Последний день приговорённого к смерти
(Старая орфография)

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Гюго В. М., год: 1829
Примечание:Переводчик неизвестен
Категория:Повесть

Текст в старой орфографии, автоматический перевод текста в новую орфографию можно прочитать по ссылке: Последний день приговорённого к смерти

ПОСЛЕДНІЙ ДЕНЬ ПРИГОВОРЕННАГО КЪ СМЕРТИ.

(DERNIER JOUR D'UN CONDAMNÉ).
(1829.)

ВИКТОРА ГЮГО.

I.

Бисетръ.

Приговоренъ къ смерти!

Вотъ уже пять недель, какъ я живу съ этой мыслiю, постоянно съ нею наедине... Она леденить меня, тяжкимъ бременемъ гнететъ меня!,

А было время - и мне кажется, съ техъ поръ прошли не недели, а годы, - а я былъ такимъ же человекомъ, какъ и другiе. У каждаго дня, часа, у каждой минуты, была своя мысль. Мой юный и богатый умъ былъ полонъ упоительныхъ виденiй. Онъ развивалъ предо мною длинный свитокъ жизни, вышивая на его грубой ткани причудливые, неистощимые арабески, То являлись юныя красавицы, то митры эпископовъ; то выигранныя сраженья, то театры, наводненные огнемъ и гуломъ несколькихъ тысячъ голосовъ, тамъ опять красавицы, и уединенныя прогулки подъ раскидистыми каштанами... Что ни день, то бывало и праздникъ въ моемъ воображенiи. Я могъ думать о чемъ хочу, былъ свободенъ,

А теперь - я узникъ. Окованное мое тело заточено въ каземате, разумъ окованъ одной мыслiю, мыслью ужасной, кровавой, неотразимой! У меня одна мысль, одно убежденiе: - я приговоренъ къ смерти!

Что бы я ни делалъ, эта адская мысль безотлучно со мной, какъ грозное виденье. Ревнивое чудовище, она отгоняетъ отъ меня всякую другую мысль; она тормошитъ меня своими ледяными руками, если я отъ нея отворачиваюсь или закрываю глаза. Она впалзываетъ въ мозгъ мой во всякихъ образахъ; какъ припевъ примешивается къ каждому слову, которое я слышу отъ другихъ; выглядываетъ изъ-за железной решетки моей кельи; мучитъ меня бодрствующаго; стоитъ у моего изголовья, когда я забываюсь сномъ; является и въ сновиденiяхъ въ образе топора!

Какъ-то я проснулся и, преследуемый ею, сказалъ: "это сонъ!" Но прежде нежели я, открывъ отяжелевшiя зеницы, прежде чемъ я успелъ прочитать въ действительности эту роковую мысль, начертанную и на влажныхъ стенахъ моей кельи, и на нагорелой светильне мерцающаго ночника, и на грубой ткани моей одежды, и на мрачномъ лице часоваго, котораго сумка блеститъ сквозь дверную решетку - чей-то голосъ уже шепнулъ мне на ухо: ты приговоренъ къ смерти!

II.

Это было въ ясное утро августа месяца.

Со времени начала моего следственнаго дела прошло три дня. Уже три дня мое имя и мое преступленiе привлекали каждое утро толпу зрителей на скамьи суда, какъ падалище привлекаетъ стаи вороновъ; три дня мелькала предо мною эта фантасмагорiя судей; свидетелей, адвокатовъ, присяжныхъ - то въ смешномъ, то въ кровавомъ - но постоянно въ ужасающемъ виде! Первыя две ночи я не могъ уснуть отъ страха и безпокойства, на третью - скука и усталость усыпили меня. Въ полночь меня вывели изъ залы суда, а заседанiе еще продолжалось. Меня привели на солому каземата, я тотчасъ же погрузился въ глубокiй сонъ, а съ нимъ и въ самозабвенiе. Это былъ мой первый сонъ после долгой безсонницы.

Я былъ, такъ сказать, на самой глубине этого сна, какъ меня разбудили. На этотъ разъ, чтобы разбудить меня, оказалось недостаточно стука тяжелыхъ башмаковъ тюремщика, бряцанья его ключей и скрежета засововъ двери. Чтобы извлечь меня изъ моей летаргiи, тюремщикъ тронулъ меня за руку и хрипло сказалъ на ухо: "Вставайте же!" Я открылъ глаза и селъ на постели. Въ эту минуту, сквозь узкое окно каземата, на стене соседняго корридора (эта стена заменяетъ мне небо), я увиделъ желтое пятно - лучъ солнца... Я люблю солнце.

- Сегодня ясная погода! сказалъ я тюремщику. Онъ помолчалъ съ минуту, точно обдумывая, стоитъ ли отвечать мне; потомъ проворчалъ сквозь зубы: - можетъ быть!

Я сиделъ недвижно, въ какой-то дремоте, и съ улыбкою не спускалъ глазъ съ золотистаго отблеска на стене.

- Да, славный день! повторилъ я.

- Да, отвечалъ тюремщикъ. - А вы вставайте; васъ ждутъ.

зала суда, судьи въ ихъ кровавыхъ тогахъ, три ряда свидетелей съ ихъ тупыми физiономiями, два жандарма по обеимъ сторонамъ моей скамьи - а тамъ, въ полумраке черныя платья и головы зрителей, взгляды двенадцати присяжныхъ, бодрствовавшихъ, покуда я спалъ.

Я всталъ съ постели. Зубы у меня стучали, какъ въ лихорадке, я не зналъ, где отыскать одежду, колени мои подгибались. Сделавъ два, три шага, я споткнулся, какъ носильщикъ чрезъ меру нагруженный. Однакоже я последовалъ за тюремщикомъ.

Двое жандармовъ ожидали меня на пороге моей кельи. На руки мне опять надели кандалы. Эти кандалы были съ затейливымъ замочкомъ, который тщательно замкнули... Пускай себе! Надевайте одну машину на другую.

Мы прошли чрезъ внутреннiй дворъ. Свежiй утреннiй воздухъ прiободрилъ меня. Я поднялъ голову. Небо, было ясно и теплые лучи солнца ярко озаряли дымовыя трубы и высокiя стены тюрьмы. Погода действительно была прекрасная.

Мы поднялись по винтовой лестнице, миновали одинъ корридоръ, другой, третiй; наконецъ передъ, нами открылись низенькая дверь. Жаркiй воздухъ, въ которомъ гуделъ говоръ многихъ голосовъ, пахнулъ мне въ лицо. Этотъ воздухъ былъ дыханiемъ толпы въ зале заседанiя. Я вошелъ.

При моемъ появленiи раздался смутный говоръ и бряцанье оружiя; задвигали скамьями, заскрипели дверями у загородокъ, и покуда я проходилъ по длинной зале между двухъ стенъ народа, сдерживаемыхъ рядами солдатъ, мне казалось, что я центръ, на которомъ связуются невидимыя нити взглядовъ всехъ присутствующихъ.

Въ эту минуту я заметилъ; что кандаловъ на мне нетъ; где и когда съ меня ихъ сняли - не помню.

Тогда воцарилась глубокая тишина. Я дошелъ до-своего места. Въ ту минуту, когда затихъ смутный ропотъ въ толпе, мысли мои пришли въ порядокъ. Мгновенно я понялъ то, о чемъ до сихъ поръ только догадывался; я понялъ, что наступила роковая минута, и что меня привели сюда для выслушавшiя приговора.

Какъ эта мысль пришла мне въ голову, пусть всякiй объясняетъ себе какъ хочетъ, но она не ужаснула меня. Окна были отворены; съ улицы явственно доносился городской шумъ; въ зале было светло какъ въ свадебномъ покое; веселые лучи солнца отражали на полу переплеты оконницъ, скользили по столамъ; прозрачнымъ золотомъ обливали стены; призматическими красками переливаливались въ столбахъ пыли.

Судьи въ глубине залы самодовольно переглядывались, вероятно радуясь окончанiю дела. Слабо озаренное лицо президента дышало спокойствiемъ и кротостью; молодой асессоръ, поглаживая краги, такъ весело разговаривалъ съ молоденькой дамой въ розовой шляпке, которую должно быть по знакомству привелъ и усадилъ на местечко поближе.

Одни присяжные были бледны и унылы; но вероятно отъ усталости, после вчерашней безсонницы. Некоторые изъ нихъ зевали, судя по ихъ манерамъ невозможно было подумать, чтобы эти люди произнесли смертный приговоръ, и судя по лицамъ этихъ простяковъ, я понялъ только, что имъ хочется спать.

Окно, противъ котораго я сиделъ, было открыто настежь. Я слышалъ, какъ на набережной хохочутъ цветочницы; а на подоконнике въ трещине камня покачивался хорошенькiй желтый цветомъ, освещенный солнцемъ, слегка колеблемый ветеркомъ.

Какъ при этой прелестной обстановке могла зародиться въ уме человека страшная дума? Упиваясь свежимъ воздухомъ и солнцемъ, я ни о чемъ иномъ кроме свободы не могъ думать, сердце мое просветлело надеждой, и я ждалъ приговора, какъ освобожденiя отъ жизни.

Однако же пришелъ мой адвокатъ. Его ждали, онъ только что позавтракалъ, и какъ видно, плотно и съ аппетитомъ. Дойдя до своего места, онъ съ улыбкою нагнулся ко мне. - Я надеюсь, сказалъ онъ. - Неужто? отвечалъ я, также спокойно и съ улыбкой. - Да, отвечалъ онъ, я еще не знаю, чемъ они решили, но вероятно приняли во вниманiе, что преступленiе совершено безъ предъумышленiя, и тогда насъ приговорятъ только къ вечной каторге. - Какъ, сударь! воскликнулъ я съ негодованiемъ: - да лучше сто разъ умереть!

Да, лучше смерть! А впрочемъ, повторилъ мне какой-то внутреннiй головъ, чемъ же я рискую, говоря такимъ образомъ? Смертные приговоры произносятъ обыкновенно въ полночь, при огне, въ мрачной черной зале, въ холодную дождливую ночь! Но въ августе въ семь часовъ утра, въ такую прекрасную погоду и эти добрые присяжные... Этого быть не можетъ! И я опять устремилъ глаза на желтенькiй цветокъ на подоконнике...

Вдругъ президентъ, ожидавшiй только адвоката, сказалъ мне, чтобы я всталъ. Солдаты взяли подъ караулъ, и какъ будто отъ электрическаго потрясенiя, все присутствующiе поднялись съ местъ. Какая-то дрянная ничтожная фигурка, сидевшая за столомъ пониже судейской трибуны, должно быть повытчикъ, сталъ читать протоколъ вчерашняго заседанiя присяжныхъ. Холодный потъ проступилъ по всемъ моимъ членамъ, я прислонился къ стене, чтобы не упасть.

Адвокатъ, сказалъ президентъ: - имеете ли вы что сказать о наказанiи, которому подвергается подсудимый?

Я могъ бы многое сказать, но но вымолвилъ, ни слова. Языкъ мой какъ будто присохъ къ небу.

Я понялъ, что онъ хотелъ смягчить приговоръ присяжныхъ и вместо наказанiя, къ которому они меня присудили, хотелъ заставить ихъ присудить меня къ другому, о которомъ только что говорилъ, и которое меня такъ оскорбило.

Негодованiе мое безъ сомненiя было слишкомъ сильно, если могло выказаться сквозь тысячу разнообразныхъ ощущенiй, обуревавшихъ меня. Я хотелъ, сказать вслухъ то же, что сказалъ и адвокату: - лучше сто разъ умереть! но у меня занялось дыханiе, и я судорожно ухвативъ адвоката за руку, могъ только выговорить нетъ!

Генералъ-прокуроръ опровергъ предложенiе, адвоката, и я слушалъ его съ тупымъ удовольствiемъ. Потомъ судьи вышли, потомъ возвратились, и президентъ прочиталъ мне мой приговоръ.

- Къ смертной казни! раздалось въ толпе. И когда меня повели, вся эта толпа ринулась за мной во следъ, съ грохотомъ разрушаемаго зданiя. Я шелъ, какъ пьяный либо одурелый. Во мне произошелъ страшный переворотъ. До произнесенiя приговора я еще дышалъ, двигался, жилъ въ среде другихъ людей; теперь, между мною и светомъ, возникла какая-то преграда. Все явилось мне въ иномъ виде. Высокiя окна, ясное солнце, чистое небо, прелестный цветокъ, все полиняло, побледнело, приняло цветъ савана. Эти люди, женщины, дети, толпившiяся на моемъ пути, казались мне привиденьями.

У подъезда меня дожидалась черная, грязная карета съ решетчатыми окнами. Входя въ нее я случайно оглянулся на площадь.

- Приговоренный къ смерти! говорили прохожiе теснясь вокругъ кареты. Сквозь облако, которое заволокло глаза мои, я увиделъ двухъ молоденькихъ девушекъ, жадно следившихъ глазами за мною. - Хорошо! сказала самая младшая, хлопая въ ладоши, черезъ шесть недель и конецъ!

III.

Приговоренъ къ смерти!

Что же! Почему бы и не такъ? Помнится, я читалъ въ какой- то книжке следующее весьма дельное изреченiе: Все люди приговорены къ смерти, только время казни неизвестно. Чемъ изменилось мое положенiе?

Съ той минуты, когда произнесли мой приговоръ, сколько умерло людей, которые собирались жить очень долго. Сколькихъ людей, молодыхъ, здоровыхъ, свободныхъ, собиравшихся посмотреть на мою казнь - пережилъ я въ это время... Сколькихъ еще переживу!..

Чего жалеть мне въ моей жизни? Съ чемъ я разстаюсь, что ожидало меня? Мракъ и черствый хлебе кельи, жидкая похлебка изъ одного котла съ каторжниками, грубое обхожденiе - мне невыносимое, какъ человеку воспитанному; тюремщиковъ и приставовъ; постоянный трепетъ при воспоминанiи о томъ, что я сделалъ, что со мной делаютъ... Вотъ блага, которыя отниметъ у меня палачъ...

А все же оно ужасно!

IV.

Къ черной карете перевезли меня сюда, въ этотъ гнусный Бисетръ.

Издали, въ этомъ зданiи есть нечто величественное. Оно рисуется до горизонте, на вершине холма, и въ некоторомъ разстоянiи сохраняетъ прежнюю пышность и похоже на королевское жилище. Но по мере приближенiя къ нему, замокъ превращается въ безобразную каменную громаду. Неровныя башенки бросаются въ глаза, все тяжело, неуклюже, безобразно; что-то позорное и жалкое грязнитъ фасады этого строенья: можно подумать, что эти стены покрыты болячками проказы. Окна безъ стеколъ; место рамъ толстыя железныя решетки, изъ-за которыхъ выглядываютъ бледныя лица каторжниковъ или сумасшедшихъ.

Такова жизнь, когда на нее посмотришь вблизи!

V.

Тотчасъ по прiезде, меня опять взяли въ железныя руки. Надзоръ и предосторожности усилили; къ обеду не стали давать ни ножа, ни вилки; одели меня въ укротительную рубашку: мешокъ изъ грубаго холста, лишавшiй меня возможности двигать руками; за жизнь мою отвечали. До утвержденiя приговора могло пройдти шесть, семь недель, и меня следовало сохранить здрава и невредима для Гревской площади.

той же скотской грубостью, какъ и съ арестантами; исчезла эта необычайная вежливость, которая постоянно напоминала мне о палаче. Но въ моемъ быту произошло еще иное улучшенiе. Благодаря моей молодости, покорности, предстательству тюремнаго пастора, мне позволили разъ въ неделю гулять по двору съ прочими заключенными и сняли съ меня укротительную рубашку. После некотораго колебанiя, мне дали чернилъ, бумаги, перьевъ и ночникъ.

Каждое воскресенье, после обедни, въ часы отдыха меня выпускали на дворъ. Здесь я говорилъ съ арестантами; нельзя же безъ этого. Она разсказывала мне о своихъ проделкахъ, и страшно было ихъ послушать; но я зналъ, что они хвастаютъ. Они обучали меня ихъ наречiю и воровскимъ техническимъ терминамъ. Это особый языкъ съ примесью обыкновеннаго языка или, вернее, наростъ дикаго мяса, вередъ на языке отечественномъ. Некоторыя выраженiя поражаютъ своей энергiей и картинностiю: у него смола на рукахъ (онъ убивалъ}, жениться на вдовушке (быть повешеннымъ), какъ будто петли вдова всехъ висельниковъ. Голову вора называютъ двоякимъ образомъ: сорбонной, если она думаетъ, разсуждаетъ и подстрекаетъ другихъ на преступленiе, и чуркомъ - если ее рубить палачъ. Иныя выраженья какъ-то водевильно-игривы: первый кашемиръ (корзинка тряпичника), лгунъ (языкъ), и, кроме того, ежеминутно, странныя, таинственныя неблагопристойныя слова, неизвестно откуда заимствованныя: кумь (палачъ), конусъ (смерть), планарда (площадь, где казнятъ). Точно названья какихъ нибудь жабъ или пауковъ. Когда слышишь разговоры на этомъ языке, то при этомъ чувствуешь, какъ будто въ глаза летитъ пыль съ грязныхъ лохмотьевъ, которые при тебе вытряхаютъ.

По крайней мере эти люди жалеютъ обо мне; только они и жалеютъ. Сторожа, ключники, придверники - я не сержусь на нихъ - разговариваютъ и смеются между собою, и говорятъ обо мне при мне, какъ о вещи.

VI.

И я сказалъ самъ себе:

решетчатую дверь, наедине съ мыслiю о преступленiи и наказанiи, убiйстве и смерти! Что могу я сказать, если мне более нечего делать на семъ свете? Найду ли я въ моемъ поблекломъ опустеломъ мозгу что нибудь о чемъ бы стоило писать?

А почему же нетъ? Если вокругъ меня все безцветно и однообразно, зато во мне кипитъ буря, борьба, разъигрывается целая трагедiя! Эта постоянная мысль, которая мучитъ меня, не станетъ ли съ каждымъ часомъ, съ каждой минутой являться еще ужаснее, по мере приближенiя роковаго срока? Безспорно, это богатая тема для сочиненья, и какъ бы ни была кратковременна жизнь моя, въ ней еще есть достаточно мученiй, чтобы на описанiе ихъ иступить перо и исчерпать всю чернильницу. При моихъ мученьяхъ, единственное средство къ облегченiю ихъ состоитъ именно въ томъ, чтобы наблюдать за ними, описывать ихъ.

Кроме того, мое рукописанье будетъ и не безъ пользы. Этотъ дневникъ моихъ страданiй, по часамъ, по минутамъ, по степенямъ мученiй, если только я буду въ силахъ дописать его до того мгновенiя, когда физически буду лишенъ возможности продолжать, - эта исторiя недоконченная, но по возможности полная - исторiя моихъ мученiй, не послужитъ ли великимъ и глубокимъ урокомъ?

Эти листки, когда нибудь изданные въ светъ, на несколько минуть займутъ разумъ судей страданьями другаго разума. Что значитъ страданье тела въ сравненiи со страданьями души. Придетъ день и можетъ быть, мои Записки, эти последнiя признанiя несчастнаго, помогутъ...

Да! Если после моей смерти ветеръ не разнесетъ ихъ по двору, не разбросаетъ по грязи... либо тюремщикъ не употребятъ ихъ на заклейку своихъ разбитыхъ окошекъ.

VII.

Я пишу съ надеждою принести пользу другимъ, чтобы спасти несчастныхъ виновныхъ или невинныхъ отъ техъ мученiй, которыя изведываю самъ... А кчему? Съ какой стати? Когда голова моя падетъ подъ топоромъ, какое мне будетъ дело до чужихъ головъ? Какъ я могъ думать о подобныхъ пустякахъ? Разрушатъ эшафотъ после того, какъ былъ на немъ! Какая мне отъ этого прибыль?

Когда меня лишатъ солнца, весны, цветущихъ полей, птичекъ, будившихъ меня по утрамъ, деревьевъ, природы, свободы, жизни!...

О! всего прежде мне бы следовало аодумать о собственномъ спасенiи! Да неужели я долженъ умереть завтра, можетъ быть даже сегодня? Неужели это такъ? О! Господи, чтобъ избавиться отъ этой мысли, я кажется разможжу себе голову объ стену моей темницы!

VIII.

Сочтемъ, много ли мне остается:

Три дня на отсылку приговора въ кассацiонный судъ.

Восемь дней дело проваляется въ уголовной палате; оттуда перешлютъ къ министру.

Две недели пролежитъ у министра, который, даже не подзревая о существованiи этихъ бумагъ, препроводитъ ихъ опять въ кассацiонный судъ.

Здесь дело перенумеруютъ, занесутъ въ реестры, потому что гильотина завалена работой, и каждому приговоренному следуетъ соблюдать очередь.

Две недели аппелляцiоннаго срока.

Наконецъ, въ четвергъ обыкновенное заседанiе суда; судъ пересылаетъ бумаги опять къ министру; министръ къ генералъ-прокурору; генералъ-прокуроръ - къ палачу. И того три дня.

Утромъ четвертаго дня помощникъ прокурора, скажетъ, надевая галстукъ: пора, однако кончить это дело. И тогда, если регистратору не помешаетъ какой нибудь прiятельскiй завтракъ, предписанiе палачу будетъ набело переписано, занумеровано, скреплено, подписано и на другой день на заре, на Гревской площади начнутъ строить эшафотъ, а по предместьямъ раздадутся охриплые голоса афишоровъ, продающихъ объявленiе о казни.

Всего на все - шесть недель. Правду сказала молоденькая девушка у подъезда.

И вотъ уже по крайней мере пять недель, а можетъ быть и шесть - боюсь считать - какъ я сижу, въ конуре Бисетра, а четвергъ, какъ мне кажется, былъ три дня тому назадъ.

IX.

А кчему оно?, Я присужденъ, къ уплате судебныхъ издержекъ, и все мое состоянiе едва ли ихъ покроетъ. Гильотина - штука не дешевая.

После меня остаются: мать, жена и дочь.

Дочери моей три года; это милое, кроткое дитя, розовенькое, нежное, съ большими черными глазками и длинными русыми кудрями.

Когда я виделъ ее въ последнiй разъ, ей было два года и месяцъ.

Итакъ, после моей смерти три женщины останутся безъ сына, безъ мужа, безъ отца; трое сиротъ разнаго возраста; три вдовицы...

Согласенъ, что я несу наказанiе по деламъ моимъ, но оне, невинныя, что оне сделали? Все равно! Оне обезчещены, раззорены...

Не сокрушаюсь о моей бедняжке матери: ей шестьдесятъ четыре года; весть о моей казни убьетъ ее сразу. Или, если она и поживетъ еще несколько, то было бы у нея въ грелке немножко горячей золы, она и темъ будетъ довольна.

Не тревожусь я и при мысли о жене; она слаба здоровьемъ и разсудкомъ; и она немногимъ переживетъ меня...

Не переживетъ, если только не сойдетъ съ ума. Говорятъ, что сумасшедшiя - живучи. Но за то въ помешательстве душа не страдаетъ; она спитъ - это та же смерть!

Но дочь моя, мое дитя, моя Марiя, которая теперь ни о чемъ не думая смеется, поетъ, играетъ...

Вотъ кого мне жаль!

X.

Опишу место моего заточенья.

Это конура въ восемь квадратныхъ футовъ; четыре стены изъ плитняка, опирающiяся подъ прямымъ утломъ въ каменную плиту.

Направо отъ входа углубленiе въ стене, пародiя алькова. Здесь охабка соломы, на которой спитъ арестантъ, одетый и зимой и летомъ въ полотняные штаны и крашенинную куртку.

Надъ моей головой вместо неба черный сводъ - стрельчатый, какъ его называютъ, увешанный лохмотьями паутины.

И нетъ ни оконъ; ни даже отдушины; дверь наглухо окована железомъ.

За дверьми довольно длинный корридоръ, освещаемый и проветриваемый узкими отдушинами, пробитыми вверху стены, и разделенный на участки; въ каждомъ изъ нихъ окованная железомъ дверь, эти двери ведутъ въ казематы, подобные моему. Сюда, по распоряженiю смотрителя тюрьмы, сажаютъ за наказанiе провинившихся арестантовъ. Три первыя конуры назначены для помещенiя приговоренныхъ къ смерти, потому-то они поближе къ комнате тюремщика, и надзоръ за ними для него удобнее.

Эти казематы единственные остатки отъ древняго замка Бисетра, построеннаго въ пятнадцатомъ столетiи кардиналомъ Винчестеромъ, темъ самымъ, который приговорилъ къ костру Жанну д'Аркъ. Такъ разсказывали посетителямъ, зашедшимъ въ мою конуру, и смотревшимъ на меня издалека будто на зверя въ клетке зверинца. За это тюремщикъ получалъ отъ нихъ франкъ на водку.

Я забылъ сказать, что денно и нощно у моихъ дверей расхаживаетъ военный часовой и когда бы я ни взглянулъ изъ двернаго оконца, мои глаза постоянно встречаются съ его зоркими глазами.

Впрочемъ, думаютъ, что въ этомъ каменномъ ящике есть и светъ, и воздухъ.

XI.

День еще не наступилъ, что же делать съ ночью? Мне пришла въ голову мысль. Я всталъ и, взявъ ночникъ, сталъ осматривать стены моего жилья. Оне покрыты надписями, рисунками фигурами, именами, которыя перемешиваются, теснятся, изглаживаютъ другъ дружку. Мне кажется, что каждый колодникъ, хотелъ хоть здесь оставить следъ своего существованiя, Надписи поделаны карандашомъ, меломъ, углемъ, нацарапаны на камне, въ иныхъ местахъ красноватыя, будто написаны кровью. Право, если бы разумъ мой былъ свободнее, меня бы заняла эта странная книга, съ каменными страницами. Я бы собралъ въ одно целое эти отрывчатыя мысли, брошенные на камень, я бы отъискалъ человека подъ каждымъ именемъ, я бы осмыслилъ и оживилъ эти изуродованныя надписи, разрозненныя фразы, исковерканныя слова - тела безъ головы, какъ и те, которые ихъ писали.

Надъ моимъ изголовьемъ два пылающiя сердца, пронзенныя стрелой, съ надписью: любовь до гроба... Не продолжительно же было обещанiе беднаго узника!...

Видомъ фигурка въ трехугольной шляпе, и слова: ypa! императоръ 1824.

Опять пылающiя сердца, съ подписью слишкомъ странною для тюрьмы: люблю и обожаю Матье Данвина. Жанъ.

На противоположной стене одно только имя: Папавуанъ. Заглавное П украшено арабесками и тщательно обрисовано.

Потомъ - куплетъ неблагопристойной песни.

Бори. - Республика. Это работа одного изъ четырехъ ларошельскихъ унтеръ-офицеровъ. Бедный молодой человекъ! За мысль - ты поплатился головой; за мечту - страшной действительностью, называемою гильотиной? И я, пролившiй кровъ, я, убiйца - еще смею жаловаться!

Довольно! Дальше не иду въ моихъ поискахъ. Въ углу я заметилъ начертанный меломъ страшный рисунокъ, абрисъ эшафота, который теперь можетъ-быть строятъ для меня... Я чуть не выронилъ ночника изъ рукъ.

XII.

Быстро селъ я на солому, приложивъ голову къ коленямъ. Потомъ, когда утихъ мой ребяческiй ужасъ, мной снова овладело странное любопытство продолжать чтенiе надписей на стенахъ.

Подле имени Папавуана я нашелъ огромный лоскутъ паутины, покрытый пылью и протянутый до самаго угла. Подъ нею было четыре или пять именъ, очень явственно отделявшихся отъ прочихъ, совершенно сгладившихся. Дотонъ 1815. Пуленъ 1818. Жанъ Мартенъ 1821. Kaстень 1823. Я перечитывалъ эти имена, и оне пробудили во мне мрачныя воспоминанiя. Дотомъ изрезавъ на куски роднаго брата, и ночью, ходя по Парижу, бросалъ гамму въ фонтанъ, а туловище въ водостокъ. Пуленъ - убилъ жену; Жакъ Мартенъ застрелилъ изъ пистолета своего отца, въ ту минуту, когда старикъ отворялъ окно. Кастень, докторъ, отравилъ своего друга, и пользуя его отъ этой искусственной болезни, продолжалъ давать ядъ вместо лекарства; и вместе съ ними Папавуанъ, бешеный сумасбродъ, убивавшiй детей ударами ножа по голове.

Вотъ каковы были, подумалъ я, и при этомъ ледяной потъ пробежалъ у меня по пояснице - вотъ каковы были мои предшественники. Здесь на этомъ самомъ месте думали свои последнiя думы эти люди злодейства и крови! Они ходили вкругъ этихъ стенъ, какъ лютые звери въ клетке. Они сменили другъ друга въ короткiй промежутокъ времени и, кажется, этотъ казематъ не надолго пустеетъ. Место, завещанное ими мне, еще не остыло... И я въ свой чередъ последую за ними на Кламарское кладбище, густо поросшее травой!

Я не мечтатель, не суеверъ. Легко можетъ быть, что мрачныя мысли воспалили мою кровь огнемъ горячки, но во время этихъ размышленiй мне показалось, что все эти имена начертаны на стене огненными буквами; въ ушахъ раздался постепенно ускоряющiйся звонъ... потомъ, весь казематъ наполнился людьми: каждый изъ нихъ въ левой руке несъ свою голову, придерживая ее за нижнюю челюсть, потому что волосы у этихъ головъ были острижены. Все грозили мне кулаками, кроме отцеубiйцы.

Съ ужасомъ я закрылъ глаза, и тогда виденiе стало еще явственнее.

Сонъ, виденiе или действительность, но я бы сошелъ съ ума, если бы постороннее впечатленiе не пробудило меня во время. Я уже падаль навзничь, какъ вдругъ на босой моей ноге почувствовалъ холодное туловище, и мохнатыя лапки. Эта былъ паукъ, котораго я сронилъ съ его паутины.

Виденiе изчезло. О, странные призраки! Да нетъ! То былъ чадъ распаленнаго воображенiя, бредъ усталой головы... Химера Макбета! Мертвые спятъ непробудно; особенно эти обезглавленные. Изъ этой тюрьмы не убежишь... Но чего же я такъ испугался?

Дверь могилы изнутри не отворяется.

XIII.

Въ эти дни я былъ свидетелемъ отвратительнаго зрелища.

День чуть брежжилъ, но по всей тюрьме былъ необычайный шумъ. То и дело раздавался стукъ дверей, скрыпъ засововъ, бряцанье железныхъ болтовъ; тюремщики бегали, взадъ и впередъ, гремя ключами, лестницы скрипели подъ ихъ тяжелою поступью; по корридорамъ раздавалось голоса. Мои соседи колодники, наказанные каторжники, были веселей обыкновеннаго. Весь Бисетръ смеялся, пелъ, бегалъ, плясалъ.

Одинъ я безмолвно внимательно прислушивался къ этой суете.

Мимо дверей проходилъ тюремщикъ

Я решился подозвать его и спросить: не праздникъ ли у насъ въ тюрьме. - Да пожалуй, что и праздникъ! отвечалъ онъ. Сегодня заковываютъ пересыльныхъ въ Тулонъ. Не хотите ли посмотреть? Это васъ позабавитъ.

Тюремщикъ принялъ все узаконенныя меры предосторожности, потомъ ввелъ меня въ небольшую келью, совершенно пустую, съ решетчатымъ окномъ, не какъ бы то ни было - окномъ настоящимъ, высотою по локоть, сквозь которое можно было видеть настоящее небо.

- Пожалуйте, сказалъ тюремщикъ: - оттуда вы все увидеть и услышите, Вы будете одни въ вашей ложе, какъ король.

Потомъ онъ вышелъ, замкнувъ за собою дверь на все ключи, запоры и засовы.

Окно выходило во дверь четырехъ-угольный и довольно обширный, обстроенный со всехъ четырехъ сторонъ высокимъ шести-этажнымъ зданiемъ. Ничто не могло быть такъ непрiятно для глазъ, какъ этотъ четырехъ-стороннiй фасадъ со множествомъ решетчатыхъ окошекъ, сверху до низу унизанныхъ тощими бледными лицами, громоздящимися другъ на друга, какъ камни въ строенiи, окаймленными перекладинами оконничныхъ решетокъ. Это были арестанты, зрители, ожидающiе того дня, когда сами будутъ актерами. Можно было подумать, глядя на нихъ, что это души грешниковъ, смотрящiе на адскiя муки изъ чистилища.

Все безмолвно смотрели во дворъ покуда еще пустой. Они ждали. Между этими чахлыми и бледными лицами местами сверкали глаза острые и пронзительные, какъ огненныя точки.

Тюремный дворъ не имеетъ особенныхъ воротъ. Восточный фасъ строенiя соединяется съ соседнимъ зданiемъ железной решеткой. Эта решетка выходитъ на второй дворъ, поменее перваго, и подобно ему окруженный стенами и почернелыми бойницами.

Стена, окружающая главный дворъ, окаймлена каменными скамьями. По средине стоитъ железный столбъ для фонаря.

Пробило полдень. Главныя ворота со скрипомъ распахнулись. Во дворъ съ тяжелымъ грохотомъ въехала телега, окруженная грязными солдатами въ синихъ мундирахъ съ красными эполетами и желтыми перевязями. То была этапная команда: а телега была нагружена цепями.

Въ ту же минуту, какъ будто этотъ грохотъ пробудилъ всехъ заключенныхъ - все зрители у окошекъ, до сихъ поръ безмолвные, разразились хохотомъ, песнями, проклятьями. То были вопли демоновъ. Каждое дико было искривлено безобразной гримасой, сквозь решетку высунулись сотни судорожно сжатыхъ кулаковъ, все голоса рычали, все глава метали искры и меня ужаснулъ дождь этихъ искръ, внезапно брызнувшiй изъ-подъ пепла.

Однако же этапные (въ толпе которыхъ, судя по ихъ опрятной одежде и выраженiю ужаса на лицахъ - были и горожане, зашедшiе сюда любопытства ради) - этапные принялись за работу. Одинъ изъ нихъ влезъ на телегу и сталъ сбрасывать съ нея товарищамъ цепи, ошейники и холщевые штаны. Тогда они заторопились: одни въ углу двора растянули длинныя цепи, называемые на ихъ языке тесемками, другiе разложили на мостовой тафтины: рубахи и штаны; самые опытные въ деле, вместе съ капитаномъ, худенькимъ старичкомъ, разсматривали ошейники и пробовали ихъ прочность, побрякивая ими объ мостовую. И все это сопровождалось насмешливыми воплями арестантовъ, заглушаемыми хохотомъ каторжниковъ, для которыхъ приготавливались все эти снаряды. Каторжники въ ожиданiи стояли у оконъ старой тюрьмы, выходящихъ на маленькiй дворъ.

Когда окончились приготовленiя, господинъ въ мундире съ серебрянымъ шитьемъ по воротнику, господинъ инспекторъ, какъ его величаютъ, подалъ знакъ директору тюрьмы - и въ ту же секунду, три или четыре низенькiя двери почти одновременно изрыгнули во дворъ потоки людей отвратительныхъ, оборванныхъ, ревущихъ. Это были каторжники.

При ихъ появленiи радость зрителей въ окошкахъ удвоилась. Некоторые изъ нихъ, каторжныя знаменитости, были приветствуемы криками и рукоплесканьями, которыя они принимали съ горделивой скромностью. Головы большей части этихъ людей были покрыты шляпами, сплетенными своеручно изъ казематной соломы. Все эти шляпы были особеннаго фасона, для того чтобы въ городахъ, сквозь которые повезутъ каторжниковъ, заметили, кого именно везутъ. Каторжанамъ въ шляпахъ особенно неистово апплодировали. Изъ нихъ одинъ возбудилъ особенный восторгъ. Это былъ молодой человекъ летъ семнадцати, съ женоподобнымъ личикомъ. Онъ содержался восемь дней въ секретномъ нумере. Здесь изъ соломы онъ сплелъ себе целую одежду и выбежалъ во дворъ, кувыркаясь колесомъ съ гибкостью змеи. Это былъ фигляръ осужденный за воровство. Его осыпали рукоплесканьями и радостными криками. Каторжники вторили зрителямъ, и этотъ обменъ веселья между каторжниками, идущими въ ссылку и ожидающими ссылки, былъ явленiемъ ужаснымъ, чудовищнымъ. Хотя общество и имело тутъ своихъ представителей въ лицахъ зашедшихъ зевакъ и тюремщика, но преступленiе и отверженцы первенствовали, и наказанiе было семейнымъ праздникомъ.

По мере появленiя каторжниковъ ихъ пропускали сквозь двойной рядъ этапныхъ на малый дворъ, где ихъ подвергали медицинскому освидетельствованiю. Здесь несчастные отваживались на последнiя попытки, чтобы избежать путешествiя. Для этого они ссылались на слабость глазъ, на хромоту, вывихнутыя руки. Но почти всегда для каторги они оказывались годными; и тогда каждый беззаботно покорялся своей участи, и въ несколько минутъ забывалъ о своемъ вымышленномъ увечьи.

Такъ ихъ попарно и сковывали, какъ придется; и если у каторжника есть другъ, цепь можетъ разлучить его съ нимъ на веки. Это последнее горе.

Когда десятка три отсчитали, решетку заперли. Этапный выровнялъ ихъ палкой бросилъ каждому рубаху, куртку и шапку изъ грубаго холста; и, по данному имъ знаку все стали раздеваться. Неожиданный случай, какъ нарочно, превратилъ этотъ позоръ въ пытку.

До этой минуты погода была ясная; легкiй осеннiй ветерокъ, освежая воздухъ, мало по малу заволокъ небо тучами, сквозь которыя изредка проглядывалъ лучъ солнца. Лишь только каторжники сняли свои лохмотья и обнажились для обзора сторожей, на потеху любопытныхъ зевакъ, небо потемнело и ударилъ холодный осеннiй ливень, мгновенно залившiй дворъ ручьями воды, стегая несчастныхъ по головамъ, голымъ теламъ, промочивъ насквозь ихъ убогую одежду.

Въ одинъ мигъ все бывшiе на дворе, кроме сторожей и галерниковъ, попрятались куда ни попало. Любопытные горожане прiютились подъ навесами.

А дождь, между темъ, лилъ ливмя. Мокрые галерники стояли по колено въ воде. Мертвая тишина сменила недавнiй веселый шумъ. Каторжники тряслись, щелкая зубами; ихъ тонкiя ноги, а узловатыя колени бились другъ о дружку; и жалость была смотреть на ихъ дряблые члены, обрисованные промокшимъ холстомъ. Лучше было бы видеть ихъ вовсе нагими.

Только одинъ, какой-то старикъ былъ неизменно веселъ. Онъ закричалъ, садясь и вытираясь мокрой рубашкой, что этого въ программе не было, потомъ захохоталъ.

Когда каторжники оделись въ дорожное платье, ихъ повели отрядами въ двадцать и тридцать человекъ въ другой уголъ двора, где ихъ ожидали канаты, растянутые на земле. Эти канаты ничто иное, какъ длинныя цепи съ положенными на нихъ поперекъ другими, покороче. У каждой короткой цепи съ одной стороны ошейникъ, замыкаемый пушечнымъ ядромъ.

Каторжникамъ велели сесть прямо на грязь и лужи мостовой: померяли ошейники... Потомъ явились два тюремныхъ кузнеца съ ручными наковальнями, и заклепали на каторжникахъ цепи. Въ эту минуту побледнели и самые смелые. При каждомъ ударе молота объ наковальню, прислоненную къ спине истязуемаго, - подбородокъ его отскакиваетъ; при малейшемъ движенiи головой впередъ, ему могутъ расколоть черепъ, какъ ореховую скорлупу.

После этой операцiи, каторжники прiуныли. Только и слышны были - бряцанiе цепей, да изредка крикъ и глухой ударъ палки пристава объ спину какого нибудь упрямца. Некоторые плакали; старики дрожали, покусывая губы. Я съ ужасомъ гляделъ на эти свирепыя лица въ ихъ железныхъ рамкахъ.

Итакъ, это зрелище - драма въ трехъ действiяхъ; первое - осмотръ сторожей, второе - докторское освидетельствованiе, третье - заковка.

Проглянуло солнце. Оно какъ будто кинуло огнемъ въ головы каторжниковъ: все они быстро вскочили съ местъ. Пять канатовъ взялись за руки и огромнымъ хороводомъ окружили фонарный столбъ, и закружились, закружились такъ, что зарябило въ глазахъ. Они затянули песню галерниковъ, на голосъ попеременно то заунывный, то бешено веселый; пенiе по временамъ прерывалось хохотомъ, возгласами... тамъ опять бешеные вопли; и цепи, бряцая одна объ другую, были аккомпаниментомъ этому пенiю, заглушавшему однако же этотъ дикiй оркестръ. Для воображенiя адскаго шабаша, нельзя найти лучшаго или, вернее, худшаго образца.

Во дворъ принесли огромный чанъ. Сторожа палками прiостановили пляску каторжниковъ и подвели ихъ къ этому чану, въ которомъ плавала въ вонючей горячей воде какая-то зелень. Они стали есть. После еды, бросивъ остатки обеда на землю, они снова принялись за пляски...

Я смотрелъ на это зрелище съ такимъ жаднымъ, трепетнымъ любопытствомъ, что позабылъ о себе самомъ. Чувство глубокой жалости раздирало мне душу, и и плакалъ, слушая имъ смехъ.

Вдругъ, не смотря на задумчивость, въ которую я погрузился, я заметилъ, что хороводъ смолкъ и остановился. Потомъ глаза всехъ бывшихъ на дворе обратились на мое окно.

- Приговоренный къ смерти! закричали они, показывая на меня пальцами, и веселость ихъ удвоилась.

Я стоялъ какъ окаменелый.

Мне неизвестно, почему они знали меня, какъ могли узнать!

- Здорово! здорово! кричали они мне съ грубымъ хохотомъ. Самый младшiй изъ приговоренныхъ въ вечную каторгу, малый съ блестящимъ загорелымъ лицомъ завистливо посмотревъ на меня, оказалъ: - Счастливецъ! Его обкарнаютъ! Прощай, товарищъ!

Не могу выразить, что происходило во мне. Товарищъ! Правда... Гревская площадь и Тулонъ - сестра съ братомъ. Я былъ даже ниже ихъ: они не стыдились меня. Я дрожалъ всемъ теломъ.

Такъ, я имъ товарищъ! А черезъ несколько дней и я, можетъ быть, буду для нихъ зрелищемъ.

Я стоялъ у окна недвижный, раздавленный, оглушенный. Но когда пять канатовъ бросились ко мне подъ окно съ изъявленiями адской ласки, когда загремели ихъ цепи, и это бряцанье съ голосами, топотней, ревомъ слилось въ оглушающiй гулъ, - мне показалось, что туча демоновъ хочетъ ринуться въ окно моей кельи; я вскрикнулъ и бросился къ дверямъ, но убежать не было возможности: дверь снаружи была заперта. Я стучалъ, яростно кричалъ, а голоса каторжниковъ какъ будто приближались, и мне показалось, что одно изъ этихъ страшныхъ лицъ заглянуло въ окно... Я вскрикнулъ и лишился чувствъ.

XIV.

Когда я очнулся, уже настала ночь. Я лежалъ на тюфяке: при слабомъ мерцанiи фонаря, привешеннаго къ потолку, я по обеимъ сторонамъ увиделъ ряды такихъ же тюфяковъ. Я понялъ, что меня перенесли въ лазаретъ.

Несколько минутъ лежалъ я, открывъ глаза, безъ мысли, безъ воспоминанiя, съ единымъ отраднымъ сознанiемъ, что лежу въ постели. Конечно, въ былыя времена постель тюремнаго лазарета возбудила бы во мне жалость и омерзенiе; но теперь я сталъ другимъ человекомъ. Простыни были грубыя и серыя, одеяло жиденькое, дырявое; вонь отъ соломенника пробивалась сквозь тюфякъ... что нужды! За то я могъ на этой грубой простыне вытянуть мои окоченелые члены, и подъ этимъ дряннымъ одеяломъ я все же пригрелъ мозгъ костей, который уже такъ давно застылъ во мне. И я снова уснулъ.

Меня разбудилъ сильный шумъ. Заря только занималась. Шумъ былъ на дворе: моя постель стояла у окна, и я приселъ, чтобы взглянуть, что тамъ происходитъ.

Окно выходило на большой дворъ Бисетра. Дворъ былъ биткомъ набитъ народомъ; два ряда солдатъ инвалидной команды съ трудомъ прочистили среди этой толпы свободный путъ черезъ весь дворъ. По этой дорожке, окаймленной солдатами, медленно тянулось пять длинныхъ телегъ; нагруженныхъ людьми. То были подводы каторжниковъ.

Тележки были открытыя и на каждой сидело по канату. Каторжники сидели по краямъ спинами другъ къ другу, разделенные общей цепью; лежащей вдоль телеги. По обоимъ концамъ цепи стоялъ этапный съ заряженнымъ ружьемъ. При каждомъ толчке цепи гремели; при каждомъ толчке пересыльные мотали головами и болтали ногами, высунутыми, изъ телеги.

Тонкая изморозь крутилась въ воздухе, о мокрые холщевые штаны, изъ серыхъ сделавшiеся черными, плотно облекали ихъ колена. Съ ихъ длинныхъ бородъ и коротко остриженныхъ головъ струилась вода; лица у всехъ синели отъ холода, они дрожали и скрежетали зубами отъ стужи и ярости. Инаго движенья и сделать невозможно. Человекъ, однажды прикованный къ общей цепи, составляетъ суставъ этого целаго, гнуснаго тела, называемаго канатомъ. Тутъ должно отречься отъ мысли; ошейникъ каторжника ея могила; а что касается до животной стороны человека, то и на эти отправленiя свои узаконенные часы. Такимъ образомъ, недвижные, большею частью полунагiе, съ открытыми головами и свешенными ногами, они пускались въ двадцати-пяти-дневный путь, наваленные на телеги, въ одинаковой одежде и въ iюльскiй зной, и въ ноябрскую стужу.

Между толпой и сидевшими въ телегахъ завязался разговоръ: съ одной стороны раздавались проклятья, съ другой дерзкiя выходки; и съ той и съ другой угрозы; но по знаку капитана на телеги посыпался градъ палокъ по чемъ попало: по лицамъ, по плечамъ, и воцарилась наружная тишина, или такъ называемый порядокъ.

Все пять телегъ, сопровождаемыя взводомъ жандармовъ и отрядомъ пешей этапной команды, одна за другой скрылись подъ главными воротами Бисетра; за ними тянулась шестая, нагруженная котлами, медными кострюльками и запасными цепями, несколько отсталыхъ солдатъ догоняли бегомъ главный отрядъ. Толпа разсеялась и все изчезло, какъ тени волшебнаго фонаря. Постепенно замирали въ воздухе глухой стукъ колесъ, топотъ лошадей по Фонтенеблосскому шоссе, щелканье бичей, бряцанiе кандаловъ и завыванья толпы, желавшей несчастнаго пути галерникамъ.

Это только начало!

И адвокатъ еще говорилъ мне о каторге? Галеры! О, да! Лучше сто разъ умереть, скорее эшафотъ, нежели каторга; скорее ничтожество, нежели адъ! Подставлю лучше мою шею подъ ножъ доктора Гилльотена, нежели подъ ошейникъ галерника!

Галеры! Каторга! Праведный Господи!

XV.

Къ несчастiю, я не захворалъ. Но завтра я долженъ былъ выйдти изъ лазарета. Опять казематъ!

Я не захворалъ! И точно: я молодъ, здоровъ, крепокъ. Кровь свободно обращается въ моихъ жилахъ, члены мои повинуются моей воле; я здоровъ теломъ и духомъ, и съ моей комплекцiей долго могу прожить... Все такъ! А между темъ во мне гнездится болезнь, болезнь смертельная, созданная руками человеческими.

Съ техъ поръ какъ я вышелъ изъ лазарета, моимъ разсудкомъ овладела мысль страшная, которая сведетъ меня съ ума! Еслибы меня оставили въ лазарете, я могъ бы убежать. Эти доктора и сестры милосердiя принимали во мне такое радушное участье. Тяжко умирать такой лютой смертью человеку молодому! Они теснились около моей постели съ такимъ участiемъ....

Вздоръ! Это было просто любопытство... Къ тому же эти люди могутъ вылечить меня отъ горячки, но не отъ смертнаго приговора. А имъ это было бы такъ легко!.. Стоило только открыть дверь... они бы не ответили за это!

Теперь нетъ надежды на спасенье! Аппеляцiю мою отвергнутъ потому, что приговоръ произнесенъ правильно: свидетели показали верно, обвинители уличили, судьи осудили какъ следуетъ. А можетъ быть..... Нетъ вздоръ! Не на что надеяться! Приговоръ, это веревка, на которой ты висишь надъ пропастью, и эта веревка постепенно трещитъ, утончается и наконецъ - обрывается. Топоръ гильотины въ теченiи шести недель опускается на голову осужденнаго.

Еслибъ меня помиловали? Помиловали? Но кто, за что, и какъ? Нетъ, меня не могутъ помиловать. Меня надобно казнить для примера, какъ они говорятъ.

До смерти мне остается три шага: Бисетръ, Консьержери и Гревская площадь!

XVI.

Въ теченiи немногихъ часовъ проведенныхъ мною въ лазарете, я часто садился у окна, на солнце - оно проглянуло въ тотъ день, и жадно впивалъ я въ себя все количество лучей, которое скупо пропускали оконничныя решетки.

Я сиделъ подъ окномъ, опустивъ голову на руки и облокотясь на колена, потому что руки не могли выносить этой тяжести... Горе и физически сломило меня: тело мое гнется, какъ будто въ немъ нетъ ни костей, ни мускуловъ.

Удушливая тюремная атмосфера была мне невыносимее обыкновеннаго; въ ушахъ еще раздавалось гуденье цепей; Бисетръ утомилъ меня. Я подумалъ: что, еслибы Господь сжалился надо мной, и послалъ бы хоть птичку на соседнюю кровлю, чтобы она пропела мне свою милую песенку, и утешила меня....

Небо или аль, не знаю, кто изъ двухъ, услышалъ мою молитву. Почти въ ту-же минуту, подъ моимъ окномъ, раздался голосъ, но не птички, а гибкiй, звонкiй голосокъ молоденькой пятнадцатилетней девочки. Я сталъ жадно прислушиваться къ ея песенке. Напевъ былъ томный, протяжный, какъ унылое воркованье горлинки, а вотъ и слова:

Дозорные схватили -
Тра ля-ля-ля ли, ли!
И въ клетку повели!
Здоровая веревка!
Тра ля-ля-ля, ли, ли ,
Скрутили больно ловко
Все руки затекли! 

Каково было мое разочарованiе! Голосъ продолжалъ:

Иду я такъ смиренно...
Ли-ли, Тра-ля-ля-ля,
А тутъ соседъ почтенный
Окликнулъ вдругъ меня:
"Что, милый мой, попался?
Смеясь сказалъ онъ мне.
- Ты кстати повстречался.
Скажи моей жене!
 
Заплачетъ, раскричится:
Тра ля-ля-ля, ли-ли!
"Какъ могъ съ нимъ грехъ случиться?
А ты ей объясни:
За то онъ взятъ чертями.
За то что желудями,
Карманъ себе набилъ!
 
Жена въ Версаль пустилась
Ли ли, тра-ля-ля-ля,
Жена моя решилась
Увидеть короля!
И подала прошенье...
Король такъ ласковъ былъ -
Что ей свое решенье
Сей часъ же объявилъ:
 
"Пожалуй, я избавлю -
"Велю свободу дать:
"За то его заставлю
"На воздухе плясать!
"Пусть межъ двумя столбами
"Безъ полу, безъ земли -
"Подрыгаетъ ногами!
Тра ля-ля-ля, ли-ли!"

Далее я не слыхалъ, да и не въ силахъ былъ слушать! Я понялъ, не смотря на воровское наречiе, смыслъ этой ужасной песни; эту встречу разбойника съ воромъ, при чемъ первый проситъ втораго сказать своей жене, что онъ (убилъ человека); и какъ жена бежитъ въ Версаль къ королю съ просьбою о помилованiи, а король сердится, и отвечаетъ, что онъ заставитъ ея мужа проплясать на воздухе безъ полу, безъ земли. И эти гнусныя слова поютъ такимъ милымъ, сладостнымъ голосомъ! И эти мерзости исходятъ изъ свежихъ, румяныхъ устъ молоденькой девушки. Точно слизь улитки на листкахъ розана. Не могу выразить того, что я въ эту минуту чувствовалъ; мне было и отрадно и противно. Какое странное сочетанiе этого гнуснаго наречiя каторги и разбойничьяго притона съ милымъ, звонкимъ голоскомъ молоденькой девушки! Нежный романсъ, прелестная мелодiя и эти грубыя, неблагозвучныя, уродливыя слова!

О! что за гнусная вещь ига тюрьма! Она наполнена ядомъ, который сквернилъ все... Песня пятнадцатилетней девочки, и то - мерзость! Поймайте здесь птичку, на ея крыльяхъ грязь; сорвите возросшiй здесь цветокъ, понюхайте: отъ него воняетъ!

XVII.

Еслибъ мне удалось.убежать, какъ бы я побежалъ по полямъ!

Нетъ! Бежать не следуетъ. Это можетъ навлечь подозренiе... Напротивъ, следуетъ идти тихо, напевая песню, высоко поднявъ голову. Надобно добыть откуда нибудь синюю блузу съ красными клетками, это самый удобный костюмъ. Такъ одеваются тысячи людей.

Близь Аркёйля, на берегу болота, есть чаща, куда, бывши мальчикомъ, по четвергамъ я ходилъ ловить лягушекъ. Тамъ я спрячусь до вечера.

Какъ смеркнется, я пущусь въ дальнейшiй путь. Пойду въ Венсеннъ... Нетъ, тамъ мне помещаетъ река. Лучше въ Арпажонъ... Нетъ! всего безопаснее въ Сенъ-Жерменъ, оттуда въ Гавръ, а изъ Гавра въ Англiю. Но въ Ленжюмо есть жандармы; у меня спросятъ паспортъ - и тогда я пропалъ!

О, жалкiй сумасбродъ, да пробей же сначала свой каменный гробъ въ три фута толщины! Смерть! смерть!

И какъ я подумаю, что въ детстве я ходилъ въ Бисетръ смотреть на большой колодезь и на сумасшедшихъ!.

XVIII.

Покуда я писалъ эти строки, светъ лампы побледнелъ, разсвело и церковные часы, пробили шесть.

Что же это значитъ? Дежурный сторожъ вошелъ въ мой казематъ, снялъ фуражку, извинился, что потревожилъ меня, и спросилъ, сколько возможно смягчая свой голосъ: - не угодно ли мне позавтракать?

У меня, морозъ пробежалъ по коже Неужели... сегодня?

XIX.

Да, сегодня!!

Самъ, директоръ явился ко мне съ визитомъ. Спросилъ, чемъ можетъ мне быть прiятнымъ или полезнымъ, и выразилъ желанiе, чтобы я не жаловался ни на него, ни на подчиненныхъ. Съ участiемъ разспросилъ меня о здоровьи и о томъ, какъ я провелъ ночь. Прощаясь, онъ назвалъ меня мосье...

XX.

Этотъ тюремщикъ воображаетъ, что мне не на что жаловаться на него или его подчиненныхъ. Правда, дурно было бы съ моей стороны жаловаться на нихъ; они исполняли свое ремесло; стерегли меня, при встрече и при проводахъ были вежливы. Чего же мне еще?

Этотъ милый тюремщикъ съ своей благодушной улыбкой, ласковыми словами, взглядомъ, который льститъ и вместе съ темъ следитъ за мной какъ шпiонъ, этотъ тюремщикъ съ его толстыми широкими лапами - Бисетръ въ образе человеческомъ.

Вокругъ меня - все тюрьма: тюрьма во всехъ видахъ, въ виде решетки и двернаго замка.

Тюрьма - родъ какого-то ужаснаго чудовища, полу-человека, полу-зданiя. Я - его жертва, оно не сводить съ меня глазъ, оно опутываетъ меня въ своихъ кольцахъ; оно замыкаетъ меня въ своихъ гранитныхъ стенахъ, держитъ меня подъ замкомъ; глядитъ за меня глазами тюремщика.

Что со мной будетъ? что они со мной сделаютъ!

XXI.

Теперь я спокоенъ. Все кончено, кончено. Я выведенъ изъ сомненiя, въ которое ввелъ меня визитъ директора.

Потому что, признаюсь, я все еще надеялся. Теперь, слава Богу, я уже не надеюсь.

Вотъ какъ было дело:

Когда пробило половину седьмаго - нетъ, четверть седьмаго - дверь моего каземата опять отворилась. Вошелъ седой старикъ въ коричневомъ бекеше. Онъ разстегнулся, и я увиделъ рясу и пасторскiя краги. Это былъ пасторъ.

Пасторъ не тюремный... худо!

Съ благосклонной улыбкой онъ селъ противъ меня, потомъ покачалъ головой, поднялъ глаза къ небу, то есть къ своду темницы. Я его понялъ.

- Сынъ мой, сказалъ онъ, приготовились ли вы?

Я отвечалъ слабымъ голосомъ: - не приготовился, но готовъ.

Однако же въ глазахъ у меня помутилось, холодный потъ выступилъ у меня во всему телу, жилы на вискахъ надулась, въ ушахъ загудело.

Я качался на стуле какъ засыпающiй, старимъ говорилъ.

Такъ по крайней мере мне казалось, и помнится, что губы его шевелились, руки махали, глаза блестели.

Дверь вторично отворилась. Скрипъ запоровъ пробудилъ меня отъ моего оцепененiя, а пастора прервалъ. Явился какой-то чиновникъ, весь въ черномъ, сопровождаемый директоромъ. Вошелъ и глубоко мне поклонился. На лице этого человека была какая-то пошлая, форменная грусть, какъ на лице похороннаго оффицiанта. Въ рукахъ онъ держалъ свертокъ бумаги:

- Мосье, сказалъ онъ съ вежливой улыбкой, я стряпчiй парижскаго уголовнаго суда. Имею честь вручить вамъ отношенiе господина генералъ-прокурора.

Первый ударъ былъ нанесенъ. Я оправился и собрался съ мыслями.

- И такъ, отвечалъ я ему, это господинъ генералъ-прокуроръ тамъ настоятельно требовалъ моей головы? Очень лестно для меня, что онъ изволитъ мне писать. Надеюсь, что смерть моя доставитъ ему большое удовольствiе; потому что мне грустно было бы думать противное!

Высказавъ ему все это, я прибавилъ твердымъ голосомъ: - читайте!

Онъ принялся читать нараспевъ и прiостанавливаясь на каждомъ слове какую-то длинную исторiю. Это былъ отказъ на мою аппелляцiю.

следовать за мной?

Несколько минутъ я его не слушалъ. Директоръ разговаривалъ съ пасторомъ; тотъ смотрелъ на бумагу, - я на полу-отворенную дверь... А! въ корридоре стояли четыре карабинера.

Стряпчiй повторилъ вопросъ, и на этотъ разъ взглянулъ на меня. - Какъ вамъ угодно! отвечалъ я. Сделайте одолженiе!

Онъ поклонился и сказалъ: - черезъ полчаса я буду иметь честь прiехать за вами.

Тогда они оставили меня одного.

Боже, какъ бы убежать! Нетъ ли какого нибудь средства? А я долженъ убежать! Да! сейчасъ же! Въ дверь, въ окно, чрезъ кровлю.... хотя бы при этомъ пришлось ободрать съ костей часть мяса...

Ярость! Демоны! Проклятье! Чтобы пробить эту стену нуженъ месяцъ времени съ хорошими орудiями... а у меня ни гвоздя, ни даже одного часа!

XXII.

Консьержери.

Меня препроводили, какъ сказано въ протоколе. Впрочемъ, это путешествiе надобно описать.

Только что, пробило восьмаго половина, на пороге моей кельи опять явился стряпчiй. - Мсье, сказала онъ, я жду васъ. Увы! не онъ одинъ ждалъ меня.

Я всталъ и сделалъ шагъ; мне показалось, что втораго шага я не сделаю, до того голова моя отяжелела, а ноги ослабели. Однако же я собрался съ силами и пошелъ довольно твердо. Выйдя изъ каземата, я оглянулся. Я любилъ его. Я покинулъ, его пустымъ и настежь отвореннымъ; открытый настежь казематъ - странное зрелище!

Впрочемъ онъ опустелъ ненадолго. Сегодня вечеромъ сюда ждутъ кого-то, говорятъ тюремщики, человека, котораго теперь приговариваютъ къ смерти въ уголовномъ суде.

На повороте корридора насъ догналъ пасторъ. Онъ завтракалъ.

При выходе изъ тюрьмы директоръ любезно взялъ меня за руку и подкрепилъ конвой еще четырьмя инвалидами.

Когда я проходилъ мимо лазарета, какой-то умирающiй старикъ крикнулъ мне: до свиданiя!

Мы вышли во дворъ; я вздохнулъ свободнее и это меня облегчило.

Не долго мы шли. На первомъ дворе стояла карата, запряженная почтовыми лошадьми: въ этой же самой карете меня везли въ Бисетръ. Она въ роде длиннаго кабрiолета и разделена поперегъ проволочной решеткой, плотной какъ вязанье. У каждаго отделенiя была особая дверца, одна спереди, другая сзади экипажа. Все засалено, черно, грязно до того, что въ сравненiи съ этимъ при экипажемъ дроги - парадная колесница.

Прежде нежели войдти въ этотъ двухколесный гробъ, я оглянулся на дворъ темъ отчаяннымъ взглядомъ, предъ которымъ должны бы рухнуть и самыя стены. Малый дворъ, обсаженный деревьями, былъ набитъ народомъ еще теснее, какъ было при отправке каторжниковъ. Уже и тутъ толпа!

Какъ и въ тотъ день, шла и теперь, изморозь, осенняя, ледяная - идетъ въ эту минуту, когда я пишу эти строки, и весь день будетъ моросить она, и меня переживетъ.

Мы сели въ карету: въ одно отделенiе стряпчiй съ жандармомъ, въ другое - я съ пасторомъ и другимъ жандармомъ. Вокругъ кареты четыре жандарма верхами. И такъ, кроме почтальона, восемь человекъ на одного.

Когда я входилъ въ карету какая-то старуха въ серыми глазами сказала: - мне это нравится лучше, нежели при пересылке галерниковъ!

Поверю. Это зрелище компактнее; его удобное обнять однимъ взглядомъ; тутъ глаза не такъ разбегаются. И мило и удобно. Тутъ одинъ только человекъ и онъ одинъ терпитъ столько же мученiй сколько все каторжники вместе. Это зрелище, можно сказать, вкуснее, какъ эссенцiя какого нибудь напитка.

Карета тронулась въ путь. Глухо прогудела она, проезжая подъ сводомъ воротъ и при повороте на улицу. Тяжелыя ворота Бисетра захлопнулись за нами. Я чувствовалъ то же, что чувствуетъ погребаемый въ летаргическомъ сне: самосознанiе при мне, а чувства будто окаменели. Смутно долетали моего слуха отрывистое бряцанье бубенчиковъ на лошадяхъ, стукъ окованныхъ колесъ по мостовой и скрипъ каретнаго кузова при толчкахъ объ ухабы, топотъ копытъ жандармскихъ лошадей и щелканье бича почтальона. Все это сливалось въ какой-то вихрь, и этотъ вихрь мчалъ меня!

Сквозь решетчатое каретное окошко, я прочелъ надпись крупными буквами надъ главными воротами Бисетра: Богадельня для престарелыхъ.

- Вотъ какъ! подумалъ я, - такъ есть люди, которые состареваются въ Бисетре.

И какъ оно бываетъ во время дремоты, я всячески переворачивалъ эту мысль въ моемъ уме, изнуренномъ страданьями. Вдругъ карета своротила съ дороги, и я увиделъ другую картину въ рамке каретнаго окошка. Явились башни собора парижской Богоматери, синевшiя сквозь туманъ, влажнымъ саваномъ покрывавшiй городъ. Мысли мои въ ту же минуту изменились. Стоящимъ на башне, где флагъ, будетъ отлично видно! сказалъ я самъ себе, глупо улыбаясь.

Кажется, въ эту самую минуту пасторъ сталъ мне опять что-то говорить; я терпеливо слушалъ. Въ ушахъ моихъ уже раздавался стукъ колесъ, щелканье бича, стукъ копытъ... одинъ лишнiй звукъ тутъ уже ровно ничего не значитъ.

Я молча выслушивалъ это однообразное паденiе словъ и оно усыпляло меня какъ журчанiе фонтана; и слова мелькали мимо моихъ ушей, какъ мелькали передъ глазами деревья, окаймлявшiе дорогу. Вдругъ меня пробудилъ резкiй голосъ стряпчаго:

- Ну что, господинъ аббатъ, сказалъ онъ пастору почти веселымъ голосомъ. - Не слыхали ли вы чего новенькаго?

Пасторъ за собственными разговорами и стукомъ колесъ, не слыхалъ вопроса.

- Эхъ! громко крикнулъ стряпчiй, стараясь заглушить стукъ колесъ: - адская карета!

Действительно, адская!

Онъ продолжалъ:

- Право такъ! Это какой-то подвижной казематъ, невозможно слышать другъ друга. Что я такое говорилъ? Не припомните ли, что я такое сказалъ почтенному аббату? Да, знаете ли вы важную сегодняшнюю новость.

Я вздрогнулъ, какъ будто речь шла обо мне.

- Нетъ, отвечалъ пасторъ, который наконецъ разслушалъ, что ему говорили: - сегодня утромъ я не успелъ прочитать газетъ: пересмотрю ихъ вечеромъ. Когда я целый день бываю занятъ, то велю обыкновенно привратнику отдавать мне при возвращенiи домой, и тогда читаю.

- Однако же, возразилъ стряпчiй, не можетъ бытъ, чтобы вы этого не знали. Городская новость! Новость сегодняшняго утра!

Стряпчiй взглянулъ за меня. - Вы! Неужто! Скажите-же въ такомъ случае, какого вы о ней мненiя?!

- Какой вы любопытный! сказалъ я.

- Почему же любопытный? возразилъ стряпчiй. - У каждаго свое политическое убежденiе. Я слишкомъ уважаю васъ, чтобы не допускать въ васъ своего мненiя. Что до меня, я совершенно согласенъ съ возстановленiемъ нацiональной гвардiи. Я былъ сержантомъ въ нашемъ квартале, я это, право, очень прiятно.

Я прервалъ его. - Я никакъ не думалъ, что вы говорите объ этой новости.

- А то о какой же? Про какую же новость вы мне сказали?..

- Я говорилъ вамъ о другой новости, которая сегодня занимаетъ весь городъ!

Дуракъ меня не понялъ; я возбудилъ въ немъ любопытство.

- Другая новость? Да отъ кого же вы могли узнать. Что это такое? Скажите пожалуйста!.. Не знаете ли вы, господинъ аббатъ? Можетъ быть до васъ она дошла еще прежде... Сделайте милость, скажите, что женою? Въ чемъ дело? Я страстный охотникъ до новостей, я разсказываю ихъ президенту и это его забавляетъ!

И наговорилъ кучу пустяковъ! То обращался онъ къ пастору, то ко мне, а я отвечалъ ему только я пожимая плечами.

- Да о чемъ же выдумаете? спросилъ онъ меня.

- Думаю о томъ, что сегодня вечеромъ перестану думать.

- А а! вотъ что! Ну, я вамъ, скажу, вы очень печальны. Господинъ Кастенъ разговаривалъ.

Потомъ, онъ продолжалъ после минутнаго молчанiя: - я сопровождалъ и г Папавуана. На немъ была надета его выдровая фуражка и онъ курилъ сигару. Ларошельскiе молодцы говорили между собой, не все же говорили.

Опятъ помолчалъ.

- Угорелые! полоумные! Съ какимъ презренiемъ они на всехъ посматривали. Но что до васъ касается, молодой человекъ, то я нахожу, что вы очень задумчивы.

- Молодой человекъ! возразилъ я: - да я постарше васъ! Потому что съ каждой четвертью часа я старею целымъ годомъ.

Онъ быстро обернулся, несколько минутъ смотрелъ на меня съ недоумевающимъ удивленьемъ, потомъ тяжело засмеялся.

- Полно вамъ шутить! Ну можно ли, чтобы вы были старше меня? Я гожусь вамъ въ дедушки.

- Я не намеренъ смеяться! отвечалъ я ему серьезно.

- Ну полноте, не сердитесь. Понюхайте табачку и помиримся.

- Не бойтесь моей досады! Мне недолго досадовать.

Въ эту минуту отъ толчка кареты его табакерка ударилась объ разделявшую насъ проволочную сетку и открытая упала за подъ къ ногамъ жандарма.

- Проклятая решетка! вскричалъ стряпчiй.

Потомъ оборотился ко мне:

- Не несчастный ли я человекъ? Весь табакъ просыпалъ!

- Я теряю больше васъ! отвечалъ я съ улыбкой.

Онъ попробовалъ подобрать табакъ, ворча при этомъ: - больше меня... легко сказать, а каково мне ехать до Парижа безъ табаку! Просто горе!

Пасторъ сказалъ ему несколько словъ въ утешенiе, и, можетъ быть и я ошибся - но мне показалось, что это было продолженiе техъ увещанiй, которыя онъ сначала обращалъ ко мне. Мало по малу стряпчiй и пасторъ затеяли разговоръ; я предоставилъ имъ говорить, а себе - думать.

Когда мы подъезжали къ заставе, мне показалось, что городской шумъ сильней обыкновеннаго.

Карета на минуту остановилась у таможенной рогатки: въ нее заглянули городскiе досмотрщики. Если бы вели на бойню быка или барана, за нихъ заплатили бы установленную пошлину въ пользу города, но человеческую голову пропускаютъ безпошлинно. Мы проехали.

Миновавъ бульваръ, карета помчалась по старымъ извилистымъ улицамъ предместья Сен-Марсо и Сите, которыя разбегаются по разнымъ направленьямъ, какъ тропинка въ муравейнике. Стукъ колесъ по мостовой этихъ улицъ былъ такъ скоръ и гулокъ, что заглушилъ самый городской шумъ. Выглядывая изъ окна и заметилъ, что толпы прохожихъ останавливаясь смотрятъ въ карету, дети бегутъ за ней. Я заметилъ еще, на перекресткахъ, оборванныхъ старухъ и стариковъ поодиночке, а где и попарно - держащихъ въ руке пачки печатныхъ листковъ; и прохожiе разбирали ихъ на расхватъ, вырывая другъ у друга...

Часы палаты пробили девятаго половину, въ ту минуту когда мы въезжали во дворъ Консьержери. Ледяной холодъ оковалъ меня, когда я взглянулъ на больщую лестницу, черную часовню, мрачныя будки. Когда остановилась карета, я подумалъ, что вместе съ ней остановится во мне и бiенiе сердца.

Я собралъ все свои силы... Ворота отворились съ быстротой молнiи: я вышелъ иъ подвижнаго каземата, и большими шагами прошелъ мимо двухъ рядовъ солдатъ... Уже и здесь стояла толпа на проходе!

XXIII.

Проходя до обширнымъ галлереямъ палаты правосудiя, я воображалъ себя почти свободнымъ; но твердость; и спокойствiе покинули меня, когда предо мной опять явились низенькiе двери, потайныя лестницы, мрачные своды, темные корридоры, по которымъ ходятъ одни только приговаривающiе - или - приговоренные къ смерти.

Стряпчiй следомъ шелъ за мной. Пасторъ уехалъ, обещая возвратиться черезъ два часа: у него были свои дела.

Меня довели до кабинета директора, которому стряпчiй сдалъ меня. Это былъ разменъ. Директоръ попросилъ его подождать минуту, говоря, что, ему сейчасъ дадутъ еще дичинки, минутку; мы заодно напишемъ оба отношенiя! И прекрасно.

Меня въ ожиданiи ввели въ небольшую комнату, смежную съ директорскимъ кабинетомъ. Дверь разумеется крепко на крепко замкнули.

Не знаю, о чемъ я думалъ, и долго ли былъ тутъ, какъ грубый хохотъ, раздавшiйся у самаго уха, пробудилъ меня отъ задумчивости.

Я поднялъ глаза и вздрогнулъ. Я былъ не одинъ въ комнате: со мною былъ еще человекъ, мужчина летъ пятидесяти пяти, средняго роста, сутуловатый, съ морщиноватымъ лицомъ, седоватыми волосами, съ серыми косыми глазами, съ ядовитой улыбкой на лице; грязный, въ лохмотьяхъ, отвратительный.

Я и не заметилъ, какъ дверь отворилась, выплюнула его и снова захлопнулась. Если бы такъ же смерть могла подкрасться ко мне!

Несколько минутъ мы посматривали другъ на друга, - онъ, продолжая хохотать - хохотомъ, напоминавшимъ мне предсмертный колоколецъ умирающаго; я - съ удивленiемъ и испугомъ.

- Кто вы? сказалъ я наконецъ.

- Смешной вопросъ! отвечалъ онъ. Я - свежинка.

- Это что же такое: свежинка?

Мой вопросъ усилилъ его веселость.

- Это значитъ, отвечалъ онъ сквозь смехъ, что черезъ шесть недель кумъ запрячетъ въ корзинку мою сорбонну, точно также какъ твой чурокъ - черезъ шесть часовъ. Эге! понялъ теперь? {Слова эти объяснены въ главе V.}

Действительно, я побледнелъ и волоса дыбомъ встали у меня на голове! Это былъ вновь приговоренной къ смерти, котораго ожидали въ Бисетре, мой преемникъ:

Онъ продолжалъ:

- Ты еще что хочешь звать? Вотъ тебе, пожалуй, вся моя исторiя. Я сынъ ловкаго штукаря; жаль только; что Шарло {Палачъ.} въ одинъ прекрасный день повязалъ ему галстукъ. Въ те времена еще въ ходу была. Шести летъ я остался круглымъ сиротой: летомъ я кувыркался колесомъ на проезжихъ дорогахъ, чтобы выманить у проезжавшихъ грошъ, другой; а зимой босикомъ въ разорванныхъ штанахъ бегалъ по замерзлой грязи, свистя въ посинелые кулаки. Девяти летъ - пустилъ въ ходъ своихъ косыхъ {Руки.}, при случае очищалъ яму {Карманъ.}, плелъ шелуху {Кралъ шинели.}. Десяти летъ я уже былъ мастакомъ {Мазурикомъ.}. Потомъ свелъ знакомства; и семнадцати летъ былъ скрипуномъ {Мошенникъ.}. делалъ взломы въ бочкахъ {Лавки и магазины.}, подделывалъ вертуновъ {Ключи.}: Меня и поймали; такъ какъ я былъ уже на возрасте, то и сослали въ гребную флотилiю {На галеры.}. Каторга - штука тяжелая: спишь на голыхъ доскахъ, пьешь чистую воду, ешь черный хлебъ, таскаешь за собой ядро, въ которомъ нетъ проку; солнцемъ тебя печетъ да палками жарятъ. Да сверхъ того, башку выстругаютъ, а у меня были славные, русые волосы! Чортъ ихъ побери! отжилъ! летъ отбарабанилъ и минуло мне тридцать два. Дали мне въ одно прекрасное утро паспортъ и шестьдесятъ шесть франковъ заработанныхъ на галерахъ, по шестнадцати часовъ въ сутки, по тридцати дней въ месяцъ, по двенадцати месяцевъ въ годъ. Все равно, я, съ моими шестидесяти шестью франками, задумалъ остепениться, и подъ моими лохмотьями забилось, сердце. Чертъ бы побралъ мой распроклятый паспортъ, онъ былъ желтый съ подписью: былъ на галерахъ. Его следовало показывать всюду, куда бы я ни прибылъ на жительство, и каждое восемь дней предъявлять мэру той деревни, где мне велели {Жить.} Славная рекомендацiя! Галерникъ, каторжникъ! Меня чуждались какъ пугала, дети бегали отъ меня, двери, передъ носомъ захлопывали. Никто не давалъ работы. Деньги мои я проелъ; а жить надобно чемъ нибудь. Я протягивалъ къ людямъ мои здоровыя руки, прося работы, меня выталкивали въ шею. Я брался работать поденно за пятнадцать, за десять, за пять су. Нетъ! что тутъ станешь делать? Разъ, я былъ голоденъ и вышибъ стекло въ булочной, схватилъ хлебъ, а меня схватилъ булочникъ. Къ хлебу я и не прикасался, но за это меня присудили на вечныя галеры, да еще на плече каленымъ железомъ три буквы выжгли - хочешь, покажу. Это на судейскомъ дiалекте зовется: вторичнымъ поползновенiемъ. И такъ я опять покатилъ на обратный {Вторично на галеры.}, опять въ Тулонъ, и на этотъ разъ подъ зеленую шапку {Приговоренный на всегда.}. Надобно было улизнуть. Для этого следовало прокопать три стены, распилить две цепи - а у меня былъ гвоздь. Я - далъ тягу. Выпалили изъ пушки... потому что намъ, какъ римскимъ кардиналамъ, почетъ: и въ красное платье одеваютъ и стреляютъ изъ пушекъ, когда мы уходимъ со двора. Пожгли они порохъ попустому. На этотъ разъ я былъ, правда, безъ желтаго билета, но за то и безъ денегъ. Повстречался, съ прiятелями, которые подобно мне срокъ выслужили, либо сеть прогрызли. Ихъ голова предложилъ мне вступить въ ихъ компанiю, а они смолу варили {Убивали на большихъ дорогахъ.}. Я согласился, и чтобы жить, сталъ убивать: то нападали мы на дилижансъ, то на почтовой брикъ, то на коннаго гуртовщика. Деньги обирали; карету или гурты пускали на все четыре стороны, а убитыхъ хоронили подъ деревомъ, причемъ старались, чтобъ ноги изъ-подъ земли не торчали; потомъ плясали на могиле, чтобы притоптать землю, чтобы кто не заметилъ, что она изрыта. Такъ я и состарелся, сидя на стороже въ кустахъ, проводя ночи подъ открытымъ небомъ; бродя изъ лесу въ лесъ... хоть и жутко, да за то свободенъ, и самъ себе господинъ. Но всему есть конецъ - дело известное. Разъ ночью веревочники {Жандармы.} захватили насъ. Мой товарищи разбежались, а я, какъ самая старая крыса, попался въ когти котовъ въ трёхъ-угольныхъ шляпахъ. Приволокли меня сюда. Я уже прошелъ по всемъ ступенькамъ, кроме одной. Теперь мне, что платокъ утащить, что человека убить - все одно, накажутъ одинаково, ради совокупности, отдадутъ косарю {Палачъ.}. Мое следственное дело не долго тянулось. Да и хорошо, потому что ужь я стареть началъ и ни къ чему до годенъ. Отецъ мой женился на вдовушке {Былъ повешенъ.}, а я поступаю въ монастырь на Плачевную гору {Умру на гильотине.}. Вотъ тебе, дружище, и вся моя исторiя.

- Другъ, сказалъ онъ, ты видно не изъ храбрыхъ. Смотри не разнюнься передъ курносой {Не струсь передъ смертью.}, Самая скверная минута - когда привезутъ на плакарду {Гревская площадь.}. А тамъ - мигомъ покончутъ. Жаль, не могу я тебе на месте показать, какъ топоръ по блоку пускаютъ. Пожалуй, я и аппелляцiи не подамъ, чтобы меня за одно съ тобой сегодня обкарнали. У нихъ будетъ одинъ пасторъ, хочешь, я пожалуй тебе его уступлю. Видишь ли, я добрый малый. А? Какъ думаешь? По рукамъ, что ли?

И онъ опять подошелъ ко мне.

- Нетъ, сударь, отвечалъ я, отдаляя его, благодарю васъ.

Опять онъ захохоталъ мне въ ответъ. - Ага! сударь! маркизъ? Вы видно маркизъ?

Я прервалъ его: - Друге мой, я хочу помолиться. Оставьте меня.

Звукъ моего голоса поразилъ старика, веселость его изчезла. Онъ покачалъ своей седой, полуплешивой головой, потомъ, царапая свою мохнатую грудь подъ рубахой. Понимаю, сказалъ онъ.

Потомъ онъ произнесъ, после несколькихъ минутъ молчанiя:

- Что вы маркизъ, это прекрасное дело - но на васъ надетъ отличный сюртукъ, который вамъ уже не долго послужитъ, а достанется, палачу. Подарите-ко его мне, а я продамъ, и табачку куплюь

Я снялъ сюртукъ и отдалъ. Онъ захлопалъ въ ладоши, какъ дитя. Потомъ видя, что, я дрожу изъ одной рубашке, онъ сказалъ: вамъ, сударь, холодно;, такъ вы вотъ это.наденьте; и отъ дождя закроетесь и будете.на тележке прилично одеты.

И онъ снялъ свою грубую серую куртку и накинулъ мне на плечи; я не сопротивлялся. Я только прислонился къ стене... Не могу выразить своихъ чувствъ къ этому человеку. Онъ между темъ разглядывалъ мой сюртукъ, переворачивалъ его и ежеминутно радостно вскрикивалъ: - Карманы-то новехоньки! И воротникъ не засаленъ... О, да мне за него франковъ пятнадцать дадутъ! Экая благодать! Вотъ мне и табакъ на все шесть недель!

Дверь отворилась. За нами пришли, чтобы меня вести въ комнату, где приговоренный садитъ до отъезда на площадь; а его - въ Бисетръ. Онъ, смеясь, всталъ среди конвоя и сказалъ жандармамъ: - Смотрите, не ошибитесь! Мы съ этимъ господиномъ, поменялись шелухой, такъ вы не примите меня за него... Нетъ, чортъ возьми. Теперь я еще погожу умирать... у меня на шесть недель будетъ табачку.

XXIV.

Старый злодей отнялъ мой сюртукъ, а мне далъ лохмотья, свою позорную куртку. На кого я теперь; сталъ похожъ?

Я уступилъ ему свой сюртукъ не по безпечности, не изъ жалости, а просто потому что онъ сильнее меня. Если бъ я честью не отдалъ, онъ бы избилъ меня своими сильными кулаками.

Изъ жалости! какая тутъ жалость? Во мне кипятъ дурныя чувства. Я хотелъ задушить своеручно этого стараго разбойника! Подъ ногами въ пыль растереть!

Какъ золъ человекъ передъ смертью!

XXV.

Меня ввели въ комнату, въ которой кроне четырехъ голыхъ стенъ ничего нетъ. Само собою, что окна съ множествомъ решетокъ; двери со множествомъ замковъ.

Я попросилъ, чтобы мне дали столъ, стулъ и письменныя принадлежности. Все это мне принесли.

Я попросилъ, чтобы принесли кровать. Сторожъ съ такимъ удивленiемъ посмотрелъ на меня, точно хотелъ сказать: зачемъ?

Однако же въ углу соорудили какую-то койку. Тотчасъ же явился жандармъ и уместился въ моей, такъ называемой, комнате.

Не боятся ля они, что я задушу себя подъ тюфякомъ?

XXVI.

Десять часовъ!

Бедная дочь моя! Еще шестъ часовъ - и я умру! Превращусь въ какую-то гадость которую притащутъ на холодный столъ анатомическаго театра. Въ одномъ углу снимутъ слепокъ съ головы, а въ другомъ будутъ препарировать, мой трупъ.... потомъ остатками набьютъ гробъ и свезутъ въ Кланаръ!

Вотъ что будетъ съ твоимъ отцомъ, вотъ что съ нимъ сделаютъ эти люди, изъ которыхъ ни одинъ не ненавидитъ меня, котораго все они жалеютъ, и могли бы спасти! А они убьютъ меня. Понимаешь ли ты это, Марiя? Убьютъ, такъ хладнокровно, съ церемонiей, ради общественнаго блага!

Господи! Господи!!

Бедная ты, моя крошка! Отецъ такъ любилъ тебя, такъ цаловалъ твою беленькую душистую шейку, игралъ твоими шелковистыми кудрями, бралъ твое кругленькой личико въ руки, заставлялъ тебя прыгать у себя на коленяхъ, а по вечерамъ складывалъ твои ручонки и училъ молиться Богу!

О! если бы присяжные видели мою Марiю, они бы поняли, что не следуетъ убивать отца трехлетней малютки!

Подростетъ она - если доживетъ - что изъ нея будетъ? Отецъ ея будетъ воспоминаньемъ простонародья. При воспоминанiи обо мне, при моемъ имени, она покраснеетъ, а сама будетъ отвержена, презрена, опозорена, изъ-за меня, изъ-за меня - который обожаетъ ее всеми силами души. О, моя малютка, птенчикъ мой ненаглядный! Неужели ты будешь ужасаться и стыдиться меня?

Проклятый! Какое преступленiе я совершилъ, какое преступленiе изъ-за меня совершаетъ все общество!

Неужели къ вечеру меня не будетъ въ живыхъ? Неужели это я? Неужели, для меня и этотъ глухой ропотъ народа на улице, и жандармы, готовящiеся въ казармахъ, и пасторъ въ черной рясе, и, тотъ... онъ, съ красными руками?... И все это для меня? И я - умру! Я - сидящiй здесь, дышащiй, движущiйся, сидящiй за столомъ, который похожъ на обыкновенные столы, я - мыслящiй, чувствующiй?...

XXVII.

Если бы я еще зналъ устройство этой машины, и какъ она убиваетъ; но къ пущему моему ужасу - не знаю!

Эти девять буквъ, ихъ очертанiе, ихъ видъ внушаютъ ужасъ, и въ самомъ имени ея изобретателя доктора звучитъ что-то роковое!

При этомъ слове въ моемъ разуме является смутный очеркъ машины. Каждая буква имени - какъ будто ея составная часть. Я ежеминутно складываю и разбираю отдельныя части этой сложной машины.

Распросилъ бы кого нибудь... а то не знаю, какъ тутъ надобно действовать. Кажется, устройство ея такого рода: доска, на эту доску меня положатъ ничкомъ.

Ахъ! кажется, волосы, мои поседеютъ прежде, нежели голова падетъ подъ топоромъ!

XXVIII.

Однако же, разъ въ жизни я ее виделъ.

Однажды, часовъ въ одиннадцать утра я проезжалъ въ карете по Гревской площади. Вдругъ карета остановилась,

Площадь была покрыта народомъ. Я выглянулъ изъ дверецъ. Гревская площадь была какъ, будто вымощена головами, а на набережной на парапетахъ стояли мужчины, женщины, дети. выше всехъ головъ я увиделъ какiя-то красныя перила, которыя приколачивали трое людей.

Въ этотъ самый день должны были казнить приговореннаго къ смерти и ставили машину.

Я отвернулся, не успевъ разглядеть. Подле кареты женщина говорила ребенку: - посмотри! Топоръ худо скользитъ по жолобу, и они смазываютъ края сальнымъ огаркомъ.

Сегодня вероятно происходить то же самое. Пробило одиннадцать. Теперь они вероятно смазываютъ жолобы.

На этотъ разъ я не отвернусь.

XXIX.

О,.мое помилованiе! Можетъ быть, меня еще помилуютъ. Король на меня не сердится. Попрошу сходить за адвокатомъ, скорей за нимъ! Я выбралъ галеры. Пять летъ каторги, и дело съ концомъ, или двадцать, или на веки, съ наложенiемъ клеймъ каленымъ железомъ. Лишь бы пощадили жизнь!

Каторжникъ на галерахъ все же двигается, видитъ солнце.

XXX.

Пасторъ возвратился.

У него седые волосы, взглядъ кроткiй, лицо доброе, почтенное; и действительно, это прекрасный, редкой души человекъ. Сегодня утромъ онъ высыпалъ весь свой кошелекъ въ руки арестантовъ. Отчего только въ голосе его нетъ, ничего трогательнаго и трогающаго? Отчего до сихъ поръ онъ не сказалъ мне ни слова, которое запало бы мне въ разумъ или сердце?

Сегодня утромъ я былъ вне себя. Я едва слышалъ, что онъ говорилъ. Однако же слова его показались мне безполезными, и я остался равнодушнымъ. Они скользили мимо ушей моихъ, какъ холодная изморозь скользитъ по оконнице.

Теперь же, когда онъ пришелъ ко мне, видъ его быль мне отраденъ. Изъ всехъ людей, подумалъ я, одинъ онъ еще человекъ для меня. И я жаждалъ услышать отъ него доброе, утешительное слово.

- Сынъ мой, веруете ли въ Господа?

- Верую, батюшка! отвечалъ я.

- Воруете ли во святую апостольскую, католическую церковь?

- Охотно! отвечалъ я.

- Сынъ мой, вы какъ будто сомневаетесь...

И онъ пустился въ длинныя разсужденiя, и долго говорилъ, и сказалъ много словъ; потомъ, полагая, что этого достаточно, всталъ, первый разъ во все время взглянулъ мне въ лицо и спросилъ: - что скажете?

Признаюсь - сначала я слушалъ его съ жадностью, потомъ съ покорностью:

Я тоже всталъ и отвечалъ! - батюшка, сделайте милость, оставьте меня одного.

Онъ спросилъ: - когда же придти?

- Я васъ уведомлю.

Онъ вышелъ, не говоря ни слова, покачавъ головой, какъ будто желая сказать: безбожникъ!

Нетъ, какъ бы низко ни упалъ я, но я не безбожникъ, и Богъ мне свидетель, что и въ Него верую. Но что сказалъ мне этотъ старичокъ? Ни слова, прочувствованнаго, умилительнаго, окропленнаго слезами, исторгнутаго живьемъ изъ души, ничего отъ сердца. Напротивъ, речь его была какая-то странная, нерешительная, применимая ко всякому человеку. Она была насыщена тамъ, где должна была быть глубокой, плоска - где должна бы бытъ простой... Это быль родъ сантиментальной проповеди и семинарской элегiи. Кой-где латинскiй текстъ изъ Святаго Августина или Фомы Аквинскаго; что ли! Кроме того, пасторъ точно отвечалъ урокъ, задолбленный и двадцать разъ репетированный! Глаза его были безъ взгляда, голосъ безъ чувства, руки безъ движенiя.

Да и какъ быть иначе? Этотъ пасторъ - штатный тюремный духовникъ. Его должность состоитъ въ утешенiи и увещанiи, онъ этимъ кормится. Арестанты и каторжники - вотъ пружины его красноречiя. Онъ ихъ исповедуетъ, уговариваетъ - по казенной надобности. Онъ состарелся, провожая людей на смерть. Онъ давно привыкъ къ тому, что другахъ людей приводитъ въ трепетъ. Его напудренные волосы лежатъ себе спокойно на голове и не подымаются дыбомъ. Каторга и плаха для него дело обыденное. Онъ насытился ужасами. У него должно быть есть такая тетрадочка: на одной странице слово къ галерникамъ, на другой - слово къ приговореннымъ къ смерти. Накануне его повещаютъ, что завтра въ такой-то надобно посетитъ такого-то; кого? Галерника или приговореннаго? и, судя по надобности, прочтетъ ту или другую страницу, и идетъ куда нужно. Такъ и значитъ, что идущiе въ Тулонъ или на Гревскую площадь, для него - общiя места, и самъ онъ для нихъ - общее место.

Отчего бы вместо этого не пригласили какого нибудь деревенскаго священника, молодаго или старика, изъ перваго прихода! Отчего бы не позвать его отъ теплаго комелька, отъ книги, за которой бы этотъ человекъ сиделъ въ ту минуту, когда ему сказали бы: - человекъ готовится къ смерти и вы должны его напутствовать. Будьте при немъ, когда ему свяжутъ руки, когда ему остригутъ волосы; сядьте съ нимъ на позорную телегу, съ распятiемъ въ рукахъ, и сядьте тамъ, чтобы загородить собой палача; по тряской мостовой доезжайте съ нимъ до Гревской площади, пройдите съ нимъ сквозь кровожадную толпу, у самой плахи обнимите его, и пробудьте тутъ до техъ поръ, покуда ему не отделятъ голову отъ туловища. Пусть приведутъ ко мне этого священника, бледнаго, дрожащаго; пусть меня бросятъ въ его объятья, толкнутъ къ его ногамъ... Онъ прослезится, мы оба поплачемъ, и онъ будетъ красноречивъ, и я буду успокоенъ, и я перелью скорбь моего сердца въ его сердце, вручу ему душу мою, а онъ передастъ ее Богу.

А этотъ старичокъ? Что онъ для меня? Что я для него? Тварь ничтожной породы, тень, - одна изъ множества теней, имъ виденныхъ, единица, которую прибавятъ къ общей сумме, казненныхъ.

Можетъ быть, я и не правъ, отталкивая его отъ себя, онъ хорошъ, а я дуренъ... Увы! Это не моя вина. Мое тлетворное дыханье, дыханье приговореннаго къ смерти, отравляетъ все.

Мне принесли есть, они воображаютъ, что мне нужно. Кушанье изящно приготовлено, кажется, жареный цыпленокъ и еще что-то...

Попробовалъ я поесть, но при первомъ же куске выплюнулъ... Кушанье показалось мне горькимъ и вонючимъ!..

XXXI.

Я спросилъ у жандарма, кто это? Помощникъ тюремнаго архитектора.

Я съ своей стороны возбудилъ его любопытство. Онъ въ полголоса спросилъ о чемъ-то сопровождавшаго его сторожа, потомъ съ минуту посмотревъ на меня безпечно, покачалъ головой, опятъ принялся мерять и разговаривать.

Окончивъ работу, онъ подошелъ ко мне и громко сказалъ: - черезъ полгода, мой любезнейшiй, эта тюрьма будетъ перестроена и будетъ гораздо лучше.

Жестъ его какъ будто досказалъ: жаль только, что вамъ это ни къ чему!

Онъ чуть не улыбнулся. Я ждалъ отъ него игривой шуточки, въ роде техъ, какiя отпускаютъ молодой женщине по возвращенiи ея изъ-подъ венца.

Мой жандармъ, старый инвалидъ съ шевронами, отвечалъ за меня.

- Сударь, сказалъ онъ, не годился какъ громко говоритъ въ комнате покойника.

Архитекторъ ушелъ. Я стоялъ какъ одинъ изъ камней, которые онъ мерялъ.

XXXII.

После того со мной случилось смешное приключенiе.

Стараго добраго жандарма сменили, и я, неблагодарный, даже не пожалъ ему руки. Вместо него пришелъ другой, съ приплюснутымъ лбомъ, воловьими глазами и тупымъ выраженiемъ лица.

Впрочемъ я не обратилъ на него особеннаго вниманiя. Я селъ спиной къ дверямъ, у стола, поглаживая лобъ рукою, чтобы освежиться. Мысли мои путались.

Кто-то легко тронулъ меня за плечо, я поднялъ голову. Это былъ новый жандармъ, оставленный въ моей комнате.

Вотъ что, сколько могу припомнить, онъ сказалъ мне:

- Решенный, доброе у васъ сердце?

- Нетъ, отвечалъ я.

Мой резкiй ответъ кажется его смутилъ; однако же онъ продолжалъ нерешительно;

- Нельзя же быть злымъ ради удовольствiя.

- Почему бы и нетъ? возразилъ я. Если вы только это хотели сказать мне, то можете меня оставить. Вы къ чему меня объ этомъ спросили?

Я пожалъ плечами.

- Да что вы, изъ сумашедшаго дома что ли? Странную вы выбрали урну, чтобы вынуть счастливый жребiй. Какъ и кого я могу осчастливить?

Онъ понизилъ голосъ и съ таинственнымъ видомъ, плохо ладившимъ съ его идiотской физiономiей, сказалъ:

- Да, решенный, да, счастiе! благополучiе! И все это вы можете сделать. Я, изволите видеть, бедный жандармъ. Служба тяжелая, жалованьице легонькое, у меня собственная, лошадь и это мое разоренье. Я и вздумалъ взять билеты въ лоттерею... надо же чемъ нибудь промышлять! До сихъ поръ, сколько ни бралъ балетовъ - все пустышки. Ищу, ищу такихъ, чтобы наверняка выиграть, и все верчусь вокругъ да около. Беру, напримеръ, нумеръ 76, а 77 выигрываетъ. Переменяю, - и все мало толку... Позвольте, я сейчасъ доскажу: - кажется, что, извините... сегодня васъ решатъ. Казненные, говорятъ, знаютъ наверное выигрышные нумера. Не будете ли столь добры, обещайте мне пожаловать ко мне завтра вечеромъ... вамъ это ничего не значитъ, и скажите три верные нумера. Будьте спокойны, я покойниковъ не боюсь. А вотъ мой и адресъ. Попенкурскiя казармы, лестница A, No 26, въ глубине корридора. Ведь вы узнаетет меня, не правда ли? Если угодно, пожалуйте, даже сегодня вечеромъ.

Я бы не ответилъ этому олуху, если бы внезапная безумная надежда не промелькнула у меня въ голове. Въ моемъ отчаянномъ положенiи человекъ воображаетъ, что можетъ волоскомъ перерубить цепь.

- Слушай, сказалъ я, притворяясь, насколько это возможно готовящемуся къ смерти: - действительно, я могу сделать тебя богаче короля, дать тебе миллiоны, но только съ условiемъ.

Онъ вытаращилъ глаза.

- Съ какимъ? Все, что вамъ угодно.

- Вместо трехъ верныхъ нумеровъ, я тебе скажу четыре. Поменяйся со мною одеждой.

- Только-то! вскричалъ онъ, отстегивая крючки у мундира.

Я всталъ со стула. Я следилъ за его движенiями съ замирающимъ сердцемъ, я уже мечталъ, какъ дверь отворится переде мною, одетымъ въ жандармскiй мундиръ, какъ я выйду на улицу, на площадь и оставлю за собй палату правосудiя.

Но жандармъ сказалъ решительно: - да не затемъ ли вы хотите вырядиться, чтобъ бежать?

Я понялъ, что все пропало. Однако же я отважился на последнюю, безполезную попытку.

- Да, бежать! сказалъ я, - но ты будешь...

Онъ меня прервалъ.

- Нетъ, нетъ? Видишь, какiе вы ловкiе! А какже мои нумера? Чтобы я узналъ ихъ, вамъ надобно умереть!

XXXIII.

Я закрылъ глаза и еще зажалъ ихъ руками, стараясь не забыть о настоящемъ, припоминая минувшее. Когда я мечааю, въ воображенiи моемъ являются воспоминанiя детства и юности, тихiя, спокойныя, улыбающiяся - какъ цветущiе острова на мрачномъ море мыслей, бушующихъ въ моей голове.

заборъ виденъ мрачный свинцовый куполъ ВИль де-Грасъ.

Черезъ четыре года, я опять въ саду, все еще ребенокъ, но уже мечтатель и страстный. Въ уединенномъ саду кроме молоденькая девушка.

Черноглазая испаночка, съ длинными черными волосами, съ золотистой загорелой кожей, яркими красными устами, румяными щечками; четырнадцатилетняя андалузянка, Пепа.

Наши матери пустили насъ побегать вместе - а мы гуляемъ.

Намъ велели играть, а мы разговариваемъ: оба одного возраста, но не одного пола.

Однако же годъ назадъ мы бегали, боролись. Я отнималъ у Пепиты яблоки; билъ ее за птичье гнездо, и говорилъ; ништо тебе! И мы оба шли жаловаться другъ на дружку, и матери наши вслухъ насъ бранили, а втихомолку ласкали.

Теперь она идетъ со мною подъ руку, и я доволенъ судьбой, и вместе смущенъ. Мы идемъ тихо, разговариваемъ шопотомъ. Она уронила платокъ, я поднялъ и ваши руки задрожали, когда встретились. Она говоритъ мне о птичкахъ, о ясной звездочке, которая брильянтомъ играетъ на багряномъ западе, сквозь ветви деревьевъ; или о своихъ пансiонскихъ подругахъ, платьяхъ, лентахъ. Мы говоримъ о вещахъ невинныхъ, а между темъ краснеемъ. Въ девочке пробуждается девушка.

Въ тотъ вечеръ, это было летомъ, мы стояли въ глубине сада, подъ каштанами. После долгаго молчанiя, она вдругъ выдернула свою ручку изъ-подъ моей руки и сказала: побегаемъ!

Я какъ теперь ее вижу: вся въ черномъ, въ трауре по своей бабушке. Ей пришла въ голову ребяческая мысль. Пепита опять стала Пепой: побегаемъ!

И побежала, изгибая свой станъ, тонкiй какъ перехватъ на туловище пчелки, быстро перебирая ножками, которыя замелькали изъ-подъ платья. Я погнался за ней... Ветеръ по временамъ закидывалъ ея пелеринку, и я виделъ смуглую, свежую спину.

Я былъ вне себя; я догналъ ее у стараго колодца; по праву победителя схватилъ ее за талью и посадилъ на дерновую скамью; она не сопротивлялась. Она тяжело дышала и смеялась. Я, молча, посматривалъ на ея черные глаза, светившiеся изъ-подъ длинныхъ ресницъ.

- Садитесь, сказала она, - еще светло, мы можемъ почитать. Книга съ вами?

Со мной былъ второй Путешествiя Спаланцани. Я открылъ на удачу, придвинулся къ ней, она прислонилась плечомъ къ моему плечу, и мы оба тихо стали читать одну и туже страницу. Каждый разъ она дожидалась меня, чтобы перекинуть листокъ. Мой умъ не поспевалъ за ней. Кончили? спрашивала она, когда я только что начиналъ.

Однако наши головы касались одна другой, волосы смешивались; мало по малу дыханья наши сблизились, а тамъ - и уста!

Когда мы вздумали опять приняться за чтенiе, небо уже было усыпано звездами.

- Ахъ, мамаша! сказала она, когда мы пришли домой, если бъ ты только знала, какъ мы бегали!

Я молчалъ. - Что ты молчишь, такой скучный? спросила маменька,

А у меня целый рай въ сердце.

Этотъ вечеръ я не забуду во всю мою жизнь!

Во всю мою жизнь?!

Пробилъ какой-то-часъ, а я и не знаю, какой именно: худо слышу бой часовъ. У меня гуденье и вой въ ушахъ; мои последнiя мысли гудятъ.

Въ эти великiя минуты, перебирая мои воспоминанiя, я съ ужасомъ припоминаю и мое преступленiе; я желалъ бы, чтобъ раскаянье мое было сильнее. До произнесенiя надо мною приговора, угрызенiя совести были яростнее; съ техъ поръ я въ состоянiи большую часть своихъ мыслей посвящать самому себе. Однакоже желалъ бы слезами раскаянья оплпккаить мое преступленье.

Минуту тому назадъ я припоминалъ мое минувшее, а теперь останавливаюсь на ударе топора, который скоро перерубитъ жизнь мою, и содрогаюсь! Милое мое детство! Прекрасная моя юность! Парчевая ткань, оканчивающаяся кровавыми лохмотьями. Между минувшимъ и настоящимъ - кровавая река: кровь ближняго и моя собственная!

Если кто нибудь прочтетъ когда мою исторiю - тотъ не поверитъ, чтобы между столькими годами невинности и счастья могъ замещаться этотъ последнiй проклятый годъ, начатый преступленьемъ и оконченный казнью!

И, между темъ, жестокiе законы, жестокiе люди, я не былъ злымъ!.

Ахъ, умереть черезъ несколько часовъ и думать, что годъ тому назадъ, въ этотъ самый день, я былъ чистъ и свободенъ, гулялъ, наслаждался ясной осенней погодой, бродилъ подъ деревьями по опадающимъ, желтымъ листьямъ.

XXXV.

Можетъ быть, въ самую эту минуту, въ этомъ самомъ квартале, окружающемъ палату и Гревскую площадь - ходятъ люди, разговариваютъ, смеются, читаютъ, думаютъ о своихъ делахъ, купцы торгуютъ; молодыя девушки готовятъ свои платья, чтобы ечеромъ ехать на балъ, матери играютъ съ детьми!

XXXVI.

Помнится, разъ, бывши ребенкомъ, я пошелъ посмотреть колокольню собора парижской Богоматери.

У меня уже закружилась голова, покуда я поднимался по темной, улиткообразной лестнице; покуда я прошелъ по шаткой галерейке, соединяющей обе башни, и увиделъ весь городъ у себя подъ ногами. Съ этимъ головокруженiемъ я пошелъ въ камеру, где виситъ главный колоколъ.

Дрожа всемъ теломъ, я шелъ по скрипучимъ доскамъ, смотря издали на этотъ колоколъ, столь славный въ детскихъ розказняхъ и преданiяхъ народныхъ, и не замечалъ, что покатые щитки изъ аспиднаго камня, прикрывающiе колокольню, вровень съ моими ногами. Сквозь нихъ я виделъ, съ высоты птичьяго полета, соборную площадь и прохожихъ, ползавшихъ будто муравьи, по этой обширной площади.

Вдругъ громадный этотъ колоколъ зазвонилъ, широкими волнами всколыхался воздухъ, зашаталась вся башня. Этотъ звукъ едва не сбилъ меня съ ногъ: я пошатнулся и едва не соскользнулъ съ каменнаго откоса. Отъ ужаса я прилегъ на помостъ, крепко обнявъ доски, бездыханный, онемелый, съ страшнымъ гуденiемъ въ ушахъ, съ пропастью передъ глазами, на дне которой спокойно расхаживали люди, которымъ я въ ту минуту незавидовалъ.

И вотъ - теперь мне кажется, что я опятъ стою на той самой колокольне. Я оглушенъ и ослепленъ. Въ пустомъ моемъ чреве, въ мозговыхъ чашкахъ, гудитъ стонъ колокола, а вокругъ меня тихая, мирная жизненная площадь, которую я покидаю, по которой спокойно ходятъ люди и которую я вижу, какъ съ окраины пропасть!

XXXVII.

Градская ратуша - мрачное зданiе.

Кровля прямая и острая, колокольня причудливой формы, большой белый циферблатъ, окна, разделенныя колонками, тысячи оконъ, лестницы съ выемчатыми ступенями отъ частыхъ прохожихъ, арки по бокамъ... И стоитъ это зданiе на мрачной Гревской площади, ветхое, угрюмое, черное, черное даже при солнце.

Во дни казни зданiе это изо всехъ своихъ дверей извергаетъ жандармовъ, и глядитъ на казненнаго своими безчисленными окнами.

По вечерамъ ея циферблатъ, освещенный изнутри, белеетъ на черномъ фасаде.

Втораго четверть.

Вотъ что я теперь чувствую:

Невыносимая головная боль, холодъ въ пояснице, лобъ раскаленный. Вставая или наклоняясь, я чувствую, что у меня въ мозгу какъ будто переливается какая-то жидкость, и мозгъ, плавая въ ней, бьется о стенки черепа.

Изредка по телу пробегаетъ судорожный ознобъ, перо выпадаетъ изъ рукъ, какъ отъ электрическаго потрясенiя.

Глава чешутся и слезятся, будто въ дыму.

Въ локтяхъ - боль!

Еще два часа и сорокъ пять минутъ - и я выздоровлю!

XXXIX.

Они говорятъ, что это ничего, что мученiй никакихъ нетъ, что это легко и скоро, что смерть тутъ чрезвычайно упрощена.

А они ни во во что не ставятъ эту шестинедельную истому съ каждодневнымъ предсмертнымъ хрипенiемъ? А мученiя этого последняго дня, который такъ быстро и вместе съ темъ такъ медленно проходитъ? Какова эта лестница пытокъ, ведущихъ къ эшафоту?

Разве это не страданья?

Разве это не те самыя судороги, которыя делаются съ человекомъ, изъ котораго по капле увыпускаютъ кровь? Такъ и разумъ изсякаетъ - мысль за мыслiю, будто капля за каплей!

И уверены ли они, что эта смерть не мучительна? Кто это имъ сказалъ? Я что-то не слыхалъ, чтобы когда нибудь отрубленная голова, выглянувъ изъ корзинки, закричала народу: мне не больно!

Или убитые этимъ способомъ являлись къ нимъ и говорили: - Превосходная выдумка. Сделайте милость, продолжайте. Прекрасная механика!

Ничего подобнаго не было. Минута, секунда - и всему конецъ!

А ставили ли они когда нибудь себя, только мысленно - на место решаемаго, въ ту минуту, когда острое лезвiе топора падаетъ ему на шею, перекусываетъ мясо, пересекаетъ нервы, раздробляетъ позвонки... Нетъ! Полсекунды, боли не слышно...

Ужасъ!

XL.

XLI.

Нечего делать! буду храбръ со смертью, возьму эту мысль въ обе руки и взгляну ей прямо въ лицо. Спрошу у нея, что она такое, чего отъ меня хочетъ, разсмотримъ ее со всехъ сторонъ, разгадаемъ загадку, заглянемъ въ могилу.

Мне кажется, какъ только я закрою глаза, предо мною явится яркiй светъ и пропасть лучей, надъ которой духъ мой понесется безконечно. Мне кажется, что все небо будетъ проникнуто светомъ, а звезды будутъ, на немъ какъ черныя точки. Для глазъ живыхъ людей это золотыя блестки на черномъ бархате, а тутъ - черныя точки на золотой парче.

Или, меня, отчаяннаго, поглотитъ страшная бездна тьмы, и я погружусь въ нее, и буду безконечно падать, мимо другихъ теней.

Или, пробудясь, после роковаго удара, я очнусь на влажной площадке, ползая въ темноте и катаясь какъ отрубленная голова. Меня будетъ подгонять сильный ветеръ, и я буду сталкиваться съ другими головами, местами я встречу болота и ручьи неведомой, тепловатой жидкости; и всюду мракъ и тьма. Когда при повороте моей катящейся головы, глаза оборотится къ верху, они увидятъ мглистое небо, покрытое тяжелыми слоями тучъ, а въ глубине клубы дыму, чернее самой тьмы. Кроме того, во мраке, увидятъ мои глаза красныя огненныя искорки, которыя приближаясь превратятся въ огненныхъ птицъ - и такъ будетъ всю вечность!

Можетъ быть также, въ известныя числа, въ зимнiя ночи мертвецы Гревской площади собираются на место казни. Соберутся бледными окровавленными толпами - и я съ ними! Ночь безлунная и мы будемъ говорить шопотомъ. Передъ нами будетъ выситься ратуша съ ея почернелымъ фасадомъ, косой кровлей и часами, бывшими для всехъ насъ безжалостными. На площади поставятъ адскую гильотину и демонъ будетъ на ней рубить голову палачу: это будетъ въ четыре часа утра. Мы, въ свою очередь, будемъ толпой зрителей.

Легко можетъ статься, что оно и такъ. Но если мертвецы возвращаются на землю; то въ какомъ же образе? Что заимствуютъ они отъ своего изувеченнаго тела? Что выбираютъ? И то же будетъ призракомъ: голова или туловище?

Увы! что сделаетъ смерть съ душой? Какой оболочкой она ее оденетъ? Отнимаетъ что отъ тела, или что нибудь ей придаетъ? И во что заключаетъ душу? Даетъ ли она когда нибудь телесные глаза, чтобы видеть землю и плакать?

Ахъ, да дайте же мне пастора, который бы зналъ это! Дайте мне пастора съ распятiемъ, чтобъ я приложился!

Опять тотъ же!

XLII.

Я попросилъ его дать мне уснутъ и бросился на постель.

Действительно, кровь прилила мне къ голове и усыпила меня. И отъ былъ мой последнiй сонъ.

И виделъ...

Снилось мне, будто на дворе ночь. Я, дома, въ кабинете съ двумя или тремя прiятелями, не знаю только, съ кемъ именно.

Жена вместе съ моей дочерью спитъ въ спальне, что рядомъ съ кабинетомъ!

Мы разговариваемъ шопотомъ, и разговариваемъ про что-то страшное.

Вдругъ мне послышался стукъ въ другихъ комнатахъ: стукъ слабый, неясный.

Прiятели тоже его слышали. Мы стали прислушиваться: точно отпираютъ замокъ или пилятъ пробой.

Мы оцепенели, испугались и подумали, что воры забрались ко мне въ эту глухую ночь.

Мы прошли черезъ спальню: жена спитъ съ моей дочерью.

Вошли въ гостиную. Ничего. Портреты спокойно висятъ въ ихъ золотыхъ рамкахъ на красныхъ обояхъ. Мне показалось только, что дверь въ столовую не на своемъ обыкновенномъ месте.

Мы вошли въ столовую и обошли всю комнату. Я шелъ впереди. Дверь на лестницу была заперта, окна тоже. Дойдя до печки, я заметилъ, что шкафъ съ бельемъ отворенъ настежь, и дверь отъ шкафа прикрываетъ уголъ, будто умышленно.

Это меня удивило. Мы подумали, не спрятанъ ли кто за этой дверью.

Я попробовалъ ее захлопнуть - она не подается. Я рванулъ, сильнее, она уступила, и мы увидели за нею старушку съ опущенными руками, закрытыми глазами, стоящую недвижно, какъ будто приклеенную къ стене.

Въ ней было что-то отвратительное, и при одной мысли о ней, морозъ подираетъ по коже.

Я спросилъ у старухи: - что до тутъ делаете?

Она молчитъ.

Я опять спросилъ: - кто вы?

Опять молчитъ, не шевелится я глазъ не открываетъ.

Прiятели сказали мне: это вероятно сообщница мошенниковъ, которые сюда забрались; они, заслышавъ насъ убежали, а она не успела убежать - и спряталась.

Я опять ее спросилъ; она по прежнему безмолвна, недвижна.

Одинъ изъ насъ толкнулъ ее - она упала.

Упала со всего размаха, какъ кусокъ дерева, какъ мертвое тело.

Мы потолкали ее ногами; потомъ, двое изъ насъ ее подняли и опять прислонили къ стене. Она не подавала ни малейшаго признака жизни. Мы кричали ей на ухо, она не шелохнется, какъ глухая.

Мы потеряли терпенiе и къ нашему ужасу примешалась ярость. Одинъ изъ насъ сказалъ: поднесите-ко ей свечу къ подбородку! Тогда она вполовину открыла одинъ глазъ, тусклый, ужасный; глазъ - безъ взгляда.

Я отодвинулъ пламя и сказалъ: - а, наконецъ-то? Теперь будешь ли ты отвечать, старая колдунья. Кто ты?

Глазъ опять закрылся.

- Этой уже слишкомъ! сказали мои сопутники. Пали ее еще! Мы заставимъ ее говорить.

Тогда она медленно открыла глаза, посмотрела на насъ, потомъ быстро наклонилась и задула свечу ледянымъ дуновеньемъ. Въ ту же минуту я въ темноте почувствовалъ, что три острые зуба впились въ мою руку.

Я проснулся, дрожа всемъ теломъ, облитый холоднымъ потомъ.

Добрый пасторъ сиделъ въ ногахъ у постели и читалъ молитвы.

- Долго я спалъ? спросилъ я его.

- Сынъ мой, отвечалъ онъ: - вы спали часъ. Къ вамъ вашу дочь привели, она ждетъ васъ въ соседней комнате. Я не хотелъ будить васъ.

- О! воскликнулъ я: - дочь моя! Приведите же ко мне мою малютку!

XLIII.

Свежая, розовенькая, съ большими глазами, красавица-девочка!

Надетое на ней платьице къ ней очень пристало.

Я взялъ ее на руки, посадилъ къ себе на колени цаловалъ ея кудрявую голову.

Отчего же она не пришла съ матерью: - Мать больна и бабушка тоже. - Хорошо.

Она съ удивленiемъ смотритъ на меня. Она давала себя цаловать, ласкать, осыпать поцалуями, изредка тревожно поглядывая на свою няню, плакавшую въ углу.

Наконецъ я могъ говорить.

- Марiя, сказалъ я: - милая моя крошка!

И крепко прижалъ ее къ моей груди, разрывавшейся отъ рыданiй. Она слабо вскрикнула.

- Ай, мосье вы укололи меня!

Мосье! Годъ она не видала меня, бедняжка! Она забыла мое лицо, мой голосъ, взглядъ... да и могла ли она узнать меня съ этой бородой, въ этой одежде, съ этимъ бледнымъ лицомъ? Какъ! я уже изгладился изъ той памяти, въ которой единственно желалъ бы жить! Итакъ - я уже более не отецъ? За живо осужденъ я не слышать слова, милаго слова детскаго языка, слова, до того сладкаго, что оно не доступно, устамъ взрослаго: папа!

Однакоже въ замену сорока летъ жизни, которую отъ меня отнимаютъ, я бы желалъ одинъ только разъ, только одинъ разъ, услышать это слово изъ устъ моей дочери.

Она посмотрела на меня своими прелестными глазками и отвечала:

- Нетъ, не знаю!

- Всмотрись хорошенько. Какъ же ты не знаешь, кто я?

- Знаю, вы - мосье.

Вотъ она где, адская мука! Пламенно любить въ целомъ мiре одно только существо, видеть его передъ собою - и оно одно видитъ тебя, говоритъ, отвечаетъ и не знаетъ, кто ты! Желать утехи отъ этого существа, когда оно только во всемъ мiре и не знаетъ, что оно тебе нужно, потому что ты умрешь.

- Марiя, сказалъ я: - есть у тебя папа?

- Есть, отвечала девочка.

- Где же онъ?

Она вытаращила глазенки: - Разве вы не знаете? Ведь онъ умеръ!

И она вскрикнула: я едва не выронилъ ее изъ рукъ.

- Умеръ? повторилъ я. - Да знаешь ли ты, что значитъ: умеръ?

- Знаю. Значитъ онъ въ земле и на небе.

И продолжала сама:

- Каждое утро и каждый вечеръ, я за него Богу молюсь у мамаши на рукахъ.

Я поцаловалъ ее въ лобикъ. Скажи мне твою молитву.

Нельзя, мосье. Молитву днемъ говорить нельзя. Приходите сегодня вечеромъ къ намъ, тогда услышите.

- Довольно! Довольно! Я прервалъ ее:

- Марiя, я твой папа.

Я прибавилъ:

- Хочешь, чтобы я былъ твоимъ папой?

Дитя отвернулось:

- Нетъ, мой папаша лучше.

Я осыпалъ ее слезами и поцалуями; она выбивалась изъ моихъ объятiй и кричала:

- Вы меня колете вашей бородой.

Тогда я опять усадилъ ее къ себе на колени и, всматриваясь въ нее, сказалъ:

- Марiя, умеешь ты читать?

- Да, отвечала она: - умею. Мамаша меня учитъ.

- Почитай-ка, почитай, сказалъ я ей, показывая на клочекъ печатной бумаги, который она держала въ ручонкахъ.

Она подняла свою милую головку и сказала:

- Я читаю только басни.

- Попробуй это почитать; все равно...

Она развернула бумагу, и ведя розовымъ пальчикомъ по буквамъ, начала: А, Р, ар, P, Е, С, рес...

Я вырвалъ бумагу изъ ея рукъ. Она читала объявленiе о моей казни!! Няня купила ей эту бумажку за грошъ...

Мне она дороже стоитъ!

Не могу выразить - что я чувствовалъ. Мое горе ее испугало, она заплакала и вдругъ сказала: Отдайте мне эту бумажку! Я буду играть...

- Возьмите ее! уведите! сказалъ я няне, передавая ей мою дочь.

И упалъ на стулъ мрачный, одинокiй, осиротелый. Теперь они могутъ придти; меня ничто не привязываетъ къ жизни, последняя нить позрваа. Теперь, я годенъ на то, что со мной хотятъ сделать.

XLIV.

Кончено! Теперь соберусь съ силами и стану пристально думать о палаче, о позорной тележке, о жандармахъ, о толпе на мосту, о толпе на набережной, въ окошкахъ, и о всемъ, которые для меня придутъ на Гревскую площадь, которую можно бы вымостить головами, которыя на ней въ разное время отрубили.

На прiученiе себя къ этимъ мыслямъ мне еще остается часъ.

XLV.

Все эти толпы - захохочутъ, захлопаютъ въ ладоши, а между темъ, въ этой толпе людей, свободныхъ, незнакомыхъ тюремщику и такъ радостно бегущихъ поглазеть на экзекуцiю, изъ несколькихъ тысячъ этихъ головъ, вероятно отыщется не одна, которая рано или поздно попадетъ вследъ за моей головой въ красную корзинку.

Теперь иной идетъ для меня, а тогда явится самъ для себя.

XLVI.

Моя малютка. Ее увели играть; она глядитъ теперь изъ каретнаго окошка, и уже не думаетъ объ этомъ мосье.

Можетъ быть, я еще успею написать несколько строкъ для нея, чтобы она прочла когда нибудь, и хоть черезъ пятнадцать летъ оплакала нынешнiй день.

XLVII.

Примечанiе издателя. До сихъ поръ не могли отыскать следующихъ сюда листковъ. Судя по последующимъ, приговоренный не успелъ написать своей исторiи. Эта мысль слишкомъ поздно пришла ему въ голову.

XLVIII.

Комната въ градской ратуше.

Какъ я ни прiободрялся, какъ ни крепился - я сробелъ! Сробелъ - когда увиделъ две огромныя красныя руки, держащiя черный трехъ-угольный топоръ. Я попросилъ, чтобы мне позволили сделать последнее показанiе. Меня привели сюда и послали за королевскимъ прокуроромъ. Я его жду... хоть это продолжитъ мою жизнь!

Вотъ:

Пробило три часа, и мне пришли сказать что пора. Я дрожалъ, какъ будто въ теченiи шести часовъ, шести недель, шести месяцевъ думалъ о чемъ-нибудь другомъ. Это поразило меня какъ что-то неожиданное.

Меня провели по корридорамъ, свели съ лестницъ. Втолкнули меня въ подвальный корридоръ, въ залу на сводахъ, слабо освещенную туманнымъ днемъ. Посредине стоялъ стулъ. Мне велели сесть; я селъ.

У дверей и у стенъ стояли какiе-то люди, кроме пастора и жандармовъ, и было еще три человека.

онъ!!

Палачъ, слуга гильотины; остальные два были его слуги.

Только что я селъ, они сзади подошли ко мне, подкрались какъ кошки; потомъ вдругъ я почувствовалъ въ волосахъ холодную сталь, и ножницы заскрипели надъ самымъ ухомъ.

Подстригаемые волосы прядями сыпались мне на плечи, а человекъ въ трехъ-уголке слегка отряхалъ ихъ своей толстой рукой.

Стоявшiе вокругъ перешептывались.

Молодой человекъ, стоявшiй у подоконника и что-то писавшiй карандашомъ въ записной книжке, спросилъ у сторожа, какъ называется то, что со мной делаютъ.

- Это туалетъ! отвечалъ тотъ

Вдругъ, одинъ изъ прислужниковъ палача снялъ съ меня куртку, а другой взялъ меня за опущенныя руки, притянулъ ихъ за спину, и я почувствовалъ, что около кистей обвились веревки. Въ т о же время другой отвязалъ мой галстухъ. Моя батистовая рубашка, единственный лоскутъ минувшаго достатка, кажется, на минуту возбудила его жалость - потомъ онъ отрезалъ у нея воротъ.

При этой ужасной предосторожности, при прикосновенiи стали къ моей шее, локти мои вздрогнули, и я глухо простоналъ; палачъ вздрогнулъ. - Извините, сударь, сказалъ онъ, не оцарапалъ ли я васъ?

Какiе кроткiе люди эти палачи!

Народъ на улице гуделъ сильнее.

Тогда одинъ изъ нихъ нагнулся и связалъ мне ноги тонкой крепкой бечевкой на столько, что я могъ делать маленькiе шаги. Эту бичевку соединили съ веревкой, связывавшей руки.

Потомъ толстякъ накинулъ мне куртку на плечи и завязалъ рукава подъ подбородкомъ. Что надобно было сделать въ подвале, все было сделано.

Тогда подошелъ пасторъ съ распятiемъ. - Идемте, сынъ мой! сказалъ онъ.

Прислужники взяли меня подъ мышки; я всталъ и пошелъ; но шаги мои были шатки и ноги гнулись, какъ будто имели по два коленныхъ сгиба.

направо взводъ жандармовъ; и увиделъ только ноги и груди ихъ лошадей; напротивъ отрядъ солдатъ въ походной форме; влево - задокъ телеги съ прислоненной къ нему лестницей. Картина гнусная, для которой тюремная дверь была достойной рамкой.

Для этой страшной минуты я сберегъ всю свою бодрость. Я сделалъ три шага и вышелъ на порогъ крыльца, идущаго изъ подвала.

- Ведутъ! ведутъ! раздалось в толпе. Идетъ, наконецъ! И ближайшiе захлопали въ ладоши. Какое радостное приветствiе!

Тележка, обыкновенная, запряженная чахоточной лошаденкой. Кучеръ въ синей блузе съ красными разводами, какую носятъ огородники въ окрестностяхъ Бисетра.

Толстякъ въ трехуголке взошелъ на телегу первый. - Здравствуйте, мосье Сансон! кричали дети у решетки. За нимъ последовалъ прислужникъ. Браво, Марди! опять крикнули дети. Палачъ и его помощникъ сели на переднюю скамью.

внимательность заставила меня вздрогнуть.

Это делается ради человеколюбiя.

Я обвелъ глазами вокругъ себя: жандармы спереди, жандармы сзади; а тамъ толпа, толпа, толпа, море головъ на площади.

У воротъ, за решоткой меня ожидалъ еще взводъ жандармовъ.

Офицеръ далъ знакъ. Тележка и все шествiе тронулись съ места, будто подталкиваемыя завыванiями передней толпы.

что земля задрожала.

Здесь взводъ жандармовъ, поджидавшiй насъ, присоединился къ шествiю.

- Шапки долой! шапки долой! воскликнули вдругъ тысячи голосовъ.... Какой почетъ!

Мы ехали шагомъ.

Цветочная набережная благоухала цветами, сегодня торговый день. Ради меня торговки бросили продажу.

Многiе наняли столы, стулья, подмостки, тележки. И на всемъ этомъ громоздятся, карабкаются зрители. Торговцы человеческой кровью кричать во все горло: не угодно ли кому места?

Ярость къ этому народу закипело во мне. Я хотелъ закричать: не угодно ли кому мое?

А между темъ тележка подвигалась. Съ каждымъ шагомъ толпа, шедшая сзади, прибывала.

Не смотря на туманъ и тонкую изморось, застилавшую воздухъ будто сетка изъ паутины, ничто изъ происходящаго вокругъ меня не ускользнуло отъ моего вниманiя. Мельчайшая изъ этихъ подробностей только усиливала мою пытку. Не доставало словъ для выраженiя ощущенiй.

воплями народа, едва могъ слышать.

Я приложился къ распятiю. - Сжалься надо мною, Господи милостивый! сказалъ я, и старался погрузиться въ эту мысль.

Но каждый толчокъ тележки потрясалъ меня. Вдругъ я почувствовалъ пронзительный холодъ. Дождь насквозь пробилъ мою одежду, пробилъ и голову, сквозь остриженные волосы. - Сынъ мой, вы дрожите отъ холоду! сказалъ пасторъ. - отвечалъ я. Увы! я дрожалъ не отъ одного холоду.

На повороте съ моста женщины пожалели, что я такъ молодъ.

Мы поехали по роковой набережной. Я пересталъ видеть и слышать. Въ смутный хаосъ слились все эти голоса, головы въ окнахъ, въ дверяхъ, на заборахъ, на фонарныхъ столбахъ; все эти жестокiе и алчные зрители; эта дорога, вымощенная человеческими лицами. Я опьянелъ, одурелъ. Какъ невыносимо тяжелъ грузъ всехъ этихъ взглядовъ, давящiй меня!

Я уже не отличалъ криковъ радости отъ воплей сожаленiя, смеха отъ слезъ... Все эти звуки гудели у меня ушахъ какъ въ огромномъ медномъ котле.

Глазами я машинально читалъ лавочныя вывески.

Разъ мною овладело страшное любопытство, оглянуться впередъ дорога, въ ту сторону, въ которую мы ехали. Это была последняя смелая выходка разсудка; но тело ему не повиновалось, затылокъ мой былъ недвиженъ и уже мертвъ.

Увиделъ я только влево, по ту сторону реки, башню собора Парижской Богоматери, загораживавшую дорогу. Тамъ тоже было много народу, и оттуда отлично было видно.

Вдругъ линiя лавокъ пресеклась на углу площади; гулъ отъ голосовъ сделался громче, шире, резче - тележка быстро остановилась и я едва не упалъ лицомъ на полъ. Меня поддержалъ пасторъ. - Смелее! шепнулъ онъ. Тогда къ тележке подставили лестницу; подали мне руку; я сошелъ, сделалъ шагъ - но другаго ступить не могъ. Между двухъ фонарей набережной я увидеть ужасную...

И это былъ не сонъ?

Шатаясь, я остановился.

- Я хочу сделать последнее показанiе! сказалъ я слабымъ голосомъ.

Я попросилъ, чтобы мне позволили написать последнiе распоряженiя. Мне развязали руки, но веревка здесь, на готове, а все прочее - внизу.

XLIX.

Судья, коммиссаръ и какой-то чиновникъ пришли сюда. Я умолялъ ихъ о помилованiи, ломая руки, ползая на коленяхъ. Чиновникъ шутливо спросилъ, это ли одно только и желалъ я сказать.

- Пощадите! пощадите! повторялъ я. Или дайте мне только пять минутъ... Почему знать, можетъ быть придетъ помилованiе... Въ мои года, страшно умирать смертью позорной. Бывали же случаи, что помилованiе приходило въ последнюю минуту. Кого же и помиловать, если не меня!

Проклятый палачъ! Поддошелъ къ судье и сказалъ, что казнь следуетъ свершить въ назначенный часъ, что часъ этотъ приближается; что онъ, палачъ, можетъ за это ответить; къ тому же дождь идетъ и она

- О, умилосердитесь! Позвольте только минуту подождать помилованiя... Или я буду защищаться, кусаться

Судья и палачъ ушли. Я одинъ. Одинъ, съ двумя жандармами.

А народъ подъ окнами рычитъ, какъ гiена!

Почему знать, можетъ быть я еще не достанусь ему на потеху... если меня помилуютъ... Быть не можетъ, чтобы меня не помиловали!...

ЧЕТЫРЕ ЧАСА.

"Современникъ", No 11, 1865