Обнаженная.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ.
ГЛАВА I.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Бласко-Ибаньес В., год: 1911
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Обнаженная. ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ГЛАВА I. (старая орфография)



ОглавлениеСледующая страница

 

Висенте Бласко Ибаньес. 

Обнаженная. 

Роман. 

Единственный разрешенный автором перевод с испанского Татьяны Герценштейн. 

Книгоиздательство "Современные проблемы".

Москва, 1911. 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. 

I.

Было одиннадцать часов утра, когда Мариано Реновалес подошел к музею Прадо. Прошло уже несколько лет с тех пор, как знаменитый художник был здесь в последний раз. He мертвые привлекали его сюда. Они были, конечно, очень интересны и достойны уважения под славным венцом многих веков, но искусство шло теперь по новым путям; Реновалес не мог учиться здесь у мертвых, при освещении со стеклянного потолка, глядя на действительность глазами людей с иным темпераментом, чем у него. Клочек моря, уголок на склоне горы, группа оборванцев, выразительная головка привлекали Реновалеса больше, чем этот дворец с широкими лестницами, белыми колоннами и статуями из бронзы и алебастра - величественный пантеон искусства, где постоянно переживали муки колебаний молодые художники, находясь в состоянии самой безплодной нерешимости и не зная, какой путь им избрать.

Маэстро Реновалес остановился на минуту внизу у лестницы. Он глядел несколько взволнованно на ведущий ко дворцу спуск, поросший свежим дерном и украшенный редкими, тощими деревьями; так глядят после долгого отсутствия на родные места, где протекла молодость. Над этим спуском высилась древняя готическая церковь де-лос-Херонимос, выделяясь на голубом фоне неба своими двумя башнями и ветхими аркадами. Зимний пейзаж парка Ретиро служил фоном для белой массы музея. Реновалес вспомнил фрески Джиордано, украшавшия внутренность музея. Затем он перевел взгляд на здание с красными стенами и каменным входом, которое претенциозно замыкало горизонт на первом плане, на краю зеленого откоса. Фу! Академия! Презрительный жест художника соединил во едино Академию языка со всеми остальными; живопись, литература и все проявления мысли были связаны, здесь, словно неподвижные мумии, узами традиций, правил и уважения к старине.

Налетевший порыв ледяного ветра развеял длинную и слегка поседевшую бороду художника и чуть не унес его большую фетровую шляпу, из под полей которой торчали прядки волос; в молодости эти волосы были скандальной длины, но по мере того, как росли слава и богатство маэстро, волосы его постепенно укорачивались под напором благопристойности.

Реновалесу стало холодно в этом низком и сыром месте. День был ясный и очень холодный, каких бывает много зимою в Мадриде. Солнце сияло, небо было голубое, но с покрытых снегом гор дул холодный ветер, который леденил землю, придавая ей хрупкость стекла. В тенистых углах, куда не проникали теплые лучи солнца, блестел еще утренний иней, словно сахарный покров. Воробьи, ослабевшие от зимних лишений, попрыгивали по заиндевевшему мху, как озябшия детки, и отряхивали свои жалкия перышки.

Лестница музея напомнила маэстро годы его отрочества. Много раз поднимался он по этим ступеням, когда ему было шестнадцать лет, и желудок его был испорчен скверными обедами у квартирных хозяек. Сколько раз сидел он по утрам в этом огромном дворце, копируя картины Веласкеса. Эти места вызывали в его памяти угасшия надежды, целый рой иллюзий, казавшихся ему теперь смешными, и тяжелые воспоминания о том, как он голодал и унизительно торговался, зарабатывая первые деньги продажей копий с известных картин. Его широкое, полное лицо с крупными бровями, при виде которых робели его ученики и поклонники, озарилось веселою улыбкою. Он вспоминал, как являлся тогда в музей медленною походкою и не отходил ни на шаг от мольберта, боясь, как бы окружающие не заметили, что подошвы его отстают от сапог.

Реновалес прошел через вестибюль и открыл первую стеклянную дверь. Стук колес по аллее Прадо, звонки трамваев, глухой скрип колес, крики ребятишек, бегавших по склонам вокруг музея, одним словом, весь шум внешняго мира сразу прекратился. Реновалес открыл вторую дверь, и лицо его, зазябшее на улице, почувствовало ласку теплой атмосферы, полной необъяснимого жужжания тишины. Шаги посетителей отдавались здесь гулким эхом, как во всех крупных необитаемых зданиях. Стук захлопывавшейся двери гремел, словно пушечный удар, прокатываясь по залам сквозь тяжелые драпировки. Отдушины, прикрытые тонкими решетками, выпускали в залу свое невидимое дыхание. Входя в музей, публика инстинктивно понижала голос, словно в соборе, и глядела с пугливым благоговением, как будто ей внушали страх тысячи картин на стенах и огромные бюсты, украшавшие ротонду и середину главного зала.

При виде Реновалеса два сторожа в форменных сюртуках вскочили на ноги. Они не знали, кто это, но сразу поняли, что это персона. Лицо Реновалеса было знакомо им не то по газетам, не то по коробкам спичек, и соединялось в их уме с большою популярностью и высокими почестями, воздаваемыми лишь выдающимся людям. Но они вскоре узнали маэстро. Столько лет не видали его уже в музее! И держа в руках шапки с золотыми галунами, сторожа с почтительною улыбкою сделали несколько шагов навстречу великому художнику.--"Здравствуйте, дон Мариано. He угодно ли вам что-нибудь, сеньор де-Реновалес? He прикажете ли позвать сеньора директора?" - Это была преувеличенная почтительность, что-то похожее на смущение придворных, узнавших, несмотря на инкогнито, иностранного монарха, который неожиданно входит во дворец их повелителя.

Реновалес отделался от них резким движением. Быстрый взгляд его скользнул по большим, декоративным картинам ротонды, изображавшим войны ХѴП века: генералы с торчащими усами, в шляпах с перьями, командовали на поле сражения коротенькой палочкой, словно дирижировали оркестром; отряды мушкетеров исчезали со знаменами на склоне горы; целые леса копий выглядывали из дыма; фон картины составляли зеленые луга Фландрии. Эти громкия и безплодные сражения были смертельной агонией той Испании, которая пользовалась мировым влиянием. Реновалес приподнял тяжелую драпировку и вошел в огромный средний зал. Публика, находившаяся в конце зала, выглядела при матовом и мягком освещении, словно кукольные фигурки.

Художник шел вперед, еле глядя на картины; оне были для него старыми знакомыми, которые не могли сказать ему ровно ничего нового. Взор его скользил по публике, не находя в ней тоже ничего нового. Казалось, что она составляла необходимую принадлежность музея и не менялась здесь уже много лет. Тут были добродушные отцы семейства, объяснявшие своим многочислеыным ребятам содержание картин, учительница с несколькими застенчивыми и молчаливыми ученицами, которые проходили, не глядя, мимо полуобнаженных святых, покоряясь приказу свыше, какой-то господин с двумя священниками, громогласно объяснявший им картины, чтобы показать, что он знает в них толк и чувствует себя в музее, как дома, несколько иностранок с поднятой вуалью и с пальто на руке, перелистывавших каталог. У всех был знакомый ему вид, и все настолько стереотипно выражали свой восторг и восхищение, что Реновалесу невольно пришла в голову мысль, не та ли это публика, которую он видел в последний раз в музее.

Проходя по музею, он мысленно приветствовал великих маэстро. С одной стороны висели картины Греко, изображавшия стройных святых, неясные контуры которых на зеленовато-лазоревом фоне придавали им одухотворенный, неземной вид, далее, морщинистые и смуглые головы Рибера с выражением ужасных страданий и боли. Реновалес восхищался этими выдающимися художниками, но держался твердого решения никогда и ни в чем не подражать им. Далее между шнуром перед картинами, и рядом витрин, бюстов и мраморных столиков на ножках в виде золоченых львов он натолкнулся на мольберты нескольких художников, копировавших картины Мурильо, Это были все ученики Академии Художеств или барышни в скромных платьях стоптанных башмаках и старых шляпках. На полотне перед ними намечались голубые плащи Пресвятой Девы и пухлые фигурки кудрявых ребятишек, игравших с Божественным Агнцем. Эти копии писались на заказ для благочестивых людей или имели хороший сбыт в монастыри и часовни. Работа веков, дым свечей и полумрак в святых местах заставляли всегда скоро тускнеть яркия краски этих картин, и легко может статься, что полные слез глаза молящихся увидят когда-нибудь, что божественные фигуры оживут таинственною жизнью на черном фоне картин, и люди будут молить их о сверхъестественных чудесах.

Маэстро направился в зал Веласкеса. Там работал его друг Текли. Реновалес явился в музей с исключительною целью посмотреть копию, которую венгерский художник писал с картины Las Meninas {Las Meninas (Придворные дамы) - одна из лучших картин Веласкеса.}.

За несколько дней перед тем, когда Реновалесу доложили в его роскошной мастерской о приходе художника, он некоторое время сидел в недоумении, глядя на поданную ему визитную карточку. Текли!.. Но вскоре он вспомнил одного приятеля, с которым часто виделся, когда жил в Риме двадцать лет тому назад. Этот добродушный венгерец был его искренним поклонником; он не обладал большим талантом и заменял его молчаливым упорством в труде, словно рабочая скотина.

Реновалес с удовольствием увидал снова голубые глаза приятеля под редкими, шелковистыми бровями, его выдающуюся в виде лопаты нижнюю челюсть, придававшую ему сходство с австрийскими монархами, и высокую фигуру, склонившуюся от волнения и протягивавшую ему костлявые руки, длинные, словно щупальцы.

- О, maestro, caro maestro! --приветствовал он Реновалеса по-итальянски.

без единой пылинки; достойный взгляд его устремлялся изредка на блестящие сапоги, в которых отражалась, казалось, вся мастерская. В петлице его красовалась даже разноцветная розетка какого-то ордена. Одна только фетровая белоснежная шляпа не гармонировала со строгим видом государственного чиновника. Реновалес с искреннею радостью схватил протянутые руки. Так это знаменитый Текли! Как он рад повидать старого приятеля! Как чудно им жилось в Риме!.. И Реновалес стал слушать с добродушною улыбкою превосходства рассказ о его жизненных успехах. Текли был профессором в Будапеште и постоянно копил деньги, чтобы поехать учиться в какой-нибудь знаменитый музей Европы. В конце концов долголетния мечты его увенчались успехом, и ему удалось приехать в Испанию.

- О, Веласкес! Какой это великий художник, дорогой Мариано!

И откидывая назад голову, Текли закатывал глаза кверху и чмокал с наслаждением губами, словно потягивал стаканчик сладкого токайского вина своей родины.

Он жил уже целый месяц в Мадриде, работая каждое утро в музее. Копия его с Las Meninas была почти окончена. Он не ходил раньше к дорогому Мариано, потому что хотел сразу показать ему свою работу.

He придет ли Мариано как-нибудь утром к нему в Прадо? Старый товарищ, наверно, не откажет ему в этом доказательстве своей дружбы... Реновалес попробовал было отказываться. Что ему за дело до какой-то копии? Но в маленьких глазках венгерца светилась такая робкая мольба, и он осыпал великого маэстро такими похвалами, рассказывая подробно об огромном успехе, который имела картина Реновалеса Человек за бортом! на последней выставке в Будапеште, что тот обещал навестить приятеля в музее.

И через несколько дней утром, когда один господин, с которого он писал портрет, не мог явиться на обычный сеанс, Реновалес вспомнил данное Текли обещание и отправился в Прадо. Когда он вошел в музей, им овладело чувство какой-то подавленности и тоски по былым годам, словно у бывшого студента, который приходит в университет, где протекла его молодость.

Очутившись в зале Веласкеса, он почувствовал приступ религиозного благоговения. Перед ним был художник в истинном смысле слова. Все непочтительные теории Реновалеса о мертвых остались за дверью залы. От картин Веласкеса, которых он не видал уже несколько лет, снова повеяло свежим, сильным, неотразимым обаянием, вызвавшим у него угрызения совести. Он долгое время стоял неподвижно, переводя глаза с одной стороны на другую, словно желая охватить сразу все творчество безсмертного художника, а вокруг маэстро начинался уже шопот любопытных:

- Реновалес! Реновалес здесь!

Весть эта распространилась от входных дверей по всему музею и проследовала за художником до зала Веласкеса. Группы любопытных отрывались от картин и глазели на этого рослого, погруженного в свои думы человека, который, повидимому, не отдавал себе отчета в вызываемом его появлением любопытстве. Дамы переходили от одной картины к другой и следили одним глазком за знаменитым маэстро, портрет которого оне видали много раз. He верилось как-то, чтобы этот крупный детина был талантливым художником и так хорошо писал дамские портреты. Несколько молодых людей подошли к нему почти вплотную, чтобы поглядеть на великого человека вблизи, и делали вид, что разсматривают те же картины, что он. Они изучали его внешность во всех подробностях под влиянием ученической страсти подражать великим маэстро во всем. Один из них решил завязывать галстух и отпустить длинные волосы, как у Реновалеса, льстя себя тщетною надеждою, что это разовьет его способности к живописи. Другие досадовали мысленно на отсутствие на их лице растительности и не возможность отпустить себе седую и кудрявую бороду, как у знаменитого маэстро.

Реновалес скоро заметил окружавшую его среду любопытства. Молодые художники, копировавшие картины, ниже склонились над мольбертами, хмурясь и водя кистью медленно и неуверенно, так как позади них проходил великий маэстро. Новые, приближающиеся шаги заставляли их каждый раз вздрагивать от страха и горячого желания, чтобы он бросил взгляд на их работу. Реновалес догадывался с некоторым чувством гордости о том, что шептали эти губы, что говорили эти глаза, то разсеянно поглядывавшие на полотно, то внимательно устремлявшиеся на него.

- Это Реновалес... Художник Реновалес.

Маэстро долго глядел на самого старого из копировщиков; это был дряхлый и почти слепой старик с большими выпуклыми очками, придававшими ему вид морского чудовища; руки его дрожали от старости. Реновалес знал этого человека. Он видал его двадцать пять лет тому назад, когда сам еще учился в музее; копировщик сидел и тогда на этом месте и писал неизменно копию с картины Веласкеса Los Borrachos {Los Borrachos --пьяные. Примеч. перев.}. Если-бы даже он ослеп окончательно или картина исчезла, он смог бы нарисовать ее ощупью. Реновалес часто разговаривал с ним в те давния времена, но бедняга, конечно, не имел теперь ни малейшого понятия о том, что знаменитый Реновалес, слава которого гремела на весь мир, был тем самым молодым человеком, который не раз просил в те отдаленные времена одолжить ему кисть; воспоминание об этом молодом человеке даже едва ли сохранилось в его памяти, окаменевшей от неподвижности. Реновалесу невольно пришла в голову мысль о несравненной доброте дородного Бахуса и его пьяных придворных; эти важные персоны на картине Веласкеса давали средства к жизни бедному копировальщику, а может-быть и его семье - старой подруге жизни, женатым детям, и внукам, которых старик содержал трудом своих дрожащих рук.

Кто-то шепнул ему на ухо весть, волновавшую весь музей, и, пожав плечами с некоторым презрением, бедняга оторвал от раобты свое изможденное лицо.

И он устремил на маэстро огромные, словно у чудовищной рыбы, глаза, в которых сверкал за большими очками огонек иронии. "Форсун!" Ему приходилось не раз слышать о роскошной мастерской в чудном дворце, который выстроил себе Реновалес позади парка Ретиро. Все эти богатства были отняты Реновалесом, по мнению старика, у таких бедняков, как он, лишенных протекции и отставших от удачников на жизненном пути. Реновалес брал за картину по несколько тысяч дуросов, тогда как Веласкес работал за три песеты в день, а Гойа писал портреты за пару onzas {Onza--золотая монета в 80 песет. Прим. перев.}. Все это было сплошным враньем. Модернизм был в глазах старика лишь дерзким порывом молодежи, для которой нет ничего святого, и проявлением полного невежества в искустве со стороны разных дураков, верящих газетным толкам. Единственное, что было хорошого в искусстве, находилось здесь в музее. И старик снова презрительно пожал плечами; иронический огонек в его глазах потух, и он опять сосредоточил все свое внимание на тысячной копии с Los Borrachos.

Видя, что любопытство вокруг него затихает, Реновалес вошел в малый зал, где находилась картина Las Meninas. У этой знаменитой картины, занимавшей всю заднюю стену зала, сидел перед мольбертом Текли; белая шляпа его была сдвинута на затылок, чтобы дать полную свободу пульсации на лбу, нахмуренном от упорного напряжения.

При виде Реновалеса он поспешно встал и положил палитру на кусок клеенки, защищавший паркет от пятен краски. Дорогой маэстро! Как благодарен он ему за приход!.. И Текли показал ему свою копию; она отличалась точностью во всех мельчайших подробностях, но чудной жизненности и реальности оригинала в ней не было совершенно. Реновалес одобрительно покачал головою, удивляясь терпеливому и упорному труду этой кроткой, рабочей скотины, которая бороздила почву всегда одинаково ровно, с геометрическою точностью, но без малейшого намека на оригинальность.

- Тебе нравится? - с тревогою спрашивал Текли по-итальянски, заглядывая Реновалесу в глаза и стараясь отгадать его мысли. - Неправда-ли? Неправда-ли? - спрашивал он с неуверенностыо ребенка, который предчувствует обман.

- Я рад, маэстро... Я очень рад.

Он не отпускал теперь Реновалеса от себя. Раз знаменитый художник великодушно согласился посмотреть его копию, он не мог отпустить его так легко. Они должны были непременно позавтракать вместе в отеле, где жил Текли, распить бутылочку Chianti в память совместной жизни в Риме и поговорить о веселой богеме молодости и о товарищах разных национальностей, которые собирались в кафе Греко; одни из них умерли уже, а остальные разсеялись по Европе и Америке; меньшинство достигло знаменитости, а большинство прозябало на родине в школах живописи, мечтая создать великую картину, которую обыкновенно опережала смерть.

Реновалес уступил в конце концев настойчивым просьбам венгерца, который пожимал ему руки с драматическим видом, как будто отказ маэстро мог убить его. Ладно, выпьем Chianti и позавтракаем вместе! А пока Текли кончает свою работу на этот день, он, Реновалес, пройдется по музею и освежит в памяти старые воспоминания.

но глубокая грусть, которою веяло от всего творчества Веласкеса, не ускользнула от глаз художника. Несчастный дон Диего! Он родился в самый печальный период нашей истории. Его здравый реализм должен был обезсмертить человеческия формы во всей их прекрасной наготе, а судьба забросила его в такой век, когда женщины были похожи на черепах, и грудь их была скрыта под двойною бронею пышных косынок, а мужчины держались чопорно, словно священнослужители, и их смуглые и скверно вымытые головы гордо смотрели над мрачным нарядом. Веласкес писал свои картины с того, что видел: в глазах этого мира отражались страх и лицемерие. Искусственная веселость умирающей нации, которая ищет развлечений в чудовищном и негармоничном, выражалась в увековеченных доном Диего шутах, сумасшедших и калеках. Ото всех этих чудных произведений, внушавших одновременно восторг и грусть, веяло ипохондрией физически-больной монархии с душою, связанною страхом и ужасом перед муками ада. Как жаль, что великий художественный талант ушел на увековечение периода, который погрузился бы без Веласкеса в глубокое забвение!

их искусству, о которых многие говорят с таким восторгом, оглядываясь на былые века! Реновалес думал о флегматичном доне Диего и его жалованье в три песеты, которое тот получал всегда с задержкой в качестве придворного художника, о его славном имени, фигурировавшем в списках придворного персонала среди шутов и парикмахеров, о звании королевского слуги, которое заставляло его заниматься экспертизой строительных материалов ради хотя бы частичного улучшения своего положения, об ужасных унижениях в последние годы его жизни, когда он добивался ордена Святого Иакова и отрицал перед Советом Орденов, что он получает деньги за свои картины, словно это было преступлением, утверждая с подобострастною гордостью, что он слуга короля, как будто эта должность была выше звания художника... Как счастливо живется сравнительно с этим в наши времена! Да будет благословенна революция в современной жизни, облагородившая художника и поставившая его под покровительство публики - безличного властелина, который предоставляет создателю красоты полную свободу и следует за ним в конце концов по новым путям! Реновалес поднялся в центральную галлерею, чтобы взглянуть на другой предмет своего восхищения. Картины Гойа заполняли большое пространство на обеих стенах галлереи. С одной стороны висели портреты королей бурбонской династии из периода упадка её; тут были головы монархов и принцев крови под тяжелыми белыми париками и портреты женщин с пронизывающим взглядом, безкровными лицами и прическами в виде башен. Жизнь обоих великих художников - Гойи и Веласкеса совпала с нравственным упадком двух династий. Зал великого Диего был полон стройных, костлявых блондинов, с монастырски-изящною внешностью и болезненною бледностью, с выступающею нижнею челюстью и выражением страха и сомнения за спасение своих душ. Здесь в галлерее красовались портреты тучных и заплывших жиром монархов с огромными вытянутыми носами, которые, казалось, были связаны таинственным образом с мозгом и тянули его вниз, парализуя его работу; толстые нижния губы их некрасиво отвисали, свидетельствуя о чувственном темпераменте и бездеятельном образе жизни; глаза светились животным спокойствием и равнодушием ко всему, что не затрагивало непосредственно узкого эгоизма. Монархи австрийской династии, нервные, одержимые лихорадкой безумия, ищущие чего-то, скакали на театральных конях, на фоне мрачных пейзажей, замыкавшихся на горизонте снежными вершинами Гуадаррамы, печальными, холодными и неподвижными, как душа испанского народа. Бурбоны, спокойные и жирные, стояли с сытым видом, думая лишь о предстоящей охоте или о домашних интригах, которые приводят к ссорам и сварам в семье, и не замечая бурь, свирепствующих за Пиринеями. Первые были окружены миром идиотов с животными лицами, мрачных крючкотворов и инфант в пышных нарядах с ребяческими физиономиями, словно у фигур Богородицы на алтаре. Вторые находились в веселом и славном обществе народа, одетого в яркие цвета - в красные суконные плащи и кружевные мантильи; волосы женщин сдерживались красивыми гребенками, головы мужчин были покрыты шапками; в грубых развлечениях и пирушках развивался и созревал героизм этого народа. Вторжение чужестранцев расшевелило испанский народ и заставило его выйти из периода детства. Тот самый великий художник, который изображал в течение многих лет невинно безсознательную жизнь щегольского народа, веселого и нарядного, словно хор в оперетке, писал его впоследствии с навахами в руках, атакующим с иеобычайною ловкостью диких мамелюков, растаптывающим этих египетских центавров, закосневших в сотне сражений, умирающим с театральною гордостью при тусклом свете фонаря в мрачных стенах Монклоа под ружейным огнем палачей - завоевателей.

Реновалес не мог оторвать глаз от трагического духа, которым веяло от последней картины. Лица палачей, прижатые к прикладам ружей не были видны; солдаты были слепыми исполнителями судьбы, безъимянною силою. А против них возвышалась груда окровавленных и бьющихся в агонии человеческих тел. В телах мертвых виднелись красные дырки, окруженные кусками мяса, вырванного пулями; живые стояли, скрестив руки на груди и бросая убийцам вызов на языке, которого те не могли понять, или покрыв лицо руками, как-будто это инстинктивное движение могло предохранить их от пуль. Целый народ умирал здесь, чтобы возродиться вновь. А рядом с этою ужасною и геройскою картиною скакал на другой соседней картине Палафокс Сарагосский с изящными бакенбардами и залихватским видом, в форме генерал капитана; он напоминал чем-то народного вожака; одна его рука была в перчатке и держала кривую саблю, другая сжимала поводья маленькой, пузатой лошади.

Реновалесу пришло в голову, что искусство, подобно свету, принимает окраску и блеск тех предметов, с которыми соприкасается. Жизнь Гойи пришлась в бурный период истории; на глазах у него воскресла душа испанского народа, и творчество его отразило воинственную жизнь и геройский подъем духа, которых тщетно было искать в картинах другого гения, связанного с однообразием придворной жизни, не знающей иного нарушения кроме вестей о далеких войнах и безполезных и поздних победах, которые вызывали на родине не восторг, а скорее лишь холодные сомнения.

Реновалес повернул спину дамам Гойи с прелестными губками, напоминающими розовые бутоны, с прическами в виде чалмы и в платьях из белого батиста. Все его внимание сосредоточилось на одной обнаженной фигуре, которая, казалось, затмевала блеском своего тела все ближайшия картины. Художник долго глядел на нее вблизи, опершись на перила и почти касаясь полотна полями своей шляпы. Затем он медленно отступил назад, не спуская с нея взгляда, и опустился на скамью против картины.

- Обнаженная Гойи! Обнаженная!

Художник с наслаждением глядел на это обнаженное тело, грациозно-хрупкое и блестящее, словно внутри его горело пламя жизни под перламутровою оболочкою. Крепкия груди, напоминающия выпуклостью чудные магнолии, завершались бледно-розовыми, закрытыми бутонами. Легкая, еле заметная тень затмевала половую тайну. Свет бросал блестящия пятна на круглые, нежные колени, а от них шла опять легкая тень к маленьким, розовым, детским ногам с изящными пальцами.

Это была маленькая, грациозная и пикантная женщина, испанская Венера; в ней было как раз столько полноты, сколько требовалось для покрытия мягкими округлостями стройной и изящной фигурки. Блестящие глаза с задорным огоньком не гармонировали с неподвижностью взгляда; на грациозных губках играла еле заметная, но вечная улыбка; на щеках, локтях и ступнях ног розовый тон был прозрачен и влажно-блестящ, как у раковин, открывающих свои чудно-окрашенные внутренности в таинственйых глубинах моря.

- Обнаженная Гойи! Обнаженная!

Реновалес перестал повторять эти слова вслух, но его мысли и взгляд не отрывались от картины, и отражались в улыбке на его губах.

построек воспользовались часом отдыха, чтобы заглянуть в эти залы, словно это был новый мир, с наслаждением вдыхая теплый, нагретый воздух. Они оставляли на полу следы известки, подзывали друг друга, чтобы поделиться впечатлениями перед какою-нибудь картиною, выказывали большое нетерпение в желании охватить глазами сразу весь музей, восторгались воинами в блестящем вооружении или сложной военной формой прежних времен на картинах. Те из каменщиков, которые были поживее, служили своим товарищам проводниками и нетерпеливо гнали их дальше. Ведь, были-же они здесь накануне! Скорее вперед! Им еще много оставалось посмотреть. И они бежали по направлению к внутренним залам, волнуясь от любопытства, как люди, которые только что ступили на новую землю и ждут, что перед ними появится вдруг что-нибудь особенное.

Среди этого галопирующого простодушного восторга проходили также группы дам - испанок. Все оне относились одинаково к картинам Гойи, словно выслушали предварительно один и тот же урок. Оне переходили от картины к картине, разсуждая о модах прежних времен и несколько завидуя даже дамам в пышных юбках, широких мантильях и высоких прическах. Но лица их вскоре принимали серьезное выражение; оне презрительно сжимали губы и быстрыми шагами удалялись в глубь галлереи. Инстинкт во время предупреждал их об опасности. Их безпокойные глаза еще издали больно и неприятно поражались наготою на полотне; оне чуяли присутствие знаменитой красавицы, еще не видя её, и проходили мимо картины, не оборачиваясь, со строгим и чопорным видом - точно на улице, когда пристают нахалы - не желая видеть соседних картин и не останавливаясь до соседней залы Мурильо.

Это была ненависть к красоте, вековое христианское отвращение к Природе и истине, протестовавшия инстинктивно против того, что подобные гадости терпятся в общественном здании, населенном святыми, королями и аскетами.

Реновалес обожал эту картину и относился к ней восторженно-благоговейно, отводя ей совсем особое место в художественном творчестве. Это было первое проявление искусства, освободившагося от предразсудков нашей истории. Три века живописи и несколько поколений славных имен, отличавшихся необычайною плодовитостью, не дали до Гойи испанского художника, который посмел-бы нанести на полотно формы женского тела и божественную наготу, бывшую у всех народов первою вдохновительницею зарождающагося искусства! Реновалес вспомнил другую обнаженную женскую фигуру - Венеру Веласкеса, хранящуюся в чужой стране. Но эта картина не была плодом непосредственного вдохновения; она была написана по заказу монарха, который щедро платил иностранцам за изображение наготы и пожелал иметь подобную же картину кисти своего придворного художника.

Религиозная нетерпимость действовала на искусство подавляющим образом втечение долгих веков. Человеческая красота отпугивала великих художников, писавших людей с крестом на груди и четками на шпаге. Тела человеческия скрывались под тяжелыми складками грубых ряс или неуклюжими придворными кринолинами, и художники не смели отгадывать, что находится под ними, глядя на модели, как верующие люди смотрят на пышный плащ Богородицы, не зная, что под ним - тело или три палки, поддерживающия голову. Радости жизни считались грехом, нагота, Божье творенье, отвращением. Напрасно сияло над испанскою землею более прекрасное, чем в Венеции, солнце; тщетно преломлялись лучи света на испанской земле с более ярким блеском, чем во Фландрии, испанское искусство отличалось мрачностью, сухостью и строгим духом, даже после знакомства с творчеством Тициана. Возрождение, поклонявшееся во всех остальных странах человеческой наготе, как венцу творения, покрывалось в Испании рясою монаха или лохмотьями нищого. Залитые светом пейзажи становились темными и мрачными при переходе на полотно; страна солнца изображалась в живописи с серым небом и зловеще-зеленою землею; головы приобретали монастырскую угрюмость. Художник переносил на картины не то, что его окружало, а то, что было внутри его - часть своей души; а душа его была окована страхом перед опасностями земной жизни и перед муками загробной, она была черна и печальна, словно выпачкана сажей костров Инквизиции.

жившого до тех пор особою жизнью. Легкое тело, покоившееся на зеленом диване и подушках с тонкими кружевами, собиралось, казалось, подняться в воздух в мощном порыве воскресения.

Реновалес думал об обоих маэстро, одинаково великих и в то же время столь разных. Один из них отличался внушительным величиемь знаменитых памятников; он был величаво-спокоен, корректен, холоден, наполнял горизонт истории своею колоссальною громадою и старился со славою, не давая с течением веков ни одной трещины в своих мраморных стенах. Co всех сторон у него был один фасад, благородный, строгий, спокойный, без всяких фантастических украшений. Это был воплощенный разум, основательный, уравновешенный, не знающий порывов восторга или упадка духа, торопливости или лихорадки, Другой художник был велик, как гора, и полон извилистых неровностей, соответственных причудливому безпорядку в Природе. Тут было все: с одной стороны крутые, голые скалы, далее долина, поросшая цветущим кустарником, внизу благоухающий сад, населенный птицами, на вершине гор венец грозовых туч, извергающих гром и молнию. Это было воплощенное воображение, которое бешено мчится вперед, то приостанавливаясь, то снова пускаясь далее, причем голова его теряется в безпредельной дали, а ноги не отделяются от земли.

Жизнь дона Диего заключалась в трех словах. "Он был художником". Это была вся его биография. Никогда во время путешествий по Испании и Италии не побуждало его любопытство видеть что либо иное кроме картин. При дворе короля-поэта он прозябал среди маскарадов и торжеств, спокойный, как монах, стоя всегда перед полотном и моделью, сегодня перед шутом, завтра перед маленькою инфантою, стремясь лишь к тому, чтобы подняться в чине среди слуг короля и получить право нашить красный крест на жилет. Это была возвышенная душа, заключенная в флегматичном теле, никогда не мучившем его нервными желаниями и не нарушавшем его спокойного труда вспышками страсти. Когда он умер, на следующей же неделе умерла его супруга, добрая донья Хуана; они, повидимому, не могли жить друг без друга после мирного и долгого совместного существования, не отличавшагося никакими приключениями.

Гойа же "пожил". Он пожил, как художник и грансеньор: его существование было интересным романом, полным любовных историй. Раздвигая драпировки его мастерской, ученики видали шелковые юбки королевы на коленях маэстро. Красавицы-герцогини того времени просили на перерыв, чтобы крепкий мужествеино-галантный арагонец намалевал им румянец на щеках, смеясь, как сумасшедшия от этих шалостей интимного характера. Любуясь торжественным обнаженным телом на растрепанрой постели, Гойа переносил эти формы на полотно в силу неудержимой потребности воспроизводить в живописи красоту, и легенда, создавшаяся вокруг испанского художника, соединяла его славное имя с именами всех увековеченных его кистью красавиц.

желанием Реновалеса. Он мечтал жить, как знаменитый дон Франсиско Гойа, как свободные птицы с блестящими перьями, среди однообразия человеческой жизни, и отличаться своими страстями, вкусами и свободными взглядами от большинства людей, как он отличался от них оценкою жизни.

красок, за прозрачность воздуха и внешния формы вещей, но чего-то все-таки не хватало ему; это что-то шевелилось внутри него, и он тщетно пытался вырваться из вульгарных рамок обыденной жизни.

Воспоминание о романтической жизни Гойи напомнило ему о его собственной. Его называли маэстро; у него покупали за хорошую цену все, что он писал, особенно, если это соответствовало чужому вкусу и противоречило его художественной воле; он наслаждался спокойным и очень удобным существованием; дома в роскошном дворце, снимок с которого был помещен в нескольких иллюстрированных журналах, у него была жена, верившая в его гениальность, и почти взрослая дочь, при виде которой смущались и волновались все его ближайшие ученики. От прошлой богемы оставались у него лишь мягкия фетровые шляпы, длинная борода, взъерошенные волосы и несколько небрежное отношение к своей внешности; но когда положение национальной знаменитости требовало от него более тщательного туалета, он вынимал из шкапа фрак с кучей орденов в петлице и появлялся на официальных торжествах с весьма представительною внешностью. Много тысяч дуро хранилось у него в банке. Он принимал своего поверенного в делах дома, в мастерской, с палитрою в руке, обсуждая с ним, какие бумаги купить на годовой заработок. Имя маэстро не вызывало ни удивления, ни отвращения в высшем обществе, где было в моде заказывать ему дамские портреты.

В прежния времена он вызывал протесты и скандальные толки своими дерзкими красками и революционным отношением к Природе, но имя его вовсе не было запятнано посягательством на правила приличия, которые необходимо соблюдать с публикою. Женщины, которых он писал, были простыми крестьянками, отвратительными деревенскими красавицами; на его картинах не появлялись иные обнаженные тела кроме потных тел рабочого люда или пухлых детских фигурок. Он был почтенным маэстро, который культивировал свой выдающийся талант с таким же спокойствием, с каким торговые люди занимаются своими делами.

Чего-же не хватало ему?... Увы!... Реновалес иронически улыбался. Вся его жизнь предстала вдруг перед ним в бурном потоке воспоминаний. Он устремил еще раз взгляд на эту обнаженную женщину блестящей перламутровой белизны, с заложенными за голову руками, с пышными, выпуклыми грудями и обращенным на него взором, как будто она видела в нем старого знакомого. И он повторял мысленно, с выражением горького разочарования:

 



ОглавлениеСледующая страница