Бабье лето.
Том третий. 4. Ретроспекция

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Штифтер А.
Категория:Роман


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

Бабье лето

Том третий

4. Ретроспекция

Без какого-либо прямого или косвенного побуждения или просьбы с моей стороны мой гостеприимец не далее как через день продолжил свои сообщения. Он спросил, можно ли ему провести некоторое время у меня в комнате, и я, разумеется, ответил утвердительно. Мы сели у приятного, тихого огня, поддерживаемого большими и плотными буковыми чурбанами, он откинулся в мягком кресле и сказал:

 Мне хочется, если вы согласны, завершить сегодня свои сообщения. Я позаботился, чтобы нам не мешали. Скажите только, угодно ли вам слушать меня.

- Вы знаете, что это не только приятно мне, но это и мой долг, - ответил я.

- Сначала я должен рассказать о себе, - начал он, - это, пожалуй, совершенно необходимо. Я родился в деревне Далькрейц, в так называемом Заднем Лесу. Вы знаете, что название Задний Лес уже не означает того, о чем оно говорит. Когда-то это наименование распространялось как бы на всю местность, которая идет от нашей реки на север грядой холмов, в том числе и через земли Далькрейца. Далькрейца тогда не было, он возник, вероятно, с первыми хижинами лесорубов. Теперь по всем холмам тянутся поля, луга и пастбища, и лишь остатки прежних лесов строго глядят сверху на эти земли. Дом моего отца стоял вне того селения, рядом с некоторыми другими, но все же достаточно вольно, чтобы открывать вид на луга, поля, сады и очень красивую полоску леса на юге. Десятилетним мальчиком я знал все местные деревья и кусты и мог их назвать, знал все главные растения и камни, знал все дороги, знал, куда они вели, и побывал уже во всех соседствующих с нами селениях. Я знал всех собак в Далькрейце, знал, какого они окраса, как их зовут и чьи они. Я донельзя любил луга, поля, кусты, наш дом, и колокольный звон нашей церкви казался мне самым прелестным и милым, что может быть на земле. Мои родители жили в мире и согласии, еще была у меня сестра, участвовавшая в моих мальчишеских походах. К нашему дому, имевшему всего один этаж, по белоснежному и издалека светившемуся среди зелени, принадлежали луга, поля и рощица. Домашнее хозяйство отец поручал работникам, а сам занимался торговлей льном и холстом, заставлявшей его часто разъезжать. Еще в детстве я был определен наследником всего этого, но прежде должен был получить в учебном заведении необходимое образование. У отца после смерти его родителей, которых я мало знал, не осталось никаких родственников. У матери, которую отец привез издалека, был еще брат, но он с ней поссорился, оттого что она, выйдя из состоятельной семьи, вступила в союз, унижавший, как он выражался, ее сословие, и помирить его с ней ничто не могло. Мы ничего о нем не знали, всякие упоминания о нем избегались, и, бывало, имя его не произносилось годами. Дела моего отца, однако, шли в гору, и он был чуть ли не самым уважаемым человеком в округе. В год, на исходе которого я должен был отправиться в учебное заведение, случилось много несчастий. Градом побило поля, часть дома сгорела, а когда все это восстановили и наладили, скоропостижно умер отец. Нерадивый опекун, вероломные деловые друзья, поставившие сомнительные требования, неудачный судебный процесс, вызванный этим, привели мать в такое положение, что она должна была тревожиться о нашем будущем. Когда все наконец уладили, она ограничивалась самым необходимым. Осенью мне пришлось покинуть любимый дом, любимую долину и любимых родных. С убогим снаряжением, под присмотром одного старшего школьника, я прошел пешком довольно длинный путь до учебного заведения. Там я принадлежал к самым бедным. Но мать присылала мне то, что могла, так исправно и так вовремя, что, хоть многого у меня никогда не было, но необходимое для существования было. В училище действовал такой обычай, что мальчики старших классов давали дополнительные уроки младшим и получали за это какое-то вознаграждение. Поскольку я был одним из лучших учеников, на четвертом году моего обучения за мною уже закрепили нескольких мальчиков для уроков, и я мог уменьшить расходы матери на меня. Спустя два года я зарабатывал уже столько, что мог целиком содержать себя сам. Каждые каникулы я проводил у матери и сестры в белом доме. О вступлении в наследство речи уже не было. Я думал, что благодаря своим знаниям создам себе какое-то положение и когда-нибудь оставлю дом и землю сестре на черный день. Так подошло время, когда я должен был занять какое-то место в жизни. Тогдашняя подготовительная школа, которую я окончил, вела лишь к нескольким видам службы и делала человека скорее негодным, чем годным для прочих. Я выбрал государственную службу, потому что другие ступени, на которые я мог подниматься по моим теперешним знаниям, были мне еще меньше по душе. Мать не могла помочь мне советом. Благодаря чрезвычайной бережливости я скопил небольшую сумму денег. С нею и с тысячей материнских благословений, орошенный прощальными слезами любимой сестры, я отправился в город. Я пошел пешком через нашу долину, стараясь всякими наблюдениями подавить слезы, накатывавшиеся у меня на глаза. Когда очертания наших лесов остались позади, когда осеннее солнце озаряло уже совсем другие поля, когда моя молодость взяла свое, на душе у меня постепенно стало легче, и я уже не боялся, что каждый встречный заметит, что я вот-вот расплачусь. Решимость, внушившая мне отправиться в большой город и там искать счастья на государственной службе, заставила меня держать свой путь все быстрее и тверже и строить тысячи блестящих воздушных замков. Дойдя до того края, где наша возвышенность большими уступами спускается к реке и начинаются совсем другие пейзажи, я еще раз оглянулся, благословил матушку, которая была уже на расстоянии целого дня пути от меня, мысленно погладил красивые, с длинными ресницами веки сестры, всегда бледноватой, благословил наш белый дом с красной крышей, благословил все оставленные позади поля и леса и теперь уже и вправду с тяжелыми слезами на глазах сошел вниз на дорогу, которая тогда, проходя под высокой сенью листвы, была одним из переходов, связывавших более суровое Нагорье с приречной низменностью. Сделав три шага, я уже не мог видеть очертаний моей родины, ее оконечность - это было все, что различали мои глаза и что меня еще долго сопровождало. Передо мною открывались совсем другие картины. Мне казалось, что я должен повернуть, чтобы снова увидеть оставшееся позади. Но я этого не сделал, стыдясь самого себя, я быстро шагал по дороге, спускаясь все ниже. Да мне и нельзя было медлить, если я хотел засветло добраться до реки, где на следующее утро должен был сесть на судно. Осеннее вечернее солнце играло в ветвях, слышались крики синиц, таких же, как те, что все еще резвились в моей родной горной рощице, мне встречались то возница, то пеший путник, я шел дальше с тяжестью на сердце, и когда зашло солнце, услыхал шум реки, которая стала мне теперь так важна, и увидел ее золотой вечерний блеск.

Я забываюсь, - прервал себя мой гостеприимец, - и рассказываю вам вещи не столь важные. Но есть воспоминания, которые, каких бы незначительных для других предметов они ни касались, приобретают для их хранителя в старости такую яркость, словно в них таится вся красота прошлого.

- Прошу вас, - возразил я, - продолжайте и не лишайте меня картин, оставшихся вам от прежних времен, они лучше западают в душу и легче соединяют то, что нужно соединить, чем если передавать лишь плоские тени живой жизни. Да и мое время, если только ваше не отмерено строже, не такое препятствие, чтобы вы что-либо опускали в своем рассказе.

 Мое время, - отвечал он, - отмерено либо так, чтобы я только и делал, что размышлял о своем близком конце, либо так, чтобы я распоряжался им как хочу. Ведь какие еще исключительные дела могут быть у такого старого человека? Но те несколько часов, что ему еще отпущены, он может разве что приводить в порядок цветы, как пожелает. Ничем другим я, собственно, и не занимаюсь в этом имении. Да и то, что я хочу сказать, не совсем неважно для вас, как то выяснится впоследствии. Поэтому я продолжу, как уж получится.

Ночь я спокойно проспал, а утро застало меня на одном из тех неказистых суденышек, которые тогда ходили вниз по нашей реке со всякими грузами, а также брали пассажиров. Несколько молодых людей, искавших такого же, как я, или подобного занятия, стояли на палубе и даже не раз брались за весла, потому что на стрежне наше судно несло, и городок, где мы ночевали, уходил, проглядывая сквозь утренний туман, все дальше назад. Песни и речи, доносившиеся из толпы моих спутников, оказывали на меня свое воздействие, и я становился сильнее и решительнее.

Когда вечером второго дня нашего плавания за береговыми кустами выглянула высокая, стройная, словно бы воздушно-голубая башня города, жителем которого и я должен был стать, когда раздались выкрики и показался знак, который через час с небольшим уже будет достигнут, сердце мое забилось в груди опять беспокойнее. Эта примета прошедших веков, думал я, видевшая столько больших и великих судеб, будет теперь взирать и на твою маленькую, как бы она ни сложилась, - хорошо или плохо, а когда та в конце концов истечет, будет глядеть на другие судьбы. Мы ускорили ход, потому что все с надеждою налегли на весла, наиболее решительные запели, и не прошло и часа, как наше судно причалило к каменной оправе реки, откуда видны были очень высокие дома. Один ученик постарше, который провел в городе уже два года и теперь возвращался с каникул, прожитых у родителей, предложил мне показать постоялый двор для пристанища, а завтра помочь мне подыскать комнатку для жилья. Я благодарно принял его предложение. Под аркой постоялого двора, куда он меня привел, он попрощался, пообещав зайти за мной завтра чуть свет. Он сдержал слово, я еще не успел одеться, как он уже стоял в моей комнате, и прежде чем солнце достигло зенита, мои вещи были размещены в найденной нами и снятой для меня комнатушке. Он попрощался и отправился к хорошо знакомому ему обществу. Позднее я редко видел его, потому что свела нас только поездка, и его поприще было совсем иным, чем мое. Когда я вышел из своей клетушки посмотреть город, меня снова охватил очень большой страх. Эти дебри стен и крыш, эти немыслимые толпы людей, друг другу сплошь незнакомых и куда-то спешащих, невозможность, пройдя несколько улиц, разобраться, где я нахожусь, и необходимость, чтобы добраться домой, спрашивать дорогу на каждом шагу - все это действовало на меня удручающе: ведь я до сих пор всегда жил в семье и бывал в местах, где знал каждый дом и каждого человека. Я пошел к директору правоведческого училища для зачисления на подготовку к государственной службе. Благодаря моему отличному аттестату он принял меня очень хорошо и призвал не поддаваться соблазнам большого города в ущерб прилежанию. Бог мой, при таких моих скудных средствах большой город был для меня просто лесом, деревья которого не имели ко мне никакого отношения, своей чуждостью он скорее побуждал меня к прилежанию, чем отвлекал. В день начала занятий я, зная уже кое-какие нужные мне пути, пошел в это высшее училище. Там кипела большая толпа. Здесь учили всем предметам, и на все предметы находились ученики. Большинство их казались очень способными, образованными и расторопными, так что я, уповая на свои лишь малые силы, снова усомнился в том, что поспею здесь за другими. Я направился в назначенную мне аудиторию и сел на одно из средних мест. Урок начался и кончился, как начинались и кончались теперь они во множестве. В них и во всем городе все еще было для меня что-то необычное. Милее всего мне было сидеть в своей комнатке, думать о своем прошлом и писать очень длинные письма матушке.

Когда прошло некоторое время, в душе моей прибавилось мужества и сил. Наш учитель, почтенный советник юридической палаты, учил методом опроса. Я усердно записывал его лекции в свои тетради. Когда уже большое число моих соучеников было опрошено и наконец настал мой черед, я увидел, что многим, превосходившим меня одеждой и манерами, я в нашем предмете не уступаю, а многих и обогнал. Это постепенно научило меня ценить чуждые мне дотоле условия города, и они становились мне все ближе и ближе. Некоторых учеников я знал и прежде, ибо они перешли сюда из того же учебного заведения, что и я, с другими познакомился здесь. Когда моя наличность, которую я распределял очень строго, заметно пошла на убыль, один мой соученик, мой сосед по скамье, слышавший от меня, что я прежде давал уроки, предложил мне позаниматься с двумя его маленькими сестрами. Ежедневно встречаясь, мы с ним подружились и были друг к другу расположены. Услыхав дома, что для девочек ищут учителя, он поэтому предложил меня и сказал мне об этом. Родители пожелали со мной познакомиться, он отвел меня к ним, и я был принят. Успехом увенчались и шаги, предпринятые мною по своему усмотрению, чтобы зарабатывать уроками. Успех был, правда, незначителен, на особый я и не рассчитывал, но успех был. Так исполнилось то, к чему я стремился, переселившись в большой город. Я жил теперь без забот, стал в доме своего друга, куда меня часто приглашали, как бы своим человеком и мог со всем усердием посвятить себя изучению своего предмета.

В первые каникулы я навестил мать и сестру. В моем чемодане были самые лучшие аттестации, и я мог рассказать им и о прочих своих немалых успехах. В совсем другом настроении, чем год назад, покинул я в конце каникул материнский дом и отправился в город.

больше, я всегда что-то откладывал про запас и, радуясь такому ходу дел, нашел в себе достаточно сил, чтобы наряду со своим предметом заниматься еще своими любимыми науками - математикой и естествознанием. Одна только была помеха - что семьи, где я давал уроки, не хотели, чтобы я прерывал занятия какой-то поездкой. Требование это можно было понять, я переписывался с родными еще оживленнее прежнего и договорился с ними, что навещу их не раньше чем по окончании учения, но тогда проведу у них несколько месяцев. Этим были довольны и те, у кого я служил.

Город, такой жуткий для меня поначалу, делался мне все милее. Я привык к тому, что вижу на улицах и площадях чужих людей и лишь редко встречаю среди них знакомых. Это казалось мне теперь чем-то очень светским и если прежде угнетало мне душу, то теперь закаляло ее. Хорошее влияние оказали на меня большие научные и художественные сокровища города. Я посещал хранилища книг и картин, любил ходить в театр и слушал хорошую музыку. Во мне всегда жило устремление к наукам, и теперь, при благоприятных обстоятельствах, я мог давать ему волю. Все нужное мне, чего я не мог по своим средствам приобрести, я находил в хранилищах. Поскольку я так называемым удовольствиям не предавался, находя удовольствие в своем устремлении, времени мне хватало, а поскольку я был здоров и крепок, доставало и сил. Весьма радовали меня некоторые прекрасные здания, особенно церкви, а также статуи и картины. Я проводил порой целые дни, тщательно разглядывая мельчайшие их подробности. Познакомился я и с некоторыми семьями, где меня принимали, и постепенно круг моих знакомств становился шире.

На втором году моего учения вышла замуж моя сестра. Ее молодого супруга я знал и раньше. Это был очень хороший человек, без страстей, без дурных привычек, даже домовитый и деятельный, с приятной внешностью, но ничего более собою не представлял. Этот брак не доставил мне ни радости, ни огорчения. Я так любил сестру, что мне всегда казалось, что в мужья ей годится только человек замечательнейший. Это, пожалуй, был не тот случай. Мать писала мне, что мой шурин очень почитает свою супругу, что он долго и упорно ухаживал за ней и наконец покорил ее сердце. Они, писала мать, живут в нашем доме, и там же он тихо и прилежно ведет свое небольшое торговое дело, которым они кормятся. Я написал ответное письмо, где пожелал новобрачным удачи и счастья и попросил зятя любить, беречь и уважать свою супругу, полагая, что она того заслуживает. Ответ все это обещал, да и на последующих письмах лежала печать тихого домашнего мира.

Так подошло время, когда я завершил годы учения последними экзаменами. Я уже собрал вещи в дорогу, чтобы, как договорились, увидеть родных после долгой разлуки, когда пришло письмо, написанное рукою сестры, со множеством следов слез и с сообщением о смерти нашей матери. Она заболела некоторое время назад, болезнь не сочли опасной и, зная, что я готовлюсь к последним экзаменам, мне о ней, чтобы не беспокоить меня, не стали сообщать. Так тянулось десять дней, состояние матери быстро ухудшалось, и не успели они опомниться, как больная скончалась. Я тотчас собрал все нужное для поездки и написал несколько строк одному из друзей, прося его оповестить моих знакомых об обстоятельствах, ему изложенных, и извинить меня за то, что уезжаю не попрощавшись. Затем я пошел на почту и заказал место в карете. Спустя два часа я уже сидел в ней, и хотя мы ехали и ночью и днем, хотя на последней станции, где ответвлялась дорога на мою родину, я нанял сам лошадей и, меняя их, продолжил путь без перерывов, прибыл я все-таки слишком поздно, чтобы еще раз увидеть бренные останки матери. Она уже покоилась в могиле. Только в ее платьях, ее мебели, в шитье, лежавшем на ее столике, я увидел следы ее существования. Я бросился на диван, заливаясь слезами. Это была первая большая утрата в моей жизни. Когда умер отец, я был слишком мал, чтобы по-настоящему ее ощущать, хотя первая боль была тогда несказанно сильна и я думал, что не переживу ее, она против моей воли день ото дня уменьшалась, пока не стала как бы тенью, а по прошествии нескольких лет я уже не мог и представить себе отца. Теперь было иначе. Я привык смотреть на мать как на образец величайшей семейной чистоты, как на образец терпения, кротости, порядка и постоянства. Так стала она центром наших мыслей, и мне и в голову не приходило, что когда-нибудь может быть по-другому. Только теперь я понял, как мы любили ее. Ее, которая ничего не требовала, никогда не заботилась о себе, которая все молча отдавала другим, которая любую превратность судьбы принимала как предначертание неба и в спокойном уповании доверила своих детей будущему, - ее не было больше. Сердце ее спало под покрывалом земли, спало, может быть, так же смиренно, как некогда под белым покрывалом в ее комнате. Сестра была как тень, она хотела утешить меня, а я не знал, не нуждается ли она в утешении еще больше, чем я. Супруг сестры пребывал в каком-то смирении, он молчал и занимался привычными делами. Через некоторое время я попросил показать мне свежую могилу. Я выплакал там свою душу и помолился за мать царю небесному. Вернувшись домой, я обошел все покои, где она в последнее время жила, особенно задержался в ее собственной комнатушке, в которой все оставили так, как было, когда она заболела. Зять и сестра предложили мне, даже попросили меня пожить немного у них. Я согласился. В задней части дома, которую я всегда больше всего любил, еще до болезни матери, преимущественно ее руками, для меня была приготовлена комната. В этой комнате я и поселился, распаковав там свой чемодан. Два ее окна выходили в сад, белые занавески были повешены еще матерью, а простыня предупредительно разглажена ее пальцами. Я не решался дотронуться до чего-либо, боясь что-то разрушить. Долго я просидел в этой комнате неподвижно. Затем я опять обошел весь дом. Он показался мне совсем не тем, где прошли дни моего детства. Он показался мне очень большим и чужим. Квартиры, где устроились сестра и ее супруг, прежде не было, зато исчезла комната отца и матери, остававшаяся в прежнем виде и после его смерти, не нашел я и нашей детской, которую, когда я приезжал на каникулы, всегда заставал такой же, как прежде. Весь дом был переустроен. Придя на чердак, я увидел, что поврежденные места крыши исправлены, заменена черепица, а на кромках, где раньше лежали круглые черепичины, щели были на новый манер заделаны цементным раствором. Все это причинило мне боль, хотя все было естественно и в другое время я вряд ли обратил бы на это внимание. Но теперь душа моя была взволнована болью, и мне казалось, будто вместе с матерью вытолкнуто из дома все старое.

Я тихо зажил в своей комнате, читал, писал, ежедневно ходил на могилу матери, бродил по полям и рощам, держась подальше от людей, потому что они всегда говорили о моей утрате и бередили словами мою рану. В доме тоже было очень тихо. У молодоженов детей еще не было, мой зять, человек простого и мирного нрава, большею частью находился вне дома, сестра управлялась с домашними делами с помощью одной-единственной служанки, и когда наступали сумерки, выходившая на улицу дверь запиралась на железный засов, открытой оставалась только дверь в сад, но и ее перед отходом ко сну сестра запирала собственноручно. Семейное счастье супругов казалось прочным, это смягчало мою боль, и я простил зятя за то, что он не такой человек, чтобы большим талантом и парением души вознести сестру к небесному счастью.

обеспечены на всю жизнь, какую дарует им небо. Моим наследством было образование, и я надеялся, что приобретенными знаниями и теми, которые еще приобрету, сумею заработать себе на жизнь. Затем, сопровожденный благодарностью и самыми теплыми пожеланиями сестры и зятя, я снова уехал в город.

историей и политическими науками. Настоящей своей специальности я уделял как-то меньше внимания. Науки и искусство, от наслаждения которыми я никогда не отказывался, целиком заполняли мою душу. На людях я бывал теперь меньше, чем когда-либо. Необходимость отдавать все время обучению специальности, а кроме того зарабатывать на жизнь уже в прежние годы приучили меня к одиночеству, и так я продолжал жить и теперь.

Однако длилось это недолго. Уже через полгода после того, как я покинул могилу матери, от зятя пришло известие, что к могилам отца и матери в нашем семейном склепе прибавилась третья - могила моей сестры. После смерти матери она так и не собралась с силами, и неожиданная простуда унесла ее жизнь. Зять писал мне, как я видел, в искреннем горе, что теперь он совсем один, что все ему уже не в радость, что он собирается жить в одиночестве, что, хотя покойница назначила его своим наследником, он рад будет поделиться со мною, детей у него нет, единственная его радость лежит в могиле, до имущества ему теперь нет дела, а тот небольшой кусок хлеба, который нужен для его простой жизни, он найдет себе на то время, которое ему осталось прожить до того, как он последует за Корнелией. Поскольку он очень любил мою сестру, поскольку ее письма ко мне всегда повествовали об их счастье, я отдал ему наше небольшое имущество, написав ему, что не имею никаких притязаний и что он может безраздельно владеть этим наследством. Он поблагодарил меня, но я увидел по его письму, что особой радости от моего подарка он не испытывает.

Я теперь уединился еще более, и жизнь моя была очень грустна. Я много рисовал, порой лепил что-нибудь из глины и даже пытался изобразить кое-что красками. Через некоторое время я получил от друзей предложение пожить в одной образованной и состоятельной семье репетитором мальчика на очень выгодных условиях, среди которых было и то, что я не буду связан, а смогу отлучаться, а порою и совершать небольшие поездки. В том запустении, в каком я тогда пребывал, будущая жизнь в семье была для меня довольно заманчива, и я принял это предложение с условием, что буду волен в любую минуту порвать эти отношения. Условие это было принято, и через три дня я поехал в поместье пригласившей меня семьи. Оно представляло собою приятный дом вблизи больших молочных ферм, принадлежавших одному графу. Дом этот находился почти в двух днях пути от города. Он был очень просторный, стоял на солнечном месте, был окружен славными лужайками и имел при себе большой сад, где выращивались овощи, фрукты и цветы. Хозяином дома был человек, живший на изрядную ренту, не состоявший ни на какой службе и никакой другой деятельностью для заработка не занимавшийся. Так мне описали его, прибавив, что человек он очень хороший, с которым поладит любой, что у него замечательная, заботливая жена и что, кроме мальчика, в семье есть еще девочка-подросток. Преимущественно эти обстоятельства и побудили меня согласиться. Мое имя, сказали мне, названо этой семье в одном доме, с которым она была очень тесно связана и где меня всячески рекомендовали. На последнюю почтовую станцию за мною прислали коляску. Был прекрасный послеполуденный час, когда я въезжал в Гейнбах, так называлось это имение. Мы остановились под высокой аркой ворот, двое слуг спустились по лестнице, чтобы взять мои вещи и показать мне мою комнату. Когда я еще вынимал из коляски какие-то книги и другие мелочи, спустился и хозяин дома, любезно со мной поздоровался и сам провел меня в мое жилье, состоявшее из двух приятных комнат. Он сказал, чтобы я здесь устраивался, заботясь лишь о своем удобстве, что одному из слуг велено исполнять мои приказания и чтобы я, когда буду готов и если пожелаю поговорить с его супругой еще сегодня, вызвал звонком слугу, который и отведет меня к ней. Затем он покинул меня, учтиво попрощавшись. Человек этот мне очень понравился, я снял запылившуюся одежду, умылся, разложил в комнате лишь самое необходимое, оделся, как полагается для визита, и велел спросить хозяйку дома, можно ли мне явиться к ней. Она прислала утвердительный ответ. Меня провели по коридору, увешанному картинами, мы вошли в переднюю, а оттуда - в комнату хозяйки. Это была большая комната с тремя окнами, к ней примыкала еще одна, очень милая. В первой стояла изящного вида мебель, висели картины, а послеполуденное солнце смягчали легкие занавески. Женщина сидела за большим столом, у ног ее играл мальчик, а сбоку, за маленьким столиком, сидела девочка с книгой. Казалось, она читала вслух. Женщина поднялась мне навстречу. Она была очень красива, еще довольно молода, и, что меня больше всего поразило, у нее были очень красивые каштановые волосы, но очень темные, большие черные глаза. Я немного испугался, сам не знаю почему. С любезностью, внушившей мне доверие, она пригласила меня сесть, а когда я это сделал, назвала свои имя и фамилию, прямо-таки сердечно приветствовала меня и сказала, что очень давно мечтает увидеть меня в своем доме.

- Альфред, - позвала она, - подойди и поцелуй руку этому господину.

- Я тебе рад!

- И я тебе рад, - ответил я и пожал ручку мальчика. У него было розовое лицо и каштановые, как у матери, волосы, но глаза синие, какие я, кажется, видел у его отца.

- Это ребенок, ради которого мне так хотелось залучить вас в наш дом, - сказала женщина. - Давать ему уроки вам не очень-то придется, для этого есть приходящие учителя, но мы просим вас пожить у нас, чтобы вы уделяли внимание мальчику, чтобы, кроме связи с отцом, у него была связь и с молодым человеком, что могло бы оказать на него влияние. Воспитание - это, пожалуй, и есть связь, молодому, даже такому маленькому, не следует быть связанным только с матерью или с мальчиками же, обучение дается легче, чем воспитание. Для первого достаточно что-то знать и уметь это сообщить, чтобы воспитывать, нужно что-то собой представлять. И если человек что-то собой представляет, он, думается мне, легко и воспитывает. О вас рассказала мне моя приятельница, Адела, супруга купца, чей магазин находится напротив портала собора. Если вы сочтете нужным и обучать мальчика чему-либо, то как и в какой мере вы будете это делать, зависит от вашего усмотрения.

На эти слова я не мог ничего ответить. Я сильно покраснел.

 Матильда, - сказала хозяйка, - поздоровайся и ты с этим господином, теперь он будет у нас жить.

Девочка, все сидевшая за раскрытой книгой, встала и приблизилась ко мне. Я удивился, что она уже такая рослая, я представлял себе, что она меньше: она сидела на низковатом стуле. Когда она подошла ко мне, я встал, мы поклонились друг другу. Матильда вернулась к своему стулу, и я тоже сел на свой. Хозяйка, наверное, позвала Матильду, чтобы я перестал краснеть. Почти так оно и случилось. Да она, верно, и не ждала от меня ответа на свою речь. Она стала теперь спрашивать меня о всяких пустяках, и я отвечал ей. Моих обстоятельств, а тем более обстоятельств в моей семье, она не касалась. После недолгой беседы она отпустила меня, сказав, чтобы я немного отдохнул с дороги, мы встретимся за ужином. Мальчик все время держал мою руку, стоя рядом со мною, и часто заглядывал мне в лицо. Освободив свою руку, я еще раз приветствовал его, поклонился его матери и вышел. Вернувшись в свои комнаты, я сел на один из красивых стульев. Теперь я знал, почему мне предоставили такие хорошие условия и как трудна моя задача. Я колебался. Поведение хозяйки мне очень понравилось, поэтому я колебался еще больше. Посидев на своем стуле, я поднялся, и мне подумалось, что нужно посетить и хозяина дома. Я позвонил и велел вошедшему слуге отвести меня к хозяину. Слуга ответил, что хозяин отправился в лес и вернется лишь вечером. Он распорядился передать мне, чтобы я распаковывал свой багаж, отдыхал и не возлагал на себя в отношении его никаких обязательств, остальное можно будет обсудить завтра. Поэтому я снял с себя костюм, надетый для визита к хозяйке, переоделся и разместил свои вещи в комнатах. За этим занятием постепенно и прошел остаток дня. Когда я кончил разбирать свои вещи, уже смеркалось. Только я умылся и переоделся к ужину, как мой слуга сказал, что хозяин уже вернулся и хочет зайти ко мне. Я дал согласие, хозяин вошел и спросил, все ли в моем жилье подготовлено как следует и нет ли в чем-либо недостатка. Я ответил, что все превосходит мои ожидания и поэтому еще какие-либо требования были бы величайшей нескромностью. Он пожелал, чтобы мой приезд в его дом был к добру, чтобы мое пребывание в нем было приятно и чтобы мне не пришлось когда-либо покинуть его с раскаянием и болью. Затем он пригласил меня к ужину. Мы пошли в очень веселую столовую, где за простыми разговорами поужинали простой пищей. Присутствовали хозяин, хозяйка, двое детей и я.

На следующее утро я попросил узнать, могу ли я навестить хозяина. Меня пригласили зайти, и я надел тот же костюм для визитов, что и вчера, отправляясь к хозяйке. Хозяин сидел за бумагами, он поднялся при моем появлении, подошел ко мне, учтивейше поздоровался со мною и присел к столу. Он был уже полностью и очень изящно одет. Когда мы сели, он сказал:

- Еще раз добро пожаловать в мой дом. Вас так рекомендовали нам, что мы счастливы, что вы приехали, согласились пожить у нас и позволите моему любимому сыну, которому я желаю счастливого будущего, наслаждаться вашим обществом. Я надеюсь, вы через некоторое время увидите, что мы ваши друзья, и, возможно, тоже одарите нас своей дружбой. Устраивайте свои занятия, как вам угодно, беритесь за то, чего требует ваша будущая профессия, и чувствуйте себя во всем, как у себя дома. Здесь вам придется, наверное, привыкнуть к простоте. У нас и здесь, и в городе гости редки, да и мы сами нечасто бываем в гостях. Воспитанием Матильды жена занимается сама. С воспитательницами нам не везло. Поэтому мы перестали искать компаньонку для Матильды. Она обычно при матери, иногда видится с девочками своего возраста и нередко участвует в разговорах и прогулках двух старших девочек, очень хороших и милых. Вообще же она занята своим образованием и проводит время в учении. Как обстоит дело с мальчиком, вы сами увидите. Нам сказали, что в городе вы жили очень уединенно, поэтому мы надеемся, что у нас вам не будет недоставать общества. Я занимаюсь кое-какими научными делами, и если для вас разговор об этом, при совпадении наших предметов, не лишен приятности, то смотрите на меня как на старшего брата, причем не только в этих, но и в прочих делах.

- Я очень пристыжен вашей добротой, - отвечал я, - лишь теперь я понял, как велика задача, стоящая передо мной в вашем доме. Не знаю, сумею ли я хотя бы в малой мере справиться с нею.

 Справиться, наверное, будет нетрудно, - возразил он.

- А если все-таки не получится? - спросил я.

- Тогда мы будем откровенны и скажем вам об этом, чтобы соответственно и поступить, - ответил он.

- Это очень облегчает мне душу, - отвечал я, - ведь таким образом недоверия никогда не возникнет. Я до сих пор жил только в двух семьях, в семье матери - ибо отец умер в самом начале моей юности - и в семье одного почтенного старого чиновника, на хлебах у которого я пребывал во время учения в гимназии. Первая семья для меня, как для любого человека, беспримерна, но и вторая тоже.

- Может быть, и наша окажется такою же, - сказал он. - А теперь вам покажут дом и все, что к нему относится, чтобы вы знали место, где вам придется какое-то время прожить. Но если вы хотите заняться чем-то другим, извольте. Доступ ко мне всегда для вас открыт, входите без доклада и без стука.

Я переоделся в обычное свое платье и велел спросить, есть ли у Альфреда время сопровождать меня и показать мне что-нибудь в доме и в саду. Мне ответили, что Альфред сейчас придет и что времени у него вдосталь. Мать сама привела ко мне мальчика и еще взяла с собой слугу, который нес связку ключей и которому поручили показать мне помещения дома. Слуга был старик и, по-видимому, присматривал за другими слугами. Мать тотчас же удалилась. Я сказал несколько дружеских слов мальчику, которому было лет семь с небольшим, он ответил на мои слова непринужденно и, мне показалось, доверчиво. Затем мы пошли осматривать помещения. Дом был не старый, он не был замком, постройка, вероятно, относилась к семнадцатому веку. Он состоял из двух крыльев, расположенных под прямым углом друг к другу и замыкавших песчаную площадку. Подъезжали, однако, с противоположной стороны, отчего эта площадка, где были и клумбы, походила больше на сад и на место для детских игр, чем на подъездной путь. На площадке, у стен дома, были и полотняные навесы для защиты от солнца. Дом был двухэтажный. Вдоль каждого этажа шел широкий коридор, откуда можно было пройти в комнаты. Стены коридора были белоснежные, оштукатуренные, с окнами в красных решетках и коричневыми, вощеными дверями. Во многих местах коридора висели картины. Они были отнюдь не превосходны, но и далеко не так плохи, как обычно бывают картины, висящие в коридорах и над лестницами. Изображенные на них предметы не отличались разнообразием: пейзажи с видами окружающей местности или примечательных зданий, животные - преимущественно собаки с охотничьими принадлежностями, - кухонная посуда, интерьеры комнат и других помещений. Старик-слуга отпирал иные комнаты, которыми в данное время пользовались; вообще же в доме их было больше, чем требовалось для его теперешних жильцов. Был большой, обставленный очень красивой мебелью зал, где устраивались, когда нужно, приемы, были другие комнаты разного назначения, в том числе очень большая библиотека и комнаты для гостей. Все были прекрасно меблированы и содержались в чистоте и порядке. Когда мы осмотрели дом. Альфред сказал, что Раймунд, старик слуга, больше не нужен, сад он мне покажет и сам. Я с этим согласился, отпустил слугу и вышел с Альфредом из дому. Первый этаж, где находились кухня, людская и тому подобное, мы не осматривали. Хлевы и каретные были в стороне от дома, в отдельных зданиях. Как только мы вышли на воздух, показался очень красивый газон, пересеченный разными, искусно проложенными дорожками. На этом газоне стояли на довольно большом расстоянии друг от друга очень высокие деревья. К каждому вела дорожка, и почти под каждым стояли скамеечка или стульчик. Альфред подводил меня к деревьям и называл их. Меня порадовал этот признак хорошей памяти и наблюдательности. Он рассказал мне также, что они делали под тем или другим деревом и как играли.

- Одному мне нельзя ходить к пруду, - сказал Альфред, - потому что я нечаянно могу упасть в него, да я туда и не хожу. Но поскольку сегодня со мною ты, мы можем туда сходить. Пойдем, я взял с собой хлеб, чтобы покормить уток и рыб.

Он взял меня за руку и повел. Мы вышли через кусты к довольно большому пруду, примечательному тем, что на нем, на небольших расстояниях, стояли деревянные домики для гнездования диких уток. Их и было множество. Лето еще только начиналось, и мы увидели на воде немало матерей с почти взрослыми, но еще не научившимися летать птенцами. На берегу в разных местах были кормушки. В воде копошились неуклюжие карпы. Альфред вынул из кармана ломоть белого хлеба, раскрошил его и стал бросать крошки в воду, радуясь, когда их ловили утки, а иногда и неповоротливые карпы. Кажется, для этого он и привел меня к пруду. Когда хлеб кончился, мы пошли дальше. Он сказал:

 Если хочешь посмотреть и сад, я уж отведу тебя и туда.

- Да, хочу, - ответил я.

Он вывел меня из кустов, мы направились на противоположную сторону дома, где находился огражденный решеткой большой сад, и через калитку вошли в него. Нас приняло царство цветов, овощей, низкорослых и высоких плодовых деревьев. Вдали я увидел деревья совсем высокие и, наверное, очень благородные. Что сад понравился мне гораздо больше, чем пруд, я Альфреду не сказал, да он и не хотел это знать. Очень хорошо ухаживали здесь за цветами, которые обычно можно найти в саду. Мало того, что у них были свои, подходящие им места, они были подобраны так, чтобы составлять какое-то прекрасное целое. Овощи были, по-моему, отменных сортов, какие можно найти только в лучших магазинах города. Между ними росли маленькие плодовые деревья. В теплицах были не только цветы, но и фрукты. Очень длинный проход, обвитый сверху виноградом, привел нас в плодовый сад. Деревья стояли на хорошем расстоянии друг от друга, были ухожены, под ними росла трава, и здесь они тоже соединялись дорожками. Правая часть сада была огорожена густой лещиной. Пройдя через нее по дорожке, мы увидели с другой стороны пространную площадку с довольно большой беседкой. Она была каменная, с высокими окнами, черепичной крышей и имела форму шестигранника. Наружная сторона беседки была сплошь покрыта розами. К стене были приколочены жерди, и к тем жердям привязаны ветки роз. Розы разной высоты были связаны так, что целиком покрывали стены. Поскольку стояла пора цветения роз, а розы эти цвели необычайно пышно, казалось, что перед тобою храм из роз и в нем прорублены окна. Тут были все цвета - от темно-красного, почти фиолетового, через розовое и желтое, до белого, благоухание распространялось очень далеко. Я долго стоял перед этим цветником, и Альфред стоял рядом со мною. Кроме роз на стенах беседки, их кусты, деревца и клумбы были разбросаны по всей площадке. Размещены они были по определенному плану, это становилось ясно с первого взгляда. На всех стволах висели таблички с названиями.

- Это розарий, - сказал Альфред, - роз здесь много, но рвать их нельзя.

- Кто же сажает эти розы и кто за ними ухаживает? - спросил я.

 Отец и мать, - отвечал Альфред, - и садовник им помогает.

Я подошел ко всем клумбам, а потом обошел всю беседку. Когда я все осмотрел, мы вошли в нее. Пол здесь был мраморный, на нем лежали тонкие циновки из тростника. Посредине стоял стол, а по стенам скамеечки со сплетенными из тростника сиденьями. В беседке царила приятная прохлада, ибо окна, выходившие на солнце, были защищены жердочками. Выйдя из беседки, мы снова пошли в плодовый сад и прошли до его конца. Когда мы дошли до решетки, Альфред сказал:

- Здесь сад кончается, надо повернуть назад.

Так и поступив, мы вернулись к калитке и, пройдя через нее, направились к дому, где я отвел Альфреда к его матери.

Первый день прошел очень хорошо, так же и второй, третий, четвертый. Я обжился в своих двух комнатах, и сельская тишина в тогдашнем моем состоянии действовала на меня очень благотворно. Учение Альфреда устраивалось таким образом: граф, молочные фермы которого находились близ Гейнбаха, и один из хозяев Гейнбаха, как называли теперь Маклоден, учредили денежный фонд для учителя общины Гейнбаха с условием, что это место всегда будет занимать сведущий в определенных предметах человек, которого они предложат и который возьмет на себя обязательство давать на дому уроки детям имения Гейнбах и детям управляющего молочными фермами, за что, впрочем, будет получать особую плату. Гейнбахские школа и церковь находились в не более чем получасе ходьбы от имения. Учитель приходил каждый день и проводил некоторое время с Альфредом. С Матильдой же он занимался лишь изредка. Для Альфреда я должен был определить характер уроков, что я и сделал в согласии с учителем, который был очень скромным и довольно образованным молодым человеком. Преподавание некоторых предметов, прежде всего языка, я оставил за собой. Так дело двинулось, и так оно продолжалось.

Матильде по некоторым предметам задавала их главным образом мать. Отец уходил в свою комнату, читал, писал или заглядывал в сад или на небольшую полоску земли, принадлежавшую к имению. Я занимался отчасти в своих комнатах работами, которые начал в городе и здесь продолжал, отчасти находился в комнате Альфреда, где наблюдал за его работой и направлял ее. В этом помогала мне мать, считавшая своим долгом оставаться с Альфредом еще больше, чем я. Полдень снова собирал нас в столовой, во второй половине дня шли учебные занятия, а остаток его проходил в разговорах или, особенно в дождливую погоду, в общем чтении вслух какой-нибудь книги.

Все, что можно было делать на воздухе, предпочитали делать на воздухе, а не в комнатах. Особенно был удобен для этого упомянутый полотняный навес, под которым мать очень любила сидеть. Часами она занималась там каким-нибудь рукоделием, а дети - своими письменными работами или книгами. Это случалось особенно по утрам, когда солнце прогревало воздух, но еще не набирало такой силы, чтобы накалить стены и сделать пребывание возле них неприятным. Пользовались также разными скамеечками на лужайке, перед которыми ставили столики, а также беседкой с розами. Иногда устраивались большие прогулки. В такие дни не бывало учебных занятий, заранее назначалось время отправления, все должны были снарядиться к этому часу, и после соответствующего боя часов мы покидали дом. Мы ходили то на какую-нибудь гору, то в какой-нибудь лес или бродили по приятным и милым местам. Иной раз нашей целью бывало какое-нибудь селение. Вокруг усадьбы, на небольшом расстоянии, располагались имения семей, с которыми поддерживали знакомство жители Гейнбаха. Часто к нашему дому подъезжали коляски, часто отправлялась к соседям наша. Дети дружно резвились, старшие собирались в кружок. Мать Альфреда, как она мне сказала, любила, когда в доме гостила какая-нибудь подруга Матильды, но сама не решалась отпускать свою дочь в гости к кому-либо, не желая с ней разлучаться. К тому же, полагала она, Матильда будет чувствовать себя плохо вдали от нее. Из искусств при взаимных посещениях отдавали дань преимущественно музыке. В ходу были пение, фортепиано и пьесы для четырех скрипок. Отец Альфреда показался мне искуснейшим скрипачом. Мы часто слушали такие концерты. Мы, не участвовавшие в них, любили также смотреть, как дети прыгают на лужайке и наслаждаются своими играми. При всем этом мать Альфреда вела обширное домашнее хозяйство. Она указывала слугам и служанкам, что нужно для дома, следила за тем, чтобы все делалось правильно и целесообразно, ведала покупками, затевала работы. Одежда хозяина, хозяйки и детей была очень красивая, но и очень простая и складная. После ужина часто довольно долго беседовали за столом, а потом расходились по своим комнатам.

Так шло время, и постепенно пришла осень. Я все больше сживался с домом и чувствовал себя с каждым днем лучше. Ко мне были очень добры. Все необходимое всегда доставлялось мне еще до того, как соответствующая потребность была ясно изложена. Доставлялось мне, однако, не только необходимое, но и то, что украшает жизнь. В мои комнаты ставили горшки с моими любимыми цветами, время от времени я находил какую-нибудь книгу, какую-нибудь принадлежность для рисования, а вернувшись после многодневной отлучки, я застал свою квартиру отделанной красками, которые я однажды очень похвалил при посещении одного соседнего замка. На прогулках отец Альфреда часто присоединялся ко мне, мы шли особняком от других, беседуя, и то, что он мне говорил, казалось мне весьма содержательным. Мать Альфреда также была не прочь поговорить со мною. Когда я бывал в комнате Альфреда, смежной с ее комнатою, она часто заходила туда и беседовала со мною или же приглашала меня к себе, усаживала и вела разговор. Я постепенно рассказал ей все свои семейные обстоятельства, она участливо слушала, вставляя порой слова, которые очень согревали мне душу. Альфред привязался ко мне в первые же дни, и эта приязнь все росла. Нрав его не был испорчен неправильным воспитанием. Физически он был очень здоров, и это влияло на его дух, благоприятно для которого было и окружение родных, где всегда соблюдались мера и спокойствие. Он учился очень старательно, притом легко и хорошо, он был послушен и правдив. Я вскоре к нему привязался. Еще до наступления зимы он пожелал жить не рядом с матерью, а рядом со мною, ведь он, мол, уже не малое дитя, постоянно нуждающееся в материнской опеке, пора ему привыкать к мужскому обществу. По моей просьбе его переселили, он получил комнату рядом со мной, и слуга, выполнявший дотоле наряду с прочими мои поручения, был приставлен теперь к нам обоим. Физически мальчик тоже развивался довольно быстро, за лето он подрос, лицо его приняло более правильные черты, а взгляд стал тверже.

Так кончилась осень, и когда по утрам на лугах уже лежал иней, мы переехали в город. Здесь многое изменилось. Мы с Альфредом опять жили рядом, но вместо неба и гор в наши окна смотрели теперь дома и стены. Я привык к этому по прежней городской жизни, а Альфред обращал на это мало внимания. Наняли больше учителей по большему числу предметов, и уроки пошли чаще, чем в деревне. Соприкасались мы теперь и с большим числом людей, и всякие влияния умножились. Но и здесь со мною обращались не хуже, чем в деревне. Я постепенно становился членом семьи, и все, что вообще относилось ко всей семье, распространялось и на меня. Мать Альфреда заботилась о моих домашних обстоятельствах, и только приобретение платья, книг и тому подобного было моим делом.

Едва повеяло весной, мы снова переехали в Гейнбах. Матильда, Альфред и я сели в одну коляску, отец и мать - в другую. Альфред не хотел отделяться от меня, и поэтому Матильде пришлось сесть напротив нас. Когда я пришел в этот дом, ей еще не было полных четырнадцати лет. Теперь она приближалась к пятнадцати. За прошедший год она сильно выросла и превратилась в настоящую девушку. Необыкновенно стройная, она была, однако, очень хорошо сложена. Ее одевали обычно в темные материи, которые ей очень шли. Когда она ходила в синем, темно-красном или фиолетовом, а вверху платье оторачивалось белой каймой, она была так прелестна, что словно бы говорила: все так, как должно быть. Ее свежие, чуть румяные щеки сделались теперь чуть более вытянуты, большие глаза были блестяще черные, а чистые каштановые волосы падали назад от покатого лба. Мать очень любила ее, почти не отпускала от себя, говорила с нею, ходила с нею гулять, сама учила ее в деревне, а в городе присутствовала на каждом уроке, который давал ей посторонний учитель. Только с Альфредом и со мною пускала она ее прошлым летом гулять в саду, по лужайке, даже бродить по окрестностям. В таких случаях я ходил с обоими детьми, спрашивал их, рассказывал им что-нибудь, выслушивал их вопросы и их рассказы. Альфред большей частью держал меня за руку, он вообще старался как-то зацепиться за меня, хотя бы какой-нибудь срезанной с куста веточкой. Матильда шла рядом с нами. Мне было наказано только следить, чтобы она не делала резких движений, не подобающих девочке и способных повредить ее здоровью, не ходила в болотистые или грязные места и не марала обуви или одежды. Ее содержали в большой чистоте. На ее платьях не должно было быть ни пятнышка, ее зубы, ее руки всегда должны были быть чисты, а ее волосы безукоризненно причесаны. Я показывал детям горы, которые были видны, и называл их, учил распознавать деревья и кусты и даже некоторые луговые растения, собирал им камешки, улиток, ракушки и рассказывал о жизни животных, даже больших и могучих, обитающих в далеких лесах или в пустынях. Альфред очень любил повадки птиц, особенно их пенье. Он радовался, узнав птицу по полету, а когда в кустах или в лесу слышал их голоса, мог определить каждого певца в отдельности. Он понемногу учил этому и Матильду и при каждом звуке спрашивал, чей это голос. Я никогда не преступал предписаний матери, и Матильда благодаря этим прогулкам все хорошела и здоровела. Если летом и осенью мать разрешала ей с нами гулять, то теперь она разрешила ей и поехать с нами. Два дня Матильда сидела напротив нас. По вечерам и утрам было еще довольно прохладно. На мне было пальто, Альфред был в застегнутой теплой кофте. Поверх темного шерстяного платья, из-под которого не видно было даже носков ее башмачков, на Матильде было пальто, закутывавшее ее до подбородка, голова ее была покрыта теплой, на плотной подкладке шляпой с такими широкими полями, что из-под них видны были только еще более румяные на мартовском воздухе щеки девушки и ее блестящие глаза. Мы обсуждали, чем займемся в ближайшие часы. Но главным содержанием наших разговоров было все, что мы встречали и замечали на своем пути или поблизости: мы называли это и говорили об этом. Так, при ясной, бодрящей мартовской погоде мы приехали в Гейнбах. На деревьях не было еще листьев, сад был пуст, да и поля еще не зеленели, кроме озимых.

сквозь занавески светило яркое мартовское солнце, а в каминах горел уютный огонь. К моим двум комнатам прибавили очень милую угловую клетушку и обставили мое жилье более красивой и более удобной мебелью. Я завел теперь такой порядок, что дверь из моей квартиры в комнату Альфреда всегда оставалась открытой, так что оба жилья слились в одно и я жил как бы вместе с младшим братом. Если мне надо было заняться работой, не терпящей помех, я удалялся в свою угловую клетушку.

Жизнь в сельском доме пошла снова как прошлым летом. Хотя на деревьях еще не было листьев, а луга едва зазеленели и поля лежали еще совсем голые, мы уже часто ходили гулять. Альфред и я ходили ежедневно, даже при пасмурной погоде, если только не было проливного дождя. Иной раз, когда после ясного утра землю и крыши мы еще видели белыми, а потом наступал безоблачный день и дороги подсыхали, с нами ходила Матильда, и мы водили ее на те холмы и поля, где незадолго до того слышали чудесные трели жаворонков. Эти певцы были единственными, кто уже поселился с нами в этих местах.

Постепенно белый цвет на полях и лугах исчезал, солнце светило сильнее, огонь в каминах был больше не нужен, луга зазеленели, на деревьях появились почки, а на ветках персиковых деревьев в саду отдельные цветки. Небесные певцы появлялись уже разного вида и разной окраски. Если я находил фиалку или другие весенние цветы, которых Матильда, когда она не гуляла с нами, сорвать не могла, я приносил их ей домой в виде букетика для вазы на ее столике. В благодарность за такие знаки внимания я получил от нее в свой день рождения, приходившийся на первые дни весны, вышитую ее руками небольшую круглую салфетку, предназначенную для того, чтобы ставить на нее серебряный подсвечник, который подарила мне мать Матильды.

в сельской глуши. Лишь иногда я выбирался на природу и проводил там какие-то весенние дни или ловил солнечные лучи. Но это разделяешь со многими выезжающими за город, и наслаждаться этим приходится в толчее и пыли. В Гейнбахе же были уединенность и тишина, голубой воздух казался безмерным, а обилие цветов прямо-таки давило деревья. Каждое утро вливалась какая-то новая пряность в открытые окна. В Гейнбахе чувствовали, как поражает и радует меня с непривычки такое богатство, и всячески старались сделать мне эту радость еще ощутимее, усилить ее. Каждый день цветы в моей комнате заменялись новорасцветшими из теплиц. Когда из земли что-нибудь пробивалось, куст ли, цветок ли, на это обращали мое внимание; большую часть времени проводили на воздухе и совершали прогулки гораздо чаще и гораздо дольше, чем обычно. Когда Матильда слышала пенье какой-то птицы или видела, как пролетали мотыльки или как открылась чашечка цветка на каком-то кусте, она рассказывала мне об этом, а порой и давала мне цветы, чтобы я поставил их у себя в комнате.

Так прошла весна и наступило лето. Если и в прошлом году жизнь в этой семье была мне приятна, то в нынешнем она стала еще приятнее. Мы все больше привыкали друг к другу, и порой мне казалось, что я вновь обрел нерушимую родину. Хозяин дома выделял меня, он часто навещал меня в моей квартире и подолгу говорил со мною, он приглашал меня к себе, показывал свои коллекции, свои работы и говорил о предметах, которые доказывали его ко мне уважение. Мать Матильды была очень ласкова, приветлива и добра. Она заботилась обо мне по-прежнему, но делала это проще, как нечто само собой разумеющееся. Мы все часто бывали в ее комнате и играли в какую-нибудь детскую игру или музицировали. Альфред с самого начала выказал мне большое доверие, доверие это все росло и стало безусловным. Он был прекрасный мальчик, открытый, ясный, простой, добродушный, живой, но никогда не загоравшийся злостью, веселый, невинный и послушный. Ему было тогда лет девять, развивался он все отраднее - и духом, и телом. Матильда все хорошела, она стала изящнее тех роз на беседке, к которым нам нравилось ходить. Я любил обоих детей несказанно. Когда Альфреду давали уроки, я при этом присутствовал, я направлял их и следил за ними, следил за его учением и всегда спрашивал выученное, чтобы он не оплошал перед учителем. Предметы, которыми я с ним занимался, я сильно умножил, стараясь преподавать их ему получше, и он и усваивал их лучше, чем прежде у других учителей. Отец и мать часто присутствовали при наших занятиях и убеждались в успехах сына. Матильду я брал на наши прогулки не только очень охотно, но и с большей радостью, чем прежде. Я говорил с ней, рассказывал ей что-нибудь, показывал попадавшиеся на нашем пути предметы, выслушивал ее вопросы, ее рассказы и отвечал на них. На скверных дорогах или в сырых местах я показывал ей лучшие пути или направления, где можно было пройти, не промочив ног. Дома я тоже принимал участие в ее занятиях. Я часто просматривал ее рисунки и давал ей советы, которым она с готовностью следовала. Она очень радовалась, когда после поправок рисунок выглядел гораздо лучше. Я присутствовал и при ее игре на фортепиано, не уставая слушать, как ее пальцы извлекают звуки из струн. Я старательно переписывал ей в тетради ноты, когда она по памяти записывала услышанную где-нибудь мелодию. Особенно это относилось к цитре, которую она, начав учиться играть на ней, очень полюбила и достигла в игре немалых успехов. Мать Матильды часто внимательно слушала, когда та извлекала из металлических струн прекрасные звуки, а мы с Альфредом вслушивались, затаив дыхание. Я читал ей и ее матери из их книг, отмечая лучшие места закладками. Еще я приносил ей цветы, лесные плоды и тому подобное, когда думал, что это доставит ей радость.

и прыгали по лужайке, Матильда стояла в стороне и безучастно глядела на это. К соседям мы ездили не столь часто, как в прошлом году, да и не испытывали такого желания.

Однажды мы втроем оказались у выхода из длинного, увитого лозами прохода в сад. Матильда и я стояли совершенно одни у самого выхода, Альфред был занят тем, что очищал запачкавшиеся таблички, висевшие на стволах деревьев, и перебирал упавшие неспелые плоды, раскладывая хорошие и плохие в разные кучки. Я сказал Матильде, что скоро кончится лето, что дни будут все быстрее укорачиваться, что скоро наступят холодные вечера, а потом эта листва пожелтеет, виноград соберут, и наконец настанет день возвращения в город.

Она спросила меня, неужели мне не хочется вернуться в город. Я сказал, что не хочется, что здесь так хорошо, а в городе, мне кажется, все будет иначе.

- Здесь в самом деле очень хорошо, - отвечала она, - здесь мы все гораздо больше вместе, а в городе появятся посторонние люди, мы будем разъединены, и будет казаться, что мы приехали в какой-то другой край. Но все-таки величайшее счастье - любить кого-нибудь.

- У меня нет больше ни отца, ни матери, ни сестер, ни братьев, - отвечал я, - поэтому я не знаю, каково это.

 Любят отца, мать, братьев, сестер, - сказала она, - и других людей.

- Матильда, неужели ты любишь и меня? - спросил я.

Я никогда не говорил ей «ты», не знаю, как вырвались у меня эти слова, казалось, их вложила мне в уста какая-то посторонняя сила. Не успел я произнести их, как она воскликнула:

- Ах, Густав, Густав, так сильно, что и сказать нельзя!

У меня ручьем хлынули слезы.

из объятий. Она задрожала в моих руках и вздохнула.

С той минуты не было для меня ничего дороже на свете, чем это милое дитя.

Когда мы оторвались друг от друга, когда она стояла передо мной, пылая невыразимым стыдом, испещренная светотенями лоз, когда от сладостного дыхания грудь ее то поднималась, то опускалась, я был околдован - передо мною стояла не девочка, а совершенная юная девушка, перед которой я не мог не благоговеть. У меня защемило сердце. Через несколько мгновений я вымолвил:

- Дорогая, дорогая Матильда!

- Мой дорогой, дорогой Густав, - ответила она.

- Навсегда, Матильда.

- Навсегда, - отвечала она, взяв мою руку.

В этот миг к нам подошел Альфред. Он ничего не заметил. Мы молча пошли рядом с ним по проходу. Он рассказал нам, что названия деревьев, написанные на белых жестяных табличках, висевших на проволоке на нижней ветке каждого дерева, сильно запачканы, что все надо почистить и что отцу следовало бы распорядиться, чтобы каждый, кто моет, чистит деревья или выполняет здесь какую-нибудь другую работу, старался не забрызгать или как-нибудь не запачкать табличек. Затем Альфред сообщил нам, что нашел чудесные борсдорфские яблочки, которые благодаря укусам насекомых достигли ранней, почти полной спелости. Он сложил их у ствола дерева и попросит отца осмотреть их - нельзя ли ими воспользоваться. Было много и незрелых паданцев: перегруженные нынче плодами, деревья не выдержали их и уронили. Те из них, которые он нашел у первого ряда деревьев, он тоже сложил. Они вряд ли сгодятся на что-нибудь. Альфред уже предвкушал осень, когда все это сорвут и соберут прекрасные, синие, красные и желтовато-зеленые гроздья с обвивавших проход лоз. Ждать этого оставалось уже недолго.

откуда были видны окна, за которыми находилось самое дорогое мне существо. Мне думалось, что своим томлением я вызову ее из дому. Прошло лишь мгновение с тех пор, как мы расстались, но мне оно казалось ужасно долгим. Мне казалось, что без нее я не могу жить, казалось, что каждый миг, когда я не могу прижать к груди эту прелестную стройную девушку - потерянное сокровище. Прежде я никогда не брал за руку ни одну девушку, кроме моей сестры, и ни с одной не обменивался ни ласковым словом, ни приветливым взглядом. Это чувство застигло меня как буря. Мне казалось, что я вижу сквозь стены, как она ходит по комнате в своем длинном васильковом платье, с блестящими глазами и алым, как роза, ртом. Занавеска на окне шевелилась. Но ее не было у этого окна, за стеклом мелькнуло, казалось, румяное лицо, но это был лишь косой отсвет загорающейся вечерней зари. Я снова пробрался через кусты и прошел по увитому виноградом проходу, в сад, проход этот казался мне теперь чем-то неведомым и значительным вроде дворца из далекой восточной страны. Я прошел через кусты лещины к беседке с розами, казалось, будто вокруг нее цвели и пылали все розы, хотя там были лишь зеленые листья и вьющиеся растения. Я вернулся назад к дому и пошел на то место, откуда видно было окно Матильды. Она высунулась из окна и искала меня глазами. Увидев меня, она отпрянула. И у меня, когда я увидел это прелестное создание, было такое ощущение, будто меня ударила молния. Я снова скрылся в кустах. В том месте часть лужайки была окаймлена сиренью, в тени ее стояла скамья. К этой скамье я то и дело возвращался. Затем опять шел на лужайку и смотрел на окна. Она снова высунулась из окна. Так мы делали несчетное число раз, пока сирень не растворилась в вечерней заре, а окна не засверкали рубинами. Прекрасно было обладать общей сладостной тайной, сознавать ее и хранить ее жар в душе. Я в восторге унес ее в свое жилье.

Когда мы собрались за ужином, мать Матильды спросила меня:

- Почему вы сегодня, вернувшись из сада с детьми, не зашли ко мне?

Я не нашелся с ответом, но этого и не заметили.

Всю ночь я почти не спал. Я с радостью ждал утра, когда снова увижу ее. Мы все встретились в столовой за завтраком. Взгляд, легкий румянец всё говорили, они говорили, что мы принадлежим друг другу и это знаем. Все утро я усердно занимался с Альфредом. В полдень, когда трава и листья подсохли, мы вышли в сад. С книжкой, которую она как раз читала, Матильда вылетела из дому, бросилась к нам, и мы обменялись взглядами, в которых выразилось наше единение. Она проникновенно посмотрела на меня, и я почувствовал, как льется мое волнение из моих глаз. Мы прошли через сад и огород к увитому виноградом проходу. Мы словно бы сговорились пройти туда, Матильда и я говорили обыкновенные вещи, и в обыкновенных вещах был понятный нам смысл. Она дала мне виноградный листок, и я спрятал его у своего сердца. Я протянул ей цветок, и она приколола его к своей груди. Я вынул полоску бумаги, которой была заложена ее книжка, и оставил ее у себя. Она хотела завладеть ею, но я не отдал, она улыбнулась и оставила ее мне. Мы вошли в орешник, пересекли его и вышли к розам беседки. Она взяла несколько увядших листков и вытерла ими ветку. Я сделал то же самое с соседней веткой. Она дала мне зеленый листок розы, и я сломал тонкую веточку, что, собственно, не разрешалось, и подал ей. Она на миг отвернулась, а когда обернулась к нам снова, веточка была уже где-то спрятана у нее. Мы вошли в беседку, она стала у стола, опершись на него руками. Я тоже положил свою руку на стол, и через несколько мгновений наши пальцы встретились. Она была как пламя, и вся моя душа трепетала. Прошлым летом я часто подавал ей руку, чтобы помочь перейти трудное место, дать опору на зыбком мостке или провести ее по узкой тропке. Теперь мы боялись подавать друг другу руки, и всякое соприкосновение оказывало величайшее действие. Невозможно сказать, как это получается, что перед каким-то одним сердцем исчезают небо, звезды, солнце, вселенная, притом перед сердцем девочки, которая еще совсем ребенок. Но она была как стебель какой-то небесной лилии, волшебная, милая, непостижимая.

откуда я вынул ее закладку. Затем она села за фортепиано и извлекла несколько звуков. Альфред рассказал матери, что мы делали в саду, сообщил, что мы сняли засохшие листья с привязанных к жердям беседки веток. Затем нас позвали обедать. Во второй половине дня прогулки не было. Родители не пошли гулять, и я не предложил этого Альфреду и Матильде. Я взял книгу одного своего любимого поэта, читал ее очень долго, и жаркие слезы часто выступали у меня на глазах. Позднее я сидел на скамейке в кустах сирени, поглядывая через ветки на комнаты Матильды. Там иногда подходила к окну эта прекрасная, как ангел, девушка. Под вечер Матильда играла в комнате матери на пианино - очень строго, донельзя волнующе и прекрасно. Затем она взяла цитру и играла на ней. Звуки так взволновали ее, что она не могла остановиться. Она все играла, и звуки становились все трогательнее, а их связь все естественнее. Мать очень хвалила ее. Отец, ездивший по делу в ближайший городок, наконец тоже пришел в комнату матери, и мы оставались в ней, пока нас не позвали ужинать. Отец взял Матильду под руку и нежно провел ее в столовую.

Началась необыкновенная пора. В моей жизни и в жизни Матильды наступил перелом. Мы не сговаривались таить наши чувства, однако мы их таили, утаивали от отца, от матери, от Альфреда и от всех прочих. Мы извещали о них друг друга только непроизвольными знаками, только словами, понятными лишь нам обоим и приходившими нам на уста как бы сами собой. Находились тысячи нитей, по которым наши души устремлялись друг к другу, и когда мы овладевали этими нитями, появлялись все новые и новые тысячи. Ветерки, травы, поздние цветы осеннего луга, плоды, крики птиц, слова книги, звуки струн, даже молчание были нашими вестниками. И чем глубже приходилось мне прятать свое чувство, тем огромнее оно становилось, чем жарче горело в душе. На прогулки мы, Матильда, Альфред и я, ходили теперь реже, чем прежде, мы, казалось, робели от волнения. Мать часто надевала летнюю шляпу и приглашала пройтись. Это бывало большое, несказанное счастье. Мир расплывался перед глазами, мы шли бок о бок, наши души соединялись, нам улыбались небо, облака, горы, мы слышали наши речи, а когда не говорили, слышали наши шаги, а когда и этого не было, когда мы стояли молча, мы знали, что обладали друг другом, и обладание это было безмерно, а когда мы приходили домой, оно, казалось, умножалось еще невыразимее. Когда мы бывали в доме, передавалась какая-нибудь книга, где были описаны наши чувства, и другой их узнавал, или выискивались красноречивые музыкальные звуки, или же ставились на окна букеты цветов, подобранные так, чтобы они говорили о нашем прошлом, таком коротком и все же таком уже долгом. Когда мы ходили по саду, когда Альфред убегал за куст, забегал вперед в увитом виноградом проходе или раньше выбегал из орешника, когда он оставлял нас одних в беседке, мы могли дотронуться друг до друга пальцами, подать друг другу руки, прижаться на миг сердцем к сердцу или жаркими губами к губам и пролепетать:

- Матильда, я твой навсегда, навеки, только твой!

- О, навеки, навеки, Густав, твоя, только твоя, только твоя.

Эти мгновения были самые блаженные.

же они все-таки приезжали, Альфред, правда, участвовал в детских играх и увеселениях, а Матильда была безучастнее, чем когда-либо. Она держалась особняком, словно ее место не здесь. В ее внешности за это короткое время тоже произошло большое изменение: она стала сильнее, ее щеки - алее, глаза ее блестели ярче. Альфред очень меня любил. Кроме сестры и родителей, он, может быть, никого не любил, как меня, и я искренне платил ему тем же.

деревьев не осталось ни листика, и по долине поплыли туманы, начались заморозки. Мы переехали в город. Там свобода Матильды была ограниченней. Ее осаждали учителя, уроки хороших манер, учение, задания, но вся ее натура стала вдохновеннее и глубже, а я казался себе богатым, гораздо богаче, чем владельцы всех этих домов, дворцов, всего этого блеска огромного города. Говорить нам случалось лишь изредка, но когда мы встречались в коридоре, когда ей удавалось сказать мне несколько слов в комнате матери, когда судьба нас случайно сводила в толпе или выдавался другой счастливый миг, тогда ее прекрасные глаза, тогда какие-нибудь несколько слов говорили мне, как сильно мы любим друг друга, как неизменна эта любовь и как владеют друг другом наши сердца. Она была замечена теперь и другими, и молодые люди не отрывали от нее глаз. Но когда ее привечали и выражали ей свое поклонение, когда ее чествовали в какой-нибудь семье, она относилась к таким вещам совершенно спокойно, никак не отзывалась на них и вся ее ангельская прелесть говорила мне - и понимал это только я, - что вся ее чудесная внешность, все тепло ее души, весь блеск ее расцвета - только мое счастье и что блаженство ее в том и состоит, чтобы делать меня счастливым. Часто, возвращаясь из дальних походов в город, я останавливался перед домом, где мы жили, и рассматривал его. Он был замечателен, он превосходил все дома города, и я с волнением глядел на стены, в которых жило существо, спустившееся с надземных высот, чтобы заполнить мою душу. Матильда видела мое обожествление, она видела его на тех же тайных путях, на каких я угадывал ее любовь, и на челе ее светилась радость, которая тоже видна была только мне. Родители Матильды начали одевать ее в лучшие, чем прежде, платья, и когда она стояла передо мной в благородных одеждах, она казалась мне более далекой и более близкой, более чужой и более родной, чем когда-либо.

Однажды, направляясь к одному приятелю, я спускался по лестнице нашего дома и встретил Матильду. Они с матерью только что подъехали к дому, та осталась в карете, а Матильда что-то вносила в дом. Она была в черном шелковом платье, шелковый плащик окутывал ее плечи, а из-под шляпы с зеленым флером выглядывало цветущее, освеженное морозом лицо. Когда мы встретились за поворотом лестницы, она вся вспыхнула. Я испугался и сказал:

- О Матильда, Матильда, небесное создание, все стремятся к тебе, что будет, что будет?!

- Густав, Густав, - отвечала она, - ты лучше всех, ты царь над ними, ты единственный, все хорошо и чудесно, и никаким силам этого не разорвать.

я увидел стоявшую карету. За окошком сидела мать Матильды и приветливо на меня смотрела. Я почтительно поздоровался и прошел мимо. Но к приятелю, которого собирался навестить, я не пошел.

С Альфредом я занимался все усерднее, всячески заботясь об его успехах, и тратил на него, как прежде, много и даже еще больше сил. Также и на общее его развитие я старался, как мог, влиять. Я очень много беседовал с ним, очень много гулял. Зная, видимо, что я его люблю, он все сильнее привязывался ко мне, привязывался прочно и чуть ли не исключительно ко мне. Как и в деревне, он в городе жил рядом со мною.

В самом начале весны мы, как и в прошлом году, снова поехали в Гейнбах. Опять разместились так, что Матильда, Альфред и я оказались в одной карете. Альфред снова сидел рядом со мною и прижимался ко мне. Матильда сидела напротив. И таким образом мы могли два дня беспрепятственно глядеть друг на друга глазами любви и говорить друг с другом. И хотя говорили мы о пустяках, мы слышали свои голоса, и при обыкновенных словах наши сердца трепетали. Те два дня были счастливейшими в моей жизни.

В деревне снова началась такая же жизнь, как в прошлые годы. Мы не были ничем связаны, и нам легче было изливать друг другу душу. Нам было вольнее в материнской комнате и в отцовской, мы могли ходить в сад, бродить под деревьями по лужайке, устраивать прогулки. Самым любимым местом стал для нас увитый виноградом проход. Он сделался для нас святилищем, его ветки глядели на нас как знакомцы, его листья стали нашими свидетелями, а в его сплетениях дрожали проникновенные слова и веяло дыхание неизъяснимого блаженства. Почти так же была мила нам беседка. Ее защитные стены скрывали не один взлет блаженства, она окружала нас, как тихий храм, когда мы входили в нее втроем и две души соединялись в волнении. Мы часто ходили в оба эти места. Связывавшие нас чувства становились в тысячи раз сильнее. Матильда делалась все прекраснее, все вожделеннее для других, но ее душа лишь крепче смыкалась с моею.

за которым находился наш дом, меня охватывало глубокое волнение. А когда я спешил домой, входил в его стены, видел ее и замечал, как она рада свиданию, сердце мое билось сильнее, ликуя от обладания таким сокровищем.

угнетало это чувство, все большим страхом ложилось мне на душу. Это было как злосчастье древних, которое лишь возрастает, когда к нему прикасаются.

Однажды, как раз во время цветения роз, я сказал Матильде, что хочу пойти к ее матери, открыть ей все и попросить ее замолвить слово перед отцом. Матильда ответила, что это хорошо, она хочет этого, и теперь наше счастье действительно прояснится и утвердится.

И я пошел к матери Матильды, и рассказал ей все простыми словами, но срывающимся голосом.

 Я никак не ожидала этого от вас, - отвечала она, - и не могу дать вам ответа. Сначала мне надо поговорить с моим супругом. Зайдите ко мне в комнату через час, я вам отвечу.

Когда истек час, я прошел в гостиную матери Матильды. Она уже ждала меня. Она сидела за столом, за которым мы собирались так часто. Она указала мне на стул. Когда я сел, она сказала:

 Мой супруг одного со мной мнения. Мы оказали вам доверие, настолько большое, что мы уже не можем нести за него ответственность. Вы дали нам основание для такого доверия. Не будем распространяться по этому поводу. Но одно нужно сказать. Союз, который вы оба заключили, бесцелен, во всяком случае, сейчас цели не видно. Возможно, вы оба равно участвовали в заключении этого союза. Но, наверное, вы оба не думали о его последствиях, иначе нам было бы труднее простить вас. Вы отдались только своему чувству. Я это понимаю. Я только не могу объяснить себе, как я не поняла этого раньше. Я вам так… так доверяла. Но теперь выслушайте меня. Матильда еще ребенок, должно пройти еще несколько лет, чтобы она научилась тому, что нужно для ее будущего призвания, чтобы она поняла, что означает союз, который она заключила. Она порывиста, она целиком отдалась чувству, которое ей приятно и которое заполняет, наверное, всю ее душу. Оставить ли нам ее во власти этого чувства на все время, за которое она должна еще сделать эти приготовления надлежащим образом? Должно ли это чувство длиться, длиться до тех пор, пока мы не сможем сказать, что она - невеста? Если оно продлится, не принесет ли оно мучительных часов, потому что не может так быстро прийти к своему естественному завершению, не повлечет ли оно за собой сомнений, нетерпения, поспешности, негодования и боли? Не поглотит ли оно тех прекрасных, благородных, веселых, спокойных дней, которые суждены расцветающей деве до того, как она вплетет в свои волосы венец невесты? Разве не бывали ранние, направленные на далекие цели привязанности разрушительницами счастья жизни? Если вы любите Матильду, если любите ее истинной любовью сердца, захотите ли вы подвергать ее такой опасности? Не подтачивает ли глубокое томление и сильное чувство за долгие годы все силы человека? А что, если привязанность одного пойдет на убыль, а другой будет безутешен? Или если она угаснет в обоих и оставит за собой пустоту? Вы оба скажете, что у вас этого быть не может. Я знаю, что сейчас вы так чувствуете и что возможно, у вас этого быть не может. Однако я часто видела, что привязанности прекращаются и меняются, что даже самые сильные, противящиеся всем препятствиям чувства, лишившись всякого сопротивления, кроме упрямого, непрестанного, изнурительного времени, уступают этой тихой и незаметной силе. Неужели Матильда - скажу: ваша Матильда - должна быть отдана на волю этой возможности? Не заслуживает ли она той жизни, в которую она теперь вглядывается свежей душой? Больше та любовь, когда не думают о собственном блаженстве, даже о сиюминутном блаженстве предмета любви, а стремятся создать ему вместо этого спокойное, прочное и долговечное счастье. Таков, думаю, ваш и Матильды долг. Вы не можете возразить мне, что это счастье можно создать союзом, который будет заключен тотчас же. Даже будь состояние Матильды так велико, что оно могло бы составить основу семейной собственности, даже если вы согласились бы, в чем я сомневаюсь, жить хотя бы некоторое время на средства своей супруги, это ничего не дало бы, ибо Матильда, как я сказала, еще отнюдь не обладает множеством качеств, необходимых супруге и матери, ибо, по нашим представлениям о физическом благополучии наших детей, она не должна выходить замуж раньше чем через шесть-семь лет, а значит, и в этом вашем настоянии таятся для нее и для вас опасность и неуверенность, о которых я говорила. Поскольку дети в возрасте Матильды должны безоговорочно повиноваться родителям, поскольку хорошие дети, к каковым я причисляю Матильду, охотно, даже если у них болит душа, им повинуются, полагаясь на любовь и лучшее разумение родителей, я могла бы только сказать, что мой супруг и я считаем, что союз, который ее поглотил, длиться не должен и ей следует поэтому его порвать. Однако я объяснила вам причины нашего мнения, потому что уважаю вас и вижу, что вы ко мне расположены, как то доказывает ваше признание, которое, впрочем, могло быть сделано несколько раньше. Позвольте мне теперь сказать кое-что и о вас. Вы, хотя и старше Матильды, как мужчина еще так молоды, что едва ли способны оценить положение, в котором находитесь. Мы с супругом полагаем, что ваше чувство, искреннее и теплое, метнуло вас к Матильде, прелесть которой мы, как родители, не признать не можем, что это чувство предстало вам чем-то возвышенным и величественным и воодушевило вас так, что вы и не думали о каком-то препятствии, которое вам показалось бы лишь изменой Матильде. Однако ваше положение, при таком взгляде на него, нельзя признать правомочным. Вы еще молоды, вам предстоит начать карьеру. Вы должны продолжать ее или, если она не придется вам по душе, избрать другую. Не сделать никакой карьеры человек ваших способностей и ваших душевных качеств не может. Какое же долгое время понадобится, чтобы добиться необходимого вам твердого места в жизни и достичь той внешней независимости, которая, как и первое, понадобится вам для прочной семейной жизни. Как ненадежны будут ваши усилия, если вы примешаете к ним преждевременную привязанность и как опасна власть этой привязанности для вашей души! Теперь вам обоим будет больно порвать или хотя бы отложить заключенный союз, мы знаем это, мы чувствуем эту боль, нам жаль вас обоих, и мы корим себя за то, что не сумели предотвратить случившегося. Но вы оба успокоитесь, Матильда будет завершать свое образование, вы упрочитесь в своем будущем положении, и тогда можно будет поговорить опять. Даже и без этой привязанности вам недолго пришлось бы оставаться на нынешнем вашем месте. Мы очень вам благодарны. Наш Альфред, как и Матильда, прекрасно преуспели благодаря вам. Но именно поэтому совесть не позволяет нам отвлекать вас долее ради своей выгоды от вашего будущего, и мой супруг хочет с вами об этом поговорить. Подумайте о том, что я вам сказала, я не требую от вас ответа сегодня, но дайте мне его на этих днях. У меня есть еще одно желание, я знаю вас, и поэтому хочу доверить вам его. Вы обладаете очень большой властью над Матильдой, как мы видели, не представляя себе, сколь эта власть велика, примените, если мои слова произведут на вас впечатление, эту власть к ней, чтобы убедить ее в том, что я вам сказала, и успокоить бедное дитя. Если это удастся вам, поверьте мне, вы этим покажете Матильде большую любовь, вы покажете ее и нам. Приступите со всем усердием таланта и терпения, проявленным вами в нашем доме, к своим профессиональным обязанностям. Мы все очень привязались к вам, вы снова увидите эту приязнь и привязанность, вы успокоитесь, и все образуется к лучшему.

Она умолкла, положила свою красивую, приятную руку на стол и взглянула на меня.

 Вы бледны, как беленая стена, - сказала она через мгновение. На глаза у меня навернулись слезинки, и я ответил:

- Теперь я совсем один. Мой отец, моя мать, моя сестра умерли.

Больше я ничего не смог сказать, мои губы дрожали от несказанной боли.

 Густав, сын мой! Ты ведь всегда им был, и лучшего я желать не могу. Идите теперь оба дорогой образования, и если тогда ваша созревшая натура скажет то же, что сейчас говорит ваша смятенная душа, приходите вдвоем, мы благословим вас. Но не мешайте, бередя, усиливая и, может быть, уродуя ваши нынешние горячие чувства, столь необходимому для вас развитию.

Впервые она сказала мне «ты».

Она отошла от меня и стала шагать по комнате.

- Высокочтимая госпожа, - сказал я через несколько мгновений, - нет нужды в том, чтобы я ответил вам завтра или на днях. Я могу сделать это сейчас же. Названные вами причины, наверное, очень верны, я думаю, что так все и есть, как вы говорите. Но вся моя душа восстает против этого, и как ни справедливо все сказанное, я не способен это осмыслить. Позвольте, чтобы прошло некоторое время и чтобы я еще раз обдумал то, чего сейчас не в силах обдумать. Но одно я понимаю. Ребенок не смеет ослушаться своих родителей, если не хочет порвать с ними навеки, если не хочет пренебречь ими или собою самой. Матильда не может пренебречь своими добрыми родителями, и сама она так добра, что не может отвергнуть и себя самое. Ее родители требуют, чтобы она сейчас расторгла заключенный союз, и она повинуется. Я не стану пытаться перечить родительской воле. Причины, вами названные и не способные проникнуть мне в душу, наверное, очень для вас весомы, иначе вы не излагали бы их мне с такой убедительностью, такой добротой и под конец со слезами. Вы от них не отступитесь. Мы не могли представить себе, что то, что для нас - высшее счастье, может быть бедой для родителей. Вы сказали мне это с глубочайшей убежденностью. Даже если вы ошибаетесь, даже если бы наши просьбы могли смягчить вас, то вашего радостного согласия, вашей души, вашего благословения не было бы с нашим союзом, а союз без родительской радости, союз, печальный для отца и для матери, был бы союзом с печалью, он был бы вечным жалом, и ваше строгое или озабоченное лицо было бы постоянным укором. Поэтому наш союз, как ни был бы он оправдан, кончен, он кончен до тех пор, пока родители не могут с ним согласиться. Вашу непослушную дочь я не мог бы любить так несказанно, как люблю сейчас. Послушную же я буду чтить и, как бы далеко она от меня ни была, любить всей душой до конца моих дней. Поэтому мы расторгнем союз, как бы мучительно ни было это решение… О мать, о мать моя! - позвольте назвать вас так в первый и, может быть, последний раз… боль моя так велика, что ее нельзя выразить, и я не представлял себе ее силы.

 Я вижу ее, и поэтому так велико наше горе, что мы не можем избавить наше дорогое дитя и вас, которого мы тоже любим, от душевной боли.

- Завтра я скажу Матильде, - ответил я, - что она должна послушаться отца и матери. Сегодня, высокочтимая госпожа, позвольте мне немного собраться с мыслями и уладить другие необходимые дела.

На глазах у меня опять выступили слезы.

- Соберитесь, дорогой, и сделайте то, что считаете нужным, поговорите с Матильдой или не говорите с ней, я ничего не предписываю вам. Придет время, когда вы согласитесь, что я не так несправедлива к вам, как это вам сейчас, может быть, кажется.

как хорош тот или иной цветок, как прекрасны виноградные листья и как разгулялся день. Мы были слишком напряжены предстоявшим, Матильда тем, что я собирался сообщить ей, а я - тем, как она примет это сообщение. Вблизи беседки стояла скамейка, на которую падала тень от куста роз. Я пригласил Матильду сесть со мной на эту скамью. В первый раз мы пошли в сад совсем одни и впервые сидели рядом одни на скамейке. Это было предвестием того, что либо нам целиком принадлежит будущее, либо это последний раз, и потому нам оказано полное доверие. Я видел, что Матильда это чувствовала, ибо вся ее стать выражала напряженное ожидание. Тем не менее она ни одним словом не торопила меня начать. Мое поведение, наверное, испугало ее. Ибо, хотя ночью я несметное число раз подбирал слова, с которыми к ней обращусь, я не мог сейчас говорить, и как ни старался я овладеть своими чувствами, весь мой вид, вероятно, выражал мою боль. После того как мы некоторое время посидели, глядя на носки своих башмаков и, что удивительно, не взяв друг друга за руки, я дрожащим голосом и задыхаясь заговорил о том, что думают ее родители, что они хотят, чтобы мы хотя бы на время расторгли наш союз. Я не касался причин, приведенных ее матерью, и только сказал ей, что она должна повиноваться и что при непослушании наш союз невозможен.

- Прошу тебя только, повтори мне вкратце то, что ты сказал и что мы должны делать, - сказала она.

 Ты должна исполнить волю своих родителей и порвать со мной, - ответил я.

- И ты это предлагаешь и ты обещал матери добиться от меня этого? - спросила она.

 Не добиться, Матильда, - отвечал я, - мы должны повиноваться. Ибо воля родителей - закон для детей.

- Я должна повиноваться, - воскликнула она, вскочив со скамьи, - и я повинуюсь, но ты не должен повиноваться, это же не твои родители. Ты не должен был приходить сюда с поручением расторгнуть союз любви, который мы заключили. Ты должен был сказать: «Госпожа, ваша дочь послушается вас, скажите лишь ей свою волю, но я не обязан следовать вашим указаниям, я буду любить вашу дочь, пока во мне течет кровь, и всеми силами буду стремиться завладеть ею. И поскольку она послушна вам, она не будет больше говорить со мною, не будет больше смотреть на меня, я уеду отсюда подальше. Но любить я ее все-таки буду, пока длится эта жизнь и жизнь будущая, я никакой другой не подарю ни частицы своей привязанности, я никогда не отступлюсь от нее». Так должен был ты сказать, и если бы ты уехал из нашего замка, я знала бы, что ты так сказал, и миллионы цепей не могли бы оторвать меня от тебя, и я, ликуя, исполнила бы когда-нибудь то, что даровала бы тебе эта бушующая душа. Ты расторгнул наш союз, прежде чем пришел сюда, прежде чем привел меня к этой скамье, куда я по доброй воле за тобою пошла, потому что не знала, что ты сделал. Если бы сейчас пришли отец и мать и сказали: «Возьмите друг друга, обладайте друг другом навеки», все равно все было бы кончено. Ты нарушил верность, которую я мнила более твердой, чем столпы мира и звезды на небосводе.

 Матильда, - сказал я, - то, что я сейчас делаю, бесконечно труднее того, что ты требуешь.

- Трудно или нетрудно - не о том сейчас речь, - отвечала она, - речь о том, противоположности чему я не представляла себе. Густав, Густав, как мог ты это сделать?

Она отошла от меня на несколько шагов, стала на траву на колени перед цветущими у беседки розами, сложила руки и воскликнула, заливаясь слезами:

 Услышьте это, тысячи цветов, которые глядели на нас, когда он целовал эти губы, услышь это, листва винограда, слыхавшая шепот клятвы в вечной верности, я любила его так, как ни одни уста, ни один язык на свете не могут выразить. Это сердце молодо годами, но богато великодушием. Все, что в нем жило, я отдала любимому, во мне не было ни одной мысли, кроме него, всю будущую жизнь, которая могла бы длиться еще много лет, я одним духом принесла ему в жертву, я отдала бы ему всю свою кровь, каплю за каплей, я дала бы вытянуть из себя все жилы - и ликовала бы. Я думала, что он это знает, потому что думала, что и он сделал бы то же. И вот он уводит меня сюда, чтобы сказать мне то, что он сказал. Какая бы боль ни пришла извне, какая бы борьба, какое бы напряжение и страдание - я все бы вынесла, но он - он! Он сделал для меня навек невозможным принадлежать ему, потому что разрушил волшебство, которое все связывало, волшебство, сулившее нерушимую близость на будущие годы и навсегда.

- Матильда, - сказал я, - нет речи о нарушении верности, верность не нарушена. Не путай разные вещи. Мы поступили несправедливо с родителями, скрыв от них то, что сделали, и упорно продолжая это скрывать. Они боятся за нас. Не разрушить наши чувства хотят они, а только отложить на какое-то время внешнее проявление нашего союза.

- Можешь ты какое-то время не быть самим собой? - возразила она. - Можешь заставить свое сердце какое-то время не биться? Внешнее, внутреннее - все это едино, и все это любовь. Ты никогда не любил, потому что этого не знаешь.

- Матильда, - отвечал я, - ты всегда была так добра, так благородна, чиста, прекрасна, что я навеки заключил тебя в свою душу. Сегодня ты впервые несправедлива. Моя любовь бесконечна, нерушима, и боль от того, что я должен тебя оставить, несказанна, я не знал, что на свете бывает такая боль. Больнее только быть отвергнутым тобою. Мне безразлично, кто передаст тебе волю родителей, это не имеет значения, они родители, их воля - это их воля, а самое священное в нас говорит, что родителей надо чтить, что уз между родителями и их ребенком нельзя разрывать, хотя от этого и разбиваются наши сердца. Так я чувствовал, так думал, так действовал, я хотел сказать тебе необходимое мягко и ласково, поэтому я взял и на себя эту миссию. Я думал, что никто не сможет сказать тебе эту горькую истину так мягко и ласково, как я, поэтому я и пришел. Я пришел по доброте, из сострадания. Мною руководил долг, этот долг разрывает мне сердце, а в этом разрывающемся сердце - ты.

 Да, это слова, - сказала она, рыдая все сильнее и судорожнее, - это слова, которые я так любила слушать, которые так услаждали мне душу, которые были сладостны мне уже тогда, когда ты этого еще не знал, которым я верила, как вечной истине. Ты не должен был убеждать меня разрывать нашу любовь, пусть это тысячу раз долг, но для тебя он должен был быть невозможен. Поэтому я не могу тебе верить, твоя любовь не та, какою я представляла ее себе, не та, какова моя. Если бы ты раньше сказал, что земля - не земля, а небо - не небо, я бы тебе поверила. Теперь я не знаю, верить ли мне тому, что ты говоришь. Не могу иначе и не могу ничего поделать, чтобы это знать. О Боже, как все изменилось и как непрочно то, что мне казалось вечным. Как мне вынести это?

Она спрятала лицо в розах, и ее пылавшие щеки были теперь красивее роз. Она совсем прижалась лицом к розам и плакала так, что казалось, я чувствую дрожь ее тела и от боли она вот-вот потеряет сознание. Я хотел говорить, но не мог, мне сжимало грудь и органы речи были бессильны. Я коснулся ее тела, но она отпрянула, почувствовав это. Я неподвижно стоял около нее. Я запустил руку в ветки роз и сжал их вместе с шипами до крови, отчего мне стало чуть легче.

Через некоторое время, когда ее рыданья немного унялись, она подняла лицо, вытерла слезы вынутым из кармана платком и сказала:

- Все прошло. Оставаться здесь долее нам нет причины, вернемся в дом и посмотрим, что будет дальше. Кто нас встретит, не должен увидеть, что я так плакала.

 Пойдем в дом.

С этими словами она направилась к увитому виноградом проходу, а я пошел рядом с нею. Крови на моей руке она не заметила. Я больше не пытался утешать ее, видя, что в таком состоянии она этого не воспримет. Я понял также, что в гневе на меня она перенесет свою боль легче, чем если бы этого гнева не было. Мы молча вошли в дом. Там мы прошли в комнату матери. Матильда бросилась ей на грудь. Я поцеловал госпоже руку и удалился.

 Не убивайтесь чрезмерно, все еще, может быть, образуется.

В остальном же его доводы, изложенные им приветливо и ласково, были те же, что и у его супруги. Заглянула ко мне однажды и мать Матильды, грустно улыбнулась при виде моей деятельности и подала мне руку. Мои ожидания были мрачнее, чем были, казалось, ожидания этих двоих. Вера Матильды в меня была поколеблена. Когда я объявил о своем намерении уехать завтра же и мне уже не возражали, как попытались было, я позвал Альфреда и сказал ему, что я не собираюсь в большое путешествие, как он, наверное, решил, а покидаю этот дом надолго, может быть, навсегда. Возникли, мол, обстоятельства, которые делают это необходимым. Он с рыданьями бросился мне на шею, я не мог его унять и почти плакал сам. Его отвели потом к родителям, в кабинет отца, чтобы успокоить. В тот вечер его уложили в другой спальне под присмотром слуги. Когда его увели, я пошел к ее родителям и поблагодарил их за все хорошее, что выпало мне в их доме. Они также поблагодарили меня и внушили какие-то надежды. Договорились, что хозяйские лошади доставят меня до ближайшей почты. Матильда не вышла к ужину.

и сказал:

- Прощай, Раймунд.

 Прощайте, молодой барин, - отвечал он, - и будьте счастливы.

- Ты не знаешь, Раймунд!

- Знаю, знаю, молодой барин, - все может статься.

 Прощай.

образом, окружающие тоже попрощались со мной, пожелали мне счастья и веселого возвращения. Я сел в коляску и уехал из Гейнбаха.

Хозяин этого дома как-то сказал мне:

- Может быть, вы когда-нибудь покинете этот дом без раскаяния и без боли.

Однако я покидал его хоть без раскаяния, но с болью.

На почте я отпустил гейнбахскую коляску, последнюю примету этого уголка земли, и заказал место в карете, идущей в город, где я так долго жил, где завершил ученье, откуда уехал в Гейнбах и где находился дом родителей Матильды. Но в городе этом я не остался.

Вблизи места, где я родился, в лесу есть куполообразная скала, с которой видно далеко вокруг. Северный ее склон пологий и порос темными елями. С юга она круто обрывается, весьма высока и испещрена ущельями, там она глядит на редкий лес, между деревьями которого пасется скот. За лесом видны луга и поля, затем высокогорье. Из города я отправился на свою родину, а оттуда на купол этой скалы. Я сидел на нем и горько плакал. Теперь я был одинок, как никогда не был одинок раньше. Я заглядывал в темные жерла пропастей и спрашивал себя, не броситься ли мне туда. Образ моей умершей матери вторгся в эти смутные, ужасные мысли и стал милым предметом моих раздумий. Я ежедневно ходил на эту скалу и часто просиживал на ней по нескольку часов. Не знаю, почему я туда стремился. В юности я часто бывал на ней, нам доставляло удовольствие бросать оттуда довольно большие камни, чтобы увидеть клубы каменной пыли, когда камень ударится о камень, услыхать его удар, услыхать стук и грохот окатышей у подножья скалы. С этого купола не видно было тех краев, где находилось жилье Матильды, не видно было даже граничивших с ними гор. Постепенно я стал бродить и по другим окрестностям моего родного дома. Зять был человек кроткий и тихий, и дома мы, бывало, за весь день обменивались всего лишь несколькими словами.

Со временем я стал подумывать об отъезде и о своих служебных занятиях, о которых так давно забыл, и, может быть, долго не вспоминал бы, поглощенный гейнбахскими делами.

был зачислен и теперь очень усердно трудился в той области низших инстанций, в какой пребывал. Я жил еще уединеннее, чем когда-либо. Моего небольшого жалованья и доходов от моих сбережений хватало на мои потребности. Я жил в той части предместья, которая находилась очень далеко от дома родителей Матильды. Зимою я почти никуда не ходил, кроме как из дома на службу - а это был путь очень долгий - и со службы домой. Кормился я в небольшом трактире, лежавшем на моем пути. Друзей и товарищей я навещал редко, всякая связь с людьми была для меня отравлена. Отдыхом мне служили занятия историей, политическими науками и естествознанием. Прогулки по валу во внешней части города или ходьба по глухой части окрестностей давали мне воздух и движение. Матильду я увидел один раз. Она ехала с матерью в открытой коляске по одной из широких улиц предместья, где я никак не предполагал встретить ее. Я оглянулся, узнал ее и едва не упал. Увидела ли она меня, я не знаю. Затем я отправился на службу, к своему письменному столу. В первое время мое начальство не очень-то замечало меня. Я работал с чрезвычайным усердием, это стало лекарством для моей раны, и я охотно прибегал к этому лекарству. Пока голова моя была заполнена всякими служебными делами, в ней ничего больше не было. Мучительны бывали лишь промежутки. Науки тоже отвлекали не так надежно. Мое усердие наконец обратило на меня внимание, меня повысили. Сначала дело шло медленно, потом пошло быстрее. По истечении нескольких лет я занимал одно из почетнейших мест на государственной службе, дававшее право общения с наиболее образованной частью городских жителей, и у меня были все виды на то, чтобы подняться еще выше. В таких обстоятельствах обычно заключаются браки с девушками из лучших домов, ведущие затем к счастливой и достойной семейной жизни. Матильде было сейчас, наверное, двадцать один или двадцать два года. Никаких попыток сближения со мной со стороны ее родителей не было, и я не находил ни малейших признаков этого, сколь упорно ни ждал, что они обо мне справятся. Поэтому никаких прямых шагов к сближению с нею я делать не мог. Косвенно же я предпринял такие шаги, которые надежно убедили бы ее в неизменности моей привязанности. В ответ я получил недвусмысленные доказательства того, что Матильда презирает меня. К замужеству, для которого ввиду ее богатства и незаурядной красоты имелись самые блестящие предложения, склонить ее не удалось. С глубокой, тяжелой скорбью одел я надгробным покровом самые священные чувства моей жизни.

трудов, поездок, докладов, предложений, меня посылали со всяческими миссиями, я соприкасался с самыми разными людьми, и император стал, смею сказать, моим другом. Когда меня возвели в бароны, ко мне издалека приехал мой старый дядюшка, чтобы, как он выразился, засвидетельствовать мне свое почтение. Хотя он не уделял никакого внимания моей матери, а после смерти отца чуть ли не жестоко от нее отстранился, я все-таки принял его приветливо, потому что при моей заброшенности он был как-никак единственным моим родственником. С тех пор мы переписывались. Я вступал в связь со множеством людей и познакомился с некоторыми сторонами общества. Но связи эти отчасти носили светский характер, отчасти люди стремились ко мне, надеясь через меня возвыситься, отчасти же такие встречи были совсем безынтересны. Как тяжелы мне были мои дела, как мало, по сути, я для них подходил, об этом я вам уже сказал. Постепенно я стал почти стариком. Подолгу живя в отдалении, я не знал многих обстоятельств в столице. Матильда вышла замуж в довольно позднем возрасте. Установился прочный мир, я снова постоянно жил в столице, и тут я совершил нечто, в чем буду упрекать себя до конца жизни, потому что это не соответствует чистым законам природы, хотя случается на свете тысячи и тысячи раз. Я женился без любви и привязанности. Не было отвращения, но не было и привязанности. Взаимное уважение было велико. Мне много говорили, что это мой долг - создать семью, быть окруженным в старости дорогими и близкими, которые будут любить меня, заботиться обо мне, станут моей защитой и унаследуют мое имя и мои почести. Это, мол, долг перед людьми и перед государством. На мое возражение, что у меня нет влечения ни к одному существу женского пола, мне отвечали, что влечения часто ведут к несчастным союзам, а знание друг друга и взаимное уважение строят прочное счастье. Несмотря на зрелый возраст, я все еще мало что смыслил в этих вещах. Мое юношеское увлечение, такое сильное, почти необузданное, не принесло мне счастья. Итак, я женился на девушке, не столь уже молодой, приятного вида, чистейшего нрава, испытывавшей ко мне глубокое почтение. Говорили, что я женился на богатстве, потому что дом у меня велся на широкую ногу; однако дело обстояло не так. Моя супруга принесла мне хорошее приданое, но я мог бы внести в дом еще больше. Поскольку при моей умеренной жизни мне почти ничего не было нужно, я сделал, особенно достигнув высокого чина, значительные сбережения. Их я вложил в тогдашние облигации, а поскольку те по окончании войны сильно поднялись в цене, я стал чуть ли не богачом. Мы прожили два года в этом браке, и тогда я узнал то, чего не знал до его заключения, а именно - что без привязанности в брак вступать не следует. Мы жили в согласии, в глубоком взаимном уважении к хорошим качествам другой стороны, жили во взаимодоверии и взаимовнимании, наш брак называли образцовым. Но мы жили только без несчастья. Для счастья нужно нечто большее, чем отрицательность, счастье - это воплощение очарования другой стороны, к которой радостно устремлены все наши силы. Когда через два года Юлия умерла, я искренне о ней скорбел. Но образ Матильды оставался в моей душе неизменным. Я был теперь снова один. Побудить меня к вступлению в новый брак было невозможно. Я знал теперь то, чего прежде не знал. Любовь и привязанность, думал я, - это вещь, которая прошла мимо моего сердца.

Через год после смерти Юлии умер мой дядя и сделал меня наследником своего немалого состояния.

Мои дела между тем становились с каждым днем все труднее. Если я уже в прежние времена подумывал, что государственная служба не соответствует моим качествам и что лучше бы мне уйти с нее, то по зрелом размышлении и пристальном наблюдении над собой мысль эта превращалась во все большую уверенность, и я решил сложить с себя свои должности. Мои друзья старались помешать этому, и многие, кого я знал как столпов государства и с кем в трудные времена провел немало тяжелых часов на службе, настойчиво убеждали меня не прекращать своей деятельности. Но я был непоколебим. Я подал прошение об отставке. Император принял его благожелательно и с воздачей мне почестей. У меня было намерение осесть под конец жизни на земле, отдаться там научным трудам, наслаждаться, насколько буду способен, искусством, ухаживать за своими полями и садами и делать какие-то общеполезные для своего окружения дела. Время от времени я мог бы ездить в город, чтобы навещать своих старых друзей, а порой и совершать путешествия в отдаленные страны. Я поехал к себе на родину. Зять, оказалось, умер уже четыре года назад, дом находился в чужих руках и был целиком перестроен. Вскоре я уехал оттуда. После множества неудачных попыток я нашел это место, где я живу теперь, и осел на нем. Я купил Асперхоф, построил дом на холме и постепенно придал имению тот вид, в каком вы его теперь видите. Мне понравился этот край, понравилось это прелестное место, я прикупил еще несколько лугов, лесов и полей, объехал все окрестности, полюбил свои занятия и объездил самые главные страны Европы. Так поседела моя голова, и, казалось, у меня воцарились радость и мир.

увидел и стоявших перед розами женщину и мальчика. Я подошел к ним. Это была Матильда. Она держала мальчика за руку. Заливаясь слезами, она смотрела на розы. Ее лицо постарело, и фигура была как у женщины в годах.

- Густав, Густав, - воскликнула она, взглянув на меня, - я не могу не говорить тебе «ты». Я приехала, чтобы попросить у тебя прощения за обиду, которую я тебе нанесла. Пусти меня ненадолго в свой дом.

 Матильда, - сказал я, - добро пожаловать на эту землю, добро пожаловать тысячу раз, и считай этот дом своим.

С этими словами я подошел к ней, взял ее руку и поцеловал ее в губы.

- Матильда, - сказал я ласково, - успокойся.

- Отведи меня в дом, - сказала она тихо.

мальчику:

 Посиди здесь и подожди, пока я не поговорю с твоей матерью и не уйму слезы, от которых ей сейчас так больно.

Мальчик приветливо посмотрел на меня и послушался. Я провел Матильду в приемную и предложил ей сесть. Когда она опустилась на мягкие подушки, я сел напротив нее на стул. Она продолжала плакать, но слезы ее мало-помалу стихали, через некоторое время слезинки из ее глаз полились реже, и наконец она вытерла платком последние. Мы молча сидели и смотрели друг на друга. Она смотрела, наверное, на мои седые волосы, а я глядел ей в лицо. Оно уже увяло, но на щеках и около рта оставалась печать прелести и той мягкой печали, которая так трогательна в отцветших женщинах, когда за ней виден свет, видно отражение ушедшей красоты. Я узнал в этих чертах прежнее цветение юности.

- Густав, - сказала она, - вот мы и увиделись. Я не могла больше мириться с обидой, которую причинила тебе!

- Не было никакой обиды, Матильда, - сказал я.

 Да, ты всегда был добр, - отвечала она, - я это знала, поэтому и приехала. Ты и сейчас добр, это говорит твой милый взгляд, который все так же хорош, как когда-то, когда он был моим блаженством.

- О, дорогая Матильда, мне нечего тебе прощать, и тебе тоже нечего прощать мне, - ответил я. - Объясняется все тем, что ты тогда не способна была увидеть то, что было видно, а я тогда не был способен сблизиться с тобой больше, чем я должен был сблизиться. Твой мучительный гнев был любовью, и моя мучительная сдержанность тоже была любовью. В ней наша ошибка, и в ней же наша награда.

- Да, в любви, - отвечала она, - которую мы не смогли изжить, я оставалась все-таки верна тебе вопреки всему и любила только тебя одного. Многие домогались меня, я их отвергала. Меня выдали за человека доброго, но жившего рядом со мной отчужденно, я знала только тебя, цветок моей молодости, который не увядал никогда. И ты тоже любишь меня, это говорят тысячи роз у стен твоего дома, и это для меня наказание, что я приехала как раз во время их цветения.

- Не говори о наказании, Матильда, - ответил я, - и поскольку все остальное обстоит так, оставь прошлое и скажи, каково твое положение теперь. Могу ли я тебе в чем-то помочь?

 Нет, Густав, - отвечала она, - самая большая помощь в том, что ты есть на свете. Мое положение очень просто. Мои отец и мать давно умерли, супруга тоже давно нет в живых, а Альфред… ты так любил его…

 Как любил бы сына, - ответил я.

- Он тоже умер, не оставив ни жены, ни ребенка, дом в Гейнбахе и дом в городе он успел продать. Я владею имуществом семьи и живу уединенно со своими детьми. Милый Густав, я привезла с собой мальчика… Как ты узнал, что он мой сын?

- Я увидел у него твои черные глаза и твои каштановые волосы, - ответил я.

 Я привезла к тебе мальчика, - сказала она, - чтобы ты увидел, что он такой же, как твой Альфред, - почти копия, но у него нет никого, кто обходился бы с ним так, как ты с Альфредом, кто так любил бы его, как ты любил Альфреда, и кого он мог бы в ответ полюбить так, как Альфред любил тебя.

 Как зовут мальчика? - спросил я.

 Густав, как тебя, - отвечала она.

Я не смог сдержать слез.

 Матильда, - сказал я, - у меня нет ни жены, ни детей, ни родственников. Ты была единственным, что было у меня за всю жизнь, единственное, что есть у меня теперь. Оставь мне мальчика, оставь его у меня, я стану его учить и воспитывать.

- О, мой Густав, - воскликнула она с горячими слезами растроганности, - как верно было мое чувство, которое привело меня к тебе, прекраснейшему из людей, когда я была ребенком, чувство, которое не покидало меня всю жизнь.

Она встала, положила голову мне на плечо и зарыдала. Я не мог сдержать себя, у меня неудержимо полились слезы. Я обнял ее и прижал к сердцу. И я не знаю, проникал ли так когда-либо в душу горячий поцелуй юной любви и возвышал ее когда-либо так, как это запоздалое объятие старых людей, сердца которых дрожали от переполнявшей их любви. Что в человеке чисто и прекрасно, то нерушимо, и это драгоценность на все времена.

 У тебя есть еще дети?

- Девочка, которая на много лет старше мальчика, - отвечала она, - ее я тоже привезу к тебе, у нее тоже черные глаза и каштановые волосы, как у меня. Девочку я оставлю у себя, а мальчик, если ты так добр, пусть поживет с тобой сколько захочешь. Пусть бы он стал таким же, как ты. О, я и думать не думала, что все здесь так будет!

- Матильда, успокойся, - сказал я, - я позову мальчика, мы с ним спокойно поговорим.

Так я и сделал, я привел за руку мальчика, и мы еще некоторое время говорили с ребенком и друг с другом. Затем я показал Матильде дом, сад, хутор и все прочее. К вечеру она уехала, чтобы переночевать в Рорбахе. Мальчика, как мы договорились, она пока взяла с собой, чтобы снарядить и подготовить его и, когда она сочтет удобным, привезти ко мне. С тех пор мы переписывались, а через некоторое время она привезла с Густавом, который все еще у меня, и Наталию, которая тогда только расцветала. Большего сходства между этой девочкой и Матильдой-девочкой нельзя было и вообразить, я испугался, когда увидел Наталию. Не могу сказать, похожа ли была Матильда на Наталию в нынешнем се возрасте: к тому времени я уже расстался с Матильдой.

этого, розы стали для нее самым дорогим и служат украшением дому. Она стала такой мягкой и спокойной, какой вы теперь ее знаете, и этот склад ее натуры укреплялся все более, по мере того как внешние ее обстоятельства становились ровнее, а душа ее, позволю себе это сказать, осчастливилась. Наладилась дружеская связь, Густав привык ко мне, я к нему, и из привычки возникла любовь. Матильда давала советы относительно моего домашнего хозяйства, я - насчет ведения ее дел. Мы часто обсуждали воспитание Наталии и предпринимали согласованные действия. И в этой взаимопомощи крепла наша прежняя привязанность друг к другу, которая никогда не исчезала, которая превратилась в благородное, глубокое, дружеское чувство и могла теперь существовать открыто и правомерно. У меня снова появился кто-то, кого я был способен любить, а Матильда могла обратить свое сердце, всегда принадлежавшее мне, к моему благу и к моей душе совершенно открыто. Через некоторое время было объявлено о продаже Штерненхофа. Я предложил Матильде купить его. Она осмотрела это имение. Из-за соседства со мною и даже из-за тамошних лип, напоминавших ей высокие деревья на лужайке перед гейнбахским домом, она склонилась к покупке. Да и вообще Штерненхоф очень походил на дом в Гейнбахе, представлял собою очень приятное имение и давал Матильде на остаток дней твердую опору и какую-то завершенность прожитого. Таким образом, купля состоялась. В то же примерно время я устроил в своем доме квартиру для Матильды и Наталии. В Штерненхофе нужно было много поработать, прежде чем все приобрело более или менее уютный вид. И потом все время приходилось то переделывать, то перестраивать, пока дом не принял нынешнего своего вида. И даже теперь, как вы знаете, там и здесь все строят, укрепляют, украшают, и так, наверное, будет продолжаться всегда. Розы, этот знак нашей разлуки и нашего воссоединения, останутся преимущественно в Асперхофе, потому что Матильде было приятно увидеть их там. В пору цветения роз она каждый раз жила у меня. Она любила эти цветы донельзя, ухаживала за ними и радовалась, когда ей удавалось подарить мне какой-нибудь их сорт, которого у меня еще не было. Я же заказывал мебель для ее замка, доставлявшую ей большое удовольствие. Густав день ото дня становился все лучше и обещал стать мужчиной, который будет радовать своих близких. Наталия делалась не только красивой и прелестной, но и в отношениях с матерью становилась чиста и благородна, как мало кто. Она сохранила глубину чувств своей матери, но отчасти по натуре, отчасти благодаря очень тщательному воспитанию в ее жизни больше спокойствия и постоянства. Между мною и Матильдой отношения особые. Есть супружеская любовь, которая после дней пламенной, грозоподобной любви, влекущей мужчину к женщине, превращается в тихую, очень искреннюю дружбу, которая выше всяких похвал и всяких порицаний и есть, может быть, самое ясное в человеческих отношениях. Эта любовь и пришла. Она глубока, лишена страстного влечения, радуется, когда друг рядом, старается украсить и продлить его дни, она нежна и как бы неземного происхождения. Матильда участвует во всех моих усилиях, она со мною в саду, она наблюдает за цветами и овощами, она бывает на хуторе и следит за доходом, который он приносит, ходит в столярную мастерскую и смотрит, что мы там делаем, принимает участие в нашем искусстве и даже в наших научных усилиях. Я присматриваю за ее домом, слежу за делами в замке, на хуторе, на полях, вникаю в ее желания и мнения и заключил в свою душу воспитание и будущее ее детей. Так мы и живем в счастье и постоянстве, словно в бабьем лете без предшествовавшего ему настоящего лета. Мои коллекции пополняются, мои постройки принимают все более завершенный вид, я привлек к себе разных людей, я научился здесь большему, чем за всю свою жизнь, забавы идут своим чередом, и тем немногим, что мне осталось, я еще пользуюсь.

После этих слов он помолчал, и я тоже. Затем он сказал:

- Я должен был сообщить вам все это, чтобы вы знали, как я связан со штерненхофской семьей и чтобы вам было ясно, в какой круг вы теперь тоже вступаете. Дети знают эти обстоятельства в общих чертах, вникать в них подробно им не было так важно, как вам. Я не хочу, чтобы у вас были тайны от будущей вашей супруги. Вы можете сообщить Наталии то, что я вам сказал, я этого, как вы понимаете, сделать не мог. О будущем Наталии я часто говорил с Матильдой. Она должна была выйти за того, к кому глубоко привяжется. Нужно величайшее взаимное уважение. То и другое составит ее счастье, которое миновало ее мать и отеческого друга. В сопровождении старого Раймунда, нынче уже умершего, Матильда предпринимала большие поездки. Она искала в них покоя, да и нашла его. Нашла в созерцании благороднейших произведений человечества и в наблюдении за разными народами и их обычаями. Наталии это придало твердость, благородство и лоск. Она знакомилась со многими молодыми людьми, но никогда не проявляла склонности ни к кому. Вот она и потеряла то, что называют «блестящие связи». Для меня было бы тоже большой заботой выбирать среди наших молодых людей. Когда вы впервые подошли к ограде нашего дома и я увидел вас, я подумал: «Вот, может быть, и супруг для Наталии». Почему я так подумал, не знаю. Позднее я снова подумал так, но уже знал почему. Наталия увидела вас и полюбила, как вы ее. Мы заметили зарождение этой взаимной симпатии. У Наталии она сказалась вначале в душевном подъеме, позднее в немного болезненном беспокойстве. У вас она открыла душу раннему расцвету искусства и проникновению в глубочайшие сокровища науки. Мы ждали развития событий. Для большей верности и для проверки прочности ваших чувств мы нарочно две зимы не привозили Наталию в город, чтобы вас разлучить, мать снова брала ее в большие поездки и вводила в свет. Но ее чувства оставались неизменны, и развязка пришла. Мы с радостью препоручаем девушку вашей любви и вашей защите, вы сделаете ее счастливой, а она - вас, ибо вы не изменитесь и она не изменится тоже. Густав когда-нибудь получит Штерненхоф и все, что к нему относится, ибо дом этот стал так дорог Матильде, что она хочет, чтобы он остался собственностью ее семьи и будущие поколения чтили то, что вложила в него первая владелица. Густав, мы уже знаем, так и поступит и, вероятно, постарается внушить такое же настроение своим потомкам. Наталия получит от меня Асперхоф со всем, что в нем есть, а также всю мою наличность. Вы не посрамите здесь память обо мне.

При этих его словах я со слезами на глазах протянул ему руку. Он пожал ее от всей души.

 Вы можете жить в Асперхофе, или в Штерненхофе, или у ваших родителей. Везде найдется место для вас. Вы можете также делить свое местожительство между нами, и так, наверное, и будет, пока все наши обстоятельства не приспособятся к этому новому событию. Бумаги относительно передачи моего состояния Наталии вы получите после вашей свадьбы. Пока я жив, ей достанется некая часть, остальное - после моей смерти.

ее отца Тароны.

- Фамилия Наталии Тарона? - спросил я.

- Разве вы этого не знали? - спросил он в ответ.

 Я всегда слышал, как Матильду называли госпожой фон Штерненхоф, - отвечал я, - с Матильдой и Наталией я не бывал нигде, кроме Штерненхофа, Асперхофа и Ингхофа, а там обеих всегда называли по именам. Других разысканий я вообще не предпринимал.

- Матильда сделала так, чтобы ее называли по Штерненхофу, это имя ей милее. Так, наверное, и получилось, что другого вы и не слышали. Для Густава надо будет хлопотать о разрешении носить эту фамилию.

 Но госпожи Тарона, сказали мне, как раз той зимой, когда я увидел Наталию в ложе, не было в городе, - сказал я и вспомнил о Преборне, который сообщил мне об этом обстоятельстве.

- Совершенно верно, - отвечал мой гостеприимец, - мы поехали туда только на представление «Короля Лира». Я был в ложе позади Наталии, но вас не видел.

 И я вас, - ответил я.

- Наталия рассказала нам о каком-то молодом человеке, на которого она обратила внимание в театре, - отвечал он, - но лишь долгое время спустя могла она открыть нам, что это были вы.

- А не видел ли я однажды зимой, в городе, после выздоровления императора, как вы ехали в украшении всех своих наград? - спросил я.

 Вполне возможно, - ответил он, - в то время я был в городе и при дворе.

 - сказал он через некоторое время, - я рассказал вам о своей жизни, потому что вам предстоит стать членом нашей семьи. Я говорил с вами от всей души, а теперь кончим этот разговор.

- Я обязан поблагодарить вас, - отвечал я, - однако все услышанное для меня еще слишком ошеломительно и ново, чтобы я мог сейчас найти слова благодарности. Только одно причиняет мне чуть ли не боль: что вы с Матильдой не вступили после вашего воссоединения в более тесный союз.

Старик покраснел при этих словах, покраснел так сильно и в то же время так красиво, как я никогда еще этого не замечал за ним.

- Время ушло, - отвечал он, - такие отношения уже не были бы так прекрасны, да и Матильда тоже этого не хотела.

Я долго стоял, пытаясь собраться с мыслями. Когда я впервые поднялся к этому дому и на другой день увидел его изнутри, мне и в голову бы не пришло, что все произойдет так, как произошло, и что все это станет моей собственностью. Еще я понял теперь, почему, говоря о своих владениях, он обычно употреблял слово «наши». Оно уже относилось к Матильде и ее детям.

Пробыв еще некоторое время у себя в комнате, я покинул ее, чтобы прогуляться на свежем воздухе и мысленно еще раз вернуться к услышанному.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница