Нет, средь полей и лесов; там молодеет душа; там постигает она все величие вселенной, сие спокойное, полное глубокого смысла величие; и там исторгает она пламенные слова, отчеканенные и окрашенные чувством, и воображение ее расширяется, подобно горизонту, нас окружающему. В ваши времена литераторы посещали салоны и развлекали там прелестных дам, добиваясь от них мимолетной улыбки. Зрелые и сильные мысли они приносили в жертву владычеству придирчивой моды; они калечили души свои, стремясь угодить своему веку. Вместо того чтобы пытливо всматриваться в таинственную чреду грядущих веков, они делались рабами изменчивого вкуса; гоняясь за обманчивыми прикрасами, они заглушали в себе внутренний голос, который кричал им: «Будьте неумолимы, как неумолимо быстротечное время! Будьте беспощадны, как беспощадны будут ваши потомки!».[159] К тому же писатели ведут здесь ту счастливую умеренную жизнь, которую мы считаем высшим благом. Мы не отвлекаем их от трудов ради собственной забавы, не подстерегаем малейшее движение их душ, дабы потом похваляться, что были тому свидетелями. Их время для нас столь же священно, как священен хлеб бедняка. Но мы внимательны к их нуждам и спешим по первому зову удовлетворить всякое их желание.

- В таком случае у вас должно быть немало затруднений. Разве не существует здесь людей, прикрывающих этим высоким званием свою леность или бездарность?

- Нет, в этом лучезарном чертоге знаний малейший изъян легко распознается. Плут и самозванец бегут от сих мест; они бессильны перед проницательным взором гения, они не смеют поднять на него глаз. А если бы какого-нибудь бездарного человека и привело сюда самомнение,[160] здесь нашлись бы сострадательные люди, которые поспешили бы его излечить, убедив отказаться от намерения, которое не сулит ему славы. И, наконец, закон…

и просто, что заслуживает быть особо отмеченным.

Будь проклята ты, неблагодарная моя память! Какую предательскую шутку сыграла ты со мной! Зачем не могу я повторить прекрасную речь, которую произнес этот академик! Ее сила, стройность, красоты стиля совершенно улетучились из моей памяти, однако общее впечатление от нее осталось навечно в душе моей. Нет, никогда доселе не чувствовал я подобного восторга! Лица всех присутствовавших выражали те самые чувства, коими был проникнут я, - то было одно из самых больших наслаждений, которое когда-либо испытало мое сердце. Какая глубина! Какие возвышенные образы! Сколько истины! Сколько пылкости! Какой благородный тон! Оратор обличал зависть,[161] он говорил об источниках сего гибельного порока, о страшных его последствиях, о грязи, которой недостойное это чувство забрызгало лавры некоторых мужей. Вся низость, вся несправедливость и гнусность зависти были описаны им столь убедительно и красноречиво, что, оплакивая злосчастные жертвы этой слепой страсти, каждый, содрогаясь, невольно вопрошал себя, не проникла ли и в собственное его сердце капля этого яда. Так искусно отразил он всякий отдельный характер, человеческие слабости во всем их многообразии представали в этом зеркале столь достойными осмеяния, глубины человеческого сердца исследованы были столь необычайным образом, столь тонко и смело, что невозможно было не внять его доводам и, узнавая в этом зеркале самого себя, не дать себе клятву избавиться от этого мерзкого недуга. Охвативший всех страх оказаться похожим на только что описанное чудовище произвел благотворное действие на собрание. Я увидел - о, сколь поучительным было это зрелище! Сколь невероятно оно в анналах литературы! Я увидел, как люди, присутствовавшие на этом собрании, взирают друг на друга с нежностью и любовью. Я видел академиков, открывавших друг другу объятия свои и плачущих от радости, припав к трепещущей груди собрата. Я видел (поверят ли мне?), как, следуя их примеру, рассеянные по залу писатели предаются взаимным восторгам, превозносят талант своих коллег и клянутся им в вечной, нерушимой дружбе. Я видел текущие из всех глаз слезы любви и умиления. Это было истинное содружество братьев, которые сим достойным способом выражали свое одобрение, вместо того чтобы по-дурацки хлопать в ладоши, как это делаем мы.[162]

После того как все вволю насладились этими радостными мгновениями и каждый в полной мере проникся теми чувствами, кои испытал, указав, какие именно места речи особенно его поразили, после того как сотни раз была повторена клятва отныне вечно любить друг друга, - улыбаясь, поднялся со своего места другой член этого высокого содружества. В зале тотчас же пронесся шепот одобрения, ибо человек этот слыл остроумным насмешником в духе Сократа![163] Возвысив голос, он обратился к присутствующим со следующей речью:

              Господа,

некоторые причины побуждают меня предложить сегодня вашему вниманию небольшой и, полагаю, довольно любопытный очерк о нашей Академии времен ее младенчества, другими словами - Академии восемнадцатого века. Пресловутый кардинал, которого наши предшественники столь непомерно превозносили и который, основывая сию Академию, якобы руководствовался глубочайшими соображениями, никогда, говоря откровенно, не сделал бы этого, когда бы сам не писал дурных стишков, от которых был в восторге, и не жаждал, чтобы ими восторгались другие. Так вот, сей кардинал, призвавший писателей составить вкупе с ним единое целое, с первых же шагов повел себя как деспот и подчинил их правилам, в которых гений никогда не нуждается. Учреждая Академию, он столь плохо представлял себе цели подобного сообщества, что счел возможным учредить лишь сорок мест. Так что, сложись обстоятельства иначе, Корнель и Монтескье могли оказаться за дверями Академии, да так всю жизнь там и остаться. При всем этом кардинал воображал, будто сам по себе гений мало что значит, если не подкрепить его титулами и высокими званиями. Выводя столь странное суждение, он, очевидно, имел в виду рифмоплетов вроде Кольте{175} и прочих стихотворцев, которым покровительствовал из чистого тщеславия.

И так вошло в обычай, что тем, у кого не было ученых заслуг, но зато было золото, а вместо таланта был титул, стали предоставляться кресла в Академии наряду с теми, чья слава разнеслась уже по всей Европе. Первым явил тому пример сам кардинал, за ним последовали другие. Великие мужи, что приковали к себе взоры своего столетия и признаны были современниками задолго до того, как их признали потомки, принесли славу сему заведению; и тогда двери Академии принялась осаждать разряженная, титулованная знать; эти господа были столь самонадеянны, что чуть ли не давали понять, что вторгаются сюда лишь затем, чтобы осенить остальных сиянием жалких своих орденов, и, кажется, искренне воображали, что достаточно им сесть рядом с этими мужами, чтобы им уподобиться. Всем пришла тут охота прослыть великими умами - и маршалам (одни славились своими победами, другие поражениями), и высоким духовным лицам, которые даже не были авторами пастырских посланий, и судейским, и гофмейстерам, и финансистам; являя собой не более как декорацию сего спектакля, они всерьез полагали себя в оном взаправдашними актерами. Из сорока членов едва ли восемь или десять имели действительные заслуги; все остальные блистали заемным блеском. А между тем, чтобы избрать нового члена Академии, необходима была смерть одного из сорока; впрочем, чаще всего освободившееся место в сущности оставалось пустым и после избрания нового академика.

Презабавнейшее зрелище представляли собой заседания этой Академии, чье имя пользовалось громкой славой во всей столице! В низенькой и тесной зале время от времени собиралось несколько скучающих особ, и, лениво развалясь в креслах, обитых выцветшей, некогда красной материей, с важным видом цедя слова, они придирчиво разбирали по косточкам стихотворную пиесу, либо прозаическую речь, дабы в конце концов присудить награду самой пустой из всех. Но зато (обратите на это особое внимание, господа!) они никогда не ошибались в подсчете жетонов, которые, пользуясь отсутствием своих собратьев, делили между собой. Вообразите, вместо дубовой ветви они вручали победителю золотую медаль, на которой выгравирована была следующая смехотворная надпись: «На бессмертие». Увы, медаль эта назавтра же попадала в тигель золотых дел мастера, и то была единственная существенная польза, которую извлекал из своего бессмертия увенчанный автор. Но вообразите себе, иной раз сей жалкий победитель до того зазнавался,[164] что от гордости чуть не терял рассудок и на него просто смешно было смотреть; судьи же эти не имели никаких других обязанностей, кроме присуждения сих бесполезных наград, до которых никому и дела не было.

В залу Академии допускалась лишь писательская братия, а входила она туда только по билетам. На утреннее заседание являлись артисты оперы и исполняли мессу. Затем какой-нибудь священник, заикаясь от волнения, неизвестно зачем произносил похвальное слово Людовику IX{176} и битый час всячески расхваливал его, хотя совершенно очевидно, что тот был прескверным государем.[165] За ним ожидалось выступление другого священника, который должен был прочесть свое сочинение о крестовых походах, но поскольку в сем сочинении был здравый смысл, оно чрезвычайно разгневало архиепископа, и тот запретил ему выступать. На вечернем заседании слушалось еще одно похвальное слово, но на этот раз оратор был мирянином, и архиепископ, к счастью, не высказал своего мнения о мыслях, кои оно в себе заключало.

Надобно вам сказать, что вход в это помещение, где люди упражняли свой ум, охранялся фузилерами{177} и толстыми швейцарцами, которые ни слова не понимали по-французски. Трудно представить себе более забавное зрелище, чем тщедушная фигурка какого-нибудь ученого мужа рядом с огромным отталкивающего вида цербером, встречающим его у дверей.

Все это называлось «публичными заседаниями». Публика в самом деле собиралась в эти дни у Академии, но лишь затем, чтобы оставаться за дверьми; это было достаточно неучтиво по отношению к тем, кто имел любезность придти послушать ученые речи.

Между тем единственная свобода, которая еще оставалась у нации, - была свобода безнаказанно выражать свое мнение о прозе и поэзии, свобода освистать одного автора, рукоплескать другому, а порой и посмеяться над обоими.

Тем не менее академическая мания постепенно овладела всеми умами: каждый стремился стать королевским цензором,[166] а вслед за тем академиком. Вычисляли возраст каждого члена Академии; по количеству съеденных им за ужином блюд высчитывали, хорошо ли еще варит у него желудок: с точки зрения жаждавших занять их места, академики слишком уж долго заживались на свете. «Право, они бессмертны», - роптали эти люди. При виде вновь избранного члена иной бормотал себе под нос: «Ах, дождусь ли я того часа, когда смогу, наконец, стоя в конце стола со шляпой на голове, произнести о тебе похвальное слово и объявить тебя великим человеком вкупе с Людовиком XIV и канцлером Сегье,{178} {179} и с эпитафией».

И вот, поскольку в тот век золото ценилось выше всего остального, богачам в конце концов удалось сговориться между собой, и писатели вовсе были изгнаны из Академии, так что в следующем поколении господа откупщики оказались единственными владельцами всех сорока кресел; они точно так же храпели на них, как и их предшественники, и еще более ловко делили между собой академические жетоны.

Тогда-то и родилась известная в то время поговорка: «Без кареты в Академию не въедешь».

Писатели пришли в полное отчаяние и, не зная, каким образом вернуть себе свои владения, узурпированные богачами, открыли военные действия. Сражались они привычным своим оружием - эпиграммами, песенками, водевилями,[167] они повытаскивали из колчана сатиры весь запас стрел. Но, увы, все было напрасно. На людских сердцах успела нарасти такая твердая мозоль, что ее невозможно было пробить даже острыми стрелами насмешки. И господа писатели никогда ничего бы не добились, ее случись однажды с академиками, собравшимися на пышный пир, чудовищного несварения желудка. Аполлон, Плутос и бог, ведающий пищеварением, суть три божества, кои не ладят между собою. А поскольку каждый из присутствовавших на этом пиру ел за двоих - и как финансист, и как академик, - желудки их расстроились вдвойне, вследствие чего почти все они скончались. Писатели вернулись в прежнее свое жилище. Так была спасена Академия…

Все собрание разразилось хохотом. Один из присутствовавших, подойдя ко мне, спросил, соответствует ли истине выслушанное сообщение.

- Да, - отвечал я ему, - приблизительно так все это и бывало. Однако, когда с вершины двух тысяч четыреста сорокового года погружаешься взглядом в столь далекое прошлое, конечно, всего легче выставлять на посмеяние тех, кого уже нет. Впрочем, Академия даже и в мои времена держалась того мнения, что каждый из ее членов стоит большего, нежели учреждение в целом. К сему признанию нечего добавить. Все несчастье ведь в том, что когда люди образуют единое целое, ум их сужается, как сказал Монтескье,{180} а уж он-то знал, что говорил.

Я прошел в залу, где развешаны были портреты академиков как прежних времен, так и новых. Я увидел портреты тех, кому предстоит заменить собой академиков ныне здравствующих. Однако, не желая никого огорчать, не стану называть их имена:

Нередко истина бывает к вам жестока:
Влюбленные в нее несчастливы глубоко.{181}
Вольтер.

И все же не могу отказать себе в удовольствии назвать здесь одно имя, которое несомненно обрадует честных людей, любящих справедливость и ненавидящих тиранию: аббат де Сен-Пьер восстановлен здесь в своих правах,{182} и портрет его возвращен на подобающее ему место со всеми теми почестями, коих заслужил он редкостными своими добродетелями. Подлость, которую совершила Академия, поддавшись принуждению и проявив позорящее ее раболепие, оказалась исправленной. Портрет сего достойного и добродетельного мужа красовался теперь между портретами Фенелона и Монтескье. Я воздал должное такому благородному восстановлению справедливости. Среди портретов я не нашел уже ни Ришелье, ни Христины,{183} ни г-на …, ни г-на …, ни г-на де …, которые даже и в живописном изображении выглядели бы здесь в высшей степени неуместно.

Спускаясь с холма, я еще несколько раз оглянулся на заповедные рощицы, служившие приютом замечательным талантам, которые здесь, в тишине, в созерцании природы трудились, дабы научить соотечественников своих истине, добродетели, любви и правде. И я сказал себе: «Как хотел бы я стать достойным такой Академии!».

Комментарии

173

Монмартр - от лат. Mons Mercurii - Гора Меркурия, или Mons Martis - Гора Марса, или Mons Martyrum - Гора мучеников; последнее более вероятно. Во времена Мерсье - холм в окрестностях Парижа; в карьерах его с давних пор добывался гипс. В черту города Монмартр был включен в 1860 г.

174

…в Салоне живописи… - Салонами назывались выставки живописи и скульптуры, учрежденные в 1662 г.; происходили они в большом квадратном салоне Лувра, устраивались каждые два года.

175

Кольте Гийом (1598-1659) - французский поэт, один из первых членов Французской Академии; выполнял литературные заказы кардинала Ришелье.

176

Людовик IX в крестовых походах, а также издание в 1269 г. свода законов.

177

…охранялся фузилёрами… - Фузилёр - пехотный солдат, вооруженный кремневым оружием.

178

Сегье Пьер (1588-1672) - канцлер Франции с 1635 г., после смерти Ришелье был покровителем Французской Академии.

179

…будешь почивать под мраморным надгробием… 

180

…как сказал Монтескье… - В «Персидских письмах» (письмо 110); слова его приведены приблизительно.

181

Нередко истина… глубоко. - Цитата из трагедии Вольтера «Китайский сирота» (1755), акт 2, сцена 2.

182

…аббат де Сен-Пьер восстановлен здесь в своих правах… - В 1718 г. за критику Людовика XIV в «Рассуждениях о полисинодии» Шарль-Ирене Кастель, аббат де Сен-Пьер (1658-1743) был по предложению кардинала де Полиньяка и маршала де Вильруа исключен из Французской Академии (это предложение поддержали все академики, кроме Фонтенеля); место его, однако, оставалось вакантным вплоть до его смерти.

183

Христина (1626-1689) - королева Швеции с 1644 г.; в 1654 г. отреклась от престола, в дальнейшем жила в различных европейских странах, последние годы - в Риме; интересовалась наукой и искусством; 11 мая 1658 г. посетила Французскую Академию.

365

…физиогномике.  Лафатера, почитателем которого был Мерсье; оказала воздействие и на литературу (см.: Baldensperger F. Les théories de Lavater dans la littérature française. - Études d’histoire-littéraire, 2-me sér., p. 51-91).

366

…говорящую куклу… - По-видимому, речь идет об одном из автоматов французского изобретателя Жака де Вокансона (1709-1782).

367

 - Речь идет о статье Лагарпа «Принуждение премий Парижского университета», в которой, наряду с неумеренными похвалами «этой славной корпорации», содержались и самовосхваления, - впрочем, несколько преувеличенные Мерсье.

368

…risum teneatis amici… - Цитата из «Послания к Пизонам» Горация, ст. 5: «…друзья, вы могли б удержаться от смеха?».

Примечания

154

остается, как обратиться к новой науке - физиогномике.{365}

155

На бульварах показывали говорящую куклу,{366} на которую дивился народ. Сколько механических кукол с человеческими лицами при дворе, в суде, в Академии произносят свои речи лишь благодаря некоей запрятанной в них невидимой пружине, развязывающей им язык. Механизм перестает действовать, и куклы немеют.

156

Говорят, будто нынче невозможно прославиться. О люди, алчущие славы, ведь остается еще один путь - путь добродетели, на этом пути вам немного встретится соперников. Но не этой славы вы жаждете. Понимаю, вам нужно, чтобы все о вас говорили. Я оплакиваю вас, оплакиваю весь род людской.

157

Пусть тот, кто хочет обрести душевную силу, развивает ее прилежной работой: нет большего раба, нежели бездельник.

158

159

Великий человек скромен, человек посредственный всюду твердит о мельчайших своих заслугах. Так, величественная река безмолвно несет воды свои, в то время как маленький ручеек с шумом и грохотом сбегает по камням.

160

Нет предмета, который нельзя было бы осмыслить с разных точек зрения; но из всех них истинна лишь одна. И труд, и сам гений становятся бесполезными, если устраниться от ее поисков.

161

Какую жалость вызывают у меня ревнивые, завистливые умы! Они скользят мимо самого интересного в сочинении, не умея извлечь из него ничего полезного; они ищут в нем лишь себе подобное, то есть дурное. Ежедневно упражняя и разум свой, и вкус и тем самым питая и то, и другое, писатели создают себе радости, вновь и вновь возобновляемые, и самый счастливый человек - тот, что способен отринуть от себя зависть или излишнюю обидчивость.

162

Когда во время спектакля или в Академии что-либо трогательное или возвышенное вызывает восторг собравшихся и вместо глубокого душевного волнения, вместо молчаливого порыва я слышу эти все усиливающиеся рукоплескания, от которых того и гляди рухнет потолок, я думаю: сколько бы эти люди ни били в ладоши, они не испытывают при этом никаких чувств, они подобны обезьянам, производящим шум посредством двух дощечек.

163

164

После университетских наград, закладывающих в юные головы семена глупой гордыни, я не знаю ничего более опасного, нежели медали наших литературных академий. Тот, кто получает их, начинает всерьез воображать себя важной особой, и это развращает его на всю жизнь. Он станет с пренебрежением относиться ко всем, кто не был увенчан столь редкостной, столь славной наградой. Обратите внимание на пример смехотворнейшего самомнения в «Меркюр де Франс» от сентября 1769 года, страница 184, строка 13. Некий весьма малозначительный автор{367} напоминает публике, что в бытность свою в коллеже он шел первым и лучше своих товарищей писал сочинения. Он очень этим горд и воображает, будто занимает первое место и в республике словесности… risum teneatis amici…{368}

165

Первый карательный указ против частных мнений и суждений издан был Людовиком IX, обычно называемым Людовиком Святым.

166

Королевский цензор! Я никогда не мог без смеха слышать эти два слова. Мы, французы, не понимаем, до чего же мы смешны, и насколько правы будут те наши потомки, которые станут взирать на нас с жалостью.

167



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница