Девы скал.
Глава III

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Д'Аннунцио Г., год: 1895
Категория:Роман


Предыдущая страницаОглавление

III

...и сидеть, обхватив усталое колено сплетенными пальцами.
Где больше чувства, там больше и страдания.
Леонардо да Винчи

И я привез их туда, к цветам.

Они прислушивались с видимым смущением к бесконечным мелодиям весны, то наклоняясь, то озираясь на свои тени, которые то обгоняли их, то отставали, подобно голубоватым фигурам, распростершимся лобызать землю. По временам робкая радость свободы и надежды мелькала в их упоенных взорах; иногда непроизнесенное слово полураскрывало их губы, делая их похожими на края переполненной чаши. И когда они останавливались, я с тайным восторгом думал о том, что переполняло их.

Фразы, которыми мы изредка обменивались, должны были казаться им излишними, но они лучше давали нам сознать всю глубину нашей действительной жизни. Беглого взгляда, наклонения головы, короткой паузы было достаточно, чтобы взволновать до глубины эти бездны, куда только редко и слабо проникал луч общего сознания; и все, что мы говорили было, так же далеко от нас, как далек шелест вершин от самых глубоких корней дерева.

Ничто не могло сравниться со своеобразной красотой этих полей, покрывшихся цветами. На рыжеватой жесткой почве, подобной шкуре льва, белые и розовые цветы напоминали призраки девушек, боязливо склонившихся на широкие волосатые груди сказочных великанов. Лучи солнца придавали прозрачным лепесткам ту изменчивую игру света, какою обладают драгоценные камни. Тут и там поблескивали гладкие обломки каменных глыб.

Мы чувствовали, как глубока была наша действительная жизнь. И мало-помалу, как бы по взаимному согласию, мы перестали произносить те ненужные слова, которые служат только чтобы нарушить важность молчания и рассеять слишком густое облако мечты или мысли. Нас связывало более тонкое общение; вокруг нас создалась атмосфера ясновидения, похожая отчасти на ту, какой дышат мистики. По временам нас охватывало такое чувство наслаждения, что целый поток его изливался из одного нашего взгляда, а наши малейшие движения, не прикасаясь, доставляли его больше, чем самая длительная ласка. Лепестки, падающие к нашим ногам, слегка колышущиеся ветви странно волновали нас, как признание неги и творчества счастливых деревьев, завязывающих плод. Виноградные лозы с набухшими почками склонялись к земле, изогнутые, словно в конвульсиях, и возбуждали нас примером лихорадочного усилия, которое должно было обратиться в опьяняющий дар. И в опадающих листьях и в тощей лозе мы чувствовали идеальный образ благоухающего масла миндаля и пламени забвения винограда.

Однажды, увидев каплю крови на руке Виоланты, уколовшейся о шипы белых цветов изгороди, я почувствовал внезапный порыв страсти. Она, улыбаясь, отдернула руку, на которой выступила кровавая жемчужина. Случайно мы отдалились от сестер, нас не было видно, и меня охватило дикое желание прижаться губами к этой крови и ощутить вкус ее. Усилие воли, которым я сдержал себя, было так сильно, что я задрожал.

-- Вид крови пугает вас? - спросила она тоном, которому ей не удалось придать ни уверенности, ни насмешливости.

Она пристально смотрела мне в глаза, и мне казалось что я бледнею; в глубине души я испытывал необъяснимое чувство, которое давало мне впечатление огромного колеса, быстро катившегося по кругу и внезапно остановившегося. Это мгновение должно было решить нечто важное для нее и для меня, и, хотя мы оставались сдержанными друг перед другом, в глубине нас царило напряжение, предшествующее неудержимой вспышке. Обе наши жизни дошли до высшей степени напряжения.

А как смогу я забыть это жгучее молчание, в котором трепетало невидимое крыло вестника, несущего непроизнесенное слово? Какая сила забвения сможет изгладить из моей памяти эту руку с каплей крови и кустарник, отягченный цветами?

Голос Анатолии позвал нас издали, и мы пошли на него рядом, внезапно охваченные физической усталостью и печалью, словно после долгой ночи наслаждений.

Но бывали мгновения, когда душа моя склонялась больше к той, что позвала нас, и к той, что должна была уехать. Я отдавался этим переменчивым настроениям любви, которые, не ослабляя моей силы, напротив, укрепляли ее, как одновременно дующие с разных сторон ветры раздувают пламя. Мне казалось, что я нашел новый способ познаваний: наиболее разнообразные и странные из них одновременно совмещались во мне. Иногда они порождали мелодию, такую новую и прекрасную, что, казалось мне, я преображаюсь и мое желание стать подобным Богу близится к осуществлению.

Я думал: "Если существовал когда-нибудь бог, любивший весной садиться под цветущими деревьями и извлекать из-под их коры таинственных гамадриад, чтобы ласкать их на своих коленях, он, несомненно, не испытывал большей радости, чем испытываю я, наслаждаясь истинными красотами этих дивных созданий и сливая в один их образы, подобно тому, как он сплетал бы различные косы послушных нимф, создавая из них золотую гармонию".

Так иногда мне чудилось, что я живу в мифе, созданном мною самим по образу тех, которые создавала юная душа человечества под небесами Эллады. Античный дух божества витал над полями, как в те времена, когда дочь Реи даровала Триптолему свои колосья, чтобы он рассеял зерна по бороздам и все люди, благодаря ему, могли бы наслаждаться божественным даром. Бессмертные силы, бродящие во всем окружающем, казалось, хранили память о древнем преображении, которое к радости людей обратило их в великие образы красоты. Подобно харитам, горгонам и мойрам - три девы, сопровождали меня среди этой таинственной весны. И я любил представлять себя самого подобным юноше, изображенному на вазе Руво, которого крылатый гений ведет на опушку миртового леса. Над его головой начертано слово: "счастье", и три девы окружают его: одна держит в руках блюдо, отягченное плодами, другая закутана в звездный плащ, а третья держит в своих проворных пальцах нить Лахезия.

Однажды мы встретили огороженное место, где стоял сраженный молнией дуб, который местные крестьяне, памятуя религиозный обычай язычников, чтили как святыню.

Святость почти ужасающая царила в этом уединенном месте. Такой вид, вероятно, имел жертвенник, который латинские жрецы освящали, принося в жертву двухлетнюю овцу.

-- Вы совершаете святотатство, - сказал я Виоланте. - Прикасаясь к священной ограде, вы оскверняете ее, и небо карает безумием преступника.

-- Безумием? - произнесла она, отстраняясь в инстинктивном суеверии, и ее движение придало неожиданное значение моим словам об языческих поверьях.

Как в блеске молнии, передо мной мелькнули отекшее бескровное лицо безумной матери и блуждающий взор Антонелло, и я снова услышал трагический вопль: "Мы дышим ее безумием", и по мне пробежало какое-то ледяное предчувствие рока.

-- Нет, нет, не бойтесь, - невольно сказал я и, может быть, еще сильнее омрачил тень этим явным сожалением о своих словах, которые должны были показаться печальным и жестоким предсказанием.

-- Я ничего не боюсь, - отвечала она, не улыбаясь и снова облокачиваясь на загородку.

И вот, благодаря праздному слову, легла глубокая тень. Сраженное дерево высилось перед нами, высохшее и черное, как базальт; его сильный ствол был рассечен трещиной, говорящей о свирепости мстительной силы. Лишенный ветвей на пораженной стороне, он сохранил несколько веточек на вершине с другой стороны, и они тянулись к солнцу, подобно рукам, заломленным в неукротимом отчаянии. По углам ограды было насажено по козлиному черепу с выгнутыми рогами, побелевшими от бесчисленных непогод. Все было недвижимо и мертво, все имело священный первобытный вид.

Быстро летели дни, это были прощальные дни для той, которая должна была уехать.

-- Любуйтесь весной со всей напряженностью ваших взглядов, - говорил я ей, - вы не увидите ее больше никогда!

Я говорил ей:

-- Грейте ваши руки на солнце, погружайте в солнечный свет эти бледные руки, потому что скоро вы сложите их крестом на груди или скроете во мраке под темной тканью вашего фартука.

Я говорил ей, показывая на цветы:

-- Вот чудо, за которое должно славить небеса. Вглядитесь в бесчисленные письмена на серебристой ткани этого венчика и в тайное соотношение между числом лепестков и тычинок, и в тонкость волокон, поддерживающих доли пыльников, и в эти прозрачные покровы, сеточки, створки и в эти оболочки, покрытые едва различимым пушком, где скрыт таинственный трепет пыльцы; вглядитесь в Божественное искусство, которое обнаруживается в строении этого крошечного живого тельца, такого нежного и в то же время одаренного бесконечным могуществом любви и творчества; любуйтесь подвижной сетью теней, которую отбрасывают трепещущие листья на землю, а луч, отраженный колеблющейся водой - на стену, и обе эти сети, голубая и золотая, должны баюкать вашу грусть; любуйтесь на маленькие белые пальчики, вытягивающиеся на концах еловых ветвей, на капли росы, висящие на конце бородок овса, на сетчатые крылышки пчел, на великолепные зеленые глаза мимолетных стрекоз, и на радужные переливы на выпуклой груди голубок, и на странные фигуры, созданные пятнами лишаев, на расщелины в стволах деревьев и жилки на валунах... Воспринимайте все эти чудеса в ваши взоры, которые надолго опустятся перед распятым Христом. В старом монастыре королевы Санчии, мне кажется, нет садов, есть только каменные плиты двориков.

-- Зачем вы искушаете меня? - спросила она. - Зачем вы хотите поколебать мою волю, такую слабую? Может быть, Господь послал вас, чтобы испытать меня?

-- Я не хочу поколебать вашей воли, - отвечал я, - но я решаюсь дать вам братский совет, чтобы вам пришлось меньше страдать. Я предвижу, что, когда вы будете в заточении, когда вы не сможете прикоснуться к решетке, не уколовшись об острия, вы, выросшая в саду, вы будете неделями испытывать жестокую тоску, и все, что вы видите на открытом воздухе, воспрянет в вашей памяти. И тогда для вас будет неслыханной мукой, если вы не сможете представить себе с точностью тонкие полоски, черные и желтые, на спине ящерицы или нежный пушистый листок яблони. Мне знакомо безумие этой запоздалой любознательности. Когда-то я сильно любил большую шотландскую борзую - подарок моего отца. Это было великолепное изящное животное, в высшей степени благородное. Я был глубоко огорчен ее смертью, но меня как-то особенно мучило сожаление, что я не мог представить себе в точности маленькие золотые блестки, сверкавшие в ее карих глазах, и серые пятна, рябившие на ее красивом розовом нёбе, мелькавшем во время зевка или лая. Мы всегда должны смотреть вокруг себя внимательным взором, особенно на существа, дорогие нам. Разве вы не любите все, что я указал вашему вниманию, и разве вы не собираетесь покинуть все это? Разве вы не готовитесь отделить, себя от всего этого смертью?

Она сидела, охватив свое усталое колено сплетающимися пальцами. Ее нежная прелесть была несколько омрачена беспокойством, которое вызывала в ней моя речь, имеющая двоякий смысл, серьезная и пустая, обманчивая и искренняя. А сам я, говоря с ней таким образом, испытывал удовольствие, подобное тому, какое я испытал бы, растрепав гладкие пряди ее волос, которым грозили серебряные ножницы пострижения. Волосы, выстриженные кругом. Во мне еще жило воспоминание об ее свежем, молодом смехе, сорвавшемся с ее уст в первый день в час расставанья и вызвавшем мое восхищение. И мне нравилось собрать все эти мелочи ново-многоцветного мира вокруг той, которая в тот далекий февральский день поведала мне как тайное чудо о распустившемся за ночь кусте боярышника.

Она влекла меня, как влечет нас кратковременное благо. Она очаровала меня, как чистый образ юности, который, улыбаясь сквозь слезы, обернулся бы ко мне с порога темной двери, за которую он готовился вступить и исчезнуть. Мне хотелось сказать ее сестрам: "Оставьте меня любить ее и оросить благовониями ее маленькие ножки, пока она еще принадлежит к нашему миру!"

Во время моих продолжительных посещений мне часто случалось оставаться вдвоем с ней и в духовной беседе изучить эту душу, такую покорную и так жаждущую рабства. По временам Анатолиа удалялась, когда одна из серых женщин звала ее взглядом. Виоланта последние дни редко показывалась, как бы избегала моего общества и обращалась со мной безразлично, охваченная своей обычной тоской. Братья не могли подолгу выносить яркого солнечного света. Итак, мне много раз приходилось оставаться вдвоем с будущей монахиней то во внешнем дворе на мраморной скамье у подножия статуи света, то в тени покрывшейся зеленью лестницы, то на краю иссякшего водоема.

Я говорил ей:

"Вот жених идет", вы содрогнетесь в глубине вашего сердца, ожидая, что прекрасная сильная рука протянется к вам и возьмет вас всю в свою ладонь, как пригоршню воды, ибо таково нежное и властное движение, какого вы ждете от вашего Властелина и какое отвечает вашей природной склонности. Но у подножия алтаря вы, может быть, испытаете разочарование. И если вы решитесь поднять глаза, вы увидите Его, этого ожидаемого Жениха, вы увидите Его недвижимым среди горящих свечей, с пронзенными руками и в терновом венце. Прежде всего, дорогая сестра, надо вырвать ужасные гвозди, вбитые так глубоко. А чтобы выполнить это, надо обладать страшной силой. Затем надо залепить раны с бесконечным терпением бальзамами, собранными из трав, растущих только на некоторых головокружительных вершинах, воздухом которых почти невозможно дышать. И, когда раны залечены, в жилы надо перелить кровь, исторгнутую из них. А когда и этот тяжкий труд окончен, случается иногда, что залеченные руки неожиданно отстраняются. Очень немногим невестам удается выполнить это чудо исцеления, и среди этих избранниц едва ли найдется одна, которая в мистический вечер испытает величайшую радость, чувствуя, что эта рука берет и сжимает ее всю, как жаждет этого ваше сердце...

И покорная дева прошептала:

-- Да пошлет Господь, чтобы это была я!

-- О, подумайте, дорогая сестра, - говорил я ей, - какую огромную силу должна таить в себе эта единственная избранница, чтобы заставить эту мертвую руку сжать, так сильно сжать ее.

-- У меня нет силы, но я буду молить о ней Господа.

-- Господь может вернуть вам только ту силу, которую вы вольете в него, Массимилла!

-- Замолчите, прошу вас! - умоляла она. - Я боюсь, что слова ваши богохульны.

-- В них нет богохульства, вы можете слушать их. Помните вы первую строфу Толкования св. Терезы? Святая говорит в ней о Боге, ставшим пленником. Подумайте, сколько надо силы, чтобы наложить оковы на Спасителя! Вы хорошо видите, Сестра Воды, что от Невесты, прославляемой в антифонах, требуется обладание мужской силой. Я расположен к вам, как к сестре, и хочу по крайней мере подготовить вашу душу к горечи разочарования. Не баюкайте ее слишком обещаниями псалмов. Мне помнится, есть прекрасное, страстное обещание в строфах, которые вы учили: "Veni, Electa теа... Приди, о, моя избранница, ибо царь жаждет красоты твоей. Приди! Зима прошла, горлица поет, цветущие лозы благоухают..." Ничто лучше латыни этих псалмов не может дать образы опьянения любовью, которые тонут в избытке счастья. Некоторые строфы словно струят ароматичные масла, подобно головам рабов, или тяжело весят и сверкают, как слитки золота. Когда епископ возложит на ваше чело венец девственности, ваши уста произнесут чудные слова, в которых я вижу и чувствую какое-то особое значение и торжественность: "...и драгоценными камнями без счета украсил меня". Дивные слова! Не правда ли?

Она взглянула на меня с такой страстью, что вся ее робкая душа затрепетала, как слеза между ее ресниц, и, слегка наклонившись, я мог бы выпить ее.

-- Может быть, я делаю вам немного больно, - сказал я. - Но, дорогая сестра, в глубине ваших глаз я вижу такую пылкую мечту, что начинаю бояться за вас, потому что жизнь, к которой вы готовите себя, не отвечает вашей мечте и вашему стремлению. Вас ждет ничтожная жизнь, однообразная, почти застывшая, соразмеренная ненарушимым правилом в старом монастыре королевы Санчии, бывшем гробницей многим из рода Монтага и Кантельмо. У меня в памяти сохранился образ монахинь в день Покаяния. Когда я был в Неаполе, меня влекла к себе церковь Св. Клары не только потому, что там покоится много моих предков, не только потому, что там высится гробница герцога Родосского, который покоится в языческом саркофаге Протесилая и Лаодамии, но потому, что, закрыв глаза, там можно вкусить поэзию, разлитую славными именами погребенных тут женщин. Там покоится Мария, герцогиня Дураццо и императрица Константинопольская, там же княгиня Клеменца, Изотта д'Альтамура, и Изабелла ди Солето, и Беатриче ди Казерта, и прелестная Антониа Гаудино, которая так похожа на вас и так нежно покоится в мраморной гробнице под покровом, который Джованни да Ноли похитил у самой юной из харит. Я сохранил в памяти образ монахинь в день Покаяния. Позади большого алтаря находится широкая черная решетка с остриями, за которой помещается хор монахинь, и сквозь нее видны ряды сидений, на которых сидят сестры, между тем как епископ с прислуживающим капуцином сидел по другую сторону решетки, держа в руках серебряную чашу с пеплом. В решетке открывается небольшая дверца, и монахини одна за другой подходят к ней и преклоняют колени. Епископ просовывает в отверстие руку и дрожащей рукой посыпает пеплом их чело одно за другим. Приняв помазание, они поднимаются и возвращаются на свои места, как призраки, бесшумно касаясь пола ногами, обутыми в сукно. Все совершалось в молчании и дышало могильным холодом. О, дорогая сестра! Кто согреет вашу бедную душу, когда и вас коснется этот холод?

-- Кто согрел душу св. Клары и сделал ее пылкой? - ответила она мне вопросом с видом человека, собирающего свои силы, чтобы не быть побежденным, между тем как щеки ее покрылись краской.

-- Один мужчина: Франциск Ассизский. Вы не можете себе представить дамианитку иначе, как у ног Франциска. Один благочестивый художник изобразил ее обменивающейся поцелуем с Всеблаженным. Вспомните продолжительную идиллию, которая существовала между обителью Св. Дамиана и монастырем Порционкульским, вспомните недели страсти, скорби и жалости, проведенные в монастырском саду в тени олив в лето сильной засухи, когда Клара утоляла свою жажду слезами, текущими из глаз почти слепого Франциска, вспомните о беседе мистических возлюбленных, предшествовавшей величайшему экстазу, из которого вырвался, как луч света, гимн Созданиям Творца. Здесь у вас Fioretti. Так перечтите главу, где говорится, как св. Клара вкушала трапезу со св. Франциском. Никогда брачный пир не озарялся более ярким факелом любви... Вот: "Жители Ассиза, Беттоны и окрестностей видели обитель Св. Марии Ангельской и лес, прилегающий к ней, охваченными сильным пламенем, и им казалось, что страшный пожар охватил церковь и лес. Поэтому жители Ассиза в большой поспешности бросились туда, чтобы затушить огонь, действительно думая, что все объято пламенем, но, прибыв на место и найдя, что ничего не горит, они вошли в обитель и нашли св. Франциска со св. Кларой..." Вы видите, дорогая сестра, какими средствами основательница вашего ордена умела оградить себя от холода. Сознайтесь, что между пылающим уединением св. Дамиана и кельей вашего монастыря большая разница. Здесь вы не найдете пожара, а только серую однотонную тень, в которой само смирение делается безжизненным. А какое будет ваше смирение, Массимилла? Мне кажется, в рабстве много гордости.

Она молчала, охваченная отчаянием, задыхаясь, и в своем смущении она была так прелестна и жалка, что мне хотелось взять ее себе на колени.

-- В первый день, когда вы появились на лестнице, вы сразу напомнили мне горностая. Но в нашем воображении белизна горностая смешивается с пурпуром величия, так привыкли мы представлять их себе вместе на мантиях королей. Может быть, вы носите ваш плащ наизнанку, и пурпур остается невидимым? Это так похоже на дочь Монтага.

-- Я не знаю, - отвечала она растерянно. - Мне кажется, все должно быть так, как вы говорите.

И это звучало, как признание: "Я буду такой, какой вы хотите, чтобы я была".

стекла, разрисованные мифологическими историями, вам служили бы молчаливые девушки в мягкой обуви и темных одеждах, скользящие мимо вас подобно большим ночным бабочкам; в некоторых комнатах стены были бы из хрусталя, а за ними помещались бы огромные аквариумы, задернутые занавесами, которые ваша рука могла бы легко отдергивать каждый раз, как у вас являлось бы желание попутешествовать в мечтах в глубинах океана, полных богатой и своеобразной жизни. А вокруг дома я создал бы сад, полный растений, с прекраснейшими цветами и дивным ароматом и населил бы его прелестными и кроткими животными - газелями, горлицами, лебедями и павлинами. И там в гармонии со всем окружающим вы жили бы для одного меня. А я, утолив каким-нибудь деятельным поступком свою потребность властвовать над людьми, ежедневно приходил бы дышать воздухом, насыщенным вашей молчаливой любовью, я приходил бы жить возле вас чистой и глубокой жизнью моих мыслей. И иногда я пробуждал бы в вас пламенный жар, и иногда я вызывал бы у вас необъяснимые слезы, и иногда я заставлял бы вас умирать и оживать, чтобы являться в ваших глазах больше, чем человеком.

Готовилась она за это время к отъезду или медлила в нетерпеливом ожидании того, что все-таки должно было быть для нее неожиданным?

Однажды, идя по аллее старых буксов, где Виоланта впервые предстала передо мной под сенью зеленой арки, я увидел ее почти на том же месте; она улыбалась мне какой-то необычной улыбкой.

-- Вы похожи сегодня на ангела, несущего добрую весть, - сказал я ей. - От вас веет весной.

Она протянула мне руку, которую я взял и на несколько мгновений удержал в своей.

-- Что же вы хотите возвестить мне? - спросил я, читая в ее глазах новость, преобразившую ее.

Она смутилась под моим взглядом, и снова лицо ее залилось краской, казавшейся почти лиловой от ее бледности.

-- Ничего, - ответила она.

-- А между тем, - сказал я ей, - весь ваш образ несет с собой возвещение. Если вы позволите мне немного пройтись с вами, вы откроете мне это без слов. Никогда еще, Массимилла, я так сильно не ощущал всей вашей гармонии.

Она, вероятно, думала, что я говорю ей о любви, - так она была смущена! И вся она, сияющая такой живой прелестью, напоминала мне изящных женщин, созданных фантазией юного Данте, с уст которых падали капля за каплей, подобно "воде, смешанной с чудным снегом", слова, смешанные со вздохами. Я любил ее неземной любовью, и на память мне приходили некоторые старинные слова: "К чему стремится твоя любовь?.. Открой нам, ибо стремление твоей любви должно быть необычно".

Мы сошли с главной аллеи и углубились в лабиринт зелени. Пели птицы - обитатели запертого сада, блестящие насекомые жужжали вокруг нас, но мой слух ловил только легкий шелест ее платья, которым она задевала высокие травы.

Наконец, Массимилла застенчиво призналась:

-- Мой отъезд отложен. - И потом, как бы оправдываясь, прибавила: - Благодаря этому, я могу провести с моими последнюю Пасху...

Но меня вдруг охватило впечатление, что она упала мне в объятия, щека ее прижимается к моей груди и, отрывая ее от себя, я должен ранить ее в кровь.

И все-таки я воскликнул:

-- Так вот она добрая весть!

Я не произнес больше ни слова. Соприкоснувшись с трепетом этой жизни, волнение мое было так сильно, что я не мог больше притворяться. Она, несомненно, ждала от меня слов радости и любви, ждала, что я возьму ее за руки и спрошу: "Хотите вы навеки отказаться от ваших обетов и всецело принадлежать мне?" Вот чего она ждала. И, чувствуя возле себя ее тревогу, ощущая, как в лицо мне, подобно ветру пламени, веет ее жажда покорности и счастья, я содрогнулся, подобно человеку, перед взором которого вдруг раскрылась бы широкая рана, обнажающая глубочайшие ткани живого тела. Какой-то ужас примешивался к моему страданию. До этого часа я любовался с нежной душой подобно тому, как приятно играть шелковистыми кудрями, зная, что они будут скоро обрезаны. А вот теперь она припадала к моей душе со всеми своими печалями.

"Я мог бы преобразить тебя в существо радости!" Это было почти обещание, почти желание. И это обещание и желание мелькнули в моих последних словах, и поистине до этого часа, склоняясь к нежной душе, я не раз напрягал слух, чтобы уловить указание на сокровенный источник, откуда однажды вырвался яркий неожиданный смех. Ах, зачем должен я обмануть эту грустную надежду и отказаться слить мою силу с этой безмолвной покорностью? Мы были одни, нас окружало странное уединение, в котором я чувствовал некоторую пустоту от отсутствия ее сестер. И беспокойство, вызванное их отсутствием, волновало меня как ожидание. "Где были, что делали в этот час Виоланта и Анатолиа? Были ли они в саду?" На повороте каждой тропинки я ждал, что встречу их, и представлял себе выражение их лиц при первом взгляде на меня. Я думал о странной отчужденности обеих в последние дни и старался проникнуть в истинное значение ее. Анатолиа являлась мне с героической божественной улыбкой мученицы, самоотверженно решившейся излить до последней капли все свои силы, чтобы облегчить неисцелимые страдания; она являлась мне со своим ясным взором, в котором по временами мелькало что-то влекущее: таковы в легендах воды озер, которые своим ярким блеском обнаруживают таящиеся на дне их сокровища. Замкнувшись в свою тоску и гордость, Виоланта являлась мне в загадочном, почти враждебном виде, который смущал меня, как мрачное пророчество. В моем воображении позади нее высилась таинственная скала и тайна ее отдаленных комнат, полных смертоносного благоухания.

Мне хотелось спросить у той, что шла рядом со мной: "Есть ли какая-нибудь перемена в голосе ваших любимых сестер, когда они говорят с вами или между собой? Не мелькает ли в их тоне или взгляде что-то, причиняющее вам боль? И когда вы находитесь вместе и дышите одним воздухом, не наступает ли между вами молчание, которое гнетет вас, как затишье перед бурей? Чувствуете вы тогда, как внезапно увядает ваша нежность и из глубины сердец поднимается горечь, подобная яду? И скажите, плачут ли ваши сестры в уединении? Или плачете вы иногда вместе?"

Так хотелось мне вопросить молчавшую деву и страдать от любви вместе с ней. Я смотрел на нее. Она страдала и была счастлива.

Она протянула мне книгу.

-- Эту книгу я читала в первый день, - сказала она неизъяснимым звуком голоса, в котором чувствовалась влажность слез.

-- А стебелек травы?

-- Он рассыпался.

-- Заложите страницу красной розой.

Она была так скромна и прелестна в своем волнении, она так наивно обнаруживала снедающий ее внутренний огонь, что я не мог ни оттолкнуть ее от себя ни отказаться от наслаждения созерцать ее томление.

-- Сядем, - сказал я. - Прочтем вместе несколько страниц. Вам нравится это место?

Это была маленькая возвышенная лужайка, усеянная анемонами и окруженная стройными рядами тисов, которые придавали ей вид кладбища. Посреди ее стояла кариатида склонившись так, что грудь ее почти касалась колен, и держала мраморную доску с солнечными часами. И возле нее стояли два сиденья для двух возлюбленных, которые желали бы, глядя на тень стрелки, испытать грустное наслаждение гибели вдвоем. Под часовыми знаками на мраморе еще можно было различить эпиграф:

Мною - свет, тобою тьма руководит.

-- Сядем здесь, - сказал я ей. - Это место создано, чтобы наслаждаться весенним солнцем и ощущать течение жизни.

Зеленая ящерица, остановившись на циферблате, храбро и ласково смотрела на нас своими маленькими блестящими глазками. Когда мы сели, она исчезла. Тогда я положил руку на горячий мрамор.

-- Он почти жжет. Попробуйте!

Массимилла положила на белизну мрамора свои белые руки и не отнимала их. Полоска тени подходила к ее безымянному пальцу, и цифра на часах скрывалась под ее ладонью.

-- Смотрите, стрелка указывает на вас, как на час блаженства, - сказал я ей, глубоко вкушая гармонию ее прелести в этой позе и больше всего любя ее такою.

Она полузакрыла глаза. И снова ее робкая душа задрожала между ресницами, подобно слезе, и, слегка наклонившись, я мог бы выпить ее.

-- Эта святая, - сказал я, прикасаясь к книге, - написала словно для вас среди своей прозы божественный стих нежнее тех, что зарождались в уме Данте до изгнания: "Она стояла почти блаженная и скорбная".

Она чувствовала себя в лучах света и любви, как, быть может, в своих сокровенных мечтах; мои слова, мое присутствие, ее иллюзии и расцветающая весна опьяняли ее восторгом, память о котором, быть может, наполнит все ее существование. Сидя неподвижно в восхитившей меня позе, она не произносила ни слова, но я понимал то неизъяснимое, о чем красноречиво говорила кровь в жилках ее прекрасных обнаженных рук.

"Дайте мне любить ее, пока она еще принадлежит к этому миру! - повторял я ее сестрам, печальные глаза которых, казалось, светились сквозь зелень тисов. - Дайте мне сорвать эти анемоны и украсить ими ее волосы, которые скоро будут обрезаны!"

"Я люблю тебя, но зато завтра ты должна умереть. Я дарю тебе это пламя, чтобы ты унесла его с собой в гробницу. Таков рок, тяготеющий над нами".

Она подняла голову, провела руками по лицу и прошептала:

-- От этого яркого света кружится голова.

-- Хотите уйти отсюда? - спросил я ее.

-- Нет, - отвечала она со слабой улыбкой. - По вашему совету я должна насыщаться солнцем. Останемся еще немного. Вы хотели прочесть.

У нее был утомленный вид, словно она только что очнулась от обморока.

-- Прочтите, - попросила она и протянула мне книгу.

Я взял ее, раскрыл и перелистал, пробегая глазами некоторые строки. Мимолетная тень ласточки упала на страницу, и мы услыхали трепет ее крыльев.

-- Как я изумилась, - продолжала она, - когда в первый день вы повторили мне поучение св. Екатерины! Я вся была полна ее мыслями, и вы, как прорицатель, заговорили со мной о ней...

Я почувствовал в голосе францисканки такое полное доверие и покорность, что она не могла бы выразить яснее: "Вот я, я твоя, я всецело принадлежу тебе, как никакое другое живое существо, никакая другая бездушная вещь не могли бы принадлежать тебе. Я - твоя раба и твоя вещь".

Действительно, казалось, что она обладает неземной силой, несвойственной природе, и уничтожает для себя закон, воспрещающий человеку в любви совершенный и непреложный отказ от самого себя. Мое воображение преображало ее в ярких лучах солнца в хрустально чистый образ, в какую-то жидкую субстанцию, которую я мог впитать в себя и которой я мог насладиться как благоуханием.

-- Мне кажется, - сказал я ей, - что, читая эту книгу, вы должны иногда чувствовать, что душа ваша испаряется, как капля воды на раскаленном железе. Не правда ли? "Пламень и бездна милосердия, поглотите, наконец, облачность моего тела!" - восклицает святая. Вы отметили эти слова на полях. В вас непрестанное стремление к самоуничтожению.

Ее бледное лицо улыбалось мне под лучами солнца, почти не выделяясь на белизне мрамора.

-- Вот еще отмеченные фразы: "Душа, опьяненная, объятая и воспламененная любовью". А вот и другая: "Будьте древом любви, привитым к древу жизни". Как красноречива страсть этой девственницы! Она чарует всех молчальниц, потому что говорит и кричит за них. Но эта книга особенно драгоценна для всякого любящего жизнь благодаря изобилию крови, которая течет в ней, кипит и пылает непрестанно, как на жертвенном алтаре в день великого жертвоприношения. Можно подумать, что этой доминиканке весь мир представляется в багряном виде. Она видит все окружающее сквозь дымку пламенной крови. "Мои воспоминания полны крови, - говорит она. - Я встречу кровь и живые создания и я упьюсь их любовью в крови". По временам ею овладевает кровавый бред. "Тоните в крови! - восклицает она, - погружайтесь в кровь, насыщайтесь кровью, печальтесь в крови, радуйтесь в крови, растите и укрепляйтесь в крови!" Она знает всю ценность нежной и ужасной жидкости, потому что она видит ее не только на чаше, но и струящейся из жил человеческих; охваченная вихрем жизни, она носит свою вуаль среди борьбы ужасных ненавистей и бурных страстей, составляющих красоту ее века. Вот великолепное послание к брату Раймондо Капуанскому. Можете ли вы читать его, не содрогаясь до глубины души? "Он положил свою голову мне на грудь. И я почувствовала биение и аромат его крови..." Я вижу в этих строках не только религиозный экстаз, это реальная страсть. Мне кажется, я вижу, как трепещут и расширяются ноздри молодой женщины. Фраза, которая восхищает меня, несомненно принадлежит ей: "Вооружиться своей собственной чувственностью". Она должна была обладать остротой чувств, потому что все, написанное ею, изобилует живыми образами, яркостью колорита и действия, напоминающих Данте по силе и смелости. Ах, дорогая сестра, не такой руководитель нужен вам, чтобы привести вас в мире к вратам монастыря. В ее одежде вы вдыхаете вместе с ароматом крови все благоухание великолепной жизни, сквозь которые пронеслась эта неукротимая девственница. Бесчисленная толпа, одетая во власяницу и пурпур, железо и золото, увлекала ее в водоворот "пламени гнева и ненависти" не менее пылкий, чем пламень любви. Монахи, монахини, отшельники, придворные, кондотьеры, князья, кардиналы, королевы, первосвященники, все могущественные люди того жестокого и великолепного века подчинялись ее непреклонной воле. Она сильна в размышлениях и поступках. Она называет "возлюбленным братом" Альберико да Бальбиано и "возлюбленными сыновьями" рыцарей ордена св. Георгия. Королеве Иоанне Неаполитанской она осмеливается писать: "Увы! Вас можно оплакивать, как усопшую!" и Григорию XI: "Будьте человеком мужественным, а не богобоязненным". И королю Франции она заявляет: "Я хочу". За это, Массимилла, я люблю ее, а также за то, что она владеет Садом, Домом и Кельей Самопознания, и еще потому, что ей принадлежит выражение: "Вкушать от душ", и, наконец, потому, что еще раньше Леонардо она писала: "Разум питает любовь: чем больше знаешь, тем сильнее любишь, а когда сильнее любишь, сильнее наслаждаешься". Это великие слова, которые должны быть правилом всякой прекрасной, внутренней жизни.

Говоря это, я улавливал в широко раскрытых, неподвижных глазах Массимиллы медленный ритм волны, которая, казалось, имела какое-то музыкальное созвучие со звуками моего голоса, и это ощущение было так ново и необычно, что я продолжал говорить, боясь нарушить его.

Действительно, как только я замолчал, она склонила чело, и из ее ясных глаз безмолвно полились потоки слез.

Я не спрашивал ее, о чем она плачет; я только взял ее руки, похожие на нежные листочки, сожженные полуденным солнцем. И под этим жгучим апрельским небом, возле сверкающего мрамора, на котором тень стрелки, казалось, замерла с незапамятных времен, среди погребальных тисов и анемон, я пережил несколько мгновений неизъяснимого блаженства. Я увидел, как ее душа достигла и пребыла несколько мгновений в той сфере жизни, за пределами которой - по словам Данте - нельзя двигаться дальше вперед, ибо пожелаешь вернуться обратно.

И мне казалось, что после этого для этой души вся остальная любовь и жизнь не должны были иметь никакой ценности.

пытливым взором совершилось быстрое чудо. Я долго сохранял какое-то внутреннее успокоение, но покрывало упало - и навсегда.

И снова она показалась мне "ушедшей из нашего века".

Так что, когда Оддо однажды рассказал мне трогательную историю ее обручения, нарушенного смертью, я слушал ее, как легенду старинных времен, и чувствовал, как искренно и глубоко было мое отчуждение.

Два года тому назад ее полюбил и попросил ее руки Симонетто Бельпрато, и, подобно Ифигении, она потеряла своего жениха почти накануне свадьбы.

Накануне свадьбы, счастливая,

Она готовила гирлянды, и смерть похитила ее.

Оддо воскресил в моей памяти бледный образ Симонетто, нежный юношеский облик ботаника, последний отпрыск одной из благородных фамилий Тридженто, который поселился в провинции со своей матерью-вдовой, чтобы заниматься ботаникой и найти смерть.

-- Бедный Симонетто! - говорил Оддо по-братски, жалея его. - Я как сейчас вижу его с жестяным ящиком через плечо, с загнутой палкой и зеленой кожаной папкой. Почти все свои дни он проводил, собирая растения, препарируя и засушивая их. Вся его комната была заставлена гербариями, и на футлярах он с правом мог поставить свой вензель с цветами своего герба. Ты знаешь герб Бельпрато? Золотая черта разделяет его горизонтально; верхнее поле красное с серебряной лилией, нижнее усеяно розами с золотыми листочками. Тебе не кажется странным это совпадение? Последний из Бельпрато - ботаник! В шутку я предсказывал Массимилле: "Ты кончишь свою жизнь между двумя листками серой бумаги". Они обручились в саду, собирая растения, они, казалось, были созданы друг для друга. Мы тоже были довольны, потому что Массимилле не пришлось бы уезжать далеко от нас и она входила в почтенную семью. Бельпрато, как ты знаешь, старинный дворянский род, пришедший в упадок в последние столетия. Испанцы по происхождению, они прибыли в королевство с Альфонсом Аррагонским.

-- Все было приготовлено к свадьбе. Я еще помню день, когда из Неаполя прибыло венчальное платье и убор из флёрдоранжа, великолепный подарок нашей тетки Сабрано. Массимилла померила его, она была прелестна. Антонелло и я, мы хотели, чтобы Анатолиа и Виоланта тоже померили убор в знак доброго предзнаменования. Бедняжки!

-- Я помню, гирлянда так странно запуталась в волосах Виоланты, что ее нельзя было снять, не вырвав несколько волосков, которые так и остались между цветами.

-- Одна из служанок пробормотала, что это дурной знак И она сказала правду! Симонетто пал жертвой своего увлечение ботаникой. Это было осенью. Он часто отправлялся в Линтурно собирать водяные растение в высохшей реке. Там, несомненно, он захватил злокачественную лихорадку, которая унесла его в два дня. Вместо свадьбы мы справили похороны. Во всем нам счастье!

Мы сидели в комнате Антонелло. День склонялся к вечеру, и от спущенных занавесей было почти темно. Неба в окно видно не было, но, ощущая какую-то несколько нервирующую теплоту, я был уверен, что начинает накрапывать дождь, подобно каплям теплых нежных слов, падающих на лицо и руки. Антонелло молча лежал, вытянувшись на кровати. Время от времени слышалось стрекотанье ласточек.

-- Быть может, поэтому, - спросил я Оддо, - Массимилла и уходит в монастырь?

-- Не знаю, не думаю, - отвечал он. - С тех пор прошло много времени. Но, несомненно, жизнь в этом доме для нее должна быть тяжелее, чем для других. Мне кажется, она должна считать себя высохшей и умершей, как растение гербария, который Симонетто завещал ей. Ах, это венчальное платье, запертое в шкафу, как реликвия! Ты представляешь себе эти белые ткани, которые, наверное, пропитались запахом сухих растений! Подумай! Думаешь ли ты, что у Смерти может быть музей печальнее того, который сторожит Массимилла? Иногда я бываю несправедлив;

иногда я не могу скрыть некоторой горечи, которая наполняет мне сердце при мысли, что Массимилла уедет, покинет нас. Мне кажется, что за ее отъездом последует конечная гибель, что какой-то вихрь рассеет нас, развеет, как горсть праха. А она ищет своего спасения... Но я несправедлив. В действительности, быть может, она самая несчастная из нас. То, что я в шутку предсказывал ей, исполнилось. Она чувствует себя подобной цветам и листьям этих гербариев. Чтобы ожить, чтобы создать иллюзию жизни, она ищет общения с живыми существами. Ты не заметил, как она погружает руки в зелень и подолгу держит их так, ощущая на коже прикосновение ползающих гусениц? Она проводит целые часы в саду, отыскивая животных и приручая их? В этом, как ты сказал, она образец францисканского совершенства. Но ведь все это только тоскливое желание ощущать жизнь. Я понял ее, и, быть может, один только я и понял ее...

Он произнес эти последние слова вполголоса, как бы про себя; и потом он смолк, быть может, созерцая в душе создание своего расстроенного воображения.

Была ли это фантазия больного? Или живая Массимилла действительно была могильным стражем мертвых растений? Я не останавливался на этой мысли, мне нравилось упиваться всей поэзией, какою эти странные образы окутывали сумрак комнаты; и глухой шум дождя пробуждал во мне желание вдохнуть аромат влажной земли. Я встал полуоткрыть окно, и запах земли проник в комнату.

-- В первые месяцы после смерти Симонетто, - продолжал Оддо, - она очень заботилась о гербариях. Она проводила долгие часы в комнате, где она их хранила, рассматривая растения и читая надписи. И я часто проводил с нею время, так мне было ее жаль. Однажды, я помню, я застал ее перед открытым шкафом, где в той же комнате хранилось ее венчальное платье.

Другой раз, это было весной, я нашел ее сильно взволнованной перед луковицей нарцисса, давшей росток... Это странно. Правда, Клавдио? В прошлом году луковица опять дала росток... А в этом году? Я не спросил у Массимиллы... Хочешь, пойдем посмотрим?

Он встал, словно охваченный лихорадочным нетерпением, и сделал несколько шагов по направлению к двери. Но Антонелло, продолжавший лежать, приподнялся на подушках с тем же выражением лица, сохранившимся в моей памяти, с каким он возвестил о приближении мрачного кортежа; приложив палец к губам, как бы прося нас замолчать, он прижался ухом к стене со стороны лоджии и прислушался. В тишине слышен был только однообразный тихий шелест теплого весеннего дождя по зелени запертого сада.

Мы не спрашивали, почему, мы ясно прочли причину его страха на его бледном искаженном лице. Когда шум шагов и голосов достиг нашего слуха, Оддо подошел к двери и слегка приоткрыл ее. Я подошел в свою очередь, и, стоя за его плечом, я увидел в полуоткрытую дверь Анатолию, которая водила под руку мать в закрытой лоджии, за ними следовала одна из женщин в сером. Княгиня Альдоина шла с трудом, опираясь всей своей тяжестью на дочь, она была странно одета в роскошное платье с длинным шлейфом и носила украшение из поддельных драгоценностей. Бледная, тучная, с высоко поднятой и несколько откинутой назад головой, полузакрытыми глазами, неописуемой улыбкой, блуждающей на увядших губах, она шествовала, как королева к своему трону, как если бы шум дождя по каменным плитам был шепотом восторга. Лицо дочери, склонившееся к безумной, было озарено светом скорбной жалости.

Когда видение исчезло, мы еще некоторое время испытывали тревожное чувство.

И пока до нас доносились еще печальные шаги, перед моими глазами с яркой отчетливостью стоял истинный и величественный образ девы, впервые открывшийся мне во всей его скорби и жалости.

И из глубины моего существа поднимался почти религиозный трепет, как перед священной тайной; ибо ни один из прежних поступков, совершенных в моем присутствии нежной утешительницей, не имел ценности и значения поступка, совершенного без ее ведома перед моим притаившимся взором.

Одним взмахом она достигла горных высот моей души, сверкая всем величием своей духовной красоты, возвышаясь всей силой своей героической воли. Так, застигнутая невольно в тайне ее личной жизни, чуждой мне, в непреложной искренности своего чувства, она предстала мне в идеальном виде, и я мысленно сопоставлял ее с неустрашимыми существами, воспетыми в бессмертии поэтами, с божественными жертвами добровольного самопожертвования. Антигона, ведущая за руку своего слепого престарелого отца или посыпающая пеплом труп брата, не была нежнее и сильнее ее, чело ее не было чище и сердце обширнее. Она, как утешение, прошла мимо томительной тоски и гнетущей тени, среди которых один страдалец углублялся в свою болезнь, а тревожный голос другого вызывал образы напрасной муки среди угасших растений; и она вдохнула в мою душу порыв жизни; и, как случайный луч, упав на темную стену, заставляет победоносно засверкать неподвижную шпагу, так и она ярким светом озарила мою сокровенную волю. В ней было свойство, могущее дать чудодейственный плод. Ее существо могло вскормить сверхчеловеческое создание. Она поистине была "кормилицей", какой предстала девственница Антигона слепому Эдипу, блуждающему в изгнании. Огромное множество жадных существ могло черпать у ее нежности, не истощая ее. Разве она, подобно древней героине, не хранила только в своем всеобъемлющем сердце плодотворное пламя, уже угасшее на очаге ее вымирающего рода? Разве она не единственная душа печального дома? Массимилла среди высохших растений, Виоланта в облаках благовоний меркли перед этой сестрой, идущей твердым шагом с нежной улыбкой по пути самопожертвования.

И я думал о Том, Кто должен был явиться.

Однажды вечером, в конце мая, князь Луцио и я сидели у дверей, открытых на веранду. Знойная жара начинала спадать, и мимолетные облака отбрасывали огромные голубоватые тени на выжженную солнцем долину. Это был день смерти короля Фердинанда, и князь, верно чтущий его память, вызывал передо мной скорбные и ужасные картины агонии короля. В благоуханиях, поднимающихся из запертого сада, беспрерывно следовали один за другим мрачные призраки, вызванные его старческих голосом. Печальный путь через высоты Ариано и долину Бовино среди снежных вьюг; мрачные предзнаменования, восстающие на каждом шагу; первые симптомы болезни, появившиеся в один холодный вечер, когда окоченелый от холода король спускался с горы, спотыкаясь о льдинки, затрудняющие спуск; его тревожное стремление продолжать безостановочно путь, словно неумолимая судьба гналась за ним; мертвенная бледность, внезапно покрывавшая его лицо при виде толпы и почестей, которые, как он предчувствовал, были последними; крики боли, вызываемые страданием и заглушаемые шумом брачного пира; смущение врачей, собравшихся вокруг его постели, и их нерешительность под враждебным, подозрительным взглядом королевы; взрыв рыданий при виде свежей, цветущей молодостью герцогини Калабрийской, входящей в его комнату, уже зараженную миазмами, где он покоился, постаревший и почти лишившийся рассудка от страданий; трагическое прощание, с каким он обратился к собственной статуе, в то время как слуги переносили его в другую комнату; затем перенесение его на корабль, церемония такая же печальная, как похороны, и ужасное слово, произнесенное им, когда носилки спускали через люк, расширенный для этого ударами топора; прибытие в Казерту, быстрое развитие болезни, зловонное разложение его тела, лежащего на огромной кровати, окруженной священными изображениями, чудотворными реликвиями, распятиями, лампадами, восковыми свечами; наконец, торжественное причащение Святыми Дарами, движение короля, изменившегося до неузнаваемости, с каким он приподнялся среди ужаса окружающих, последние его слова, христианское принятие кончины; борьба королевы и врачей из-за вопроса о бальзамировании трупа, созыв солдат вокруг гроба, чтобы немедленно очистить тело от бесчисленных гнойных струпьев: все горести и ужасы, вставшие в воспоминании старца. А я во время его рассказа думал о герцоге Калабрийском, рыдавшем в углу, как слабая женщина. "Ах, какую великую и ужасную мечту мог вскормить в этом юноше запах тления в те грозные весенние дни! В какие дивные, опьяняющие размышления погрузилась бы моя душа под сенью громадных деревьев, и бурное кипение жизни, заключенной в могучих стволах, показалось бы мне ничтожным в сравнении с моей жизненной силой!"

Князь Луцио рассказывал, как однажды герцог Калабрийский, взволнованный и задыхающийся, вошел без предупреждения в комнату больного отца и возвестил ему об изгнании великого герцога Тосканского и какими грозными словами король осудил малодушие своего родственника.

-- Ах, если бы Фердинанд не умер! - воскликнул старец с жестом угрозы. - За несколько часов до кончины он говорил: "Мне предлагали корону Италии..." Ты не думаешь, Клавдио, что и сегодня она могла бы покоиться на челе одного из Бурбонов?

-- Быть может, - отвечал я с большим почтением. - И если бы было так, первые почести в королевстве были бы оказаны князю Кастромитрано. Позвольте мне выразить мое преклонение перед вашим достоинством и вашей верой. Вы принадлежите к тем немногим из нашего круга, которые сохранили во всей силе и нетронутости сознание родовой доблести. Вместо того чтобы отречься от своих прав и занять место, не совместимое с вашей законной гордостью, вместо того, чтобы как бы пережить самого себя, вы предпочли отрешиться от мира, озарив его последней вспышкой величия; и вы удалились, в уединении ожидая событий, какие судьба предназначила вашему дому. Несчастье, поразившее вас, было достойно вашего величия, но в скорби можно стоять выше других, и в этом преимуществе вам не было отказано.

Отеческий лик князя стал серьезным и сосредоточенным. Благоговение, внушаемое моей душе его прекрасными сединами, было гораздо глубже, чем могли выразить мои слова, но к нему же примешивалось чувство такой непорочной нежности, что только одно присутствие женщины могло бы мне внушить ее. Я ощущал близость души Анатолии. Появившись на пороге двери в глубине комнаты, она неслышно скользнула вдоль стены и села в темном углу, белая, таинственная и милостивая, как домашний Гений.

-- Вдали от мира, - продолжал я, - погрузившись в глубокое облако скорби, вы могли до сих пор питать надежду на воскрешение всего умершего; у меня в ушах еще звучат пророчества вашей веры. Несомненно, все умершее воскреснет, но в преображенном виде. Если вы хоть на мгновение взглянете, какое зрелище представляет теперь мир, вы почувствуете, как ваша долгая мечта, подобно сухому листку, отпадет от вашей души, и вы поймете всю бесполезность для Франциска Бурбонского возвращать себе свое маленькое государство и даже завоевывать всю Италию. Восседает ли на престоле Бурбон или принц Савойский, короля одинаково нет; разве истинный король - человек, который подчинился воле большинства, - принял на себя ограниченные и узкие обязанности и унижается, выполняя их с тщательностью и аккуратностью писца на жалованье, который без отдыха строчит пером, боясь быть прогнанным? Разве это не правда? И, кроме того, Франциск не сумел бы править иначе. Разве сейчас же после смерти отца он не написал собственноручно декрет, возвращающий права уничтоженной конституции? И разве этот декрет не был бы обнародован без вмешательства Алессандро Нунцианте? Вспомните также жалкую прокламацию 8 декабря, помеченную казематами Гаэты. Разве так должен говорить король, да еще король побежденный?

Выслушав меня молча, нахмурившись, князь Луцио сказал с оттенком суровости:

-- Видно, что в твоих жилах течет кровь Джиана-Паоло Кантельмо.

-- В моих жилах течет кровь всех моих предков. Да, отец мой, - позвольте мне назвать вас этим именем - я знаю, как горько вам отказаться от мечты о справедливости, ради которой столько долгих лет горело пламя вашей веры. Но я должен вам сказать: для нас и для равных нам отныне есть только единый путь к спасению - бесцельность ожиданий надо заменить энергией решимости. Позвольте мне высказаться прямо. Напрасна ваша надежда, что героический порыв внезапно всколыхнет вялую кровь Людовика Святого. Я как-то посетил изгнанника: он преисполнен мирного самоотречения, занимается благотворительностью и молитвой и о своем коротком царствовании вспоминает, как о далеком тревожном сне. Ваши пророчества вызвали бы на его губах только недоверчивую, слабую улыбку. Если его мысли и обращаются к заливу, то они направляются к вершинам Камальдоли, а не к Каподимонте. Он вполне примирился с жизнью скромной и благочестивой, он не видит сияния короны даже в сновидениях. Оставим его покоиться в мире!

Князь, преданный ему, опустил голову на грудь, и я видел, как морщины на его челе стали еще глубже от тяжелых его мыслей.

-- Судьба враждебна не только к нему одному. Сумерки королей серы, лишены всякого блеска. Бросьте ваш взгляд за пределы латинских земель. Под сенью мишурных тронов фальшивые монархи, подобно автоматам, с точностью выполняют свои обязанности или занимаются культивированием своих детских маний и ничтожных пороков. Существует только еще одна поистине царственная душа, и, быть может, вам случилось наблюдать ее вблизи: она происходит от линии Марии-Софии. Виттельсбах привлекает меня неизмеримостью своей гордости и печали. Его стремление устроить жизнь свою, согласно своей мечте, дышит силой отчаяния. Общение с людьми вызывает в нем дрожь отвращения и гнева; всякая радость, не созданная его воображением, кажется ему ничтожной. Недоступный любовной отраве, враждебный непрошеным гостям, он в течение целых лет общался только с великими героями, которых творец красоты послал ему в спутники в надземных областях. Из самых глубин источников музыки утоляет он свою тревожную жажду божественного; он поднимается затем в свое одинокое жилище и там, среди тайн гор и озер, его мысль создает ненарушимое царство, где он хочет царить один. Благодаря этой бесконечной любви к уединению, способности дышать на высочайших пустынных вершинах, Людовик Баварский действительно король, но король только своей личности и своей мечты. Он не способен предписывать свою волю толпам людей и склонять их под ярмо своей Идеи; он не способен привести в действие свою внутреннюю силу. Он является одновременно величавым и ничтожным. Когда его баварцы сражаются против пруссаков, он остается вдали от поля битвы; удалившись на один из островков своих озер, он забывал свой позор, одевшись в смешной наряд своих прекрасных иллюзий. Вместо того чтобы ставить ширмы между своим величием и своими министрами, ему лучше бы удалиться в дивное царство ночи, воспетое его поэтом! Невероятно, как он до сих пор не покинул еще этого мира, увлеченный полетом своих фантазий...

Князь продолжал сидеть с опущенной головой и таким серьезным лицом, что, несмотря на горячность своей речи, сердце мое тревожила боязнь, что я огорчил его; и меня охватила сыновняя потребность утешить его, поднять его прекрасную седую голову и увидеть в его глазах ясное сияние радости. Присутствие Анатолии сообщало мне какое-то пылкое великодушие и как бы потребность явить все, что было во мне самого прекрасного и сильного. Она сидела в тени, молча и неподвижно, как статуя; но ее внимание озаряло мою душу снопом лучей.

-- Вы видите, отец мой, - продолжал я, не будучи в состоянии сдержать трепета, который передался и моему голосу, - вы видите, как всюду склоняются к закату древние законные царства и как Толпа спешит поглотить их в своем мутном водовороте. И, по правде, они не заслуживают другой участи. И не только царства, но все, что было великого, благородного и прекрасного, все высшие идеалы, которыми в былые времена славился человек-воин и победитель, все они близки к исчезновению в огромной зловонной волне, поднявшейся, чтобы залить их. Я не буду говорить, до чего доходит позор, мне пришлось бы произнести слова, оскорбляющие ваш слух, и потом пришлось бы курить благовония, чтобы очистить от них воздух. Я бежал из города, где я задыхался от отвращения. Но теперь я думаю о развязке с каким-то облегчением. Когда все подвергнется осквернению, когда будут низвергнуты алтари Мысли и Красоты, разбиты урны идеальных благовоний, когда жизнь упадет до такой степени позора, ниже которого нельзя упасть, когда угаснет во мраке последний дымящийся факел, тогда Толпа остановится, охваченная паникой более ужасной, чем всякая другая, потрясавшая когда-либо ее ничтожную душу; и, внезапно очнувшись от ослеплявшей ее ярости, не видя перед собой ни пути, ни света, она почувствует свою гибель в этой пустыне, загроможденной развалинами. И тогда она почувствует потребность в Героях, и она возжаждет железных прутьев, которые снова должны занестись над ней. И вот, отец мой, я думаю, что эти Герои, эти новые Цари земли должны выйти из нашего рода и что с этой минуты все наши силы должны быть направлены на подготовку этого события, безразлично - близкого или далекого. Вот во что я верую.

мое воодушевление.

-- Я прожил несколько лет в Риме, - продолжал я с большей уверенностью, - в этом Третьем Риме, который должен был олицетворять "Неукротимую Любовь латинской крови к латинской земле" и озарять свои вершины чудным заревом нового Идеала. И я был свидетелем самых святотатственных оскорблений и позорных сделок, когда-либо оскорблявших священную землю. И я понял великий символ, скрывавшийся в поступке восточного завоевателя, когда он набросал пять мириад человеческих голов в основание Самарканда, прежде чем сделать из него свою столицу. Не кажется ли вам, что этот мудрый тиран хотел показать необходимость жестокой расправы при установлении действительно нового порядка вещей? Следовало принести в жертву и бросить в основание Третьего Рима всех, кого называют освободителями, и, следуя древнему погребальному обычаю, возложить к их ногам, туловищам и свободолюбивым рукам предметы, наиболее ими любимые и присущие им; следовало взорвать на горных высотах тяжелые гранитные глыбы и навеки завалить ими их глубокие гробницы. Но на земле никогда еще не встречалось жизней более упорных и гибельных. Вот, отец мой, первое, чему научил меня Рим: корабль "Тысячи" вышел из гавани Кварте, чтобы получить покровительство государства для своего мошенничества. И все-таки среди криков торгующихся я сумел различить таинственный, отдаленный голос, который в Риме издают все камни, подобно морским раковинам; и только величавое зрелище Кампаньи утешило меня в моем отвращении. Да, отец мой, кто сможет когда-нибудь отчаяться в судьбах Мира, пока Рим существует под небесами? Когда я с благоговением думаю о нем, он представляется мне не иначе, как изображенный на медали императора Нервы: с рулем в руках. Когда я с благоговением думаю о нем, я не могу иначе определить его доблести, как словами Данте: "В каждом разряде вещей наилучшая та, которая воплощает наиболее совершенное Единство". И этот принцип единства должен в будущем быть тем же, чем он был в прошлом - собирателем, распределителем и сохранителем всего, что в Мире доступно и подчинено порядку. Дантовские сравнение с глыбами земли и языками пламени как нельзя лучше подходят к нему, потому что первые могут быть поняты, как части единого основания, а вторые, как соединение в единую вершину. Я твердо убежден, что наибольшее проявление будущей власти будет иметь в Риме свое основание и свою вершину, ибо я, как потомок латинской расы, я горжусь, взяв принципом моей веры таинственную истину, изреченную поэтом: "Нет больше сомнения, что Природа создала в мире единое место, присущее всемирному владычеству, и место это - Рим". Но каким таинственным соревнованием крови, какими огромными опытами культуры, при каких благоприятных обстоятельствах появится новый римский король?

Чудный жар, опьянявший мои мечты в латинской пустыне, снова загорелся в моей крови; великие призраки, поднявшиеся некогда из священной почвы, снова властно завладели моей душой; надежды, которые моя неукротимая гордость, породила в этом уединении, полном воспоминаний о самой кровавой из человеческих трагедий, снова возрождались, смутно бродили во мне и вызывали тревогу, которую я с трудом мог подавить. Вид почтенного старца являл мне более значительное величие, ибо в этот час я видел в нем хранителя доблести, которая на вековом стволе его рода расцвела чудным цветком, озаренным лучами славы. И этому старцу, уже склонившемуся к могиле и ставшему проницательным от скорби, я хотел доказать, как судье, законность моей честолюбивой мечты, испросить у него, как у авгура, счастливого предсказания и предложить, как равному мне, необходимый мне союз. Молчаливое присутствие в тени девы еще сильнее усиливало мою тревогу; ибо она действительно казалась мне предназначенной стать через любовь "Той, кто распространяет и увековечивает идеалы рода, возлюбленного небесами". Я не решался взглянуть на нее, - так священной казалась мне в эту минуту тайна ее девственности, но во мне выяснялся туманный образ тайных сокровищ, на которые мне указывал по временам необычайный блеск, мелькающий в глубине ее ясных глаз; и, даже не оборачиваясь, я чувствовал, что в этом темном углу трепещет какое-то ожившее сокровище, живая форма неисчислимой ценности, что-то бесконечно великое и священное, как Божественные лики, скрытые под завесой в святилище храмов.

-- Вы убеждены, как и я, - продолжал я, - что всякое превосходство человеческого типа есть результат начальной доблести, которая бесчисленными ступенями, от поколения к поколению, достигает своей высшей напряженности и, наконец, проявляет себя в потомстве при благоприятно сложившихся обстоятельствах. Ценность Крови признается не только нашей гордостью патрициев; это признает даже самая строгая из наук. Наивысший образец сознания может явиться только на вершине рода, который вырос в течение времени, благодаря непрестанному сплетению сил и труда; на вершине рода, где зарождались и сохранялись долгий ряд столетий наиболее прекрасные сны, наиболее гордые чувства, наиболее благородные мысли, страсти, наиболее неукротимые. Взгляните теперь на семейство древнего царственного происхождения, расцветшего под латинским солнцем на счастливой земле, орошаемой источниками новой поэзии. Пересаженное в Италию, оно расцветает с такой пышностью, что скоро ничей другой род не может выдержать с ним сравнения. "Жалок ученик, - по словам Винчи, - который не превзойдет своего учителя". И это семейство как бы постановило принципом своего величия изречение еще более прекрасное: "Жалок сын, который не превзойдет своего отца". Соответствующим и непрерывным усилием от поколения к поколению оно следует своим путем к высшим проявлениям жизни. В эпохи слепого гнева, когда право завоевывалось оружием, оно как бы уже понимает, что люди, обладающие большею умственной силой, чем другие, по природе своей властелины над другими. И с самых первых шагов его дисциплина носит характер интеллектуальный, как бы продиктованный Данте, ибо она состоит в том, чтобы выражать в поступках всю возможную силу ума и замысел переводить в действие. На самых ответственных постах, на кровавых полях битвы и на самых шумных празднествах оно всюду на первых местах: оно выделяется в командовании над армией, в управлении государствами, в посольствах, в покровительстве художникам и ученым, в сооружении дворцов и храмов. Оно внедряется в итальянскую жизнь в самых разнообразных формах; оно погружается в наиболее свежие источники культуры. Жить - для него значит беспрерывно укрепляться и расти, непрерывно бороться и побеждать; жить - для него это господствовать. Чудовищный инстинкт власти безостановочно толкает его вперед, причем ясная и уверенная мысль руководит этим длительным порывом. И всегда - подобно осторожным стрелкам из лука, которых приводит в пример Макиавелли, - оно метится несколько выше цели. Подвиги его так славны, что крупнейшие поэты передают будущим поколениям их славу, а историки сравнивают их с подвигами древних полководцев и ставят их в пример для потомства. А между тем кажется, что доблесть его обнаружилась еще не вполне, еще не достигла вершины своего величин; кажется, что завтра или через столетие или в бесконечности времен запас его сил должен расцвести в высшем своем проявлении...

-- Берегись, я здесь! - перебил князь, улыбаясь своей дивной улыбкой. - Ведь это девиз семьи, о которой ты говоришь?

-- Она могла бы носить и девиз Монтага, - быстро ответил я. - "Не перевелось!"

Князь наклонил голову жестом, ясно показывающим, что мой ответ не был простой вежливостью и что он вполне отвечал достоинству его славного имени. Он предстал передо мной в том свете, каким память сохранила его со времен детства: великолепным представителем высшей породы людей, который в каждом поступке обнаруживает отличие своего существа, свою неприкосновенность к толпе, к мелким обязанностям и мелким добродетелям. Мне казалось, что ему удалось стряхнуть с души давящий его гнет скорби и выпрямиться во весь рост, олицетворяя всем своим видом чудное свойство своих рук: этих прекрасных непорочных рук не тронутых временем как бы под действием бальзама, пережитков щедрости, которую можно сравнить только со старинной щедростью, "которая за мелкие услуги любила награждать по-царски".

Вечер угасал, приближающееся лето спускалось с пылающих небес на княжеский сад, где среди острого благоухания столетних буксов статуи - бледные и сильные, как воспоминания преданной души - воскрешали в своих позах призраки угасшего величия. За пределами ограды раскрывался огромный венец скал, высеченных первобытным огнем, таких суровых и гордых, что каждая из них была достойна хранить на своей вершине скованного Прометея.

В первый же вечер я видел, как пламенели в небесах эти вершины нестерпимым блеском карбункулов, и самая высокая из них одиноко сверкала над спустившимся сумраком и пронзала небо своим острием как криком безнадежной страсти. Те сумерки я проводил один, три таинственные княжны были далеко в своем запертом саду, и моя судьба еще была чужда их судьбе. Но вот среди подобных же явлений готовилось осуществиться намерение, предчувствованное в первом движении моего желания; я готов был произнести слово великое и невозвратимое. "Наступил конец нерешительности? Сделал ли я для неизбежного союза уже выбор из трех дев, которые в моем воображении в тот далекий вечер протягивали руки к моему весеннему дару? Произнесу ли я имя избранницы в присутствии отца?" Новое смущение охватило меня, мне казалось, что в углу Анатолиа уже не была одна, что ее сестры молча подошли и сели возле нее и глаза их пристально смотрят на меня.

Обернувшись, я увидел в темноте неподвижную белую фигуру, все другие образы рассеялись, и напрасное беспокойство угасло.

Она была создана, чтобы охранять, питать и защищать насмерть доверенное ее совести. И снова - в моей мечте - я увидел ее с ясным челом, озаренным предзнаменованиями, охраняющей сына моей крови и моей души.

Тогда из самых глубин моего существа - где покоится ненарушимая доблесть предков - поднялось и вознеслось к избраннице желание создать этого Некто, которому должны были передаться все идеальные богатства моего рода, мои собственные победы и славные качества матери. И тогда запало в меня сознание родовой зависимости, которая связует мое настоящее существо с моими отдаленнейшими предками; и точно так же как в вершине дерева заключается вся жизнь ветвистого ствола до последнего корешка, точно так же я чувствовал, что во мне живет самый род, который смерть уничтожила только в телесной оболочке, в переходной форме поколений. И полнота и кипучесть этой жизни, казалось, уничтожали границы моей естественной воли.

-- Вы признали во мне сейчас не без некоторой суровости потомка Джиана-Паоло Кантельмо. Я должен признаться, что в моем доме примеры ослушания и возмущение против королей не редки. Но в оправдание им существует Красный Лев; вы, конечно, знаете грамоту, полученную Кантельмо от Карла II Английского. Потомки древней королевской крови, они не умели покоряться и считали короля равным себе. Мало того, можно сказать, они сражаются с королем с большей горячностью, чем со всяким другим соперником. Джиана-Паоло нарушает сон Фердинанда Арагонского и унижаете Альфонса, Джиакомо I и Менаппо разбивают при Беневенто Манфреда, Джиакомо VIII с успехом ведет войну против Владислава вместе с Браччио да Монтоне и Сфорца, Антонио восстает против Ренэ Анжуйского. Все Кантельмо от природы отличаются стремлением обособить свои подвиги, действовать отдельно, ясно выразить свою индивидуальность и свою личную власть. Кажется, что в каждом из них понятие о своем достоинстве покоится на твердой уверенности "что всякое единство - корень добра, и все доброе является таковым, потому что оно едино". В этом я с радостью узнаю главные черты характера будущего Повелителя, Монарха, Деспота. Но мне придает мужества и еще другая особенность, а именно: что большое число княжеских владений, раскиданных по латинской земле, собрано в руках Кантельмо. В различные эпохи, в различных проявлениях власти они как бы правили всей Италией. Джиакомо I - посланник для заключения мира с Женевой, викарий в Ломбардии, главнокомандующий в Марка д'Анкона, вице-король в Абруцции; Джиакомо II - викарий и подеста Флоренции; Бонавентура VIII - вице-король в Сицилии; Ростаино VII - главнокомандующий Святейшей Республики, римский сенатор... Они всюду властвуют; и, управляя различными народами, они научаются "узнавать, почему люди выигрывают или теряют". Всюду так же они сражаются или умирают в минуту совершения подвига: "Добрый Кантельмо", ставший бессмертным, благодаря поэме Тассо, оросил своей царственной кровью стены Иерусалима; Джиакомо II умирает на службе флорентийцев против Кастручио Кастракане; первый герцог Соранский Николо умирает, защищая Константинополь с Константином Палеологом; Асканио гибнет в Лепантских водах с Дон Жуаном австрийским; Бонавентура VIII признан Карлом V достойным защищать империю, и император сказал, что он выбрал бы его за себя бойцом, если бы должен был рисковать своей короной в единоборстве; Андреа Великий дает пример необычайной жизни, проведенной с ранней юности и до последнего вздоха в непрестанных боях... Да, это самый совершенный тип, вышедший до сих пор из моего рода. Андреа - один из благороднейших героев власти и долга. Немыслимо назвать все его счастливые победы в Италии, Германии, Фландрии, Франции, Испании, нельзя перечислить всех городов и местечек, завоеванных им и присоединенных к католической империи. Сколько осад он предпринял и выдержал! Он - истинный Полиоркет, искусный, плодовитый стратег, пылкий и осторожный в то же время; и по словам одного из его историков, "в нем мы встречаем соединение всех даров и качеств, которые в других знаменитых полководцах наблюдались только порознь". В моих же глазах его ставит выше всех других неслыханная суровость дисциплины, какой подчинялись его воины и он сам. Эти черты его строгости опьяняют меня сильнее, чем вид знамен, отнятых им у врагов. Командуя солдатами, не получающими жалованья и плохо вооруженными, ему удалось все-таки сделать их подвижными и сплоченными, как единый меч, сжатый в кулак.

-- Никто лучше его не знал способа олицетворять себя в поведении других. Красноречивый и нервный в речи, он тем не менее предпочитает во всех случаях красоте слова прямое влияние примера. Он сражается всегда во главе своих войск, идет пешком, если ведет пехоту; спит всегда одетый; пьет и ест только то, что пьют и едят солдаты; он всегда первый при осаде и последний при отступлении; покрытый ранами, он отказывается снять вооружение на поле победы, и в завоеванном городе никогда не прикасается к добыче.

-- Во время войны с Фландрией он был так свиреп, что матери пугают детей его именем. Может ли человек начертать свой собственный образ с большей отчетливостью и силой? Никогда из-под чеканки не выходила медаль с более гордой печатью. Еще при жизни Андреа получает прозвание нового Эпаминонда. Но даже и у этого неутомимого воина обнаруживается интеллектуальное наследие его рода. Он не только прекрасный языковед, великолепный математик мастер в военной архитектуре, автор трактатов о военной науке, он также глубокий знаток и чудный покровитель свободных искусств. Эриций Путеанский, посвящая ему свое произведение, называет его "Слава оружия, оплот учености". Корнелий Шеут из Антверпена, посылая ему в дар свою книгу с оригинальными рисунками, изображает его в виде героя, культивирующего изящные искусства в лагере, В этом Андреа следует фамильным традициям, на заре которых сияла увитая гирляндами Фанетта Кантельма, Дама Романино, слагавшая стихи "с божественной яростью" среди лавров Прованса при Дворе Любви. И разве не кажется, что ему передались некоторые из чудесных способностей, ставивших Алессандро вне сравнения с другими учениками Винчи в Милане? Он изобретает новые планы укреплений; он строит на Маасе знаменитую крепость, названную в честь его крепостью Кантельмо; он создает новые орудия, которые кажутся чуть ли не колдовством его современникам... Разве эти разнообразные таланты не напоминают Алессандро?

Я произнес имя того, кто, живя в постоянном общении с моей душой, был избран мною в гении моего рода, призванного возродиться на престоле и воссиять в величественном проявлении жизни. "О, ты, будь таким, каким ты должен быть". Под его взорами и по его внушению моя задача выяснилась в определенных чертах. И вот, в минуту, когда должно было решиться нечто важное, он появился рядом со мной.

Он как живой стоял перед моими глазами, своей бледной тиранической рукой опираясь на край стола, стоящего возле меня, и мне казалось, что я вижу на нем статуэтку Паллады и гранату с острым листком и ярким цветком. "О, ты, будь таким, каким ты должен быть".

И другой юношеский образ, казавшийся его братом, стоял, как отражение, против него.

проявив все силы, таящиеся в нем; смерть скосила его на пороге старости, покрытого славой, вскоре после осады Благуера, наиболее геройского из его предприятий. Эти два человека, вступившие в жизнь, полные всеми зародышами надежд, имели перед собой наиболее обширные возможности. Их юношеское чело, казалось, было создано носить королевскую корону, древнюю корону, которую носили их отцы. В одном из них Винчи предугадал будущего основателя нового государства, торжествующего Тирана, который покорит толпу под ярмо той Науки и Красоты, в которые великий учитель посвятил своего возлюбленного ученика. Но судьбе угодно было отдалить исполнение этого пророчества. Оба лишились жизни при первом же проявлении ее, ибо слишком бурная горячность пожирала их: Эрколе пал на песках По, сражаясь против рабов, Алессандро погиб на берегах Таро в битве при Форново. Вы помните стихи, в которых Ариосто прославил благородного сына Сигизмунда Кантельмо:

Храбрейший юноша,

Когда-либо живший между двумя полюсами

От крайних берегов Индии до берегов Запада...

Его смерть была слишком жестока! Он был взят в плен во время отважного нападения, и в присутствии отца ему отрубили голову на уключине галеры, служившей плахой. Я представляю себе, как кровь, подобно пламени, хлынула из его тела и обожгла борта галеры. Или нет, вернее, я не представляю себе, я вижу. С каким чудодейственным и страшным порывом юности пришпорил он коня и во весь опор помчался против неприятеля! Да, отец мой, мне тоже бывали знакомы подобные порывы; они знакомы моему коню и развалинам римской Кампаньи... Несомненно, в это мгновенье Эрколе считал себя достойным сжимать коленями крылатого коня, родившегося от крови Медузы. Берегись, я здесь! Восхваляя его, Ариосто пишет стих, которого одного достаточно, чтобы озарить его славой, ибо он показывает, что этот храбрый юноша умер, чтобы не нарушить правила, соблюдаемого всеми Кантельмо: даже перед лицом злейшей смерти не покидать своего поста, который был им избран, как наилучший. Во время атаки рядом с ним был один товарищ. Когда они очутились перед лицом неприятеля, Он остался один против тысячи. И божественный Лудовико рисует его прекрасный, окровавленный образ в начале песни, где Брадаманте делает чудеса своим золотым копьем... Но смерть Алессандро похожа на смерть полубога. При Форново в самый разгар битвы разражается ураган, и Таро со страшной силой выступает из берегов. Алессандро вдруг исчезает подобно одному из тех древних греческих героев, которых вихрь подымал с земли и уносил преображенными на Небо. Его тело не было найдено ни на поле битвы, ни в другом месте. Но он живет, он живет в вечности жизнью гораздо более интенсивной, чем наша. Леонардо передал нам не только его образ, но и его жизнь, его истинную жизнь. Да, отец мой, если бы вы хоть раз взглянули на этот портрет, вы не могли бы забыть его. Его забыть нельзя. Ничто в мире не имеет для меня большей ценности, никакое сокровище не оберегалось с такой ревнивой страстностью. Кто дал мне силу выдержать такое долгое одиночество и такое суровое испытание? Кто среди самой упорной и напряженной работы над самим собой влил мне в душу это мудрое опьянение, которое всякое усилие заставляет казаться легким? Кто, как не Алессандро? Он является для меня таинственной властью Стиля, вовеки ненарушимой для всех и для меня самого. Вся моя жизнь протекает под его бдительным взором, и поистине, отец мой, нельзя назвать вырождающимся того, кто непрестанно выдерживает это испытание огнем... "О, ты, будь таким, каким ты должен быть!" Вот поучение, ежедневно повторяемое им. Но, внушая мне такое стремление к цельности моего существа, он держит перед моими глазами видение жизни, превосходящей мою в доблести и силе. И я перестаю думать о том, кто должен явиться.

Я замолчал, чувствуя, что голос мне изменяет, я боялся, чтобы не хлынул внезапно поток, заливавший мое сердце. Душа старца вошла в такое глубокое общение с моей душой, что он невольным жестом протянул мне обе руки.

-- Если необходима двойная воля, чтобы создать этого Единого, который должен превзойти своих творцов, - продолжал я почти шепотом, наклоняясь к нему, - я не могу мечтать о союзе выше того, который даст мне право называть вас отцом, как я называю теперь...

И, охваченный волнением, я продолжал сидеть, наклонившись к нему, сжимая в своих руках его дрожащие руки, и он молча прикоснулся своими губами к моему челу. Но в тишине, несмотря на биение моего сердца и громкое дыхание отца, я услышал легкие шаги Анатолии, вышедшей из комнаты "Удалилась ли она плакать наедине?" Ее образ, который я видел неподвижным и белым во мраке, засверкал в моих духовных небесах, подобно созвездию слез. "Удалилась ли она плакать одна? Быть может, она встретит сестер..." Эта мысль внезапно смутила меня. Мой взгляд упал на камею, сверкающую на руке отца.

Но что таилось в сердце той, которая собиралась уехать? Каким сохранилось в ее внутренней жизни воспоминание о высшем часе, отмеченным стрелкой на сверкающем мраморе?

Мною - свет, тобою тьма руководит.

Быть может, она не раз возвращалась на маленькое кладбище тисов и анемон; и, быть может, она снова прикладывала свои нежные руки к циферблату, чтобы ощутить его теплоту, и, быть может, она вспоминала мой совет: "Грейте ваши руки на солнце, погружайте в солнечный свет эти бедные руки, ибо скоро вы скрестите их на груди или будете держать во мраке под темным шерстяным передником..." И не раз, быть может, прикрыв ладонью цифру, знаменующую Божественный час, она трепетно ждала среди великого молчания, когда тень стрелки коснется кончика ее безымянного пальца, как в тот волшебный день; и, быть может, она плакала, потому что чудо любви не повторилось.

Без солнца я молчу.

"Если бы я обладал властью создать тебе прекрасную судьбу, подобно тому, как художник творит из послушного ему воска, о, Массимилла, о, ты, чтобы встретить меня, покинувшая суровый сад, куда заключил тебя могильный обет, я закончил бы смертью твой идеальный образ, я заключил бы ею твое совершенствование. Потому что никакой час, которому ты могла бы придать цену, не ждет тебя, раз ты уже достигла области жизни, за пределы которой нельзя двигаться, ибо пожелаешь вернуться обратно. Я сделаю так, что, влекомая божественным воспоминанием, ты вернешься на то место, где я сплетал венец из анемон, чтобы возложить его на твое чело, и там возле мраморных часов ты вновь обретешь гармоничную позу, в которой я прославил тебя в первый раз. И в то мгновение, когда тень коснется твоего пальца, наступит твоя смерть. Тогда под неподвижным взором склонившейся кариатиды я желал бы сам вырыть могилу для твоих бренных останков, и я желал бы опустить тебя в нее, как прелестные девы схоронили Беатриче в видении Данте, и покрыть твою голову ее покрывалом. Но я не отмечу твою могилу, ни крестом, ни другим священным знаком. Нет! Чтобы начертать эпитафию, достойную твоей прелести, я вызову последнего ребенка Граций, родившегося в Палестине, как и твой небесный Супруг: певца юных девушек, сраженных преждевременной смертью, Мелеагро ди Гадара, увенчанного гиацинтами, с нежной флейтой в руках:

"О, Земля, мать вселенной, привет! Будь легка для этой девственницы: она так мало обременяла тебя!""

Так любил я украшать чувство, какое она внушала мне, и обращать в поэзию ее печаль.

-- Луковица нарцисса в гербарии дала росток и в третий раз? - неожиданно спросил я ее однажды, когда мы плыли по водам Саурго, невдалеке от мертвого города.

Она смутилась и взглянула на меня почти с испугом.

Я улыбнулся и повторил:

-- Так она дала росток?

-- Нет, она больше не дала ростка, - отвечала она опустив голову.

Мы были одни в маленьком челноке, которым я правил сам одним веслом.

Большие белые цветы в виде роз колыхались среди блестящих листьев, издавая влажный запах, способный, казалось, утолить жажду.

Здесь Симонетто собирал растения в ту осень, убившую его. Я представлял себе образ юного ботаника, склонившегося над водами, исследующим тину в тот час, когда кувшинки свертывают свои лепестки. Гербарий содержал в себе, вероятно, безжизненные образцы всей этой водяной флоры, рассеянной вокруг развалин.

Взоры Массимиллы следили за движением моего весла, то задевающего листья, то обрывающего стебли, и я спросил, понизив голос:

-- Вы думаете о Симонетто?

Она вздрогнула:

-- Мне сказал Оддо...

-- А! - произнесла она, не скрывая сожаления об этой откровенности, казалось, причинившей ей боль. - Вам сказал Оддо...

Она замолчала, и я понял, как тяжело было для нее это молчание. Я поднял весло, и легкий челнок замер среди далеко раскинувшейся белизны живых лепестков.

-- Вы очень любили его? - спросил я у смолкнувшей девы, с нежностью, быть может, напомнившей ей наши первые разговоры.

Помолчав немного, я спросил.

-- Вы удаляетесь в монастырь, чтобы посвятить себя его памяти?

-- Нет, не для этого. Теперь уже это поздно.

-- Так для чего же?

-- Это правда, что вы решили уехать на днях? - проговорил я почти робко.

-- Это правда.

Ее губы побледнели и задрожали.

-- Оддо и Анатолиа проводят вас?

Я почувствовал внезапно тяжелый гнет печали.

-- Простите меня, Массимилла, если я сделал вам больно, - сказал я в глубоком волнении.

-- Молчите, умоляю вас! - начала она изменившимся голосом. - Не заставляйте меня плакать. Что подумают сестры? Я не сумею скрыть слез... Я чувствую, что я задыхаюсь.

Из развалин к нам донесся зов Оддо. Анатолиа и Виоланта уже проникли в мертвый город. Один из лодочников направлялся к нам, думая, вероятно, что мы запоздали, благодаря моей неопытности в управлении челноком среди сетей водяных растений.

"Ах, я никогда не перестану сожалеть о том, что потерял тебя! - мысленно говорил я уезжающей. - Я предпочел бы видеть тебя покоящейся в совершенстве смерти, чем знать, что ты ведешь жалкое существование, не отвечающее жизни, какую сулили тебе моя любовь и мое искусство. И, быть может, под твоим внушением я исследовал бы какую-нибудь далекую область моего внутреннего мира, которая без тебя останется заброшенной и невозделанной..."

Челнок легко скользил среди белоснежных лепестков: вокруг него колыхались цветы и листья, открывая в хрустальной прозрачности бледный лес стеблей, бледный и вялый, словно вскормленный тиной реки Леты. Окруженные со всех сторон водами и цветами развалины Линтурно казались в вековой безжизненности своих камней грудой чудовищных разбитых скелетов. В глазных впадинах человеческого черепа не чувствуется такой пустоты и смерти, как в расщелинах этих изъеденных камней, побелевших, как кости, от времени и непогод. И мне казалось, что я ступаю по костям умершей девушки.

В этот безоблачный день на все ложилась тень моей печали. Мы долго бродили между древних развалин, отыскивая признаки исчезнувшей жизни: неясные признаки, будившие в нас разнородные видения. "Толпа ли отроков, увенчанных гирляндами, спускалась с пением к родной реке, неся ей в жертву первые кудри своих волос? Или это белая процессия оглашенных, питавшихся, подобно детям, молоком и медом, спускалась к реке принять крещение?" Темная легенда о мучениках осенила эти языческие развалины какой-то скорбной святостью. "Покоятся кости мученика..." прочли мы на обломке какого-то саркофага; и всюду на скульптуре разбитых камней мы видели эмблемы и символы двоякого рода: орел Юпитера и лев Кибелы, покорные евангелистам; виноградные лозы Диониса сплетались в слова Спасителя; олень Дианы означал жаждущую душу; павлин Геры - славу воскресшей души. По временам змея выползала из-под камней и груды земли и исчезала быстрая, как стрела. Невидимая птица как-то странно подражала звуку трещотки, которая отбивает часы среди безмолвия святой пятницы.

-- А где же ваша большая Мадонна? - спросила Анатолиа, вспоминая мои давние слова.

Мы отыскали среди груды камней тропинку, по которой дошли до развалин базилики, стоявшей на краю острова в рукаве Саурго, разделяющем скалы.

Река действительно затопила часть священной развалины, и целый лес водяных растений мирно разросся там. Но мы отыскали проход среди камней и проникли на хоры. Войдя, сестры перекрестились. Кругом слышался беспрестанный шелест крыльев.

Тут царила сырая прохлада, и слабо мерцал неверный свет. Хоры и несколько колонн главного здания сохранились и образовали как бы пещеру, залитую водой почти до престола пустынного алтаря, и множество кувшинок еще крупнее и белее, чем те, среди которых мы плыли, теснились как бы в молитве у подножья большой Мадонны из мозаики, которая одна сохранилась в нише под золотым сводом. Она не держала в руках Сына; она стояла одна, завернутая в плащ свинцового цвета как бы в траурную тень, и глубокая тайна печали глядела из ее больших неподвижных глаз. Наверху в изгибе купола ласточки свили прелестную гирлянду гнезд, следуя приказу слов, написанных кругом:

Как платан над водою возвысилась.

Три девы преклонили колени и молились.

"Если мы оставим тебя в этом убежище среди цветов и ласточек, - думал я, глядя на Массимиллу, которая в молитве все больше и больше склонялась к земле, - ты будешь жить здесь, как наяда-отшельница, забывшая Артемиду, чтобы преклониться перед печальным новым божеством".

И я рисовал себе ее превращение: выполнив одинокие молитвы среди хора ласточек, она погрузится в воду до корней цветов...

Но ничто здесь, казалось, не могло соперничать с белизной шеи, склонившейся как бы под тяжестью волос, более тяжелых, чем мраморный виноград, украшавший алтарь. Я в первый раз видел Виоланту коленопреклоненной; и эта поза так не соответствовала природе ее красоты, что я страдал от этого несоответствия; и я со странным беспокойством ждал, когда она поднимется между двух символических павлинов, развернувших свои пестрые перья среди виноградных лоз.

Она поднялась первая одним из тех чудных движений, в которых ее красота превосходила самое себя, по образу неподвижного пламени, которое как бы разгорается от внезапного колебания.

Exaltata juxta aquas.

того далекого часа я впервые был наедине с Виолантой.

-- Я хочу пить, - сказала она.

И она откинулась к воде с гибким движением, отвечавшим ее желанию и делавшим ее похожей на эту текущую и страстную стихию.

-- Не пейте этой воды! - быстро сказал я, видя, что она снимает перчатку.

-- Почему?

Тогда она погрузила в воду свои обнаженные руки, сорвала кувшинку и склонилась к ней, вдыхая ее сырое благоухание. Казалось, что неясный трепет охватил всю массу цветов. Солнце скрылось за скалами, и едва уловимый розоватый отблеск спускался с неба на безграничную белизну.

-- Посмотрите на кувшинки! - воскликнул я, переставая грести. - Вам не кажется, что в эту минуту они являются необычайным выражением жизни?

Она снова погрузила свои руки в воду и отдала их течению, и они казались телесными плавучими цветами; взгляд ее скользил по волнующейся массе цветов, и улыбка ее была так божественна, что душа моя ждала от нее совершения чуда.

Поистине она достойна была совершить все чудеса и подчинить своей красоте самую душу вещей. Я не решался произнести ни слова, - так красноречиво казалось мне молчание возле нее. Склонившись оба к воде, мы были связаны друг с другом теми же чарами, как и в первый день перед лицом пламенеющей скалы. Ястребы не кричали над нашими головами, но ласточки щебетали на лету, и по временам их белые грудки мелькали как молнии.

Она взглянула на ряд лодок, слегка нахмурившись, и прибавила:

-- Анатолиа зовет нас. Торопитесь!

Саурго, казалось, расширялся в сумраке, терялся в бесконечной дали, снова обретал силу своего течения, обещал унести нас в прекрасные страны. И в этом царственном существе, склонившемся к широкой тихой реке, в неутолимой жажде, как бы в страстном желании впитать в себя эту текучую стихию, отвечающую ее страстной природе, была такая тайна красоты и поэзии, что душа моя прониклась к ней горячим поклонением.

-- Смотрите! - произнесла вестница чудес, указывая на зрелище, которое она могла создать одним мановением руки. - Смотрите!

словно из глубины их притягивало снотворное зелье. Широкие пространства пустели, но иногда какой-нибудь цветок медлил исчезнуть, словно распространяя свою последнюю прелесть. В том месте, где исчезали запоздавшие, смутная грусть витала над водой. И тогда казалось, что на широкой тихой реке начинают всплывать ночные сновидения погрузившихся.

Но событие, безвозвратно решившее нашу судьбу, произошло на вершине Кораче.

Мы отправились в Скультро, чтобы посетить старинное аббатство, где хранятся остатки величественного мавзолея, произведение мастера Гвальтеро из Германии, воздвигнутое одной из Кантельмо в память себя и своих трех сыновей: прекрасной Domina Rita, женой Джиованни-Антонио Кальдора и матерью великого кондотьера Джакомо Анатолиа и я, мы оставались последними в сырой часовне, созерцая лежащую фигуру юного героя, закованного в тяжелую броню; только голова его с длинными волосами свободно и царственно покоилась на мраморной подушке.

ног с одной стороны тянулась желтая долина Саурго, а с другой - могучие отроги, спускающиеся от главной цепи к нижней равнине, подходящей на горизонте к морю. Над нашими головами в огромной прозрачной лазури висели облака, почти неподвижные, массивные и сверкающие, как снежные глыбы.

Мы молча любовались этим видом, сидя на скалах. Виоланта и Массимилла казались утомленными; Оддо никак не мог отдышаться. Но Анатолиа медленно прохаживалась, срывая цветы в расщелинах.

Я ощущал какое-то неясное, тревожное беспокойство, которое минутами давило меня, как тоска. Я понимал, что наступил неизбежный час выбора, что я не могу больше предаваться мучительной и сладостной нерешительности, ни стараться слить в одну гармонию три дивных ритма. В этот день три девственницы в последний раз являлись мне вместе под одними небесами. Сколько времени прошло с первого часа, когда, поднимаясь по старинной лестнице среди девственных голосов и теней, как среди явлений чуда, среди призраков забвения и заброшенности, я создал первую мелодию и первое преображение? Завтра это мимолетное очарование канет - и навсегда.

Я чувствовал потребность повторить громко Анатолии слова, которые я мысленно обращал к чистому таинственному образу, бывшему свидетелем моей беседы с отцом. Только что в пустынной часовне в присутствии гробницы, возведенной благочестивой мужественной женщиной, разве не были мы оба проникнуты одним и тем же чувством, одной и той же мыслью? Только что я без слов сказал ей: "Ты тоже могла бы, о, ты, всепонимающая! Ты тоже могла бы быть матерью героя. Я знаю, что ты приняла мою волю и сохранила ее в своем верном сердце, где она сияет, как алмаз. Я знаю, что в сновиденье ты всю ночь таинственно охраняла сон ребенка. И пока тело его спало, глубоко дыша, ты несла в своих ладонях его хрупкую душу, как хрустальный шар, и грудь твоя вздымалась от великих предчувствий".

Я испытывал потребность обменяться с ней обещанием, так как она собиралась уезжать с францисканкой и братом в печальное путешествие. Но беспокойство мое становилось тяжелым, как тоска, словно я был под угрозой действительной опасности. И я сознавал, что это беспокойство вызывает во мне Виоланта малейшим своим движением.

Она очаровывала меня всегда, когда взоры мои падали на нее. Сидя на скале, как и в первый день на каменном цоколе, она походила на неподвижную статую. И снова, казалось мне, она была с нами и в то же время отсутствовала, и я снова подумал:

-- Судьбе угодно, чтобы она осталась нетронутой. Она может без стыда отдаться только какому-нибудь богу. Никогда ее чрево не понесет безобразящего его бремени, никогда прилив молока не исказит чистого очертания ее груди...

С внутренним порывом, словно желая сбросить иго, я вскочил на ноги; и, обращаясь к той, что ходила, собирая цветочки в расщелинах:

-- Если вы не устали, Анатолиа, - сказал я ей, - хотите подняться со мной на вершину?

Виоланта сидела, не меняя позы, держа вуаль между пальцами, - бесстрастная, словно ничего не слыша. Но я понимал, что ее зрачки не смотрели на окружающие предметы, и смутился, как бы почувствовав на себе силу очарования, исходящего из таинственных глубин, куда были погружены ее взоры.

-- Возвращайтесь скорее! - произнес Оддо с просьбой в голосе, выражая всем своим худым лицом гнетущее чувство, какое вызывали в нем эти высоты, как бы постоянный страх головокружения. - Мы подождем вас.

Вершина Кораче высилась в небе обнаженная и остроконечная, как шишак, слегка наклонившись к югу; тропинка к ней вела по крутой гряде, резко разделяющей оба склона. Дорога была трудная и опасная, и я предложил Анатолии опереться на мою руку; она вложила свою руку в мою и шла, улыбаясь, хотя и пошатываясь иногда от неровностей пути. Мы уже исчезли из глаз сидящих внизу; свободные и одинокие, мы чувствовали себя властелинами огромного пространства. Нам казалось, что с каждым дыханием очищалась кровь в наших жилах и тела становились легче. А острый запах, распространяемый редкими горными травами под палящими лучами солнца, запах, напоминающий лекарства, казалось, ускорял ритм нашей жизни.

Мы остановились, охваченные внезапной тревогой, и наши руки, крепко сжимавшие одна другую, разъединились. Я заглянул в глаза моей спутницы, но она не улыбнулась мне. Ее лицо приняло серьезное, почти печальное выражение, как бы затуманенное сожалением.

-- Еще одно маленькое усилие, - сказал я, побуждаемый безумным желанием достигнуть вершины. - Еще несколько шагов, и мы у цели.

-- Я не могу идти дальше, - повторила она упавшим голосом, который, казалось, не принадлежал ей. И она провела руками по лицу, словно что-то отгоняя от него.

Потом она слабо улыбнулась.

-- Какой странный обман зрения! - произнесла она. - Вершина еще далеко, но кажется, что мы уже достигли ее, чем выше поднимаешься, тем дальше она уходит...

-- Есть души, которые страдают там, внизу... Вернемся, Клавдио, - прибавила она, и я никогда не забуду выражения ее голоса, выразившего в этих коротких звуках такую бездну затаенного.

-- Дорогая, дорогая Анатолиа! - воскликнул я, беря ее за руки, преисполненный неведомым чувством, вызванным во мне этими простыми словами, в которых я видел неоспоримое указание на почти Божественное внутреннее побуждение ее души. Позвольте мне повторить вам то, что не раз говорило вам мое молчание... Где лучше, чем на этих высотах, я смогу высказаться, Анатолиа, перед вами, высшим из существ?

Лицо ее покрылось бледностью, вызванной не радостной вестью, давно ожидаемой и желанной, но невидимым ударом, нанесенным в живую плоть; и хотя с виду она оставалась спокойной, душа ее в каком-то трепете страха инстинктивным движением ужаса бросилась ко мне - я постиг это не взглядом, а тем неведомым чувством, которое проявляется во внезапной вибрации человеческих нервов и затем исчезает, оставляя пораженным наше сознание.

Она бросила вокруг себя взгляд, полный неизъяснимого беспокойства.

-- Что с вами, Анатолиа? - спросил я, изумленный изменившимся выражением ее лица и бессвязными словами.

И одна мысль, как молния, рассеяла мое недоумение. "Самоотверженная мученица, издавна привыкшая к своей мрачной темнице среди старых стен, не была ли она внезапно охвачена таинственным ужасом, паникой, царящей в пустынности этих угрюмых извилистых скал?" Несомненно, она находилась во власти ужасных чар, ее ум мутился.

У наших ног со всех сторон открывались мрачные виды под ослепительными лучами солнца. Цепь скал лежала перед нами до последней вершины во всей своей печальной наготе; она высилась, как чудовищная груда гигантских бесформенных предметов, сохранившаяся к ужасу людей как свидетельство первобытного титанического творчества. Поверженные башни, пробитые стены, опрокинутые цитадели, обрушивающиеся купола, разрушенные колоннады, изувеченные колоссы, остовы кораблей, крупы чудовищ, скелеты титанов - чудовищная громада рисовала все, что есть громадного и трагического, своими выпуклостями и расщелинами. В прозрачности далей я ясно различал малейшее очертание скалы, на которую Виоланта указала мне в окно своим творческим жестом, словно она лежала передо мной в бесконечно увеличенном виде. Наиболее далекие вершины вырисовывались в небе с такой же резкой отчетливостью, как лежавшие перед нами осыпавшиеся края кратера, ярко освещенные солнцем. Кратер, подобно громадной разверзшейся пасти, открывал свой круглый головокружительный провал. Частью серый, как пепел, частью красный, как ржавчина, он пересекался местами длинными полосами белыми и блестящими, как соль, которые вода, собравшаяся на дне, отражала в своей металлической неподвижности. А напротив нас, подобно окаменевшему стаду, висело над пропастью Секли - одинокое селение, где с незапамятных времен маленький трудолюбивый народ занимается выделкой струн для музыкальных инструментов.

-- Вы устали, - сказал я моей спутнице, стараясь привлечь ее к скале, которая могла заслонить от нее вид на пропасти и вернуть ей сознание устойчивости. - Вы устали, Анатолиа, эта усталость вам непривычна, и этот вид, быть может, несколько пугает вас... Прислонитесь к скале и закройте на несколько минут глаза. Я останусь возле вас. Вот моя рука. Я сумею свести вас вниз. Закройте же глаза...

-- Нет, нет, Клавдио, - сказала она, - не беспокойтесь.

Потом, помолчав, она произнесла каким-то таинственным, изменившимся голосом.

-- Это не то... Если я закрою глаза, быть может, я снова увижу...

Мое сердце трепетало от какого-то неведомого волнения. Лицо Анатолии снова приняло хотя и грустное, но спокойное выражение, и во всем ее существе выражалась твердая воля подавить свое страдание, и все-таки в силу каких-то неясных сопоставлений мне вспомнились внезапная тревога Антонелло, его беспокойство, служившее ему неизменным предупреждением, предвидения, мелькавшие в его бледных глазах.

Вы встали и вышли из комнаты, легкая, как дуновение, и не знаю почему, мне казалось, что ваше лицо орошено слезами... Скажите, Анатолиа, скажите мне, вы плакали, вам дорога была моя мечта?

Она не отвечала, но, держа ее за руку, я ощущал, как чистейшая кровь ее сердца притекала к концам ее пальцев.

-- В тот вечер, - продолжал я, желая опьянить ее надеждой, - возвращаясь в Ребурсу, я увидел, как над одной из моих старых башен заблистала звезда; и так велика была уверенность, влитая в мою душу вашим присутствием, что я принял эту случайность за Божественное указание. С тех пор в ее сиянии я вижу два образа... Вы знаете, чей другой. Я слышу еще первые слова, с которыми вы обратились ко мне при встрече, слова незабвенные: "Ее душа великой доброты". И весь день образ, вызванный вами, не отходил от нас, как бы указывая мне свой выбор. И в недалеком будущем она сама проводит вас до порога жилища, некогда озаренного ее улыбкой, а теперь пустынного... Взгляните туда!

Она взглянула на далекие башни Ребурсы в глубокой долине, на которую нависшие облака отбрасывали широкие круги тени, потом она медленно перевела свой взгляд на Тридженто, и на лице ее отразилась мучительная душевная борьба. Она покачала головой и отняла свою руку от моей.

-- Счастье не суждено мне, - произнесла она печальным, но твердым голосом, устремив свои взоры на сад своей скорби, на обиталище своей муки. - Я, как и Массимилла, посвятила себя, и мой обет ненарушим, как и ее. И это не только добровольный поступок, Клавдио. Я сознаю теперь, что эта жертва необходима, и я не могу отказаться от нее. Сейчас, когда вы предложили мне подняться с вами на вершину, вы слышали мой ответ. Вы видели, как легко казалось мне сначала подниматься вместе с вами, опираясь на вашу руку. Но затем... я не могла идти дальше, мы не достигли вершины. Видите: я стою, прикованная к скале. Вы предлагаете мне дар, всю цену которого вы не сознаете так хорошо, как сознаю ее я, и вот я подавлена тяжкой печалью, гнета которой я боюсь не выдержать, я, никогда не боявшаяся страданий!

рядом с собой трепет чего-то бесконечно великого и таинственного, подобно изображению божеств, скрытых под покрывалами в святилище храмов. Ее голос звучал почти возле моего уха, и в то же время он доносился до меня из бесконечной дали. Она произносила простые слова, но они зарождались на вершинах жизни, достигая которых человеческая душа преображается в идеальную Красоту.

-- Взгляните туда! Взгляните на дом, где с первого же дня мы встретили вас, как брата, где отец наш приветствовал в вас сына, где вы нашли нетронутой память о ваших дорогих умерших. Посмотрите, как он кажется далеко. А между тем я чувствую себя связанной с ним тысячью невидимых нитей крепче всяких цепей. Мне кажется, что даже отсюда жизнь моя всецело слита с проблесками жизни, слабо тлеющей там... Ах, быть может, вы не понимаете этого! Но подумайте, Клавдио, о жестокостях судьбы, грозящих нам, подумайте о несчастной безумной матери, об измученном и подавленном горем старце, о брате - об этой жертве, непрестанно трепещущей на краю безумия, и о другом, которому грозит та же кара, и об ужасе заражения, об одиночестве, тоске... Ах, нет, вы не можете понять! С первого же дня я боялась огорчить вас, я старалась оградить вас от жесточайших печалей, скрыть от вас сильнейшие скорби, я старалась всегда стоять между вами и нашим страданием... Редко, быть может, даже ни разу, вы не дышали истинной печалью нашего дома. Мы ходили с вами по саду, среди цветов, которые мы снова полюбили для вас, и в этом заброшенном саду вам удалось воскресить некоторые умершие мечты... Но подумайте о наших тайных муках! Вы не можете этого видеть, но я отсюда вижу все, что происходит там, позади стен, словно они из стекла, и я стою, прислонившись к ним лицом. Можно подумать, что жизнь за ними замерла. Отец и сын сидят, запершись в одной комнате; они не решаются выйти, не решаются заговорить, прислушиваются к малейшему шуму, увеличивая страдания друг друга, и оба бессильно ждут моего возвращения, насторожившись, с надеждой различить шум моих шагов и мой голос. А она вне себя, она ищет меня по всем коридорам, по всем комнатам, громко зовет меня, останавливается перед запертой дверью, прислушивается или стучит, и две несчастные души слышат ее громкое дыхание, вздрагивают при каждом ударе и беспомощно смотрят друг на друга - с каким мучением, о Боже!

Невольным движением она поднесла руки к вискам, как бы стараясь сдержать боль, и, отделившись от скалы, подалась вперед к далекому жилищу скорби. И в течение нескольких мгновений с сердцем, охваченным тоскою, я тоже стоял, наклонившись над пропастью, не спуская взгляда с далекого жилища, где томились эти души.

-- Подумайте, - продолжала она разбитым голосом, - подумайте, Клавдио, что станется с ними, если меня не будет, если я покину их! Даже, уходя ненадолго, я испытываю какое-то сожаление и раскаяние. Каждый раз, когда, уходя, я переступаю порог, мрачное предчувствие сжимает мне сердце, и мне чудится, что, вернувшись, я найду дом, полный слез и криков...

Неудержимая дрожь потрясала ее всю, и глаза расширились, как бы созерцая что-то ужасное.

И несколько мгновений она не могла произнести ни слова.

Я смотрел на нее с невыразимой тоской, моя душа страдала от судорожных подергиваний ее губ. Ужасное видение, мелькнувшее перед ее глазами, предстало передо мной, и я увидел бледное худое лицо Антонелло, его быстрое помаргиванье, скорбную улыбку, неуверенные движения и приливы ужаса, внезапно охватывающие и потрясающие, как гибкий тростник, его длинное худое тело.

-- Антонелло... хотел лишить себя жизни. Я одна знаю это... Этого никто не знает, даже Оддо. Увы!

Она стояла, прислонившись к скале, не в силах победить своей дрожи.

Она задыхалась от волнения и судорожно сжимала пальцами горло, словно шнурок душил ее самое в эту минуту. Она дрожала обессилевшая, не имея мужества вспомнить, - она, которая сумела удержать свои вопли при виде бесчувственного тела, придать мужскую силу своим рукам, вернуть его к жизни, не зовя никого на помощь, скрыть в себе ужасную тайну и продолжать жить со страшным видением, запечатлевшимся в ее душе, переходя от опасения к опасению, от тревоги к тревоге! В величайшем откровении своего сердца она явилась мне жертвой безнадежно преданной любви, коренившейся в наиболее сокровенных глубинах ее существа. Казалось, что голос крови вопиет из всех ее жил, кровные узы опутали ее всеми фибрами.

Она родилась, чтобы до смерти нести эти нежные роковые цепи. Она готова была сжечь себя на жертвенном огне, чтобы напитать меркнущее пламя своего очага. "Какой же невероятной любовью любила бы она создание своей плоти?"

-- Вы говорите об отречении, - заговорил я, делая сильное усилие выразить свою мысль, потому что все казалось мне незначительным и слабым перед величием и красотой этого возвышенного чувства. - Вы говорите об отречении, Анатолиа, но вы забываете, что я тоже с первого же дня почувствовал, что в вашем доме я нашел отца, сестер и братьев, вы не знаете, что и в моем сердце тоже живет жалость к отцу и брату, несравнимая с вашей, ибо ваша сверхчеловечна, но готовая служить им и помогать вам...

Она покачала головой:

и опасный пыл, которые по временам мелькают в вас. Вас волнует жажда борьбы и власти, вы хотите всеми способами принудить жизнь выполнить все свои обещания. Вы молоды, вы гордитесь вашей кровью, вы господин своей силы и уверены в правоте своих заветов. Кто сможет положить предел вашей победе?

Как бы охваченная внезапным откровением, она произнесла последние слова своим ясным теплым голосом, и они вызвали во мне трепет, по которому я постиг, какой мужественной вдохновительницей сил могла быть эта девственница, которая, несмотря на свою доброту и терпение, обладала древним инстинктом своего властительного рода.

-- Представьте себе, Клавдио, завоевателя, который влечет за собой повозки с больными и готовится в битву, созерцая их искаженные лица и слушая их вопли. Вы можете представить себе это? Жизнь жестока, и тот, кто решил бороться с ней, неизбежно должен присвоить и себе это качество, рано или поздно какое-нибудь препятствие вызовет его раздражение и гнев... - Ей удалось подавить приступ волнения; и теперь она говорила спокойно и уверенно без малейшей дрожи. - А я, сама я... Не наступит ли день, когда и я забуду их? Не буду ли и всецело охвачена новыми привязанностями, новыми заботами, опьянением ваших надежд? Слишком велик тот долг, Клавдио, какой вы хотите возложить на спутницу ваших трудов. В моей памяти сохранились ваши слова... Увы! Невозможно поддерживать два пламени одновременно! Новое пламя вскоре станет так требовательно, что я вынуждена буду пожертвовать ему всеми благами моей души. А прежнее так слабо, что достаточно мне отвернуться от него, и оно погаснет.

Она смолкла, поникнув головой. Но быстрым движением, как бы снова охваченная своей первой тревогой, она оглянулась вокруг; и движение ее пересохших губ сказало мне об ее жажде. Затем она обернулась ко мне и, пристально глядя мне в глаза, спросила с каким-то внутренним порывом:

-- Действительно ли ваше сердце избрало меня? Вы до глубины исследовали его? Обманчивая мечта не затуманила от вас истины?

-- О, что вы говорите, Анатолиа?

Она отошла от скалы, сделала несколько неверных шагов и остановилась, как бы прислушиваясь, обеспокоенная, взволнованная.

-- Есть души, которые страдают на этом пути, - повторила она с тем же выражением, что и в первый раз.

И несколько секунд она стояла в раздумье, слабым движением проводя рукой по лбу.

-- Завтра я уезжаю. Я должна проводить Массимиллу. У меня не хватает мужества отпустить ее одну с братом. Я должна проводить ее до дверей ее убежища. Она будет молиться за нас... Я знаю, что она идет туда не за утешением, а как на смерть, поэтому я должна быть с ней. Для нее это конец всему. Я буду в отъезде несколько дней. В продолжение нескольких дней только одна из нас останется в Тридженто... Она старшая, она почти имеет право... Она достойна... Не знаю, ваше сердце, быть может, подскажет вам истину... Клянусь вам, Клавдио, я буду молиться со всем пылом моей души, чтобы по возвращении я узнала, что все совершилось ко благу каждого... Как знать, быть может, великое благо ожидает вас. Я верю, Клавдио, в вашу звезду. Но на мне лежит запрет... Я не умею высказать, не умею высказать... Моя воля омрачена... Сейчас вот меня охватил необъяснимый страх, и потом... печаль, печаль, еще неведомая мне...

Она остановилась подавленная, растерянная, задыхающаяся, как если бы она восприняла чувство бесконечной скорби, разлитой кругом нас в палящих лучах солнца.

-- Как вы страдаете, и вы тоже! - прошептала она, не глядя на меня.

И, протягивая мне обе руки последним усилием воли, она сказала:

Она отвернулась от меня, глаза ее были полны слез. Я поцеловал ее руки.

-- Прощайте! - повторила она, делая движение по направлению к спуску. Но тут же оперлась на скалу.

-- Умоляю вас, Анатолиа, подождите! - говорил я, поддерживая ее. - Побудьте еще немного здесь в тени, соберитесь с силами. Спускаться будет трудно.

-- Нас ждут! Нас ждут! - бормотала она, как бы вне себя, заражая меня своей безумной тревогой. - Пойдемте, Клавдио! Я буду опираться на вас. Если мы останемся еще, мне будет хуже, я не смогу сделать ни шага... О, какая ужасная жажда мучит меня!

сверкали металлическим блеском неподвижные воды озера. Быстрые образы, создание лихорадочного бреда, проносились в моем мозгу: широкая розовая река, покрытая кувшинками, Виоланта, перегнувшаяся за борт лодки, наклонившаяся к цветам и вдыхающая их сырость, жесткость ее взгляда, резкая складка сдвинутых бровей...

Мы вздрогнули, когда внезапно до нас долетела волна каких-то непонятных звуков. Строгое молчание этих пустынных высот казалось нам ненарушимым. Это неожиданное вторжение звуков при нашем волнении поразило нас, как явление необычайное. Анатолиа прижалась к моей руке, вопросительно глядя на меня расширенным взором.

-- Это в Секли, - сказал я. - Это колокола Секли...

Я узнал звук колоколов, и мы слушали их, стоя рядом, склонившись к звучной пустоте кратера в тени, отбрасываемой на нас скалой.

Звучный, как гигантские цимбалы, пустой кратер воспринимал колеблющиеся волны металлических звуков и сливал их в глухой непрерывный гул, распространявшийся до бесконечности в залитой светом пустыне. Над всем этим одиночеством, где первобытная громада, искаженная в тысячи выражений бешенства и скорби, высилась над рыжеватой долиной, по которой змеей извивалась река, над разветвлениями гор, спускающихся до отдаленного моря, повсюду проносилось таинственное слово бронзового голоса, отраженного громадной огнедышащей пастью. Казалось, он несся все дальше и дальше в безграничном пространстве за долины, горы и моря, туда, где терялся мой усталый взор, туда, куда мчалась, подобно ветру, насыщенному цветочной пыльцой, моя мысль, бесформенная и непонятная, но одаренная сокровенной творческой силой. Огромное неясное чувство, в котором кипели бесчисленные ощущения скорби и радости, прошлого и будущего, смерти и жизни, мучило мою душу, казалось, разметывало ее и открывало в ней пропасти, как буря в океанах.

огня, как иногда искривление предсмертной судороги остается на губах умершего. И мой взгляд остановился на жалких домиках Секли, этого хрупкого гнезда людей, едва выделяющегося на скалах, к которым оно прилепилось. И передо мной мелькнуло фантастическое видение этого простого, тихого народа, с незапамятных времен занимающегося выделкой из кишок ягнят музыкальных струн, предназначенных выражать на языке искусства величайшие мечты жизни и распространять опьянение ими в мир среди мириад неведомых душ.

Гул все разливался в пылающем воздухе, по-прежнему ровный и непрерывный. Моя спутница неподвижно стояла рядом со мной, и я не решался заговорить и нарушить очарование. Но вдруг она отвернулась и разразилась рыданиями, как если бы она увидела последние минуты агонии. Закрыв лицо руками и прислонившись к скале, она отчаянно рыдала.

-- Анатолиа, Анатолиа, что с вами? Ответьте, Анатолиа! Скажите мне хоть слово, хоть одно слово!

И не в силах преодолеть своего беспокойства я сделал движение взять ее за руки, чтобы отвести их от лица. Но близко от нас я услышал чьи-то быстрые шаги по камням, тяжелое дыхание, чья-то тень мелькнула передо мной.

-- Это вы, Виоланта?

и только глаза сверкали сквозь ткань.

Она остановилась около скалы, враждебная, с запрокинутой головой, словно задыхаясь, и, вероятно, ей было тяжело дышать, но она не откинула вуали. Быстрое дыхание вздымало ее грудь и колебало вуаль, непреодолимая дрожь сотрясала ее руки, перчатки на которых были разорваны: разорваны, быть может, об острые камни при каком-нибудь опасном падении.

-- Мы вас ждали, - произнесла она, наконец, прерывающимся, несколько свистящим голосом. - Мы долго ждали вас. Так как вы не шли, я пошла... вам навстречу.

Я видел сквозь вуаль судорожное движение ее губ. Под удушливой синей маской, которую она не хотела поднять, я воображал искаженное лицо. И с минуты на минуту моя внутренняя буря росла с такой быстротой, что я был не в силах разжать губы. Но я чувствовал, что потребность молчания охватила не только меня одного.

Над нашими головами раздавался непрерывный гул колоколов, отражаемый кратером.

-- Пойдемте, - тихо сказала она, не глядя ни на меня, ни на сестру.

И мы начали молча спускаться, сопровождаемые звоном колоколов, в ослепительном свете солнца. Трудный спуск казался бесконечным! Они то шли впереди меня, то отставали, и, когда они пошатывались, я поддерживал то одну, то другую. Каждое мгновение сердце мое сжималось от страха, что они лишатся чувств. Когда колокола в Секли смолкли, мы испытали обманчивое облегчение, но скоро мы заметили, что в тихом воздухе наше сдавленное дыхание увеличивало наши страдания, и нам казалось, что мы слишком ясно слышим шум нашей крови.

С диким упорством Виоланта продолжала задыхаться под своей синей маской. Несомненно, страшная жажда жгла ее горло, как мне и сестре. Когда я брал ее руку, поддерживая на неровностях пути, я видел сквозь разорванную перчатку капли крови на царапинах и с глубоким потрясением я вспоминал цветущий кустарник.

Позднее в долине, где нас ждали мои слуги с мулами и где мы передохнули, томимые жаждой и измученные усталостью, я в последний раз слил трех княжон в одну бесконечно-прекрасную и скорбную гармонию.

Скалы, расположенные амфитеатром, представляли вид колизея, построенного с искусством циклопов, изъеденного веками бесчисленными непогодами, но сохранившего отпечаток чудных следов. На них виднелись отрывки неведомых письмен, непостижимые тайны Жизни и Смерти; в извилистых жилах камня текла сущность божественной мысли, а в наклонах бесформенных масс таился символ, как и в позах бессмертных статуй.

Здесь мы остановились, здесь я в последний раз воспринял их гармонию.

Крестьянин, похожий на того, который срезал серпом ветви миндалевого дерева, проводил нас к источнику скрытому в углублении грота. Источник журчал, прозрачный и холодный, и над водой плавала деревенская чашка из коры, пробитая, без дна, подобно ненужной оболочке плода.

Я подал Анатолии другую чашку, принесенную крестьянином. Но Виоланта, не дожидаясь, приподняла вуаль надо ртом и, наклонившись к струе, пила ее длинными глотками, как дикое животное.

ей слабую песнь, и ее поза вызвала в моей душе все очарование ее фонтанов. Несмотря на усталость, она не ослабевала, напротив, она держалась прямо, как бы застыв в немой враждебной гордости. Еще раз все окружающие предметы признавали власть ее присутствия, и невидимые узы сплетали ее тайну с тайнами окружающего. Еще раз она направляла мои мысли в далекие времена, к античным образам Красоты и Скорби. Она была среди нас и словно отсутствовала. И в молчании она, казалось, говорила мне подобно Деянире: "Я владею заключенным в бронзовую вазу античным даром древнего Кентавра".

Анатолиа сидела возле своего задумавшегося брата, одной рукой обнимая его за плечи, и чело ее мало-помалу прояснилось, словно озаряемое светом ее души.

Массимилла, быть может, прислушивалась к слабому и неясному голосу источника: она сидела, охватив свое усталое колено сплетающимися пальцами.

Облака над нашими головами растаяли, оставив легкие следы, подобно белому пеплу, остающемуся на потухших кострах. Вокруг нас вершины скал пламенели на солнце, резко выступая на лазури своими величественными очертаниями. Огромная печаль и огромная скорбь ниспадали с небес в пустынную ограду, как чудодейственное питье в глубокую чашу.

Здесь отдыхали три сестры, здесь я в последний раз воспринял их гармонию.



Предыдущая страницаОглавление