Огонь.
Власть тишины.
Страница 2

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Д'Аннунцио Г., год: 1900
Категория:Роман


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

Тогда Стелио поднял упавшие, немного поблекшие и еще теплые фиалки и положил букетик на подушку около ее лица.

Она сделала еще более легкое движение ресницами. Он поцеловал ее в лоб, потом отошел, чтобы разжечь огонь, подкинул дров, раздул сильное пламя.

-- Теплее ли тебе? Согреваешься ли ты? - спросил он тихо.

Потом он приблизился к ней, нагнулся над измученной женщиной и прислушался к ее дыханию - она заснула. Складки на ее лице разглаживались, углы губ принимали мягкие очертания в умиротворении сна. Спокойствие, подобное спокойствию смерти, разливалось по ее бледным чертам.

-- Спи! Спи! - Его так переполняла жалость и любовь, что он хотел бы перелить в этот сон бесконечную силу утешения и забвения. - Спи! Спи...

Он остался около ее ног, на ковре, в течение нескольких минут прислушиваясь к ее дыханию. Эти губы произнесли: "Я могу сделать то, чего не может сделать любовь! Хочешь я призову ее к тебе?" Он не рассуждал, не выводил заключений, мысли его блуждали. Еще раз Стелио чувствовал руку слепой и непобедимой судьбы, вьющейся над его головой, над этим сном, но он сознавал в себе твердое желание жить. "Лук носит имя Bios, и назначение его - смерть".

Среди молчания заговорили огонь и вода. Голоса стихий, женщина, заснувшая в отчаянии, непреложность судьбы, безграничность будущего, воспоминание о предчувствиях - все это создавало в его представлении музыку, и отлетевшее было вдохновение снова вернулось и осенило его, он услышал мелодии, услышал слова действующих лиц драмы: "Она одна утоляет нашу жажду, и вся наша жажда стремится к ее свежести. Если бы ее не существовало - никто не мог бы жить, мы все умерли бы от жажды". Он увидел долину, прорезанную пересохшим и побелевшим руслом древней реки, усеянную кострами, горевшими среди необыкновенной тишины прекрасного вечера, он увидел погребальный блеск золота - могилу, полную трупов, покрытых золотом, увенчанное золотой короной тело Кассандры между приготовленных погребальных урн. И чей-то голос произнес: "Как нежен этот пепел, он протекает сквозь пальцы подобно морскому песку..." Голос продолжал: "Это тень, скользящая по всему окружающему, и влажная губка, стирающая все следы..." И наступала ночь, загорались звезды, благоухали мирты, девственница открывала книгу и читала гекзаметры... И чей-то голос говорил: "О статуя Ниобеи! Прежде чем умереть, Антигона увидела каменную статую, откуда брызнул вечный поток слез". Преграда времен рушилась, даль веков рассеивалась. Древняя трагическая душа воплощалась в новой душе. Словами и музыкой поэт создавал единство идеала жизни.

Однажды в ноябре, после полудня, Стелио вместе с Даниэле Глауро возвращался на катере с Лидо. Они оставили за собой грозную Адриатику, острые гребни зеленовато-седых волн, разбивающихся о пустынные пески, деревья San-Nicolo, обнаженные буйным ветром, вихрь опавших листьев, призраки ушедших и приходящих героев, воспоминание о бойцах, ломавших копья за пурпур, и о бешеной стремительности лорда Байрона, снедаемого желанием опередить судьбу.

-- Я дал бы сегодня царство за коня, - сказал Эффрена, смеясь над самим собой и раздраженный ничтожеством жизни. - В San-Nicolo нет ни арбалета, ни коня, ни даже мужественных гребцов. И вот мы очутились на этой отвратительной скорлупе, которая пыхтит и бурлит, точно котел. Посмотри, вся Венеция пляшет у нас в глазах.

Ярость моря отражалась в лагуне. Воды волновала резкая дрожь, и казалось, их волнение передавалось стенам города. Дворцы, купола, колокольни качались, словно корабли. Вырванные из глубины водоросли плавали со всеми своими беловатыми корнями. Чайки стаями кружились с ветром, и время от времени слышался их странный крик, скользящий по бесчисленным валам шквала.

-- Вагнер! - тихо заметил Даниэле Глауро, охваченный внезапным трепетом, указывая на старика, прислонившегося к борту кормы. - Там, рядом с Францем Листом и донной Козимой. Видишь ты его?

Сердце Стелио учащенно забилось. Для него исчезли все окружающие предметы, отлетела горечь сомнений и апатия, осталось лишь сознание сверхчеловеческого могущества, связываемого с этим именем, одна только реальность, заслонявшая собой все неясные видения - идеальный мир, созданный этим именем вокруг невысокого старика, склонившегося к бушующим волнам.

Торжествующий гений, верная любовь, преданная дружба - величайшие проявления человеческой натуры, все это было здесь, пребывало в молчании, соединенное бурей. Одинаковая ослепительная белизна увенчивала всех троих - их волосы поседели над их печальными думами. Тревожная грусть запечатлелась на их лицах, сквозила в их движениях, словно одно и то же мрачное предчувствие томило их сливающиеся сердца. На снежно-белом лице женщины выделялся красивый сильный рот с резкими и твердыми очертаниями, говорившими о стойкой душе, и глаза ее, светлые и блестящие, как сталь, постоянно устремлялись на того, кто избрал ее спутницей в своей великой борьбе и теперь, победив все враждебные силы, оставался беспомощным перед Смертью, преследующей его своими угрозами. Этот женский взгляд, заботливый и боязливый, встречался со взглядом другой Женщины - Смерти, окутывавшей голову старца неясной могильной тенью.

-- Он кажется больным, - сказал Даниэле Глауро. - Ты не замечаешь? Он, должно быть, близок к обмороку. Хочешь, подойдем к ним.

Эффрена с невыразимым волнением глядел на седые волосы старца, развеваемые ветром под широкими полями мягкой фетровой шляпы, глядел на бледные, почти мертвенные уши с распухшими мочками. Это тело, опиравшееся в борьбе на такой гордый инстинкт владычества, имело теперь вид ничтожного лоскута, который буря могла унести и погубить.

-- Ах, Даниэле, что бы мы могли сделать для него? - произнес Стелио, испытывая благоговейную потребность проявить чем-нибудь свое почтение и сострадание к великому задыхающемуся сердцу.

-- Да что мы можем сделать для него? - повторил Глауро. Ему тотчас же сообщилось страстное желание друга оказать какую-нибудь услугу герою, претерпевающему участь обыкновенных смертных.

Их души слились воедино в чувстве признательности и благоговения, в этой внезапной экзальтации их глубоких и благородных натур.

Но они не могли ничего сделать, ничто не в силах было остановить тайный ход болезни. И они оба терялись, глядя на эти побелевшие волосы старца, развеваемые свирепыми порывами ветра, который, налетев с морского простора, принес в изумленную лагуну гул и пену моря.

"Корабля-призрака" воскресали в памяти Стелио д'Эффрена, и ему слышалась среди завываний ветра дикая песня галерных невольников, на корабле с красными парусами: "Iohohe! Iohohe! Спустись на землю, Черный Капитан. Семь лет уже прошло..." И он восстанавливал в воображении лицо молодого Вагнера, он представлял себе Отшельника, затерянного, одинокого, но не побежденного, пожираемого лихорадкой творчества, с глазами, устремленными на свою звезду, решившего принудить мир к преклонению перед этой звездой. В сказании о бледнолицем Моряке-скитальце изгнанник нашел прообраз своего собственного бесприютного скитания, своей яростной борьбы и своих великих упований. Но настанет день, и бледный Скиталец получит освобождение, если он встретит женщину, верную ему до самой смерти.

Эта женщина была здесь, рядом с ним, как вечно бодрствующий страж. Она, подобно Сенте, блюла высший закон верности. Смерть приближалась, чтобы выполнить священный обет.

-- Не думаешь ли ты, что, весь уйдя в поэзию сказаний, он создал в мечтах какой-нибудь необычайный конец для себя и что он ежедневно молит Провидение согласовать смерть с его мечтами? - спросил Даниэле Глауро, размышляя о таинственной силе, заставившей орла принять за скалу лоб Эсхила и судившей Петрарке умереть в одиночестве над книгой.

-- Новая мелодия небывалой мощи, звучавшая ему неясно и неуловимо в дни юности, внезапно пронзит его сердце, как острая сталь.

-- Это правда, - согласился Даниэле.

Гонимые ветром стаи облаков боролись в вышине, перегоняя друг друга, башни и купола отражались в воде и, казалось, волновались вместе с ней. И тени города, и тени неба, громадные и оживленные в зеркале возмущенных вод, смешивались и чередовались, поглощая друг друга, как будто они падали от предметов, одинаково обреченных на разрушение.

-- Взгляни на венгерца - несомненно, это великодушная натура, он служил великому композитору с неизменной преданностью и верой. Эта преданность более его прославляет, чем его искусство. Но посмотри, с какой почти смешной аффектацией выставляет он напоказ свое искреннее и глубокое чувство - это вечная потребность разыгрывать благородную роль перед восхищенными взорами толпы.

Музыкант выпрямил свою худую костлявую грудь, точно покрытую броней, и обнажил голову. Казалось, он возносил мольбы к Богу - повелителю бурь. Ветер спутал его густую белую гриву - гриву льва на этой голове, из которой исходило столько трепетных молний, волновавших толпу и женщин. Его магнетические глаза были обращены к небу, а с тонких губ срывались неслышные слова и разливали мистическое вдохновение по этому лицу, изборожденному морщинами.

-- А все-таки, - сказал Даниэле Глауро, - он обладает божественной способностью восторгаться, стремлением к всемогущей страсти. Разве его искусство не доходило до Прометея, Орфея, Данте и Тассо. Вагнер привлек его к себе как изумительная природная творческая сила, быть может, Лист слышал в нем все то, что он пытался выразить в своей симфонической поэме "Что слышно в горах".

-- Это верно, - ответил Эффрена.

Но они оба вздрогнули, увидев, как старец опрокинулся вдруг назад, конвульсивно цепляясь за свою спутницу, та вскрикнула. Эффрена и Глауро подбежали. Подбежали и другие пассажиры, пораженные этим криком ужаса, и все окружили сидевших на корме. Взгляда женщины было достаточно, чтобы помешать кому бы то ни было прикоснуться к телу, казавшемуся безжизненным. Она сама поддержала его, устроила на скамье, потрогала его пульс, наклонилась, чтобы выслушать его сердце. Ее любовь и горе начертили около больного как бы магический круг. Все отошли и ожидали в молчании, со страхом отыскивая на этом мертвенном лице признаки жизни или смерти.

Лицо оставалось неподвижным, голова лежала на коленях женщины. Две глубокие морщины шли от властно очерченного носа к полуоткрытому рту. Порывы ветра шевелили редкие и тонкие волосы на выпуклом лбу и белую кайму бороды на квадратном подбородке с сильно развитыми челюстями, обрисовывающимися под дряблыми складками кожи. На висках выступил обильный пот, а одна нога висела и слабо дрожала. Малейшие подробности этой безжизненной фигуры старца навсегда запечатлелись в памяти двух молодых людей.

Сколько времени длилось напряженное состояние? Смена теней на синеватых водах продолжалась, прерываемая порой снопами лучей, они, казалось, пронизывали воздух и погружались в воду стремительно, как стрелы. Слышен был размеренный стук машины и насмешливый крик чаек, доносился гул Большого канала - стон города под яростью бури.

-- Мы понесем его, - шепнул своему другу Стелио Эффрена, потрясенный грустным происшествием и торжественностью минуты.

Неподвижное лицо едва-едва подавало признаки жизни.

-- Да, предложим наши услуги, - ответил Даниэле, бледнея.

Они взглянули на женщину со снежно-белым лицом и оба страшно бледные подошли к ней, предлагая свою помощь.

Сколько времени длился этот ужасный переход? Расстояние до берега по мосткам было коротким, но эти несколько шагов могли считаться долгим путем. Волны разбивались о пристань. Из канала доносился рев, точно из клокочущего водоворота, колокола San-Marco звонили к вечерне, но этот неясный шум терял всякую реальную форму и казался бесконечно глубоким и далеким, точно жалоба Океана.

Они несли на своих руках тело героя, они несли бесчувственное тело того, кто распространил чары своего могущества, своей необъятной души по всему миру, превратил в музыку Сущность Вселенной. С невыразимым трепетом ужаса и радости, словно человек, увидевший падение водопада, извержение вулкана, пожар, охвативший лес, блестящий метеор, заслонивший звездное небо, словно человек, очутившийся пред лицом естественной силы, непредвиденной и неотразимой, - Эффрена почувствовал жизнь под своей рукой, поддерживающей грудь больного, и он должен был остановиться, чтобы перевести дух от волнения, - он почувствовал под своей рукой, как снова забилось священное сердце.

-- Ты силен, Даниэле, хотя ты, кажется, не в состоянии переломить и тростника. Оно оказалось тяжелым - тело старого варвара, его кости точно отлиты из бронзы. Хорошая структура, крепкая, способная поддержать мост, потерявший опору, структура человека, предназначенного к борьбе, к морским приливам. Но откуда ты почерпнул свою силу, Даниэле?.. Я сначала боялся за тебя. А ты даже не дрогнул. Мы несли на наших руках героя. Нужно отпраздновать чем-нибудь сегодняшний день. Его глаза открылись предо мной, его сердце вновь забилось под моей рукой. Мы были достойны нести его, Даниэле, за наше восхищение великим композитором.

-- Ах, если только я не паду жертвой собственного вдохновения, если мне удастся, Даниэле, побороть эту апатию, эту тоску, мешающую мне дышать...

Они шли рядом, два друга, опьяненные и откровенные, как будто их дружба возвысилась, обратилась в драгоценное сокровище. Они шли в этот бурный вечер против ветра, среди завываний бури, преследуемые яростью моря.

-- Можно подумать, что Адриатика опрокинула Murazzi и издевается над крепкими стенами Сената, - сказал Даниэле, останавливаясь перед волнами, затоплявшими Piazza и угрожавшими Прокуратуре. - Мы вынуждены вернуться.

-- Нет, переплывем на лодке. Посмотри - San-Marco в воде.

Гребец перевез их к башне Часов. Piazza была вся затоплена и походила на озеро, окруженное портиками. Она отражала клочки неба среди разорванных туч, окрашенных золотистыми сумерками. Блестящая базилика, яркая, точно высохший лес, оживленный прикосновением воды, сияла ореолом в догорающем дне, и кресты на ее митрах качались в глубине темного зеркала вод, точно вершины подводного храма.

-- "Се истинная сила, сокрушающая оковы смерти" - прочел Стелио на одной из арок под мозаикой, изображающей Воскресение. - Ты знаешь ведь, что в Венеции Вагнер впервые столкнулся со смертью лет 20 тому назад в эпоху "Тристана". Томимый безнадежной страстью, явился он в Венецию, чтобы здесь умереть в молчании, тут он создал чудный 2-й акт - гимн вечной ночи. Теперь снова судьба привела его в лагуны. По-видимому, ему предназначено кончить свою жизнь здесь, как Клавдию Монтеверде. Разве не наполнена Венеция музыкой желания, желания необъятного и невыразимого. Всякий шум переходит здесь в мелодию. Послушай.

Под буйными порывами ветра город из камня и воды звучал, точно громадный орган. Свист и рев бури сливались в какой-то величественный хорал, то растущий, то замирающий в ритмических модуляциях.

-- Разве в этом хоре стонов твое ухо не различает одну и ту же повторяющуюся мелодию? Слушай.

Выйдя из гондолы, они пошли бесцельно, переходя мосты, пересекая площади, но невольно, инстинктивно, Эффрена все поворачивал в сторону далекого дома, который внезапно, точно при блеске молнии, вставал в его воображении, одушевленный глубоким ожиданием.

-- Послушай! Я различаю мелодическую тему, то замирающую, то снова возрождающуюся, но не имеющую сил развернуться.

Стелио остановился, напрягая слух с таким жадным вниманием, что Даниэле был изумлен, видя своего друга как бы сливающимся с феноменом природы, поразившим его, как бы растворяющимся мало-помалу в какой-то великой и могущественной силе, поглощавшей его и возвышавшей его до себя.

-- Ты слышал?

-- Мне не надо слышать того, что слышишь ты, - отвечал Даниэле. - Я подожду, когда ты будешь в состоянии повторить мне слова, сказанные тебе природой.

Они оба чувствовали внутренний трепет - один, сохраняя присутствие духа, другой со смятенной душой.

-- Я не знаю больше... - произнес Стелио, - не знаю... Мне казалось...

Вдохновение, посетившее его в минуту мимолетного экстаза, ускользало от его сознания. Мысль начинала работать, воля возрождалась, его снова волновали томительные желания.

-- Ах, если бы можно было вернуть музыке ее естественную простоту, ее наивную прелесть, ее божественную невинность, извлечь ее, живую, нетронутую, из вечного источника, из таинственных недр самой Природы, из Духа Вселенной. Размышлял ли ты когда-нибудь о детстве Кассандры? Однажды ночью ее оставили в храме Аполлона, а утром она была найдена распростертой на мраморном полу, обвитая кольцами змеи, лизавшей ей уши. С тех пор она стала понимать все голоса, рассеянные в пространстве, постигла все мелодии мира. Могущество божественной - было могуществом музыки. Часть этой Аполлоновой силы одушевляла поэтов, создавших трагический хор. Один из них понимал голоса всех птиц, другой - голоса ветра, третий - голоса моря и огня. Не раз я воображал себя распростертым на мраморных плитах в кольцах священной змеи. Для того чтобы мы могли создать новое искусство, необходимо возродить старый мир.

Стелио говорил с возрастающей горячностью, но, отдаваясь своим мыслям, он чувствовал, что сокровенная часть его души оставалась недоступной, тлившейся со звуками разлитыми в воздухе.

-- Спрашивал ли ты себя когда-нибудь, что значит музыка той пасторальной оды, которую поет хор в "Эдипе-царе", когда Иокаста бежит, охваченная ужасом, а сын Лайя все еще продолжает сохранять иллюзию последней надежды. Ты помнишь: "О, Цитера, я призываю Олимп в свидетели - раньше чем кончится следующее полнолуние..." Образы гор прерывают на несколько мгновений ужас драмы. Мирные сельские картины дают передышку смятению людей. Помнишь? Постарайся представить себе строфу рамкой, заключающей между строками ряд телодвижений, выразительный образ танца, вдохновляемого мелодией. Вот перед твоими глазами душа Вселенной в своей первоначальной сущности. Вот ласковый призрак великой общей Матери, склоненный к своим несчастным, угнетенным и дрожащим детям, вот, наконец, торжество Божественного и вечного над людьми, влекомыми слепым роком к безумию и смерти. Постарайся теперь понять, насколько это пение помогло мне найти для моей трагедии средства наиболее простого и наиболее высокого выражения.

-- О, нет, я не хочу воскрешать старинной формы, мое желание - изобрести новую форму, следуя лишь моему инстинкту и моему гению, как это делали греки, когда создавали чудное, неподражаемое здание красоты - свою драму. Три живых искусства - музыка, пение и танцы - с давних пор разъединились, два первых продолжали развиваться и достигли великой, мощной выразительности, тогда как третье находится в упадке, поэтому я полагаю, что невозможно слить их в один ритм, не лишив то или иное из них его индивидуальности, приобретаемой веками, способствуя эффектам общего целого, они утрачивали бы свои характерные особенности и теряли бы свою силу. Среди всех средств, способных передавать ритм - слово занимает первое место во всяком произведении искусства, стремящемся к совершенству. Как ты думаешь, разве в вагнеровских драмах признается за словом его настоящая ценность? И разве музыкальная идея не теряет от этого свою первоначальную чистоту, так как зависит часто от обстановки, чуждой Гению Музыки. Без сомнения, сам Вагнер чувствует эту слабую сторону и безмолвно признается в ней, когда в Байрейте подходит к какому-нибудь из своих друзей и закрывает ему глаза рукой, чтобы тот мог всецело отдаться чистой власти симфонии и был очарован высшей радостью глубочайших видений.

-- Почти все, что ты говоришь - ново для меня, - сказал Даниэле Глауро, - но это увлекает меня точно предвиденное и испытанное мною самим. Итак, ты не сольешь три гармонических искусства, но дашь каждому отдельное воплощение, и только общая, доминирующая идея будет служить для них связью?..

-- Ах, Даниэле, как передать тебе образ творения, созревающего во мне! - воскликнул Стелио. - Ничтожны и грубы слова, которыми ты пытаешься выразить мою мысль. Нет... Нет, как передать тебе то бесконечное, неуловимое, таинственное, что живет в моей душе?

Они подходили к Риальто. Эффрена быстро взбежал по ступеням лестницы и остановился у балюстрады на вершине арки, поджидая своего друга. Ветер налетел на него как легион развевающихся знамен, хлещущих его по лицу своими концами. Канал под ним терялся в тени дворцов, пенясь, точно река в бурном водовороте. Над ним часть неба освободилась от облаков и сияла, прозрачная и яркая, словно спокойная вершина ледников.

-- Здесь невозможно стоять, - заметил Даниэле, прислоняясь к дверям какой-то лавочки. - Нас снесет ветром.

-- Спустись. Я догоню тебя через минуту! - крикнул ему поэт, перегнувшись через балюстраду, закрывая глаза руками и сосредоточив всю свою силу в слухе.

Грозен был голос урагана среди неподвижного векового мрамора. Он один был властителем уединения, как в те времена, когда этот мрамор дремал еще в глубине гор, а на илистых островах лагуны росли дикие травы вокруг птичьих гнезд, гораздо ранее, нежели дож вступил на Риальто, гораздо ранее, чем патриархи повели беглецов навстречу великому будущему. Жизнь человеческая проходила под небом, оставались лишь могилы, но раздавался все один и тот же голос - голос урагана. Народы, обращенные в прах, стертые летописи, минувшие величие и слава, бесчисленные дни рождения и смерти, все преходящее, мимолетное, не имеющее облика, не имеющее названия - вот что вызывал в воображении этот голос своей песней без меры, своими жалобами без надежды. Вся скорбь мира проносилась вместе с ветром по душе человека, напряженной и жадной.

-- Ах, я уловил тебя! - воскликнул Стелио с торжествующей радостью. Полная гамма мелодии была схвачена им, принадлежала ему, бессмертная для его души и для всего мира. Из всего, что жило вокруг него, она казалась ему самой живой. Даже его собственная жизнь меркла в сравнении с беспредельным могуществом этой звучащей мысли, в сравнении с этим зерном, обещающим бесконечно разнообразное развитие. И он представил себе свою идею погруженной в море симфонии, где она развертывалась тысячью модуляций и достигала полного совершенства.

-- Даниэле! Даниэле! Я нашел!

Он поднял глаза, увидел на темном небе первые звезды, и отразил в себе их великое безмолвие. В его воображении пронеслись другие небеса над далекими странами: волновались пески, деревья, воды, поднимались столбы пыли от пролетевшего урагана, это были пустыня Ливийская, оливковые рощи бухты Солона, Нил около Мемфиса, истомленная жаждой Арголида. И другие картины проносились перед ним. В нем зарождалась боязнь потерять то, что он отыскал, и, сделав усилие над собой, он сжал свою память, как сжимают руку, стараясь что-нибудь удержать. Около одной из колонн мелькнула тень человека, откуда-то блеснул огонек на конце шеста, он услышал легкий треск пламени зажженного фонаря. При этом слабом свете с боязливым нетерпением занес он найденную тему на страницы записной книжки, слова Стихий были заключены в пяти строках нотной системы.

-- День чудес! - воскликнул Даниэле Глауро, глядя, как Стелио спускался с лестницы, гибкий и легкий, точно позаимствовавший у воздуха вместе с вдохновением и его эластичность.

-- Пусть Природа всегда будет благосклонна к тебе, брат мой.

-- Идем, идем! - говорил Стелио, хватая его за руку и увлекая за собой с ребяческой живостью. - Я должен бежать.

Он тащил Глауро по переулкам к San-Giovanni-Elemosinario, одушевленный глубоким ожиданием, повторяя про себя названия трех церквей, остававшихся на его пути до того дома, который время от времени, как при блеске молнии, вставал в его воображении.

-- Ты был прав Даниэле: голос окружающих предметов сильно отличается от их звука, - заговорил Стелио, останавливаясь у входа в Suga-Vecchia возле колокольни, так как заметил, что его стремительная ходьба утомила Глауро. - Гул ветра подражает то стонам толпы, пораженной ужасом, то рычанию хищных зверей, то шуму водопада, то трепету развертывающихся знамен, звучит то вызовом, то угрозой, то отчаяньем. Голос ветра - синтез всех этих звуков, он поет о неумолимом действии времени, о жестокой судьбе людей, о вечной их битве за вечно возрождающиеся иллюзии.

-- А думал ли ты когда-нибудь, что сущность музыки вовсе не в звуках, - заметил доктор-мистик. - Она - в молчании, которое им предшествует и за ними следует - в эти-то молчаливые интервалы оживает гармония. Каждый звук и каждый аккорд пробуждают среди этого молчания голоса, воспринимаемые нашей духовной стороной. Ритм - сердце музыки, но биение этого сердца делается явственным только во время пауз между звуками.

Метафизический закон природы, разъясненный созерцателем, убедил Стелио в том, что подсказывали ему собственные ощущения.

-- Правда, - сказал он. - Вообрази себе интервал между двумя сценическими симфониями, где все молитвы стремятся выразить внутреннюю сущность характеров, представленных драме, передать сокровенную тайну действия, как, например, в большой бетховенской прелюдии к "Леоноре" или "Кориолану". Это музыкальное молчание, где бьется ритм, представляет собой одушевленную и таинственную атмосферу, предназначенную исключительно для слов чистой поэзии. Образы драмы выплывают из моря симфонии, как из самой истины скрытого в них бытия. И их слова в этом ритмическом молчании должны звучать необыкновенной силой, достичь высших пределов красноречивого могущества; они будут стремиться к пению, и оно отзовется им мелодией оркестра в конце драматического эпизода. Ты понял?

-- Итак, ты помещаешь драматический эпизод между двумя симфониями, подготавливающими и заканчивающими его, потому что музыка - это начало и конец людской речи.

Фесписа, как ладья Ахерона, так легка, что может везти лишь тени, лишь призраки людей. Обыкновенно эти образы людей далеки от нас, и всякое общение с ними кажется нам немыслимым, как общение с призраками. Они далеки и чужды. Но, заставляя их появляться среди гармоничного молчания, предпослав им музыку, я сближаю с ними зрителей, потому что освещаю самые глубокие тайны руководящей ими воли. Ты понимаешь? Их сокровенная сущность - здесь, в непосредственном общении с душой толпы, которая под Идеями, выражаемыми словом и движением, чувствует глубину мотивов, соответствующих в симфонии этому выражению. Значит, я показываю и картины, написанные на полотне, и то, что за ними происходит. При помощи музыки, танцев и пения я создаю вокруг моих героев идеальную атмосферу, отражающую всю жизнь Природы так ясно, что в каждом их действии обнаруживается не только могущество Предопределения, но и соприкосновение с самыми тайными силами окружающего, как у первородных душ, вращавшихся в великом трагическом круге. Герои Эсхила носят на себе отпечаток породивших их миров, и я также хотел бы, чтобы в моих героях трепетал поток дикой энергии, чтобы они сливались с землей, с ветром, с водой, с огнем, с горами, с тучами в трогательной борьбе против Фатума, который должен быть побежден. И пусть природа станет рядом с ними такой, какой видели ее античные трагики - пламенной актрисой, выразительницей вечной драмы. Они входили в Campo di San-Cassiano, пустынное, неприветливое, и их голоса и шаги, точно в кольце скал, гулко раздавались, смешиваясь с шумом, доносившимся из Большого канала. Фиолетовые тени поднимались из бурлящих вод, зараженных лихорадкой, и реяли в воздухе словно смертоносные испарения. Казалось, здесь издавна воцарилась Смерть. Ставни высокого узкого окна стучали о стену, скрипя на ржавых петлях - всюду господствовало уныние и разрушение. Но в воображении поэта все эти видимые явления перерождались в необычайные, далекие картины. Пред ним вставал уединенный и дикий уголок возле могил в Микенах, между второй вершиной горы Эвбеа и крылом неприступной крепости. Мирты густой зарослью пробивались среди куч мусора и гигантских развалин. Струи фонтана Персея, разлетаясь брызгами между скал, стекали в ложбину, подобную раковине, бежали оттуда и терялись в каменистом овраге. На краю фонтана, у корней кустов распростерлось тело Жертвы, вытянувшееся, неподвижное, спокойное... В мертвом безмолвии слышалось журчание струй и беспрерывный шелест ветерка на склонившихся миртах.

-- Первое откровение моего нового создания, - сказал Стелио, - явилось мне в священном месте Микен под Львиными воротами в то время, как я перечитывал Ореста... Страна огня, страна жажды и бреда, родина Клитемнестры и Гидры... Земля, навеки опустошенная ужасом необычайно трагической судьбы, поразившей целый род. Думал ли ты когда-нибудь об этом исследователе-варваре, который, прожив долгое время в лавке за конторкой, решил предпринять изыскания в могилах Атридов среди микенских развалин, и которого однажды - шесть лет тому назад - посетило самое великое и самое странное видение, когда-либо являвшееся перед глазами смертных. Представлял ли ты себе этого толстяка Штильмана в момент открытия ослепительного сокровища, скрывавшегося в недрах опустошенной земли в течение веков, в течение тысячелетий? Думал ли ты когда-нибудь, что это сверхъестественное и страшное зрелище могло открыться другому: уму юному и пылкому - поэту, творцу, тебе, быть может, быть может, мне. И тогда - горячка, неистовство, безумие... Вообрази себе...

Он был возбужден и дрожал, охваченный своим вымыслом, как налетевшей бурей. В его пророческом взоре засиял отблеск сокровищ Могилы. Творческая сила приливала к его разуму, точно кровь к сердцу. Он был действующим лицом в своей драме, его голос и движения дышали возвышенной красотой и страстью, парили над могуществом речи, за пределами слов. И Даниэле внимал ему, трепеща перед этим внезапным величием, доказывающим истину своих откровений.

-- Представь, представь себе: земля под твоими ногами гибельна, кажется, что из нее выделяются миазмы чудовищных испарений - жестокое проклятие, тяготевшее над Атридами, должно было непременно оставить отпечаток гибели на земле. Тебя коснулись чары. Мертвецы, которых ты ищешь и не можешь найти, оживают вокруг тебя, дышат вокруг тебя страшным дыханием, громадные и кровавые, какими они являлись в истории Ореста, безжалостно гонимые железом и огнем своей Судьбы. И вот вокруг тебя эта созданная тобой жизнь принимает образы и очертания действительности. И ты упорствуешь среди этой страны, томимой жаждой, у подножия этой бесплодной горы, в плену чар мертвого города ты роешь, роешь землю, окруженный ужасными призраками, встающими перед тобой из жгучих песков. При каждом ударе заступа ты содрогаешься до мозга костей, страшась появления настоящей фигуры одного из Атридов, нетронутого тлением, с ясными признаками совершенного насилия, бесчеловечного кровопролития. И вдруг - ты видишь золото... золото... трупы... масса золота и засыпанные им мертвецы... Они здесь - цари Атриды в окружающем мраке, распростертые на камнях. Чудо свершилось!

Поэт и доктор оба вздрогнули в одно и то же мгновение.

-- Целый ряд могил: пятнадцать сохранившихся трупов, лежащих друг возле друга на золотом ложе, с лицами, скрытыми золотыми забралами, с золотыми венцами на головах, в золотых доспехах. И всюду - на них самих, рядом с ними, у их ног - набросаны золотые предметы, бесчисленные, как опавшие листья сказочного леса. Видишь ты их? Видишь?

Он сгорал желанием сделать это золото осязаемым, превратить свои галлюцинации в реальную действительность.

-- Я вижу... вижу...

-- В течение одной секунды душа увидевшего все это человека перешагнула за века и тысячелетия, вдохнула в себя страшную легенду, задрожала от ужаса пред совершившимся кровопролитием, в течение секунды эта душа жила жизнью древних народов. Вот они, убиенные: Агамемнон, Эвримедан. Кассандра и царская свита - перед твоими глазами они лежат неподвижные. И вдруг - видишь ты это? - вдруг, как исчезающий пар, как расходящаяся пена, как рассеивающаяся пыль, как нечто невыразимо хрупкое и преходящее - они уничтожаются, поглощаются тем самым роковым молчанием, которое окружает их сияющую неподвижность. Остается горсть праха и куча золота.

И на камнях пустынного переулка, словно на могильных плитах, свершилось чудо. Весь дрожа, с бесконечным волнением Даниэле Глауро схватил руки своего друга, и поэт в этих преданных глазах увидел немое пламя энтузиазма, зажженное его творчеством.

Они остановились у темной стены возле двери. В них обоих появилось чувство какой-то отстраненности, точно их разум терялся в глубине времен, и точно за этой дверью скрывался древний род, преследуемый неумолимым Роком. Слышно было, как в доме раскачивали колыбель под тихую песню - мать убаюкивала своего ребенка мелодией, завещанной предками, своим успокаивающим голосом она старалась смягчить бурные угрозы стихии. Над их головами мерцали звезды, где-то далеко море ревело на дюнах, рвало плотины, там вдали сердце героя готово было замереть навсегда, а возле них качалась колыбель, и голос матери призывал милость судьбы на плачущего ребенка.

-- Жизнь! - прошептал Стелио, увлекая дальше своего друга. - Моментами все, что в жизни трепещет, плачет, надеется, задыхается и безумствует, накапливается в твоем представлении и доходит до такого напряженного стремления, что тебе кажется возможным излить все в одном слове. Но в каком? В каком? Знаешь ли ты? Скажет ли его кто-нибудь и когда?

Он снова начинал страдать от сомнений и неудовлетворенности, потому что жаждал все охватить и все выразить.

-- Видел ли ты хоть раз, хоть на мгновение сокровенную Сущность Вселенной в виде головы одного человека. Я - да, тысячу раз. Ах! Отрубить ее, как тот, кто одним ударом отсек голову Медузы, и показать ее с подмостков сцены людям, чтобы она навсегда запечатлелась в их памяти. Думал ли ты когда-нибудь, что великая трагедия могла бы походить на удар Персея? Говорю тебе сущую правду - я желал бы похитить из Loggia d'Orcagna бронзовую группу Бенвенуто Челлини и поставить ее в виде девиза в атриуме современного нового театра. Но кто даст поэту Меч и Зеркало!

Даниэле молчал, угадывая терзания этого родственного ему ума. Его самого Природа наградила даром только понимать красоту, но не создавать ее. Он молча шел возле своего друга, склонив свое широкое чело мыслителя под бременем еще нерожденного мира.

на этой земле, обнажающей в поздние сумерки белое русло пересохших рек. Вся людская жажда стремится с жадностью к свежести его струй. Через мою драму пройдет журчание этого источника. Вода... Мелодия воды! Я нашел ее. В ней, как в чистейшей стихии, совершится Чистый Подвиг, который послужит концом новой трагедии. На ее волнах, прозрачных и светлых, уснет Девственница, осужденная на смерть в безбрачии, подобно Антигоне. Ты понимаешь? Чистый Подвиг торжествует над древним Роком. Обновленная душа отчаянным порывом благородного безумия, граничащего с экстазом, разрывает железные оковы, сжимающие ее тесным кольцом. В оркестре финальная песнь воспевает спасение и освобождение человека, достигнутые страданием и самопожертвованием. Чудовищный Рок побежден тут же возле могил рода Атрея, возле трупов своих жертв. Понимаешь? Тот, кто освобождает себя чистым подвигом - это брат, убивающий свою сестру, чтобы спасти ее душу от гибели. Он действительно видел перед собой лицо Агамемнона.

Чары золота гробниц охватили его, представшее ему видение заставляло его галлюцинировать.

Один из лежащих там трупов превосходит ростом и осанкой все остальные. Он лежит величавый, как полубог, с головой, увенчанной золотой короной, в панцире, в наколенниках из золота, окруженный золотыми мечами, копьями, кинжалами, чашами, с массой золотых щитов, набросанных в виде ореола. Человек наклоняется над останками, готовыми распасться при свете дня, и поднимает тяжелое забрало. Ах, не лицо ли Агамемнона перед его глазами? Не труп ли Царя Царей лежит перед ним. Рот открыт... веки приподняты... Ты помнишь у Гомера это место: "Когда я лежал умирающим, я протянул руку к своему мечу, но женщина с глазами гиены удалилась и не захотела сомкнуть веки мои и рот мой в минуту перехода моего в обитель Гадеса?" Помнишь? Итак - рот мертвеца открыт, веки его приподняты. Чело его величаво и украшено широким золотым листком, нос его длинен и прям, подбородок овальной формы...

Поэт остановился на мгновение с расширенным и неподвижным взором. Он видел... Он был как бы ясновидящим. Все вокруг него исчезло, и вызванные им видения одни лишь казались действительностью. Даниэле Глауро вздрогнул. Глазами друга начинал видеть он сам.

-- А! Вот оно белое пятно на плече! Он приподнял панцирь... Пятно... пятно, родовой знак потомков Пелопса: "с плечами слоновой кости".

становилось почти осязаемым. Как мог он найти этот знак на плече Пелопида? Из каких неведомых глубин его памяти восстала вдруг эта особенность, такая странная и в то же время такая точная и убедительная, точно признак, позволяющий опознать мертвеца, скончавшегося лишь накануне?

-- Ты был там, - воскликнул опьяненный Даниэле. - Это ты сам приподнял забрало и панцирь. Если ты действительно видишь то, что ты рассказываешь, ты не человек, а...

-- Я вижу... вижу...

Еще раз он превратился в актера своей драмы и с бесконечным трепетом воспринимал он из уст живого существа слова драмы, те самые слова, произносимые одним из действующих лиц: "Если ты действительно видел все это - ты не человек более". С этой минуты исследователь гробниц принимает образ героя, борющегося с древним Роком, восставшим из праха самих Атридов для того, чтоб поразить и уничтожить дерзновенного.

-- Но человек, - продолжал Стелио, - не может безнаказанно открывать гробницы и заглядывать в лица мертвецов, и каких мертвецов! Положим, он живет вместе со своей сестрой, с самым нежным и чарующим созданием, какое только видел свет, живет он с ней в доме, полном света и безмолвия, среди молитв и обетов. И вот, вообрази себе, какой-то нечистый яд вливается в его кровь, оскверняет его мысли незаметно, постепенно, пока душа его вкушает покой. Вообрази себе эту ужасную месть мертвецов! Он охвачен внезапно страстью кровосмешения, становится дрожащей, жалкой добычей чудовища, ведет борьбу тайную и отчаянную, без перерыва, без конца, день и ночь, каждый час, каждую минуту, борьбу все более страшную, по мере того как невинная сострадательная душа его сестры начинает сочувствовать его мукам. Каким образом этот человек может быть спасен? С самой завязки трагедии, с момента, когда его непорочная сестра произносит свои первые слова, делается ясным, что она обречена на смерть. И все, что затем говорится и совершается, все, что выражают музыка, пение и танцы в антрактах - все медленно, но непоколебимо ведет к смерти. В краткий трагический час Девственница обретает ореол надежды, но с тенью предчувствия, она идет, сопровождаемая пением и слезами, сопровождаемая великой любовью, сулящей радость, и бурной страстью, рождающей гибель, и она останавливается лишь для того, чтобы заснуть под холодными и чистыми струями источника, неумолчными стонами призывающего ее в свое уединение. Как только брат убил ее - он получает от мертвой дар освобождения. "Омыта моя оскверненная душа! - восклицает он. - Я стал чистым, чистым всецело. Святость моей былой любви вернулась в душу мою подобно потоку света. И если бы она воскресла, то могла бы ступать по моей душе, как по ослепительно чистому снегу. Если бы она воскресла, все мысли мои о ней стали бы подобны лилиям. Теперь она совершенна, теперь я могу преклоняться пред ней, как пред божеством. Я положу ее в самую глубокую из гробниц и окружу ее всеми моими драгоценностями. Таким образом, акт убийства, совершенный в минуту безумия, становится подвигом очищения и освобождения и свидетельствует о поражении древнего Рока. Выплывая из моря симфоний, лирическая песнь воспевает победу человека, освещает немеркнущим светом мрак преступления, возносит на музыкальные высоты первые слова обновленной драмы".

Перед обоими, как во сне, мелькнул образ мраморного театра на Яникуле, толпа, покоренная силой и красотой идеи... Величавая звездная ночь над Римом. Они видели воодушевленный народ, сходящий с холма, уносящий в своих суровых сердцах смутное откровение поэзии, они слышали крики, раздающиеся во тьме Бессмертного города.

-- А теперь прощай, Даниэле, - сказал поэт, охваченный потребностью спешить, точно кто-то ждал, точно кто-то призывал его.

Глаза трагической Музы сделались неподвижными в глубине его грез, невидящие, окаменевшие в божественной слепоте статуй.

-- Куда идешь ты?

-- Фоскарина уже знает идею твоей драмы?

-- Не вполне.

-- А какой образ придашь ты ей на сцене?

-- Она будет слепой, как бы перешедшей в другой мир, за пределы жизни. Она увидит то, чего не видят другие. Ее ноги будут ступать во тьме, а вокруг ее чела воссияет свет вечной правды. Борьба трагического момента отразится во мраке ее сознания тысячью звуков, точно удары грома в глубоких расщелинах унылых скал. Подобно Тирезию, она проникнет в сущность всего дозволенного и запретного, небесного и земного, и она поймет, как тяжело знать, когда знание бесполезно. Ах! Я вложу в ее уста такие дивные слова. Я окружу их красноречивым молчанием, рождающим беспредельную красоту.

настоящим, и сила ее взгляда принуждает нас узнавать свои собственные терзания в терзаниях, испытанных в разные времена другими людьми, как будто бы душа, обнажаемая ею перед нами, была нашей собственной душой.

Они остановились на Ponte-Savio. Стелио молчал, охваченный вдруг чувством любви и печали. Он снова слышал грустный голос: "Любит мою преходящую славу лишь для того, чтобы она когда-нибудь послужила твоей славе!" Он снова слышал свой собственный голос: "Я люблю тебя и верю тебе, я отдаюсь всецело. Ты - спутница моей жизни навеки. Рука твоя сильна". Сила и прочность этой связи возбуждали его гордость, но тем не менее в самой глубине его души трепетало неясное предчувствие, томившее его страхом.

-- Мне жаль расставаться с тобой, - признался Даниэле, также отуманенный облаком грусти. - Возле тебя мне дышится легче, и кровь быстрее течет в моих жилах.

Стелио молчал. Ветер, казалось, стихал. Его порывы срывали листья с акаций на Campo di San-Giovanni и крутили их в воздухе. Темная церковь и колокольня из простого кирпича возносились в молчании к звездам.

-- Знаешь ты зеленую колонну в San-Giacomodell-Orio? - снова начал Даниэле, желая задержать хоть на мгновение своего друга, предупреждая слова окончательного прощания. - Какое дивное произведение искусства! Точно допотопная чаща зеленеющего леса. Следя за ее бесчисленными извилинами, взор проникает мысленно в лесные тайны.

-- Мечтать... вечно мечтать! - вздохнул он. Им вновь овладели тяжелые сомнения, подсказывавшие ему на пути с Лидо слова злобной насмешки.

-- Жить реликвиями! Подумай лучше о Дондоло, одним ударом повергнувшем и эту колонну, и целую империю и пожелавшем остаться дожем, тогда как он мог стать императором. Вероятно, он пережил больше, чем ты, ты, блуждающий мыслью в лесах, когда созерцаешь мрамор, который он низверг. Прощай, Даниэле! Не унижай своей судьбы!

-- Я хотел бы ее победить.

-- Мысль - вот твое оружие.

-- Ты обладаешь даром творчества. Чего еще тебе нужно?

-- В другие времена я, быть может, смог бы завоевать Архипелаг.

-- Что в этом? Одна мелодия стоит целой провинции. Для нового образа разве ты не пожертвовал бы властью?

-- Жить полной жизнью, вот чего я хочу, а не жить лишь одним только рассудком.

-- Ах, ты не можешь понять, ты аскет - ты укротил свои желания, ты подчинил их себе.

-- И ты тоже укротишь их.

-- Не знаю, захочу ли я это сделать.

-- Ты, несомненно, захочешь.

Они крепко пожали друг другу руки.

-- Я пройду в палаццо Вендрамен, узнаю, нет ли чего нового, - сказал Глауро.

Эти слова напомнили им великое страдающее сердце, тяжелое тело героя на их руках, переход с этой страшной ношей...

-- Он победил, он может умереть, - произнес Стелио.

взволновала его словно встреча с гробом.

-- Ах, Стелио! - воскликнула при его появлении актриса, стремительно бросаясь к нему со всем жаром своего желания, истомленного ожиданием. - Наконец-то!

Она резко остановилась перед ним, не касаясь его. Подавляемый ею порыв заставил ее заметно затрепетать всем телом, с ног до головы, и голос ее делался хриплым. Она была подобна внезапно затихшему ветру.

"Кто тебя отнял у меня", - подумала Фоскарина с сердцем, терзаемым сомнениями. Она вдруг почувствовала нечто, ставшее между ней и возлюбленным, она открыла в его глазах что-то далекое и чуждое.

Но Стелио видел ее прекрасной в тот момент, когда она бросилась к нему из темноты, одушевленная страстью, несколько напоминающей бурю в лагунах. Крик... жест... порыв... внезапная сдержанность... трепет мускулов под одеждой... лицо, угасшее вдруг, подобно огню, обратившемуся в пепел... взгляд, скрестившийся с его взглядом, как острая сталь... дыхание, волновавшее ее уста, как внутреннее пламя волнует поверхность земли, - весь образ ее был полон трогательной силой жизненности, которая могла сравниться разве лишь с энергией Природы, кипящей под давлением космических сил. Поэт узнавал в ней служительницу Диониса, артистку, способную воспринимать гармонию искусства и сливаться с образами поэзии. И так как он видел ее постоянно изменчивой, подобно морской волне, то ему показалась слишком маловыразительной маска слепой, за которой он хотел скрыть ее лицо и слишком узким показался ему трагический замысел ее скорбного пути и слишком ограниченным круг чувств, начертанный для нее в его будущей драме, лишком низменной показалась созданная им душа, которую она должна была воплотить. Ах, как выразить все то, что дрожит, плачет, надеется, безумствует в жизни? Его внезапно охватил панический страх, разрушительный ужас. Что может значить одно его ничтожное произведение в беспредельности жизни. Эсхил создал свыше 100 трагедий. Софокл - еще больше. Они построили целый мир из гигантских камней, нагроможденных их титаническими руками. Труд их был обширен, как история сотворения мира. Действующие лица Эсхила точно согреты небесным огнем, озарены сиянием звезд, увлажнены плодоносной росой. Фигура Эдипа кажется отражением солнечного мифа, фигура Прометея кажется созданием примитивного орудия, которым пастух Ариа добывал огонь на холмах азиатской земли. Дух земли работал вместе с творцами.

Фоскарина не знала что думать, и ее сердце забилось тревогой:

-- Почему? Что ты сделал?

-- Я страдаю!

-- Отчего?

Она обняла его, и он почувствовал, какие подозрения волновали ее.

-- Ты мой? Ты все еще мой? - спросила она чуть слышно, прижав губы к плечу Стелио.

-- Да, твой навеки!

Невыносимый страх волновал эту женщину всякий раз, когда он уходил от нее, и всякий раз, когда он возвращался к ней! Уходя, не стремится ли он к неизвестной возлюбленной? По возвращении не скажет ли он ей последнее "прости"?

-- Скажи, что я могу, что могу я сделать для тебя? Скажи!

В ней жило постоянное стремление жертвовать собой, служить, повиноваться приказаниям, хотя бы они вели ее к гибели, в борьбе за какой-нибудь дар для него.

-- Что могу я сделать для тебя?

Он слабо улыбался, охваченный утомлением.

Он улыбался, очарованный лаской этого нежного голоса, прикосновением этих любящих рук.

-- Ты хочешь иметь все. Не правда ли?

Он улыбался с грустью, как улыбается больной ребенок при рассказах о недоступных ему прекрасных игрушках.

-- Ах, если бы я могла! Но никто в мире не может дать тебе ничего ценного, друг мой. У твоей поэзии, у твоей музыки - только у них можешь ты искать "всего". Мне вспоминаются первые слова одной оды: "Я был Паном!"

-- Я был Паном...

Все безумие, все величие этой оды вспомнилось ему.

-- Видел ты сегодня море? Видел бурю?

Вместо ответа он утвердительно кивнул.

работал, и твой труд был плодотворен. Это благословенный дом. Когда ты работал, твоя мать находилась с тобой. Ты слышал ее тихие осторожные шаги в соседней комнате. Иногда - не правда ли? - она начинала прислушиваться.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница