Послания П.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Готорн Н.
Примечание:Перевод В. Муравьева
Категория:Рассказ


Предыдущая страницаОглавление

Послания П.

Перевод В. Муравьева

Мой горемычный друг П. потерял нить своей жизни, временами надолго впадая в какое-то затмение ума. Прошлое для него совмещается с настоящим, и, чтобы судить, насколько такое смешение иногда любопытно, лучше вам прочесть его собственное письмо, чем мои изъяснения по этому поводу. Бедняга, ни единожды не покинувший свою беленую каморку с зарешеченным окном, о которой упоминается в первых строках письма, мнит себя, однако же, завзятым путешественником, повстречавшим в своих странствиях самых разных людей, давно уже незримых ничьими иными очами. По-моему, это не столько заблуждение, сколько отчасти нарочитая, отчасти же невольная игра воображения, которой его недуг сообщил столь болезненную напряженность, что призрачные сцены и лица видятся не менее отчетливо, нежели театральное действо, а правдоподобия в них пожалуй что и побольше. У меня хранится множество его писем: некоторые из них порождены тем же заблуждением, что и нижеследующее, другие предположениями ничуть не менее нелепыми.

Все вместе они образуют некое эпистолярное целое, и если судьба в свое время удалит моего бедного друга из нашего мира, для него иллюзорного, то я обещаю доставить себе позволительное удовольствие и обнародовать их. П. всегда мечтал о славе сочинителя и не один раз безуспешно пытался стяжать таковую. Будет немного странно, если, не достигнув желанной цели при свете разума, он невзначай добьется ее, отуманенно блуждая за пределами нормального.

Лондон, 29 февраля 1845 года

Дорогой друг!

Привычные сближения преследуют ум с поразительным упорством. Ежедневные обыкновения обносят нас как бы каменной стеной, отвердевают почти столь же явственно, как крепчайшие строения человека. Иногда я всерьез задаюсь вопросом, не могут ли идеи быть зримыми, ощутимыми и обладать всеми прочими вещественными свойствами. Вот я: квартирую в Лондоне и пишу тебе, сидя у камина, над которым висит литография королевы Виктории; слышится приглушенный гул мировой столицы, в каких-то пяти шагах от меня окно, я могу подойти к нему и, сколько мне вздумается, созерцать лондонскую жизнь - я твердо знаю, где нахожусь, но как ты думаешь, что меня сейчас неотвязно тревожит? Поверишь ли, я все время будто бы обитаю в той невзрачной каморке - в той беленой комнатушке с одним оконцем, которое мой хозяин то ли из какого-то каприза, то ли для какого-то удобства забрал железными прутьями, - словом, в той самой каморке, где ты по доброте своей так часто навещал меня! Неужели ни за давностью времени, ни за дальностью расстояния я не избавлюсь от наваждения этого скорбного жилища? Я путешествую, не теряя сходства с улиткой: таскаю свой дом на голове. Ну что ж! Видно, я вступаю в тот период жизни, когда сцены и события настоящего не очень-то впечатляют в сравненье с былым; так что надо смириться с тем, что все больше и больше становишься узником памяти, которая лишь ненадолго отпускает прогуляться, да и то с цепью на ноге.

Рекомендательные письма пришлись как нельзя более кстати: я свел знакомства с несколькими значительными лицами, которые до сих пор казались столь же вне пределов моей досягаемости, сколь остроумцы времен королевы Анны или собутыльники Бена Джонсона в «Русалке». Едва ли не первым делом я воспользовался письмом к лорду Байрону. Оказалось, что его сиятельство выглядит куда старше, чем я предполгал, хотя учитывая его прежний пагубный образ жизни и сильную изношенность организма - ничуть не старше, чем ему надлежит выглядеть на пороге седьмого десятка. Просто в своем воображении я наделял его телесный состав духовным бессмертием поэта. На нем каштановый парик, весьма пышно завитой, с начесом на лоб. Выражение глаз его скрыто под очками. Его прежняя склонность к полноте усилилась, и теперь лорд Байрон чудовищно толст: настолько, что производит впечатление непомерно обремененного плотью человека, который не в силах отделить свою личную жизнь от тягостного прозябания огромной телесной массы. Взираешь на груду плоти, вглядываешься в то, что является Байроном, и бормочешь себе под нос: «Господи, да где же он?» Если б я хотел быть язвительным, я бы объявил, что это скопление вещества - осязаемый символ дурных привычек и плотских грехов, оскверняющих природу человека и затрудняющих его сопричастность лучшей жизни. Но это было бы слишком грубо; к тому же нравственность лорда Байрона несказанно улучшилась, между тем как его внешность неописуемо расплылась. Не мешало бы ему, конечно, немного похудеть, а то хоть он и удостоил меня рукопожатия, но рука была словно ватой набита, и я не мог ощутить, что именно она-то и написала «Чайльд Гарольда».

Когда я вошел, его сиятельство извинился за то, что не встает мне навстречу по уважительной причине подагры, которая вот уж несколько лет терзает его правую лодыжку, обернутую во много слоев фланели и возлежавшую на подушке. Другую ногу скрывала драпировка кресла. Не помнишь, какая нога у Байрона была калечная - правая или левая?

Достойный поэт, как ты знаешь, вот уж лет десять живет в супружеском согласии с миледи Байрон; и в согласии этом, заверили меня, нет ни малейшего ущерба или изъяна. Говорят, что они если не счастливы, то, по крайней мере, довольны или, во всяком случае, покойны, сходя по жизненному склону более или менее под руку, и эта обоюдная поддержка поможет им легко и благополучно достигнуть подножия общими силами. Отрадно помышлять о том, что в этом отношении поэт полностью загладил ошибки молодости. С удовольствием прибавлю, что влияние ее сиятельства весьма счастливо сказалось на религиозном облике лорда Байрона. Нынче в нем сочетаются строжайшие принципы методизма[101] с крайностями учения Пьюси[102]; первые, вероятно, соответствуют убеждениям, внушенным ему достойною супругой, а вторые своей красочной прихотливостью удовлетворяют потребностям его мечтательной натуры. Он становится все бережливее; а расходы, которые все же позволяет себе, идут на украшение храмов, так что аристократ, чье имя некогда считалось одним из прозвищ нечистого духа, теперь превозносится почти как святой со столичных и провинциальных кафедр. В политике лорд Байрон твердокаменный консерватор и не упускает случая - в палате лордов или в частном общении - лишний раз обличить и ниспровергнуть злостные и анархические воззрения своих юных лет. Его отчасти притупившееся перо по возможности беспощадно разит и тех, кто нынче подвержен подобным заблуждениям. Саути и он теперь самые закадычные друзья. Ты ведь знаешь, что незадолго до смерти Мура[103] Байрон выгнал этого блестящего, но распущенного поэта из своего дома. Мур принял это оскорбление так близко к сердцу, что говорят, будто оно и вызвало приступ недуга, который свел его в могилу. Другие, правда, утверждают, что Великий Лирик умер в блаженном состоянии духа, распевая одну из своих священных мелодий и уверенно заявляя, что ее услышат у райских врат и тотчас впустят его в Царство небесное с превеликим почетом. Хотел бы я, чтоб так оно и было.

Разумеется, в беседе с лордом Байроном я не преминул выказать должное уважение к несравненному поэту, то и дело цитируя строки «Чайльд Гарольда», «Манфреда» и «Дон-Жуана» - творений, которым более всего обязан музыкою своей жизни. Слова мои, уместные или не вполне, были по крайней мере согреты пылкой готовностью приобщиться к таинствам бессмертной поэзии. Однако же они явно пришлись не ко двору. Я чувствовал, что совершаю какую-то ошибку, и немало сердился на себя за неудачную попытку донести от моего сердца до слуха одаренного автора стихотворное эхо, некогда оглашавшее весь мир. Но мало-помалу загадка разрешилась. Байрон - я это слышал из его собственных уст, так что можешь не отмалчиваться на сей счет в литературных кругах, - Байрон готовит новое полное издание своих сочинений, тщательно исправленное, очищенное и улучшенное в соответствии с его теперешними вкусами и убеждениями - нравственными, политическими и религиозными. Увы, те вдохновенные строки, которые я цитировал, оказались среди приговоренных и исключенных, обреченных забвению. По правде сказать тебе на ухо, мне кажется, что когда в нем перегорели страсти, то с угасанием их яркого и буйного огня лорд Байрон утратил озарение, которое не только побуждало его к творчеству, но позволяло чувствовать и сознавать написанное. Положительно, он больше не понимает собственной поэзии.

Это стало вполне очевидно, когда он в виде особой милости прочел мне кое-что из нового, благонравного «Дон-Жуана». Все соблазнительное - все непочтительное по отношению к таинствам нашей веры, все болезненно меланхолическое или желчно издевательское, все нападки на государственные установления или общественный строй, все, что могло задеть чувства какого-либо смертного, кроме язычников, республиканцев или инакомыслящих, - было безжалостно вымарано и заменено непритязательными стихами в новой манере его сиятельства. Сам посуди, какая часть поэмы осталась в прежнем виде. Результат не так хорош, как хотелось бы; попросту говоря, он довольно плачевный, ибо хотя факелы, возженные в Тофете[104], затушены, они чадят, испуская омерзительный смрад, и их не сменяет огнь очистительный. Зато будем надеяться, что эти старания лорда Байрона искупить грехи юности в конце концов растрогают Вестминстерского декана - или кто там у них главный, - и он позволит изваянию Торвальдсена занять пустующую нишу огромного древнего аббатства. Ты ведь знаешь: его костям, привезенным из Греции, было отказано в погребении среди собратьев по лире.

Ну что за чушь лезет из-под пера! Как нелепо говорить о погребении костей Байрона, которого я только что видел вживе, в массивной мясистой оправе! Но по правде говоря, всякий непомерно толстый человек мне кажется нежитью; в самом избытке бренной плоти, по-моему, есть нечто призрачное. Да еще в памяти всплыли смехотворные старые россказни - будто Байрон умер от лихорадки в Миссолунги лет двадцать назад. Я все больше и больше сознаю, что мы обитаем в мире теней: и я, со своей стороны, не вижу особой надобности различать тени пригрезившиеся и действительные. Коли на то пошло, так первые, пожалуй, основательнее.

Ты подумай, как мне везет! Почтеннейший Роберт Бернс - если не ошибаюсь, на восемьдесят седьмом году жизни - выбрался в Лондон, словно нарочно для того, чтобы я имел возможность пожать ему руку. Так-то он уж больше двадцати лет не покидал свой мирный домишко в Эршире ни на одну ночь, и теперь его насилу оттуда вытащили общими стараниями всех именитых людей Англии. Хотят устроить на его день рождения всенародный праздник. Это будет величайший триумф литературы. Дай-то Господи, чтобы искра жизни, тлеющая в груди престарелого барда, не угасла в блеске этого торжества. Я уже удостоился чести быть ему представленным: в Британском музее, где он осматривал коллекцию своих неопубликованных писем, содержащих песни, ускользнувшие от внимания биографов.

Фу, какая чепуха! О чем я только думаю! Как может стать биографической мумией Бернс, этот все еще бодрый старикан!

Наш бард высокого роста и чрезвычайно благообразен, даром что весьма согбен годами. Его седые власы белоснежной пеленой овевают лицо, на котором раздумья и страсти оставили борозды, подобные руслам умчавшихся бурных потоков. Для своего возраста пожилой джентльмен прекрасно сохранился. Особого рода живостью он похож на сверчка - ведь сверчок стрекочет отчего угодно и даже просто так: и, быть может, это самое подходящее поведение в такие преклонные лета. Наша гордыня воспрещает нам желать подобного для себя, но, когда дело идет о других, понятно, что это благость природы. Я был изумлен, что таков оказался Бернс. Точно его пламенное сердце и пылкое воображение выгорели дотла, остался лишь крохотный огонек в уголку: и он, огонек, сам по себе пританцовывает и посмеивается. Возвышенное больше его не трогает. По просьбе Алана Каннингема[105] он попытался спеть свой собственный гимн Деве Марии в небесах: но было заметно, что одушевляющее эти стихи чувство, столь глубоко подлинное и так просто выраженное, нынче ему совершенно недоступно; когда же что-то былое в нем вдруг пробудилось, слезы брызнули у него из глаз и голос его сорвался на жалобное кудахтанье. Однако ж он едва ли толком понимал, отчего ему плачется. Ах, не надо ему более помышлять о Деве Марии - скоро он стряхнет грязные оковы бренности, взойдет на небеса и встретится там с нею.

Затем Бернс начал декламировать «Тэма О’Шэнтера», но его так расшевелило шутливое остроумие поэмы - хоть я подозреваю, что ощущалось оно лишь поверхностно, - что вскоре он неудержимо заквохтал от смеха, сменившегося кашлем, который и завершил это не слишком удачное представление. Вообще говоря, я предпочел бы не быть тому свидетелем. Впрочем, приятно думать, что последние сорок лет деревенский стихотворец прожил в довольстве и холе. Давным-давно излечился он от поэтической расточительности, стал ухватист, как оно и подобает скопидому-шотландцу, и, говорят, вполне преуспел по денежной части. Ради этого, я думаю, стоило жить так долго.

его телесные, но и духовные способности, которым тело служит орудием, и вот он прозябает изо дня в день, из года в год в своем Абботсфорде, создании его великолепной фантазии, символическом воплощении вкусов, чувствований, ученых занятий, предрассудков и образа мыслей великого романиста. В стихах, в прозе, в зодчестве он достигал одного и того же в бесконечном разнообразии обличий. Он возлежит на диване в своей библиотеке и, говорят, по нескольку часов в день диктует секретарю новые сочинения. Секретарю воображаемому: решено было, что не стоит труда записывать теперешние порождения некогда блистательного вымысла, все образы которого были золотыми самородками и все поддавались чеканке. Правда, Каннингем, который недавно его видел, заверяет меня, что и теперь его гений то и дело дает себя знать: является поразительное сочетание событий или живописная черта характера, какую никто другой не сумел бы подметить, а то вдруг вспыхнет отсвет угасшего сознания - будто солнечный луч озарит проржавевший шлем в полумраке старинного зала. Но занимательные сюжеты безнадежно спутываются, характеры перемешиваются, и теченье рассказа теряется, как ручей в слякоти или трясине.

Я, со своей стороны, не слишком сожалею, что сэр Вальтер Скотт утратил сознание внешнего мира, когда его сочиненья еще не вышли из моды. Не худо, что ему выпало забыть о своей славе прежде, чем слава сменилась забвением. Если б он оставался писателем по-прежнему блистательным, он все равно никак не смог бы сохранить былое положение в литературе. Современному миру нужны более ревностные устремления, более глубокая мораль, более явственная и обыденная правдивость, нежели предлагались у него. Но кто же смог бы для нынешнего поколения стать даже тем, чем был Скотт для вчерашнего? Я возлагал надежды на одного молодого человека, некоего Диккенса: он опубликовал несколько журнальных очерков, полных юмора и отмеченных истинным вдохновеньем; но бедняга умер, едва начав забавную серию скетчей, озаглавленных, помнится, «Записки Пиквикского клуба». Быть может, мир потерял с безвременной кончиной этого господина Диккенса куда больше, чем нам дано вообразить.

Кого бы ты думал я встретил на днях на Пэлл Мэлл? С десяти раз не догадаешься. Да ни больше ни меньше, чем Наполеона Бонапарта! - или то, что от него осталось, а именно кожа, кости, телесная субстанция, треуголочка набекрень, зеленый сюртук, белые панталоны и шпажонка - все это вместе поныне известно под его устрашающим именем.

Его сопровождали всего лишь два полисмена, которые чинно шествовали за фантомом престарелого императора и, по-видимому, заботились только о том, чтобы какой-нибудь ловкач не разжился между делом его звездой Почетного Легиона. Никто, кроме меня, даже не обернулся на него, да и я, признаюсь не без грусти, почти никакого любопытства не испытывал, даже воскрешая в памяти все то, что натворил на земле воинственный дух, который некогда воплощало это весьма теперь потасканное обличье.

Нет более надежного способа рассеять чары великой славы, чем выставить ее обладателя жалким, поверженным, обессиленным - вдавленным в землю своей смертной участью - и лишенным даже здравого смысла, позволяющего самым обычным людям достойно держаться хотя бы на миру. До такого-то состояния под гнетом болезни, усугубленной долгим воздействием тропического климата и отягченной возрастом - ведь ему уже больше семидесяти, - и дошел Бонапарт. Британское правительство поступило разумно, переместив его в Англию с острова Святой Елены. Теперь надо бы отправить его в Париж - пусть он там заново делает смотр останкам своих армий. Его тусклые глаза слезятся; нижняя губа свисает к подбородку. Между тем, пока я наблюдал за ним, уличная круговерть стала чуть оживленней обычного; и он, собрат Цезаря и Ганнибала - великий полководец, застлавший мир дымом сражений и исследивший его кровавыми сапогами, - затрясся от волнения и воззвал к двум полисменам о защите жалобным и надтреснутым голосом. Те подмигнули друг другу, обронив смешок, похлопали Наполеона по спине, приняли под руки и повели прочь.

Чертовщина! Негодяй, как ты сюда попал? Сгинь! - не то запущу чернильницей тебе в голову. Тьфу, пропасть; я обознался. Ради Бога, любезный друг, извини за это малюсенькое отступленье. Дело в том, что вот я упомянул о двух полисменах, провожатых Бонапарта, и мне сразу привиделся тот гнусный мерзавец - да ты его прекрасно помнишь, - который так нагло и бесцеремонно допекал меня заботами еще тогда, еще в Новой Англии. И тотчас перед моим мысленным взором возникла та самая беленая каморка с зарешеченным оконцем - как странно, зачем оно было зарешечено? - где, излишне легко подчинившись нелепым желаниям родственников, я потерял несколько лучших лет своей жизни. Ей-богу, мне показалось, будто я так там и сижу и что мой надзиратель - да не надзиратель, конечно, а просто назойливый лакей - сунул нос в дверь. Вот подлец! У меня с ним старые счеты, но ничего, за мной не пропадет! Фу, гадость! Только подумал о нем и совершенно разволновался. Даже теперь та проклятая комнатушка - с решеткой на окне, из-за которой благословенный солнечный свет, проникавший сквозь пыльные стекла, вызывал у меня душевную муку, - видится мне отчетливей, чем мои роскошные апартаменты в центре Лондона. Действительность - я же знаю, что это действительность, - висит обрывками декорации на остове мучительной иллюзии. Лучше уж не будем об этом.

Ты непременно захочешь услышать о Шелли. Нет нужды говорить о том, что известно всему свету, - сей знаменитый поэт уже много лет назад примирился с англиканской церковью. В позднейших творениях он приложил свои дивные способности к утверждению христианской веры, преимущественно в ее вышеупомянутой разновидности. Недавно - об этом ты, может быть, и не слышал - он принял сан и получил небольшой деревенский приход милостью лорда-канцлера. Только что, на мое счастье, он приехал в столицу, чтобы присмотреть за изданием тома своих проповедей, трактующих о поэтико-философских резонах христианства на основе «Тридцати девяти статей»[106]. Когда меня ему представили, я был немало озадачен тем, как сочетать то, что мне хочется сказать автору «Королевы Маб», «Восстания Ислама» и «Освобожденного Прометея», с суждениями, приемлемыми для христианского священнослужителя, ревностного сторонника государственной церкви. Но Шелли быстро успокоил меня. Держась своих нынешних убеждений и обозревая все свои былые творения с возвышенной позиции, он заверяет меня, что имеется гармония, порядок, четкая последовательность, которые дают ему право, положа руку на любую из своих прежних поэм, заявить «Это мое создание!» с такой же безмятежной совестью, с какой он созерцает пресловутый том проповедей. Это как бы ступени одной лестницы, самая нижняя из которых, в провале хаоса, так же необходима для связи целого, как и наивысшая, у райского порога. Меня так и подмывало спросить, как сложилась бы его судьба, если б он сгинул на нижних ступенях своей лестницы, а не воздвиг ее в небесную лазурь.

Но пусть его: я не берусь, да не очень и стараюсь это понимать, коль скоро Шелли взаправду поднялся - а похоже, что так оно и есть, - из царства тьмы к свету. Оставляя в стороне религиозные достоинства его творений, я все же думаю, что зрелые его стихи лучше юношеских. В них больше любовного тепла человечности, и оттого они понятнее множеству читателей. Умудренный опытом автор чаще окунает перо в кровь своего сердца, избегая таким образом былых огрехов - из-за переизбытка фантазии и умствований. Прежде страницы его нередко напоминали узор из кристаллов или даже ледышек, столь же холодных, сколь и блестящих. Теперь их принимаешь близко к сердцу и ощущаешь ответную сердечную теплоту. В своей частной жизни Шелли вряд ли стал мягче, добрее и ласковее, чем неизменно был, по отзывам друзей, до той ужасной ночи, когда утонул в Средиземном море. Опять вздор - сущий вздор! Что это я болтаю? Видно, вспомнились старые басни: будто он пропал в заливе Специя, и его тело выбросило на берег возле Вьяреджо, и оно было сожжено на погребальном костре, который окропили вином и сдобрили пряностями и благовониями; и будто Байрон стоял у берега и видел, как пламя дивной красы взметнулось к небу из сердца мертвого поэта; и очищенный огнем его прах был схоронен рядом с его ребенком, в римской земле. Если все это случилось двадцать три года назад, то как же я накануне встретил сожженного и похороненного утопленника здесь, в Лондоне?

Уместно упомянуть в заключение, что доктор Реджинальд Хибер[107], бывший епископ Калькуттский, недавно переведенный в Англию, как раз при мне навестил Шелли. Они казались задушевными друзьями и, говорят, сочинили совместную стихотворную медитацию. Какое странное, несуразное сновидение являет собой жизнь человеческая!

Кольридж наконец дописал свою «Кристабель»; полное издание поэмы старина Джон Мэррей выпустит в текущем сезоне. Поэта, как я слышал, поразил какой-то речевой недуг, заткнувший если не многоточием, то хотя бы точкой с запятой неиссякаемый каскад красноречия, низвергавшийся из его уст. Он и месяца не проживет, если постоянный прилив идей не найдет себе другого выхода. Вордсворт умер всего неделю или две назад. Упокой Господи его душу и да не закончит он свою «Прогулку»![108] Что-то мне тошно от всех его писаний, кроме «Лаодамии». Очень это прискорбно - непостоянство духа, отторгающее нас от поэтов, некогда обожаемых. Саути[109] по обыкновению бодр и сочиняет стихи с неизменным прилежанием. Старик Гиффорд[110] еще жив, хотя чудовищно стар, и его резкий и недалекий ум, каким когда-то наделил его дьявол, ужасающе оскудел. Мне претит признавать за таким человеком право на старость и хвори. Эдак мы сами лишим себя права мысленно дать ему пинка.

Китс? Нет, его я не видел - разве что через людную улицу, сквозь поток карет, телег, всадников, кебов, омнибусов, пешеходов и прочих помех, заслонивших его невысокую легкую фигурку от моего жадного взора. Хотел бы я встретить его на морском берегу - или под зеленою кровлей леса - или под готическими сводами древнего собора - или среди античных развалин - или в вечерний час у тлеющего камина - или у сумрачного зева пещеры, в смутную глубь которой он сам бы повлек меня за руку; словом, где угодно, только не возле Темпл-Бара[111], где его и различить-то было невозможно за налитыми портером тушами дюжих англичан. Я стоял и смотрел ему вслед, а он исчезал, исчезал посреди тротуара, и я даже не мог сказать, то ли это был явственный человек, то ли помысел, выскользнувший из моего сознания и облекшийся в плоть и платье лишь затем, чтобы обморочить меня. Он поднес платок ко рту и отнял его от губ, я почти уверен, испятнанным кровью. Никогда, сколько жив, не видел такого хрупкого существа. И то сказать, Китса всю жизнь мучают последствия ужасного легочного кровоизлияния, вызванного статьей о его «Эндимионе» в «Ежеквартальном обозрении», - статьей, которая едва не свела его в гроб. С тех пор он мелькал в нашем мире, как тень, донося дуновением голоса печальные созвучья до слуха разрозненных друзей и никогда не обращаясь к людскому множеству. Я сомневаюсь, что он великий поэт. Бремя могучего гения ни за что не осилить ни таким слабым плечам, ни столь болезненно чуткому духу. Великим поэтам надобны железные мышцы.

И все же Китс, который многие годы безмолвствовал, говорят, отдавал все силы созданию эпической поэмы. Отрывки из нее читались в тесном кругу друзей, и те утверждали, что со времен Мильтона поэзия не звучала возвышенней. Ежели мне удастся раздобыть эти тексты, то прошу тебя, покажи ты их Джеймсу Расселу Лоуэллу[112] - он, кажется, один из самых страстных и видных обожателей Китса. Я же стал в тупик. Я-то думал, что китсовский стихотворный фимиам, не нуждаясь в человеческом языке, восходит ввысь, где мешается с песнопеньями бессмертных небожителей, которые, быть может, и слышат новый неведомый голос, прибавляющий сладкозвучия хору. Но оказывается, дело обстоит не так: он в самом деле написал поэму на сюжет «Возвращенного рая», хотя и не в том смысле, какой вдохновлял Мильтона. Вероятно, сообразуясь с убежденьями тех, кто заявляет, что все эпические возможности прошлой истории мира исчерпаны, Китс отнес свою поэму к неимоверно отдаленному будущему. Он изображает человечество накануне триумфального завершения вековечной борьбы Добра и Зла. Человек за шаг от совершенства; Женщина, разбившая оковы рабства, которое с такой могучей скорбью обличили наши провидицы, стоит наравне с Мужчиной и помимо него общается с ангелами; Земля, обрадованная счастливой участью своих детей, разоделась так пышно и чарующе, что подобная красота не являлась ничьим взорам с той поры, как наши прародители встречали рассвет над росистым Эдемом. Да нет, даже и в те времена не являлась: ибо лишь ныне сбылись тогдашние золотые упованья. Но картина вовсе не безоблачна. Человечеству угрожает еще одна опасность: последнее противостояние Соблазну Зла. Если боренье обернется против нас, мы будем вновь порабощены неизбывной мерзостью и убожеством. Если же мы восторжествуем!.. Но чтобы узреть великолепие этого свершения и не ослепнуть, нужны глаза поэта.

Говорят, что это великое творение Китса проникнуто глубокой и трепетной человечностью, что его поэма имеет прелесть и простодушную занимательность народной повести, отнюдь не умаляющие величавый ореол столь возвышенной темы. Так, во всяком случае - быть может, пристрастно, - расписывают поэму друзья ее творца; я же не читал и не слышал ни единой строки вышеупомянутого произведения. Мне сказали, что Китс не отдает его в печать, полагая, что нашему веку не хватит духовной зоркости, дабы воспринять его должным образом. Мне не нравится это недоверие: оно вынуждает меня не доверять поэту. Вселенная готова откликнуться на высочайшее слово, которое вымолвит лучший отпрыск времени и бессмертия. Если же ему отказываются внимать, значит, он пустословит и запинается или толкует о чем-либо несвоевременном и далеком от цели.

На днях я посетил палату лордов, чтобы послушать Каннинга[113], который, можешь себе представить, нынче пэр, уж не помню титула. Он меня разочаровал. Время тупит как острие, так и лезвие, и жестоко обходится с людьми его умственного склада. Затем я отправился в палату общин, где выступал Коббет[114] и оттого часто думаю о могилах, поросших высокой травой, с полустертыми ненастьем эпитафиями, и о сухих костях людей, изрядно пошумевших в свое время, а теперь умеющих только клацать, клацать, клацать, когда их прах тревожит заступ могильщика. Если бы хоть узнать, кто из них жив, а кто мертв, мне было бы несравненно спокойнее. А то что ни день кто-нибудь подходит и глядит мне в лицо - между тем как я давно вычеркнул его из списка живущих и отнюдь не опасался, что он снова станет мне докучать зрелищем и звуками своей земной жизни. Вот, например, недавно вечером пошел я в театр «Друри-Лейн», а там передо мной явился под видом тени отца Гамлета Кин-старший[115] короля.

В ложе у сцены сидели престарелые и дряхлые особы и среди них величавая и весьма внушительная дамская руина, профиль которой - спереди я ее не видел - оставил оттиск у меня в мозгу, точно печать на горячем воске. Трагическим жестом взяла она понюшку табаку, и я понял, что это, конечно же, миссис Сиддонс[116]. Позади сидел ее братец Джон Кембл[117], напоминавший сломанную куклу, однако проникнутый царственным достоинством. Взамен всех прежних ролей теперь он велением природы уподобился королю Лиру ближе, нежели в расцвете гения. Находился там и Чарльз Мэтьюз, но паралич исказил его некогда столь живые черты, и он был так же не властен над своим безобразно перекошенным лицом, как над обликом земного шара. Казалось, будто шутки ради бедняга скорчил гримасу, и донельзя смешную, и очень уж устрашающую, - и в этот самый миг, как бы наказуя за порчу внешности, мстительное Провидение обратило его в камень. Раз уж сам он этого не может, я бы с радостью помог ему изменить выражение лица, а то его уродливая харя мерещится мне днем и ночью. Заметил я и других лицедеев ушедшего поколения, но никто из них меня особенно не заинтересовал. Актерам еще более, чем другим заметным людям, следует вовремя покидать сцену. Они ведь в лучшем случае всего лишь цветные тени, трепещущие на стене, пустопорожние отзвуки чужой мысли, и скорбное разочарование постигает нас, когда краски становятся блеклыми, а голоса надтреснутыми.

[118]. Вот уж не знал, что наш маститый сочинитель пишет стихи; да в них вовсе и нет характерных черт автора общеизвестной прозы - разве что некоторые поэтические создания не только привлекают, но и щедро вознаграждают читателя, если он потрудится вникнуть в них поглубже. И все же они кажутся неуклюжими, как те кольца и прочие изделия из чистейшего золота, но грубой, примитивной работы, которые находят в африканских золотых россыпях. Сомневаюсь, что американской публике они придутся по вкусу: ей нужен не столько драгоценный металл, сколько затейливое мастерство. Как медленно взрастает наша литература! Безвременная кончина - вот удел наших самых многообещающих писателей. Был у нас, помнится, такой хват Джон Нил[119], который меня, тогда еще юнца, совсем сбил с панталыку своими умопомрачительными романами; он, конечно же, давно умер, а то бы не сидел тише мыши. Брайант[120] уснул вечным сном, осененный своим «Танатопсисом», точно мраморной надгробной статуей в лунном свете. Халлек[121], тот писывал, бывало, лихие газетные стишки и опубликовал поэму в донжуанском духе «Фанни» - так он сгинул как поэт, хотя говорят, что душа его переселилась в какого-то предпринимателя. Чуть позже него был еще вроде бы Уитьер[122] по ветру дюжину утонченных стихотворений и отправился в Германию, где его погубили, кажется, усердные занятия в Геттингенском университете. Уиллис[123] - какая жалость! - пропал, если не ошибаюсь, в 1833-м, странствуя по Европе, куда поехал, чтобы хоть мельком, в набросках показать нам светлую сторону жизни. Вот остались бы они живы, и кто-нибудь из них, а то и каждый, вырос бы и стал знаменитостью.

Хотя кто его знает - может, и хорошо, что все они умерли. Я и сам был многообещающим юношей. О, потрясенный ум! О, сломленный дух! - где же исполнение этих обещаний? Истина прискорбна: если судьбе угодно слегка огорчить людей, она умерщвляет самых одаренных из них в молодости; если же надо жестоко высмеять людские надежды, то одаренные остаются в живых. Я же пусть умру, изрекши это, потому что вернее не скажешь!

Как странно устроен ум человеческий! Или - к чему обобщать - какой у меня чудной ум! Поверишь ли? Денно и нощно тревожат мой внутренний слух отрывки стихотворений - то беспечных, точно птичьи трели, то размеренно-изящных, словно камерная музыка, а иногда полнозвучных, как органные раскаты, - и все это будто бы стихи, которые написали бы эти покойные поэты, если б неумолимая судьба не разлучила их навек с чернильницами. Они бестелесно навещают меня - может статься, желая препоручить мне переписку своих посмертных творений и таким образом снискать им непреходящую славу, которой не успели добиться, рано покинув земные пределы. Но я по горло занят собственными делами; к тому же некий джентльмен-медик, который пользует мои легкие недомогания, советует мне пореже трогать перо и чернила. А безработных переписчиков хватает, и они с радостью возьмутся за подобное дело.

До свиданья! Ты жив или умер? Что поделываешь? Все пишешь в «Демократик»?[124] по секрету - не одного, а с поэтом Кэмпбеллом[125]: он хочет побывать в Вайоминге и отдохнуть под сенью лавров, которые там насадил. Теперь уж он старик. Говорит, что чувствует себя хорошо, как никогда в жизни, но до странности бледен и так призрачен, что, кажется, можно его проткнуть пальцем в самом плотном месте. Я ему шутки ради говорю, что он такой смутный и непрочный, как Память, но зато беспричинный, как Надежда.

Твой истинный друг П.

Постскриптум. Передай, пожалуйста, мой нижайший поклон нашему достопочтенному и многоуважаемому другу, мистеру Брокдену Брауну[126]. Я был счастлив узнать, что полное однотомное собрание его сочинений ин-октаво в два столбца вот-вот выйдет в Филадельфии. Скажи ему, что по эту сторону океана ни один американский писатель, кроме него, в бесспорных классиках не ходит. А что, старина Джоэль Барлоу[127] еще жив? Потрясающий человек! Эдак еще немного, и доживет до ста лет! И неужели обвешивается тяжкими веригами свинцовых стихосплетений?

101

Методизм - направление протестантизма, отделившееся от англиканской церкви, ставившее своей целью последовательное, методичное соблюдение религиозных предписаний.

102

Эдвард Боувери Пьюси (1800-1882) - английский религиозный философ, приверженец сближения англиканской церкви с католицизмом. Сочетание принципов учения Пьюси с методизмом абсолютно немыслимо.

103

Томас Мур (1779-1852) - ирландский поэт-романтик, близкий друг Байрона, автор его первого посмертного жизнеописания (1830).

104

Тофет - библейская долина скверны и идоложертвенных приношений близ Иерусалима.

105

«Воспоминаний о Бернсе» (1834).

106

«Тридцать девять статей» - свод догматов англиканской церкви, принятый в 1571 г.

107

Реджинальд Хибер (1783-1826) - английский епископ, сочинитель религиозных песнопений, воинствующий реакционер, обличитель Шелли.

108

«Прогулка» - дидактическая поэма Уильяма Вордсворта (1779-1850), которую автор дописывал и переписывал всю жизнь.

109

Роберт Саути (1774-1843) - английский поэт, в кругу Байрона и Шелли был ославлен графоманом. В последние годы жизни не писал.

110

«Ежеквартальное обозрение».

111

Темпл-Бар - ворота на западной границе лондонского Сити.

112

Джеймс Рассел Лоуэлл (1819-1891) - американский поэт, публицист, литературный критик.

113

Джордж Каннинг (1770-1827) - английский государственный деятель, в 1822-1827 гг. премьер-министр.

114

Уильям Коббет (1763-1835) - английский публицист и государственный деятель, поборник демократии.

115

116

Сара Сиддонс (1755-1831) - английская трагическая актриса.

117

Джон Филипп Кембл (1757-1823) - английский актер.

118

См. примечание к «Огненному искуплению Земли».

119

Джон Нил (1793-1876) - американский писатель, плодовитый автор приключенческих романов.

120

«Танатопсис» (в переводе с греческого - раздумье о смерти) - его поэма, вдохновленная английской кладбищенской школой поэзии.

121

См. примечание к новелле «Собранье знатока».

122

123

Натаниель Паркер Уиллис (1806-1867) - американский поэт, драматург и издатель, друг Эдгара По.

124

«Юнайтед Стейтс мэгэзин энд демократик ревью» - ежемесячный литературно-художественный и политический журнал, в котором сотрудничал Готорн; издавался с 1837 по 1849 г.

125

«Гертруда из Вайоминга». Ко времени написания этой новеллы Готорна смерть Кэмпбелла была еще свежей новостью.

126

Чарльз Брокден Браун (1777-1810) - весьма плодовитый американский писатель, автор первых в американской литературе романов.

127

Джоэль Барлоу (1754-1812) - американский поэт, публицист и левый общественный деятель времен Великой французской революции и наполеоновских войн, автор эпической поэму «Колумбиада».


 



Предыдущая страницаОглавление