Девы скал.
Глава I

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Д'Аннунцио Г., год: 1895
Категория:Роман


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

I

Нет большого господства, как над самим собой...
И оставаясь один, ты всецело принадлежишь себе.
Леонардо да Винчи

Поработив неизбежные вспышки ранней юности, укротив бурные и беспорядочные порывы страсти, сдержав смутный и многосложный поток ощущений, я старался в мгновенном затишье моего сознания разрешить вопрос, не может ли жизнь случайно стать чем-либо иным, как привычной способностью применяться к постоянно изменчивым обстоятельствам; это значит, не может ли моя воля путем выбора и исключения создать из элементов, собранных во мне жизнью, свое собственное создание, новое и великое?

После некоторого рассмотрения я убедился, что мое сознание поднялось на ту труднодостижимую ступень, где возможно понять следующую аксиому: "Мир отражает чувства и мысли немногих высших людей, которые создали его, расширили и украсили с течением времени и которые в будущем будут непрестанно расширять и украшать его. Мир, каким он является теперь, - великолепный дар, расточаемый избранниками толп, свободными людьми - рабам, теми, кто думает и чувствует, тем, кто обречен трудиться". И тогда я познал, что одно из моих величайших честолюбивых желаний было принести и свое украшение, придать новую ценность этому человеческому миру, вечно впитывающему в себя красоту и скорбь.

Созерцая свою собственную душу, я вспоминал сон, много раз снившийся Сократу, каждый раз в ином виде, но всегда зовущий его к одной и той же задаче: "О, Сократ, отдайся изучению музыки".

Тогда я постиг, что долг каждого благородного человека в том, чтобы стараться отыскать в течение своей жизни целую серию мелодий, которые, хотя и различные, зависели бы от одного доминирующего мотива и несли бы отпечаток одного стиля. И я заключил, что от этого Эллина, такого искусного в умении возвышать душу человека до крайних пределов ее жизненной силы, мы и теперь еще можем воспринять великое и возвышающее учение. Наблюдая за самим собой и своими ближними, он открыл неизмеримую цену, какую придает жизни настойчивая работа над самим собой, стремление всегда к одной определенной цели. Его великая мудрость, кажется мне, сияет в следующем: он не ставил своего Идеала вне повседневной жизни, вне насущной действительности, но сделал из него живой центр своей сущности, вывел из него свои собственные законы и, следуя им, он ритмично развивался в течение долгих лет, пользуясь со спокойной гордостью правами, какие они доставляли ему, и преднамеренно отделяя свое "я" от себя, - афинского гражданина под тиранией Тридцати и под тиранией демоса, отделяя свою нравственную жизнь от государственной; этим он хотел и сумел до самой смерти принадлежать лишь самому себе. "Я повинуюсь только Богу" означало - "Я повинуюсь только законам того порядка, которому я подчинил свою свободную природу, чтобы осуществить мое понятие о порядке и красоте".

Твердой рукой художник, гораздо более редкий, чем Апеллес и Протоген, он сумел изобразить в непрерывной линии цельный образ самого себя. И высшая радость, проявленная им в последний вечер, загорелась в нем не от надежды на загробную жизнь, которую он изобразил в своей речи, но от созерцания своего образа, пережившего смерть.

Ах! Почему в какой-нибудь латинской стране не возродился этот Учитель, который с таким глубоким и сокровенным искусством умел пробуждать и дать воспрянуть всем силам разума и души в каждом, кто приближался и внимал ему?

них, обладающими утонченным существом, на ком охотнее всего останавливался взгляд его круглых, выпуклых глаз, странный взгляд, новый, присущий одному ему. В моем воображении вставали истории чужестранцев, пришедших к нему издалека, как этот фракиец Антистен, который совершал сорок стадий в день, чтобы услышать его, и как этот Евклид, который, благодаря запрещению афинян жителям Мегары входить в Афины под страхом смертной казни, вынужден был надевать женские одежды и, таким образом, переодетый и под покрывалом выходил из своего города с наступлением ночи, проходил долгий путь, чтобы присутствовать на беседах Мудреца, и на заре в том же переодетом виде отправлялся в обратный путь с невыразимым восторгом в груди. И я умилялся над судьбой элеатского юноши Федона - красавца, который был взят в плен на войне и продан содержателю публичного дома; он бежал из гнусного места к Сократу, получил, благодаря ему, выкуп и был принят участником в празднествах чистой мысли. Мне, действительно, кажется, что этот радостный учитель превзошел великодушием Назаретянина.

Может быть, Иудей, если бы враги не убили его во цвете лет, стряхнул бы с себя, наконец, гнет своих печалей, нашел бы новый вкус в спелых плодах своей Галилеи и указал бы своим ученикам другое Благо. Но Эллин всегда любил жизнь, любил и учил ее любить. Пророк и ясновидец, почти не знающий ошибок, он принимал все души, в которых его проницательный взор открывал силу; и в каждой из них он развивал и усовершенствовал эту природную силу, так что все они, проникшись его пламенем, расцветали в своем могучем разнообразии. Его величайшее значение являлось, именно, в последствии, которое враги ставили ему в упрек: а именно: что из его школы, где встречались честный Критон, и божественный Платон, и безумный Аполлодор, и прелестный Теэтет, подобный бесшумно текущему ручью из масла, - могли выйти сладострастный Аристипп, и Критий - самый свирепый из тридцати тиранов, и другой тиран - Харикл, и неукротимый нарушитель законов Алкивиад, который не знал границ своему преднамеренному распутству. "Сердце мое бьется гораздо сильнее, чем у карибантов, когда я слышу его речи", - говорил сын Клиник, изящный зверок, украшенный плюшем и фиалками, слагая ему самую дивную хвалу, какой когда-либо обожествляли человека; это было в конце пира, гости которого из уст Силена выслушали великое посвящение Диотима.

Какие силы мог бы возбудить во мне подобный учитель? К открытию каких мелодий привел бы он меня?

придает прелести всего земного.

Чистый и строгий, как никто другой, в своих поступках, он всю жизнь обладал утонченными чувствами, которые могли быть названы изящными создателями его ощущений.

По мнению Алкивиада, беспристрастного судьи, никто лучше его не умел наслаждаться пирами. По словам Ксенофонта, Сократ в долгом молчании созерцает вместе с другими совершенную красоту Автолика, как бы признавая чье-то сверхъестественное присутствие. Затем с тонким вкусом он беседует об ароматах, танцах и вине, украшая свою речь живыми образами, как мудрец и поэт. Соперничая в шутку в красоте с Критобулом, он произносит чувственные слова: "Если губы мои толще твоих, не думаешь ли ты, что мой поцелуй должен быть более страстным?" Сиракузцу, который дает представление с флейтщицей, изумительной танцовщицей и мальчиком, играющим на цитре, он советует не принуждать эти юные тела к чрезмерным усилиям и опасным фокусам, не доставляющим никакого удовольствия, но позволить, чтобы их детски-свежие тела принимали, сообразно звукам флейты, позы, свойственные грациям, нимфам и другим божествам в изображении художников. Итак, поражающему беспорядку он противополагает услаждающий порядок и этим самым еще раз обнаруживает себя ценителем музыки и мастером стиля.

Но более всего меня волновало в то далекое время и волнует еще и теперь - это его последнее движение к прекрасному живому созданию, любимому им и такому хрупкому; моя душа любит иногда погрузиться в наслаждение грустью и задумчивостью страсти, какие может вызвать в жизни, наделенной благородным изяществом, чувство вечной изменчивости, беспрерывных переливов и беспрерывной гибели.

В диалоге последнего вечера меня менее поражает то место, где Критон по просьбе тюремщика, приготовлявшего отраву, прерывает речь обреченного на смерть, советуя ему, не горячиться, если он хочет, чтобы яд подействовал быстрее, а бесстрашный мудрец с улыбкой продолжает свое поучение; и я менее очарован музыкальным образом прорицателей лебедей и их мелодичной радостью; и не так сильно дивлюсь я великим последним мгновениям, когда этот человек краткими жестами и краткими словами так отчетливо заканчивает свою земную жизнь и, подобно художнику, дающему последний штрих своему произведению, смотрит удовлетворенный на свое собственное изображение, чудо искусства, которое останется бессмертным на земле. Сильнее всего я был восхищен тем неожиданным молчанием, последовавшим за сомнениями, какие высказали Кебет и Симлий в уверенности, выраженной их красноречивым учителем.

Учитель угадал печаль внезапного сомнения своих последователей, и крылья его мысли понемногу поникли. Действительность предстала его ощущениям и еще немного удержала его в области конечного и познаваемого. Он почувствовал бег времени, течение жизни. И, когда глаза его остановились на Курчавых волосах красавца Федона, быть может, его слух воспринял отголоски шума великого города, быть может, его ноздри вдохнули благоухание нового лета, уже близкого.

Так как он сидел на ложе, а Федон сидел около него на низкой скамейке, он положил руку на голову своего ученика, гладил ему волосы, окаймлял ими чело, как он имел обыкновение играть с этими пышными юношескими кудрями. Он еще молчал - так должно было быть сильно и исполнено наслаждением его волнение. Прикасаясь к живой и тленной красоте, он в последний раз общался с земною жизнью, где он окончил свой жизненный путь и осуществил свой идеал добродетели; и, может быть, он чувствовал, что ничто не существовало за пределами этого, что его законченное существование ограничивалось самим собою, что переход в вечность был только воображением, подобно кольцу вокруг планеты, происшедшим от необычайного совершенства его личности.

Никогда волосы юноши Элиды не имели для него такой цены. Он любовался ими в последний раз, потому что должен был умереть; и он знал также, что на следующий день они будут обрезаны в знак траура. Наконец, он произнес - и ученики никогда не слыхали подобного выражение в его голосе - он произнес: "Завтра, о, Федон, ты обрежешь эти чудные волосы". И юноша: "Разумеется, о, Сократ!"

Это чувство, впервые пробудившееся и зазвучавшее во мне при чтении этого эпизода в диалогах Платона, стало впоследствии путем аналогий таким сложным и таким обычным для меня, что я постановил его явной или сокровенной музыкальной темой созвучий, к которым я стремился.

действительные достоинства, как и действительные недостатки, чтобы расположить те и другие по намеченному плану, терпеливой работой придать последним достойный вид и воспитать первые до высшего совершенствования. И он научил меня откинуть все, что было бы в несогласии с моей основной мыслью, все, что могло бы исказить черты, созданные моим воображением, замедлить или прервать ритмическое развитие моей мысли. И он научил меня верным инстинктом познавать, какие души подчинить благодеянию и власти и от каких получить необычайное откровение. И наконец, он внушил мне свою веру в демоническое начало, которое являлось таинственным обозначением стиля, ненарушаемого никем и даже им самим в своей собственной личности.

Проникшись этим учением и пользуясь одиночеством, я принялся за дело, надеясь, что мне удастся ясными и сильными штрихами очертить мою собственную личность, в созидании которой участвовало столько отдаленных причин, влиявших с незапамятных времен в бесконечной цепи поколений. Родовая доблесть, называемая на родине Сократа евгеникой, открывалась мне тем живее, чем суровее становилась строгость моей дисциплины; и моя гордость росла вместе с чувством удовлетворения, потому что я думал, что в этом испытании огнем многие другие души рано или поздно выказали бы низменность своей души.

Но иногда из самых корней моего существа - там, где покоится неразрушимая душа предков, неожиданно вспыхивали энергичные порывы, такие бурные и пылкие, что я печалился, признавая их бесполезность в эпоху, когда общественная жизнь является только жалким зрелищем низости и бесчестием. "Разумеется, это чудо, - говорило во мне демоническое начало, - что в тебе с такой нетронутостью сохранились древние, варварские силы. Эти силы все еще прекрасны, хотя и несвоевременны. В другое время они помогли бы тебе вернуть себе назначение, подобающее равным тебе, то есть назначение человека, намечающего определенную цель, к которой он ведет своих последователей. Но так как этот день еще далек, ты должен в настоящую минуту сосредоточить эти силы и обратить их в живую поэзию".

какие когда-либо бесчестили священное место. Как в разбойничьем лесу, сходились злодеи в роковых стенах Божественного города, где из толпы гигантских призраков власти, казалось, могло только восстать какое-нибудь величественное проявление мощи, вооруженные идеей более ослепительной, чем все, переданные нам воспоминаниями. Подобно грязному потоку, волна низких вожделений запрудила площади и перекрестки, все более зловонная и пенящаяся, и ни разу не осветило ее пламя честолюбия, хотя бы и порочного, но титанического, ни разу не вспыхнула в ней искра прекрасного преступления. Вдали - на другом берегу Тибра - одинокий купол, где обитала душа дряхлая, но твердая в сознании своих намерений, оставался неизменно величайшим знамением в противоположность другому жилищу, бесполезно возвеличенному, где король воинственной расы подавал изумительный пример терпения, исполняя унизительные и скучные обязанности, предписанные ему декретом черни.

В один сентябрьский вечер, стоя на квиринальском холме, охраняемом близнецами Тиндара, и слушая, как густая толпа праздновала дикими криками победу, все ужасное значение которой она не сознавала (Рим был ужасен, как кратер под немой тучей облаков), я думал: "Какой сон мог бы вызвать в великом сердце короля эти пожары латинского неба! Такой, под тяжестью которого гигантские кони Праксителя погнулись бы, как соломинки... А! Кто своей могущественной мыслью сможет обнять и оплодотворить Мать? Ей одной, ее каменному чреву, которое столько веков было изголовьем Смерти, - ей одной дано зародить достаточно жизней, чтобы вторично создался мир".

И я увидел в своем воображении за пламенеющими стеклами королевского балкона бледное нахмуренное чело, на котором, как на челе корсиканца, был начертан знак сверхчеловеческой судьбы.

Но какое значение имел этот бурный поток рабских страстей, пронесшийся сквозь молчание, опоясывающее Рим девятью поясами, как река Тартара? Я утешался от всех этих отвратительных зрелищ величественным видом Кампаньи, усеянной величайшими мертвыми памятниками и производящей только редкие стебельки травы - зародыши лихорадки и огромных мыслей. "Волнуется ли в городских стенах новый народ? Немного погодя ветер принесет мне горсть пепла. Мое бесплодие создано из груды останков драгоценных или ничтожных. И из горы еще не извлечено железо плуга, который возжелает меня", - вот что говорила мне гробница народов.

Во всяком случае, если зрелище этой гибельной пустыни является мрачным предупреждением для тщеславного народа, одинокому оно внушает наиболее безумное опьянение, которое может охватить душу. Из расщелин этой почвы поднимаются лихорадочные испарения, которые действуют, как фильтр на кровь некоторых людей и порождают какое-то героическое безумие, не похожее ни на какое другое.

эта лихорадка возвеличивала так сильно его сокровенную мечту, что он переставал составлять часть сплоченной, единодушной толпы и становился независимой личностью, своего рода одиноким воином, посвятившим себя подвигу, который казался ему еще неизведанным.

Прекрасный, знатного происхождения, подобно девственному герою времен Аякса, каждый павший как бы возрождает в себе тип древнего идеального воина, но с прибавлением беспримерной пылкости, передавшейся ему одним лишь прикосновением к этой почве. Я завидовал такому счастливому событию, которого мне недоставало. Часто после возвышенных размышлений, снедаемый безумной жаждой испытания, я погонял своего коня, перепрыгивал высокие ограды и, преодолев ненужную опасность, чувствовал, что всегда и везде я сумел бы умереть.

Я вспоминаю один из самых напряженных периодов моей жизни, одну осень, проведенную в ежедневном общении с латинской пустыней.

На этих подмостках, где перед моим духовным взором развертывалась драма народов, разнообразие облаков проносилось в виде больших переменчивых теней, дополнявших образы моей фантазии. Иногда молчание становилось таким глубоким, и запах тления, поднимающийся от гниющих трав, так удушливо дул мне в лицо, что я инстинктивно сильнее прижимался к моей лошади, словно желая сознать себя живым через ее неукротимую жизненную силу. Прекрасное сильное животное пускалось стрелой, вытянувшись, как хищный зверь, и, казалось, передавало мне неугасимое пламя, горевшее в его чистой крови. Тогда в продолжение нескольких минут опьянение охватывало меня. Отдаваясь стремительности скачки и течению мыслей, мчавшихся по одному направлению к гигантским сооружениям акведуков, к пасмурному горизонту, я чувствовал, как во мне зарождается и искрится кипучая пылкость, в которой были физическое возбуждение, духовная гордость и неясная надежда; и мои силы росли и развивались, благодаря присутствию этих творений рук человеческих, этих человеческих свидетельств, переживших всеобщую смерть, этих величественных красноватых арок, которые в непобедимой цепи мчатся веками в бой против угроз неба.

Одинокий, без близких родных, без единой привязанности, независимый от семейной власти, полный господин самого себя и своего имущества, я испытывал в этом одиночестве - как ни в какое другое время и ни в каком другом месте - сознание моего постепенного и добровольного перерождение в идеальный латинский тип. Я чувствовал, как существо мое со дня на день растет и облекается в свойственные ему черты характера, в его отличительные особенности, под упорным давлением созерцания, восприятие и размышления. Вид равнины, такой отчетливой и строгой в своих очертаниях и тонах был для меня вечным примером и вечным наслаждением, а для моего разума он служил поучительным уроком. И действительно, каждое очертание линии вырисовывалось в небе, как краткое изложение сурового поучения и как незыблемая печать единого стиля.

и мечты, но, напротив, побуждало их к более возвышенной деятельности. Внезапно одна мысль достигла во мне такой напряженности и страстности, что довела меня до какой-то особой формы безумия, словно созданной чудом; и весь мир облекся для меня новыми тенями и лучами. Порыв поэзии вырывался из глубины моего существа, наполнял душу мою неизъяснимой музыкой и свежестью; и мои желания, мои надежды расцветали ярким пламенем. Случалось, осенние сумерки изливали на Кампанью неощутимую лаву своих извержений: длинные серные потоки испещряли холмистую равнину, котловины наполнились мраком, подобно разверзшимся пропастям, акведуки воспламенялись с основание до вершин, вся страна, казалось, вернулась к своему вулканическому происхождению на заре веков. Случалось, из мягкой травы, сверкающей на утренней заре, выпархивали жаворонки, быстро взлетали, распевая в своем головокружительном полете, как духи радости, возносясь все выше и выше в светлой лазури, невидимые для глаз человека; и над моей восторженной душой свод небес оглашался их упоенным пением.

Это одиночество лучше всякого другого чувства вызывало во мне ту степень безумия и ясновидения, необходимых честолюбивому аскету - аскету, который, восстанавливая истинный смысл строгих речей, жаждет, подобно древним борцам, закалить себя для борьбы за земные завоевания. "Укажите мне такую высокую колонну, такую знойную недостижимую вершину, бездонную пропасть, смертоносное болото, какое-либо далекое, пустынное и трагическое место, которое могло бы сильнее зажечь священную искру безумие в человеке, предназначенном начертать на новых скрижалях новые законы для религиозной души народа", - думал я, между тем как во мне всплывали предчувствие несозданных образов под благоприятным покровом молчания, где толпилось столько угасших образов человечества. "Здесь все смерть, но все может внезапно ожить силою души достаточно мощной и пылкой, чтобы совершить это чудо. Можно ли вообразить все величие и весь ужас подобного воскрешения? Тот, кто может охватить это своим сознанием, показался бы самому себе и другим охваченным силой таинственной и неисчислимой, гораздо большей, чем сила, которой обладала древняя Пифия. Его устами говорила бы не ярость бога, таящегося в треножнике, но самый гений народа, могильный страж бесчисленных судеб, уже сбывшихся. Его оракулом было бы не отверстие, открытое в сверхчувственный мир, но совокупный голос всех мудростей человеческих, слитый с дыханием земли, этой первой пророчицы, по словам Эсхила. И еще раз склонились бы толпы перед божественным образом его безумия, не как в Дельфах, вымаливая неясные приговоры криводушного бога, но в жажде получить ясный ответ из прошлой жизни, ответ, которого не дал Назаретянин. Слишком велико было Его неведение, и слишком камениста пустыня, которую выбрал Он для своих откровений там, под горами Иудеи, на западном берегу Мертвого моря, - область скал и пропастей, не носящая ничьих следов и слепая ко всякой мысли. Юный Пустынник не боялся алчных шакалов, но боялся мыслей. Его бесплотная рука приручала диких зверей, но пышная и властная мысль, подобная той, что блуждает в пустыне Лациума, поглотила бы Его Самого. Когда злой дух возвел Его на вершину горы и указал Ему перстом на плодородную равнину, указал Ему направление различных царств в мире, где мчатся глубокие и бешеные потоки желаний человеческих. Он закрыл глаза: Он не хотел ни видеть, ни знать. Но Несущий откровение должен расширить за все пределы кругозор своего познания, охватить дни, и годы, и века, и тысячелетия, чтобы истина, которую он несет, исходящая из совокупности жизней, прожитых человечеством до настоящего часа, явилась бы пламенем, в котором могут слиться в общей гармонии и умножиться восходящие силы бесчисленного ряда поколений, чтобы путем более верным и единодушным направиться к вечно чистым идеалам".

Иногда мне сопутствовал призрак того, кто поверил однажды, что ему удалось создать нового Римского Короля. И думалось мне: "Этот чудодейственный возбудитель героической воли, беспечно проливавший юную кровь, не в силах был выполнить великого подвига на гробнице народов. Если бы на минуту он мог отвлечь свой дух от тревожащих его мыслей и обратить его к вечному и неизменному, он, может быть, познал бы более высокую идею своего смертного существа и избрал бы ее руководительницей своих поступков; и его мечта о латинском владычестве получила бы такую крепость и силу, что ни власть событий, ни сам он не могли бы никогда рассеять и разрушить ее, как это случилось теперь. Но его идея, слишком тесно связанная с его повседневной жизнью, слишком человечная, должна была умереть вместе с ним. Ему не удалось познать тайны, как продолжить во времени действие своего подвига. Побуждения воли этого человека были порывисты, как никакие другие, но они обладали короткой силой развития и были плохо обоснованы, потому что они брали свое начало в центре произвольных сил, не подчиненных высшему порядку мышления. Таким образом его подвиг был не выше его самого и длился не дольше, чем может длиться смертельная борьба. Древние оракулы установили его судьбу. Ответ, изреченный Пифией о судьбе Коринфа, и после тысячелетий может относиться к нему: "Орлица зачала на вершине скалы и породит свирепого льва, алчного до человеческого мяса, который произведет большую резню". Он повиновался этому оракулу, подобно тирану Кипселу. И Римский Король растаял, как струйка дыма".

ad universaliter principandum. И в то время, как на память мне приходили дантовские аргументы в доказательство прав римского владычества, вершины моих мыслей были заняты заповедью, которую латинские народы, если они еще жаждут возродиться, должны бы принять в ее точной и непременной форме, положить в основание всех законов своей жизни: "Maxime nobili maxime proesse convenit" - "благороднейшему подобает наибольшая власть". И я думал в обществе этого великого тиранического духа: "О, достойный отец нашей речи, ты верил в необходимость иерархий и различий между людьми; ты верил в духовное превосходство, передающееся в силу наследственности дальнейшим поколениям; ты твердо верил в превосходство расы, которая постепенно из поколения в поколение сумела возвеличить человека до высшей ступени его моральной красоты. Указывая на генеалогию Энея, ты видел в "соревновании крови" несомненное Божественное предназначение. Но благодаря какому таинственному соревнованию крови, каким богатым опытам культуры, какому благоприятному сцеплению обстоятельств возродился новый Римский Король? Natura ordinatus ad imperandum - предназначенный природой к власти, но не похожий ни на какого другого монарха, он появится не для того, чтобы укрепить или поднять ценности, какие народы уже давно привыкли придавать явлениям жизни под влиянием различных учений, напротив, он придет, чтобы уничтожить или пересоздать их. Постигая все значение фактов, составляющих историю человечества, и проникнув в сущность высшей воли, вызвавшей самые значительные явления, он будет способен создать и перебросить в грядущее идеальный мост, по которому избранные расы перейдут, наконец, пропасть, отделяющую их теперь от желаемого владычества".

мыслями сияли в неописуемой красоте внезапно зародившиеся идеи и быстро угасали, чтобы, быть может, никогда не разгореться снова.

Таким образом римская равнина своим суровым наставлением поощряла меня продолжать развитие моей мужественности, утверждать мое внутреннее господство, очерчивать, твердой рукой "этот замкнутый круг, где зарождается человеческая красота", по словам Леонардо. И в конце каждого дня я вопрошал себя: "Какими мыслями обогатилась моя сокровищница? Какие новые силы развились в моем существе? Какие новые возможности открылись мне?" И я хотел, чтобы каждый день носил отпечаток моего стиля, отличался бы признаком зрелого искусства, гордой эмблемой победы; близкое знакомство с Фукидидом дало мне пример его полководцев, которые всегда сначала произносят прекрасные и убедительные речи, а затем сражаются со всей своей силой и в заключение одерживают победы на поле битвы.

-- А зачем это?  - повторял вдали и вблизи сумеречный голос толпы, напоминавший голос евнуха. - В чем смысл, в чем цена жизни? Для чего жить? Для чего трудиться? Всякое усилие бесполезно, все суета и печаль. Нужно одно: убивать свои страсти одну за другой и стараться с корнем вырвать надежду и желание, в которых причина жизни. Отречение, полное безразличие, уничтожение всех мечтаний, полное небытие - вот конечное освобождение!

Жалкие существа, пораженные проказой, изрекали эти скучные жалобы. По рассказам наивного Геродота, древние персы считали эту отвратительную болезнь грехом, совершенным И действительно, этот рабский народ оскорблял Солнце. Часть его в надежде очиститься погружалась в широкие волны благочестия, где они нежились и услаждались с большим сокрушением сердец. Но зрелище от этого было не менее отвратительно.

Я обращал взоры и напрягал слух в другую сторону, и сердце мое начинало биться живою радостью, потому что глаза мои, не затуманенные слезами, различали все линии и все краски, ибо слух мой здоровый и сильный воспринимал все звуки и все ритмы, ибо разум мой мог безгранично наслаждаться всеми мимолетными явлениями жизни и умел развивать в самом себе много других печалей и накопить наиболее очаровательную прелесть жизни именно в быстрой смене ее явлений и в покрове ее тайн. И тогда я молился: "О, многогранная Красота Мира, не к одной тебе возносится моя хвала, не к одной тебе, а также и к моим предкам, к тем, кто умел наслаждаться тобой в протекшие века и передал мне свою богатую и горячую кровь. Слава ныне и вовеки чудным ранам, нанесенным ими, величественным пожарам, ими зажженным, прекрасным чашам, какие они осушали, великолепным одеждам, которыми они украшали себя, чудным скакунам, которых они ласкали, дивным женщинам, которыми они обладали, всем их битвам, всем их опьянением, их пышности и сластолюбию - слава им! Ибо этим они создали пять чувств, в которых ты долго и глубоко можешь отражаться, о, Красота Мира, как в пяти обширных и глубоких морях!"

Между тем поэты, истощив сокровищницу рифм, вызывая образы прежних времен, оплакивая свои умершие иллюзии и перечисляя оттенки вянущих листов, поэты, растерянные и лишенные бодрости, вопрошали одни с иронией, другие искренно: "Каким может теперь быть наше служение? Должны ли мы прославлять в гекзаметрах всеобщую подачу голосов? Должны ли мы тревожными пятистопными ямбами ускорять падение королей, наступление республик, выступление черни у власти? Не существует ли в Риме, как некогда в Афинах, какого-нибудь Клеофана, демагога и фабриканта лир? Мы могли бы за небольшое вознаграждение на его инструментах, настроенных им самим, убедить легковерных, что в толпе царят сила, право, мысль, мудрость свет!.."

Но никто среди них более великодушный и гордый не поднялся и не сказал: "Защищайте Красоту! Это ваше единственное служение! Защищайте мечту, живущую в вас! Если теперь смертные отказывают в славе и почестях поэтам - питомцам Музы, как называл их Одиссей, - защищайтесь всеми оружиями и даже насмешкой, если она более действительна, чем брань. Старайтесь отравить ваши стрелы самым сильным ядом. Сделайте так, чтобы ваши сарказмы имели достаточно едкости, чтобы проникнуть до мозга и разрушить его. Клеймите до кости глупые лбы, которые хотели бы наложить на каждую душу определенный штемпель, как на общественное орудие, и сделать одинаковыми все человеческие головы, как головки гвоздей под молотом мастера. Пусть ваш безумный смех поднимается до небес, когда вы услышите, как конюхи Великого Зверя вопят в собрании. Заявляйте и доказывайте во славу Разума, что их речи не менее гнусны, чем звук, каким крестьянин отправляет через рот газы своего желудка, набитого овощами. Заявляйте и доказывайте, что их руки, которым Данте - ваш отец - дал бы тот же эпитет, что и ногтям Таисия, годны, чтобы собирать навоз, но не достойны подниматься в собрании в знак принятие закона. Защищайте мысль, которой они грозят, Красоту, которую они оскорбляют! Наступит день, когда они замыслят сжечь книги, разбить статуи, разорвать картины. Защищайте старинное свободное произведение ваших учителей и будущее творчество ваших учеников против ярости пьяных рабов. Не отчаивайтесь, что вы малочисленны. Вы обладаете высшим искусством и высшей силой в мире - Словом. Ряд слов может одержать над ними верх, убить их сильнее, чем химическая формула. Отвечайте смело разрушением на разрушение!"

"Каким может быть теперь наше служение? Должны ли мы обманывать время и себя самих, стараясь поддерживать слабую надежду среди увядших воспоминаний, под сводами, запечатленными кровавой мифологией и слишком обширными для нашего коротного дыхания? Или мы должны признать великий догмат 89 года, открыть портики наших княжеских дворов для толпы народа, украсить фонариками наши каменные балконы в дни государственных праздников, стать компаньонами еврейских банкиров, проявлять нашу незначительную власть, заполняя избирательные листы именами наших поставщиков платья и шляп, наших сапожников, наших ростовщиков и адвокатов?"

Кто-нибудь из них, не расположенный к мирному отречению, к элегантной скуке и бесплодной иронии, отвечал: "Воспитывайте себя, как вы тренируете ваших скаковых лошадей, и ждите случая. Научитесь методу укреплять и развивать самих себя, как вы научились побеждать на ипподроме. Имейте достаточно воли, чтобы направлять по прямой линии к определенной цели все ваши энергии и даже ваши самые бурные страсти и самые шаткие пороки. Будете убеждены, что сущность человека превосходит в цене все побочные качества и что господство над самим собой и есть, главным образом, признак аристократа. Верьте только в силу, сдерживаемую долгой работой над самим собой. Сила - это первый закон природы, закон ненарушимый и непреодолимый. Работа над самим собой - это высшая добродетель свободного человека. Мир может быть основан только на силе, как в золотой век, так и в эпоху дикарей. Если бы случилось, что второй потоп Девкалиона разрушил все земные расы и, как в древней басне, новые народы произошли бы от камней, люди, едва выйдя из творческой Земли, боролись бы между собой, пока самый сильный не покорил бы всех остальных. Итак, ждите и подготовляйте событие. Рано или поздно, несмотря на ваше незначительное число, вам удастся вернуть себе поводья, чтобы управлять массой в свою пользу. И действительно, вам будет не очень трудно вернуть стадо к повиновению. Плебеи всегда остаются рабами, потому что у них врожденная потребность протягивать руки к цепям. Никогда до конца мира у них не будет в сердце чувства свободы. Не давайте обмануть себя их воплями и непристойными кривляньями, но помните всегда, что душа Толпы подчинена Панике. Поэтому вы хорошо сделаете, если запасетесь свистящими кнутами, примете повелительный вид, придумаете какую-нибудь забавную стратегию. Когда Улисс, изобретательный на хитрости, объезжал лагерь, собирая воинов на площадь, и встречал какого-нибудь вопящего плебея, он наказывал его своим скипетром и угощал следующими суровыми словами: "Молчи, молчи, ты - трус и ты ничто на войне и в совете!" Благородный демагог Алкивиад, наиболее искусный в управлении Великим Зверем, начинал так свою речь перед отправлением в Сицилию: "Мне, более чем кому-либо другому, о, Афиняне, принадлежит право повелевать, и я считаю себя достойным этого права". Но самый глубокий и важный для вас урок предлагает вам Геродот в начале книги Мельпомены. Вот он: "Скифы пребывали двадцать восемь лет вдали от своей родины, ведя войну в северной Азии, и когда они пожелали вернуться на родину после такого долгого промежутка, то встретили не меньшие затруднения, чем испытанные ими во время мидийской войны. Большая неприятельская армия закрывала им доступ в страну. Это произошло оттого, что скифские женщины, на долгое время лишившиеся своих мужей, отдались рабам. От этих женщин и рабов произошло новое потомство юношей, которые, зная о своем происхождении, обратились против возвращающихся из Мидии. Чтобы преградить им путь, они вырыли рвы, тянущиеся от таврских гор до меотийских болот, которые весьма обширны. Потом, благодаря сильным укреплениям, им удалось отразить приступ скифов. И когда эти последние после долгих переговоров увидели, что они не могут победить оружием, один из них заговорил: `О, скифы, зачем мы дабы себе столько труда? Сражаясь против наших врагов, мы ослабляем сами себя постоянными трудами, а убивая их, мы только сокращаем число наших будущих рабов. Поэтому я думаю, что надо сложить копья и стрелы и каждый из нас должен только взять кнут с своего седла и выступить с ним против этих людей. Ибо, видя нас до сих пор идущих с оружием, они, вероятно, сочли себя равными нам и сыновьями равных нам; но, увидев вместо оружия в наших руках кнут, они сразу почувствуют, что они наши рабы, и, сознав свое положение, они не смогут больше сопротивляться нам'". Выслушав эту речь, скифы последовали совету. И их противники, пораженные ужасом при виде кнутов, перестали сражаться и обратились в бегство. Вот как скифы вернули себе свое отечество. О, властелины, лишенные власти, задумайтесь над этой историей!"

Может быть, в моем трудолюбивом уединении - хотя я не боялся ни болезни, ни безумия, ни смерти, ибо меня предохранял от них пламень гордости, мысли и веры, - может быть, в некоторые часы моя грусть испытывала настоящую потребность в общении с еще не встреченной братской душой или с несколькими душами, предрасположенными искренно увлекаться тем, что увлекало меня.

Признак, по которому я узнаю эту потребность была моя привычка мысленно закреплять теории идей и образов в конкретную форму, ораторскую или лирическую, как бы предполагая воображаемого слушателя. Кипучие порывы красноречия и поэзии внезапно просыпались во мне, и молчание становилось иногда тягостно для моей переполненной души.

Тогда, чтобы не пасть духом в своем одиночестве, я придумал облечь в телесную форму этого Демона, в которого я, по учению моего первого учителя, верил, как в непогрешимого руководителя, который вел меня к воплощению моего нравственного образа. Я придумал вложить в прекрасные, надменные уста, окрашенные моей собственной кровью, слова, служащие как бы напоминанием: "О, ты, будь таким, каким ты должен быть".

Это портрет Алессандро Кантельмо графа ди Вольтурара, написанный да Винчи между 1493 и 1494 г. в Милане, где Алессандро стоял со своим отрядом, привлеченный неслыханным великолепием герцога Сфорца, пожелавшего создать из ломбардского города Новые Афины.

Ничто в мире не имеет для меня равной цены, и никакое сокровище никогда не было оберегаемо с такой страстной ревностью. Я не устаю благодарить судьбу, которая благоволила украсить мою жизнь этим чудным образом и даровала мне несравненное наслаждение такой драгоценной тайной. "Если ты обладаешь прекрасной вещью, помни, что каждый взгляд другого похищает некую долю твоего обладания. Разделенное - наслаждение созерцания уменьшается; отказывай в дележе. Так некто, чтобы не смешивать своих взглядов со взглядами неизвестных, не переступал порога общественного музея. Итак, если ты действительно обладаешь прекрасной вещью, запри ее за семью дверями и покрой ее семью покрывалами". И завеса действительно скрывает влекущий образ, но сон его так глубок, а пламя его так сильно, что иногда ткань колеблется под силой его дыхания.

Я дал Демону вид этого семейного гения и в уединении почувствовал, что он живет жизнью гораздо более интенсивной, чем я. Разве благодаря чудному произведению одного из величайших творцов мира, я не видел перед собой геройский дух, вышедший из одной со мной оболочки и отличающийся всеми особенностями характеров, которые я упорно стремился открыть в своем существе и которые в нем обнаруживались с почти пугающей ясностью?

И вот он передо мной - всегда тот же и вечно новый. Подобное тело не темница души, оно - ее верное подобие. Черты его почти безбородого лица твердые и определенные, словно вылитые из бронзы; смуглая бледная кожа покрывает сухие мускулы, привыкшие проявлять себя звериной дрожью в желании и гневе; прямой строгий нос, костлявый острый подбородок, губы извилистые, энергично сжатые, выражающие упорную волю; а взгляд - это сверкающее острие меча в тени густых тяжелых волос с лиловатым отливом, как гроздья винограда, палимые солнцем на лозе.

эта изящная фигура, завидев неприятеля. "Берегись, я здесь" - старинный девиз - прекрасно подходит к нему. Он одет в легкую броню работы искусного мастера; руки его обнажены - бледные чувствительные руки, в ясном рисунке которых есть что-то тираническое, почти смертоубийственное: левая опирается на рукоятку меча, а правая - о край покрытого темным бархатом стола, которого видна только часть. На бархате рядом с латными перчатками и легким шлемом стоит статуэтка Паллады и лежит граната, на ветке которой сохранился острый листок и яркий цветок Позади головы в амбразуре окна убегает вдаль голая равнина, окаймленная холмами, над которыми одиноко, как гордая мысль, высится вершина. А внизу на дощечке следующая надпись: "Древняя ветвь, на коей зеленые листья и пламенный цвет чудом соседствуют с плодом". Где и при каких обстоятельствах Алессандро в первый раз встретился с флорентийским художником, который достиг тогда полного расцвета? Может быть, на пиру у Людовика, среди чудес, созданных таинственным искусством мага? Или, скорее, во дворце Цецилии Галлерани, где полководцы обсуждали искусство битв, музыканты пели, архитекторы и художники рисовали, философы спорили о естественных явлениях, где поэты читали свои и чужие произведения "в присутствии этой героини", как пишет Банделло.

Там мне больше всего нравится представлять себе эту встречу в то время, когда фаворитка Маро начинала уже тайно любить Алессандро. Какое пламя смелой мысли и твердой воли должно было сверкать на лице юноши, чтобы Леонардо с этой же минуты пленился им! Может быть, Алессандро рассуждал с ним наедине "о средствах разрушить всякую крепость или другое укрепление, не построенное на скале", и сразу увлекся чудовищными тайнами этого чудного творца Мадонн, который превосходил созданиями своей фантазии самых искусных мастеров военного строительного искусства. Быть может, во время разговора Леонардо произнес одно из своих глубоких суждений об искусстве жизни, и, может быть, пытливо глядя в глаза смолкнувшего юноши, он признал в нем душу, готовую вырвать у жизни все, что она может дать; честолюбца, решившего не слепо следовать своей судьбе, а завоевать власть с помощью того искусства, которое помогает развиться и заставляет направлять все силы к одной определенной цели. А тот, кто, несколько лет спустя, должен был стать военным строителем Цезаря Борджиа, тот, кто жаждал встретить великодушного государя, щедрость которого дала бы ему безграничный простор для выполнения своих бесчисленных проектов, тот видел, быть может, в патриции с длинными локонами основателя царской династии и любил его, ибо вкладывал в него свои лучшие надежды.

Я люблю представлять себе, что именно к вечеру их первой встречи относится краткое упоминание в записках да Винчи, который тогда всецело был поглощен работой для конной статуи Франческо Сфорца: "Предпоследний день апреля 1492". Большой жеребец мессера Алессандро Кантельмо; у него прекрасная шея и очень красивая голова.

Они, несомненно, вышли вдвоем из дворца Цецилии и остановились на улице, продолжая свой разговор, и, когда Леонардо увидел жеребца, он подошел разглядеть его. Гладя на его прекрасную шею, он выразил каким-нибудь внезапным восклицанием страшные трудности, какие приносят его вечно неудовлетворенному уму подготовительные работы памятника, в которых Моро хотел прославить счастливую судьбу своего отца - завоевателя герцогства и покорителя Генуи. Его творческая рука каким-нибудь широким движением очертила в воздухе колосса и сделала его видимым для внутреннего взора юноши. День кончался. Золотистые весенние сумерки реяли над крышами веселого города. Кучка музыкантов проходила с пением, и жеребец начал ржать от нетерпения. Тогда геройская гордость наполнила душу Алессандро и сделала его похожим на призрак великого полководца. "А, помчаться к победе!" - подумал он, вскакивая на лошадь. А так как в действительности он ехал по какому-нибудь делу повседневной жизни, он вдруг воскликнул в припадке горечи: "Неужели вам кажется, мессер Леонардо, что человек может быть счастлив, живя в моем положении"? И Леонардо, которого не удивили эти неожиданные слова: "Все дело в том, чтобы орел впервые взмахнул крыльями". И может быть, глядя на этого безбородого всадника, удалявшегося со своими людьми, он подумал, что сама природа создала его королем: "Как того, кто в улье родится царицей пчел".

На следующее утро слуга привел к скульптору жеребца, которого Алессандро посылал ему в подарок со своими приветствиями.

"потому что слово "щедрость" не подходит к тому, что может быть потеряно". Как Сократ, он любит учеников, украшенных редким изяществом и прекрасными волосами. Подобно Сократу, он обладал искусством возвышать душу человеческую до высшей степени ее крепости. Без сомнения, Алессандро был некоторое время избранником в этой "Академии Леонардо да Винчи", где благородная духовная семья развивалась постепенно, довольствуясь в своем воспитании единой основной истиной, словно теплотой, исходящей от никогда немеркнущего солнца: "Нельзя ни любить, ни ненавидеть предмета, хорошо не ознакомившись с ним. Любовь к какому-либо предмету - дочь познания его. Любовь тем горячее, чем положительнее знание".

В прерывающихся записках Леонардо мы встречаем иногда указание на страстное любопытство, с каким этот неутомимый исследователь наблюдал за драгоценной душой своего юного друга. Он не имел от него тайн, ибо он всеми способами старался увеличить запас его сил а подготовить его к более действительному проявлению себя на широком поприще. Он записывал для памяти: "Сказать Вальтурера о некоторых приемах бросанья дротика". И еще: "Показать Вальтурера способы поднимать и опускать мосты, сжигать и разрушать мости врагов, а также устраивать окопы и укрепление как ночью, так и днем". Или же: "Мессер Алессандро хочет дать мне книгу Вальтурера "О военных правителях" Декадье и "О природе вещей" Лукреция".

Его поражали отрывистые и гордые фразы юноши, и он записывал некоторые из них: "Мессер Алессандро сказал, что надо хватать фортуну спереди, так как она лысая сзади". И еще: "В то время как я работал над книгой, трактующей о разделении рек на много рукавов, чтобы сделать их переходимыми вброд, Вальтурера заметил: "Клянусь, Кир - сын Камбиза - сумел сделать это с рекой Видом в наказание за то, что река унесла у него белого коня"".

Однажды - так представляю я себе - они встретились в великолепном жилище Цецилии Галлерани, и Леонардо восхитил души, играя на новой лире, сработанной им самим почти целиком из серебра и имеющей форму лошадиного черепа. Во время паузы, последовавшей за взрывом восторга, новая Сафо велела принести себе прекрасный ларец, украшенный эмалью и драгоценными камнями, подарок герцога, и, показаны его присутствующим, спросила, какой предмет достоин быть заключенным в него. Каждый высказал свое мнение. "А вы, мессер Алессандро?" - спросила мадонна Цецилия с нежным взглядом. Отважный юноша ответил: "В ларце, который был найден среди сокровищ Дария и роскошнее которого ничего не было видано, древний Александр хотел хранить "Илиаду" Гомера".

И Винчи, записывая этот ответ в своих записках, прибавляет: "Видно, что он питается мозгом и нервами льва".

"известных умов" уединился в сторону, чтобы обдумать новую мысль, зародившуюся в пылу спора в его мозгу, богатом семенами. Хотя прекрасная графиня неоднократно звала его, он медлил обернуться, потому что зов ее не дошел до его слуха. На ласковый упрек или, может быть, на колкое слово он отвечал с улыбкой: "Когда любуешься звездой, не можешь оторваться".

Вечером Винчи записал этот ответ и добавил к нему свое пророчество: "Он быстро помчится по первому принятому направлению, заставит остолбенеть весь мир, наполнит своею славою все письмена и прославит место своего рождения".

Быть может, в этот же вечер, взвешивая силу и разнообразие способностей этой ранней юности, разум учителя, склонный к таинственным значениям эмблем и аллегорий, нашел прекрасный символ в многогранном гранате, стебель которого несет и острый лист и пылающий цветок.

Но 9 июля 1495 года, три дня спустя после битвы при Форново, он отмечает: "Вальтурера убит на поле битвы. Никогда еще слепое железо не сражало более великих надежд".

Так жил и умер молодой герой, в котором как бы сосредоточилась родовая доблесть моего воинственного рода. Таким познал я его всецело, благодаря верному изображению, какое передал далекому потомку художник, прозванный Прометеем.

"О, ты, будь таким, каким ты должен быть", - говорил он мне, овладевая моей душой своим притягивающим взором.

"Благодаря тебе, - отвечал я ему, - благодаря тебе я буду тем, чем должен быть, ибо я люблю тебя, о, прекрасный цветок моей крови, ибо я хочу вложить всю мою гордость в мое подчинение твоему закону, о, повелитель! Ты носил в себе силу, достаточную, чтобы покорить землю, но твое царственное назначение не должно было исполниться в ту эпоху, когда ты появился впервые. В эту эпоху ты был только возвестителем и предвестником самого себя; и ты должен появиться позднее в своем невымершем роде, в зрелости будущих веков, на пороге мира, еще неисследованного нами, но уже обещанного мудрецами; ты должен явиться, как вестник и посредник новой жизни. Поэтому ты исчез внезапно по образу полубога в воздымающихся волнах реки, среди шума битвы и урагана, когда солнце готовилось вступить в созвездие Льва. Смерть не скосила великую надежду, но судьбе угодно было отложить чудное выполнение. Твое достоинство, которое не могло проявиться в победном жесте под взглядами мира, должно будет неизбежно возродиться в твоем последующем потомстве. Да пошлет Бог, чтобы это сбылось вскоре! И пусть моим сыном будет равный тебе! Я взываю, я жду и, подготовляя возрождение твоей доблести с несокрушимой верой, преклоняюсь перед твоим истинным образом, о, задумчивый властелин, о, ты, положивший закладкой в Книгу Мудрости лезвие твоей прекрасной обнаженной шпаги!"

Так говорил я ему. И под его взглядом и его увещанием я чувствовал, как развиваются во мне деятельные силы и мой долг вырисовывается в определенных чертах.

"Ты будешь стараться выполнить судьбу свою и своего рода. Ты будешь иметь перед глазами предначертанный план своей собственной жизни и предчувствие существования высшего, чем твое. Ты будешь жить с мыслью, что каждая жизнь, являясь суммой предшествующих жизней, есть условие будущих существований. Следовательно, ты не будешь считать себя началом, причиной и концом своей собственной судьбы, но ты почувствуешь всю ценность и тяжесть наследства, которое ты получил от предков и должен передать потомкам, наложив на него и свою печать. Высшее понятие о твоем достоинстве должно покоиться на непоколебимой уверенности, что ты - хранилище многогранной энергии, которая завтра или через столетие или через бесконечное время сможет выразиться в величественном проявлении. Но надейся, что это последует вскоре! Трижды велик твой долг, ибо ты обладаешь даром поэзии и стараешься познать науку слова. Трижды велик твой долг вести свое существо по прямому пути до совершенного воплощения латинского типа; сконцентрировать чистейшую сущность твоего разума и воспроизвести глубочайшее видение твоего мира в создании искусства едином и великом; передать идеальные сокровища твоего рода и твои собственные победы сыну, который под руководством отца признает их и воспримет в самом себе, чтобы чувствовать себя вправе надеяться на осуществление все более высших возможностей".

И вот когда перед моими глазами лежали скрижали моих законов, я познал не только горечь сомнения, но и беспокойство, похожее на страх, беспокойство новое и ужасное.

"Что если какое-нибудь слепое и непредвиденное вмешательство внешних сил изуродует и разобьет мой замысел? Если мне придется согнуться и пасть под грубым натиском Случая? Если мое здание прежде своего завершения будет опрокинуто одним из тех смертоносных дыханий, которые неожиданно вырываются из мрака?" Этот страх я познал в странный час смущения и беспокойства, когда я почувствовал, что вера моя колеблется. Но вскоре я устыдился этого, когда мой руководитель сказал мне: "Судя по природе твоих мыслей можно подумать, что ты испытываешь на себе прикосновение толпы или власть женщины. Пройдя через толпу, смотрящую на тебя, ты уже чувствуешь себя мельче перед самим собой. Разве ты не видишь, что мужчины, составляющие ее, бесплодны, как мулы? Взгляд толпы хуже брызг грязи: дыхание ее заразительно. Отходи дальше, когда открывают сточные трубы. Отходи дальше, чтобы дать созреть всему, что ты собрал. Твой час придет позднее. Чего ты боишься? К чему послужила бы твоя долгая дисциплина, если бы она не сделала тебя сильнее обстоятельств? Ты ничего не должен вымаливать у судьбы, кроме благоприятного случая, но его иногда возможно создать собственной волей. Так отходи же дальше, когда открывают сточные трубы. Не останавливайся, не дай толпе осквернить себя, не поддавайся женщине. Разумеется, тебе необходима союзница, чтобы выполнить часть задачи, принятой тобою на себя. Но тебе лучше подождать и остаться одному. Да что я говорю? Тебе лучше убить свою надежду, чем закабалить свое тело и душу в недостойные тебя цепи.

Если любимое существо низко, и возлюбленный становится низким. Ты должен всегда помнить эту мысль твоего Леонардо и всегда должен быть готов ответить надменно, как Каструччио: "Я взял ее, а не она меня"".

Справедлив был укор, направленный в этот час против меня. И без замедления я решил уехать из зараженного города.

Это было время, когда деятельность разрушителей и строителей бешено набросилась на римскую землю. С облаками пыли разносилась как бы жажда прибыли, охватившая не только людей земли, рабов извести и кирпича, но также наиболее гордых наследников папских майоратов, тех, кто до этого времени смотрел с презрением на пришельцев из своих неприступных дворцов из травертина, непоколебимых под налетом веков. Лучшие фамилии, основанные, возродившиеся и укрепившиеся, благодаря непотизму и гражданским войнам, падали одна за другой, соскальзывали в нарождающуюся грязь, погружались в нее и исчезали. Неслыханные богатства, собранные в века счастливых грабежей и меценатского блеска, подвергались риску биржи.

Лавровые и розовые кусты виллы Киарра, прославляемые в долгом ряде ночей соловьями, падали под серпами или стояли униженные за решетками садиков, прилегающих к маленьким виллам лавочников. Гигантские кипарисы виллы Лудовизы, кипарисы Авроры, даже те, что однажды распростерли величие своей древней тайны над олимпийским челом Гёте, были повержены впрах (они еще сохранились в моей памяти такими, какими видели их мои глаза в один ноябрьский день), поверженные и вытянутые в ряд один возле другого с обнаженными корнями, вопиющими к голубому небу, со своими черными обнаженными корнями, которые, казалось, держали еще пленником в своем огромном сплетении призрак всемогущей жизни. А кругом на помещичьих лугах, которые прошлая весна в последний раз усеяла фиалками более многочисленными, чем стебельки трав, белели ямы с известью, краснели груды кирпича, скрипели колеса телег, нагруженных камнем, чередовались оклики каменщиков и резкие крики возчиков, быстро росло грубое здание, которое должно было занять места, издавна посвященные Красоте и Мечте.

кустарниками виллы Альбани, которые можно было считать бессмертными, подобно кариатидам и гермесам.

Зараза быстро распространялась повсюду. В беспрерывном вихре наживы, в диком неистовстве аппетитов и страстей, в крайнем и необдуманном применении полезных сил, исчезло всякое чувство благопристойности, угасло всякое уважение к прошлому. Борьба за барыш производилась с неумолимой, дикой необузданностью. Оружием сражающихся были заступ, лопата и недобросовестность. И с недели на неделю с почти фантастической быстротой громоздились над фундаментами, полными мусора, огромные пустые клетки с прямоугольными отверстиями, увенчанные накладными карнизами с отвратительными гипсовыми орнаментами. Какая огромная беловатая опухоль вздымалась из чрева старого Рима и поглощала его жизнь.

Потом со дня на день при захождении солнца - когда шумные толпы рабочих рассеивались по кабакам Виа-Салариа и Виа-Номентана - на княжеских аллеях виллы Боргезы стали появляться в пышных экипажах новые избранники судьбы, с которых ни парикмахеру, ни портному, ни сапожнику не удалось стереть их низменного отпечатка. Они проезжали взад и вперед под звучный топот рысаков, и их легко было узнать по наглой неестественности их поз, по замешательству их алчных рук, скрытых в слишком широких или слишком узких перчатках. И они, казалось, говорили: "Мы - новые господа Рима. Склоняйтесь перед нами".

Таковы были действительные господа этого Рима, который мечтатели и пророки, опьяненные горячими испарениями латинской крови, пролитой в изобилии, сравнивали с луком Улисса. Его надо согнуть или умереть.

Но эти люди, которые вдали показались пламенем на геройском небе еще неосвобожденной родины, эти самые люди стали теперь "отвратительным углем, годным только, чтобы чертить на стене непристойную фигуру или грязное слово", по суровому выражению одного возмущенного оратора. И они старались заниматься торгашеством, издавать законы и расставлять капканы, не обращая более внимание на смертоубийственный лук И действительно, было почти невероятно, чтобы, внезапно устрашая их, поднялся крик "О, женихи, расточители благ ближнего, берегитесь! Улисс высадился в Итаке!"

Я выбрал своим местопребыванием Ребурсу, одно из моих наследственных поместий, которое я любил больше других и которое предпочитал мой отец: убежище, подходящее сильной душе, скалистая местность, очерченная с суровостью и строгостью неподражаемого стиля, созданная воспринять и питать мечту моего честолюбия, как она восприняла и питала печаль моего отца после падения его короля и смерти той, которая при жизни была тихим светом нашего дома и самым драгоценным сокровищем его.

Кроме того, в соседстве с Тридженто у меня были друзья, которых я не видел много лет, но не забыл, с которыми меня связывали дорогие воспоминания детства и юности. И меня радовала мысль снова увидеть их.

Кагече Монтага жили в Тридженто в старинном княжеском дворце, окруженном садом, громадным, как парк Это была одна из наиболее знаменитых и великолепных аристократических фамилий, которая впала в разорение во время десяти лет, последовавших за падением короля, и удалилась с тех пор в последнее из своих владений, живя там в неизвестности, в глуши тихой провинции.

Старый князь Кастромитрано, который пользовался большим почетом при дворах Фердинандо и Франциско и последовал за изгнанником в Рим, и дальше за пределы Альп, не отказываясь от пышности счастливых времен, целые годы мечтал в тиши и целые годы напрасно ждал Реставрации, между тем как его преждевременно поседевшая голова все больше и больше склонялась к могиле, а дети его изнывали в бездеятельности и тоске. Безумие княгини Альдоины одно только нарушало эту медленную агонию, освещая ее проблесками фантастичной роскоши прошлого. И ни что не было горестнее контраста между жалкой действительностью и пышными призраками, созданными этим безумным мозгом.

таинственное предчувствие, судя по которому судьба моя приближалась к этой одинокой судьбе, готовая соединиться с ней. И в моей памяти звучали со странным музыкальным очарованием имена княжон: Массимилла, Анатолиа, Виоланта - имена, в которых мне чудилось что-то смутно видимое, как портрет сквозь тусклое стекло; имена выразительные, как лица, полные света и тени, в которых, мне думалось, я вижу уже бесконечно много прелести, страсти и скорби.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница