Предписания доктора Мэригольда.
I. Принять немедленно.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Диккенс Ч. Д., год: 1865
Категория:Повесть

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Предписания доктора Мэригольда. I. Принять немедленно. (старая орфография)



ОглавлениеСледующая страница

ПОЛНОЕ СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ ЧАРЛЬЗА ДИККЕНСА 

КНИГА 19. 

БЕЗПЛАТНОЕ ПРИЛОЖЕНИЕ к журналу "ПРИРОДА И ЛЮДИ"
1909 г. 

Станция Мегби. 

Предписания Доктора Мэригольда. 

Перевод Е. М. Чистяковой-Вер. 

ПОД РЕДАКЦИЕЮ
М. А. Орлова. 

С.-ПЕТЕРБУРГ.
Книгоиздательство П. П. Сойкина. Стремянная, собств. д. No. 12. 

Предписания Доктора Мэригольда*).

*) В этой повести Диккенсом написаны главы: I, VI и VIII; остальные принадлежат перу: мисс Мэльголлэнд, Коллинза, мисс Стрэттон, Торнбэри и Гасквин. 

I. Принять немедленно.

Я мелочной разносчик; отца моего звали Виллум Мэригольд. Многие, бывало, говорили ему, что его имя Виллиам, но он повторял: "Нет, меня зовут Виллум"... Лично я смотрю так на дело: если в свободной стране человеку не позволяют знать свое собственное имя, что же позволяется ему в стране рабства?

По метрическим книгам нельзя было бы решить этого спора: Виллум Мэригольд явился на свет раньше того, как их завели, да и умер тоже. Впрочем, оне не касались бы его, если бы даже и были заведены при его жизни.

Сам я родился на большой дороге Королевы, только тогда она называлась большой дорогой Короля. Когда это случилось, мой отец привел к моей матери доктора; доктор оказался очень добрым господином, он не взял денег, а согласился принять от моих родителей в знак благдарности только чайный поднос. Из почтения к нему меня назвали "доктором". Вот почему меня зовут доктор Мэригольд.

Теперь я человек средних лет, крепкого сложения; я ношу длинные чулки и жилет с рукавами, застежки которого вечно разстегиваются; поправляйте их, как хотите: оне вечно лопаются, как струны. Бывая в театре вы, конечно, видали, как скрипач слушает свою скрипку, точно она тайком шепчет ему, что ей кажется, будто она не в порядке, видали, как он настраивает ее, а вслед затем слыхали, как лопаются её струны. Скрипка походит на мой жилет, конечно, если допустить, что между жилетом и скрипкой может существовать сходство.

Я люблю белые шляпы и ношу на шее шарф, завязывая его удобно и широко. Самое лучшее положение, по моему, сидячее. Из всех моих золотых вещей я предпочитаю перламутровые запонки. Вот каков я.

Да, доктор получил красивый поднос! На нем виднелась картина, изображавшая крупную женщину, идущую в церковь по извилистой усыпанной гравием дорожке, и двух лебедей, направлявшихся туда же.

Называя ее "крупной женщиной", я не хочу сказать, чтобы она была толста; напротив, её высокий рост заменял ей толстоту. Я часто видал этот поднос после того, как сделался невинной, улыбавшейся (или, лучше сказать, визжавшей) причиной того, что доктор поставил его на стол в своей приемной комнате.

Когда, бывало, отец с матерью заезжали в ту местность, где стоял дом доктора, я зачастую просовывал свою голову (помнится, моя мать говорила мне, что в то время надо лбом у меня вились мягкия кудри, хотя теперь вы отличили бы мою голову от швабры только потому, что у швабры есть рукоятка), итак, бывало, я просовывал голову в дверь комнаты доктора; доктор всегда с радостью встречал меня. Он говаривал:

- А, мой собрат! Войди же, маленький доктор медицины. Что ты думаешь о шести пенсах?

Нельзя вечно жить, вы это знаете. Не могли вечно жить мой отец и моя мать. Прежде чем умереть, человек разрушается постепенно, раньше всего гаснет его разум. Так было и с моими родителями. Сперва потерял разсудок отец, потом мать. Они никому не делали вреда, но все же их состояние причиняло безпокойство той семье, в которой я поместил их.

Мои старики давно перестали торговать, тем не менее они только и жили мыслью о своем деле. Когда на стол клали скатерти для обеда, мой отец начинал чистить блюда и тарелки, как мы делаем это, когда раскладываем глиняную посуду для продажи; только он потерял навык и ловкость, большею частью ронял вещи и оне разбивались. Старуха, привыкшая сидеть в фуре и подавать мужу все товары, теперь тоже подавала ему в руки все вещи, составлявшия имущество их квартирохозяев; старики с утра до ночи возились, играя в продажу. Наконец, мой отец слег; он промолчал три дня, потом стал кричать на старинном наречии: "Сюда, все мои веселые товарищи!", товарищи "по клубу соловьев", над которым красовалась вывеска "капуста и ножницы". В клубе, конечно, певцы могли бы прекрасно петь, только у них не было хороших голосов и слуха. "Сюда, сюда, мои веселые товарищи! Вот образчик негодного старого разносчика, потерявшого все зубы, страдающого болью каждой кости в теле. Образчик этот хорош, он был бы хорош, как сама жизнь, если бы не оказывался лучше, и так же дурен, как она, если бы не был гораздо хуже, и нов, если бы не износился вполне! Купите образчик разносчика, который в свое время поглотил с женщинами больше взрывчатого вещества, чем этого нужно для того, чтобы взбросить крышку прачешного котла на много тысяч мил выше месяца, настолько же тысяч миль выше месяца, сколько нуль, разделенный на национальный долг, приносит нулей таксе для бедных. Ну, вы, деревянные сердца, соломенные люди, что вы дадите за этот товар? Шиллинг, десять пенсов, восемь, шесть, четыре, два пенса? Кто сказал два пенса? Господин в уродливой шляпе. Мне, право, стыдно за него, у него совсем нет духа общественности. Ну, я теперь вам вот что предложу: не хотите ли взглянуть на образчик старухи, бывшей женой старого разносчика? Она давно, давно вышла за него замуж. Даю вам честное слово, это произошло в ноевом ковчеге; единорог не поспел помешать сделать церковное оглашение, затрубив в свой рог. Сюда! Что вы дадите за обоих? Я не сержусь на вас за то, что вы так медлите. Если вы набьете цену, это только даст некоторый кредит вашему городу. Я дам вам грелку за даром и одолжу жарильную вилку на всю жизнь. Скорее! Что вы скажете на такое великолепное предложение? Скажите два фунта, скажите восемьдесят шиллингов, скажите фунт, скажите десять шиллингов, пять, скажите два и шесть пенсов. Вы не даете и двух и шести пенсов? Вы предлагаете два и три. Ну, я их лучше отдам вам, если вы окажетесь достаточно привлекательны!... Отвезите в фуре старика и старуху и похороните их".

Это были последния слова Виллума Мэригольда, моего отца. Он и его жена, а моя мать, исполнили то, что он говорил. Я это знаю, так как шел сзади них в трауре.

Мой отец умел хорошо вести свое дело, чему доказательством служат его предсмертные слова. Но я превзошел его. Я не говорю этого из пристрастия к себе; решительно, всякий, умеющий делать сравнения человек, презирает мое превосходство. Я стремился приравнять себя к другим общественным ораторам, членам парламента, к людям, говорящим на платформах или стоя за пюпитрами, к адвокатам, знающим законы; я заимствовал от них все хорошее, все дурное оставляя в стороне. Теперь вот что я скажу: я сойду в могилу, объявляя, что из всех промыслов Великобритании хуже всего обходятся с промыслом разносчиков. Почему наше занятие не профессия? Почему у нас нет привилегий? Почему мы принуждены покупать разносчичьи свидетельства, когда этого не требуется от политических разносчиков? А какая же между нами разница? Только та, что мы - продавцы дешевого товара, а они - дорогого? Иной разницы, служащей в их пользу, я не вижу, все преимущество на нашей стороне.

Посмотрите, например: положим, наступило время выборов. Я стою на подножке моей фуры среди рынка в субботний вечер. Я раскладываю самый разнообразный товар и говорю: "Мои свободные и независимые слушатели, я доставлю вам такой случай, какого у вас еще не было со дня вашего рождения и даже еще раньше. Я скажу вам, что я сделаю с вами. Вот пара бритв, оне, право, обреют вас чище, нежели опекунский совет! Вот утюг - он стоит того, чтобы за него заплатили столько золота, сколько он весит. Вот сковорода, до такой степени пропитанная эссенцией бифштексов, что вам придется остаток вашей жизни жарить на ней хлеб и помакивать его в нее, и это вполне заменит вам мясную пищу; вот чудный хронометр: он обделан в такую плотную серебряную оправу, что им можно случаться в дверь, вернувшись домой с общественного митинга, и стуком этим разбудить вашу жену и семью, оставив молоток для почтальона; вот полдюжины тарелок, на них вы можете играть, как на цимбалах, для ублаготворения вашего ребенка, когда он насупится. Погодите, я покажу вам вещи другого рода, вот что я вам покажу: смотрите на эту скалку; если ребенку удастся впихнуть ее в рот, когда у него пойдут зубы и потереть ею десны, он захохочет, точно его щекочут, и при этом у него выйдут двойные зубы. Стойте! Я вам покажу еще многое другое; мне не нравится ваш вид. Я вижу, что вы не купите у меня ничего, пока я не потерплю убытка из-за вас; ну, я согласен лучше потерпеть убыток, нежели не получить денег сегодня вечером. Вот зеркальце, в нем вы увидите, как вы сделаетесь безобразны, если не прибавите цены. Ну, что вы дадите мне? Фунт? Нет? У вас нет фунта? Может быть, десять шиллингов? Нет, вы не дадите мне и десяти шиллингов, так как вы должны их лавочнику. Ну, хорошо, вот что я вам скажу: я положу на подножку все - бритвы, сковороду, хронометр, скалку и зеркало, берите их за четыре шиллинга, а я сдам вам шесть пенсов за безпокойство".

Мои свободные и независимые слушатели (он начинает совершенно так же, как я), я доставлю вам такой случай, которого не было у вас со дня вашего рождения, а именно случай отправить меня в парламент. Слушайте, что я сделаю для вас. Интересы этого великолепного города возвысятся над интересами всего цивилизованного и нецивилизованного мира. Ваши железные дороги будут проведены - у ваших соседей нет. Все ваши сыновья поступят в почтовое ведомство. Британия улыбнется вам, а Европа взглянет на вас. Смотрите - здесь ваше общее благополучие; насыщение мясной пищей, золотые поля, полное довольство дома, шум одобрения ваших сердец, - все это совмещается во мне! Хотите вы меня выбрать? Не хотите? Хорошо же, слушайте же, что я сделаю с вами. Я дам вам все, чего вы пожелаете! Скажите, что вам нужно: церковная такса или уничтожение её? Увеличение налога на солод или уничтожение его? Всеобщее обучение или полнейшее невежество? Отмена розог в армии или наказание розгами каждого солдата по разу в месяц? Унижение мужчин или право женщин? Скажите же, что вам нужно? Выбирайте, я буду держаться вашего мнения. Товар ваш, на каких угодно условиях! Ну, вы все еще не соглашаетесь? Хорошо же! Слушайте, вы, свободные и независимые избиратели, я горжусь вами! Вы составляете благородное и просвещенное общество, я считаю честью для себя быть представителем вашего общества, так как это составляет высшую точку, до которой могут вознести человека крылья его ума и духа, а потому я предлагаю вам следующее: даровой вход во все трактиры вашего великолепного города. Довольно вам этого? Нет? Вы не берете товара. Ну, хорошо! Я все-таки не поеду дальше разыскивать другого, более великолепного города, раньше чем не выскажу вам, что я еще сделаю. Возьмите мой товар и я разсыплю две тысячи фунтов по улицам вашего города; пусть каждый кто пожелает, собирает их. И этого еще недостаточно? Ну, взгляните сюда, я иду на последнее. Я разсыплю две тысячи пятьсот фунтов. А вы все еще не согласны? Сюда, миссис! Ведите лошадь. Нет, стойте еще мгновение, мне не хочется отвернуться от вас, хотя бы в шутку; ну, я увеличу сумму до двух тысяч семисот пятидесяти фунтов. Вот берите товар на каких угодно условиях, а я вам выложу 2.750 фунтов на подножку фуры. Я разсыплю их по улицам вашего великолепного города, чтобы каждый, кто захочет, собрал деньги. Что вы скажете? Лучше вы не найдете ничего, а хуже очень возможно. Берете? Ура, торг заключен, и я получу место в палате!

Разносчики дорогого товара безсовестно льстят народу, мы же нет. Мы говорим всем правду прямо в лицо, мы стыдимся ухаживать за людьми. Наши соперники лучше нас умеют расхваливать свой товар. У нас считается, что легче всего продать ружье да очки. Я часто говорю о ружье с четверть часа, но, рассказывая о его достоинствах, о том, что оно застрелило, я никогда и в половину не захожу так далеко, как разносчики дорогого товара, когда они расхваливают свои ружья, свои большие ружья, которые им поручено расхваливать. Притом я забочусь о себе, меня никто не посылает на площадь и мои ружья не знают, что я говорю им в похвалу; их же ружья знают это и подобные неумеренные хвалы должны надоедать им и конфузить их. Вот некоторые из аргументов, которыми я желал доказать вам, что с нашим ремеслом в Великобритании обращаются худо, вот почему я горячусь при мысли о тех, других разносчиках, которые думают, что они могут смотреть на нас сверху вниз.

За моей женой я ухаживал с подножки фуры. Она была из Суффолька. Наша встреча произошла на Ипсвичской площади, справа, против лавки хлебного торговца. Я заметил ее в субботу; она стояла у окна и очень мне понравилась. Я приметил ее и сказал себе: "Если этот товар не продан, я добуду его". В следующую субботу я остановился на том же месте; я был в ударе, толпа смеялась все время, и я быстро распродавал мой товар. Наконец, я вынул из бокового кармана маленькую вещицу, завернутую в мягкую бумагу и, смотря на окно, в котором она стояла, заговорил: "Цветущия английския девушки, вот последняя вещица из моей фуры. Я предлагаю ее вам; красавицы Суффолька, блистающия прелестью, от мужчины я не возьму за эту вещь и тысячи фунтов. Что же это? Я вам скажу. Вещь эта сделана из золота, она не сломана, хотя в ней и есть отверстие, она тверже всех цепей в мире, хотя и меньше каждого из моих десяти пальцев. Почему их десять? Потому что, когда мой родители передали мне все свое достояние (говорю вам правду), у меня очутилась дюжина простынь, дюжина, полотенец, двенадцать скатертей, двенадцать ножей, двенадцать вилок, двенадцать ложек столовых, двенадцать чайных, а пальцев у меня было всего десять и мне не удалось увеличить их число, пополнить дюжину. Что же еще сказать об этой вещи? Слушайте! Это обруч из прочного золота, он завернут в красивую серебряную бумажку, которую я сам снял с блестящих кудрей вечно прекрасной старой лэди на Нитяной улице, в Лондоне. Я бы не сказал вам этого, если бы не мог вам показать бумажки, без нея вы, пожалуй, не поверили бы даже мне. Что еще? Вещь эта запонка для человека и оковы, предназначенные ему, известный род церковной подати и кандалы, все из золота. Так что же это, наконец? Это обручальное кольцо. Теперь слушайте: вот что я с ним сделаю. Я никому не предложу его купить, я надеюсь передать его одной из вас, смеющияся красавицы; ровно в половине десятого завтра утром я приду к ней и предложу ей прогуляться, чтобы сделать церковное оглашение". Она засмеялась и взяла кольцо, которое я протянул ей. На следующее утро я явился к ней. Она сказала мне: "Неужели это вы? Ведь вы говорили не серьезно?" - "Это я, и я говорил серьезно", был мой ответ. Так мы поженились, после того, как нашу свадьбу откладывали трижды; это в наших обычаях и доказывает еще раз, как странствующие разносчики и их нравы портят общество.

Она не была дурной женой, но отличалась очень тяжелым характером; если бы она потеряла это свое свойство, я бы не променял ее ни на одну женщину в Англии. Впрочем, я и так не выгнал её, мы прожили с нею до самой её смерти, то есть тринадцать лет. Ну, милостивые государи, государыни, словом, все благородные господа, я вам скажу один секрет, хотя вы, может быт и не поверите мне. Терпеть тринадцать лет дурной характер во дворце послужит испытанием для худшого из вас, а переносить дурной характер в фуре было бы тяжким испытанием для лучшого из вас. Видите ли, в фуре люди живут слишком близко один к другому. Тысяча супружеских пар, которые кажутся нежными в многоэтажных домах, пошли бы разводиться, если бы их заставили жить вместе в фуре. Не знаю, от тряски ли положение ухудшается (я не берусь решить), только в фуре дурной характер терзает вас, мучит. Насилие в фуре так жестоко и раздражение так раздражает!

шкап, собака и лошадь. Чего же еще? Вы выходите на лужок среди зеленой поляны или на край дороги. Вы распрягаете вашу старую лошадь и даете ей пастись; вы зажигаете огонь на золе от старого костра и готовите себе кушанье. В это время вы не позавидуете и сыну французского императора.

Но если в фуре есть человек с дурным характером, с языком, который умеет браниться, человек, бросающий в вас самые тяжелые вещи, что вы почувствуете тогда?

Собака, так же как и я, хорошо знала, когда жена злилась.

Раньше, чем она успевала разразиться, мой пес с воем бросался вон. Как он узнавал это, я не понимал, но от уверенности в том, что она сейчас начнет браниться, собака просыпалась, даже когда крепко спала, и с воем бросалась прочь.

В эти минуты я завидовал моему псу.

плечи, прижимался к голове моей старой лошади и плакал, плакал громче и сильнее, чем маленькая Софи. Как я мог помешать жене? Нельзя было пытаться остановить ее, не подравшись. Самые размеры и устройство фуры способствовали этому. После нашей драки бедная малотка делалась боязливее прежнего, а жена моя начинала обходиться с нею еще хуже, и вдобавок всякому встречному жаловалась на меня. Люди же говорили обо мне: "Вот негодяй разносчик, который бьет свою жену".

Славный ребенок была маленькая Софи. Она стала положительно всей душой любить своего бедного отца, хотя он так мало мог делать для нея. Её головку украшали густые, блестящие, темные вьющиеся волосы. Теперь я удивляюсь, что не помешался, видя, как она убегает, а мать хватает ее за чудные волосы, бросает ее на землю и бьет.

Софи была такой славный ребенок. О, я имел право сказать это.

- Не безпокойся, милый папа, - шептала она мне с глазами, еще мокрыми от слез, и горящими щеками. - Если я не кричу, знай, мне не очень больно. Даже, если я и закричу, то только для того, чтобы мать оставила меня и ушла.

Чего не терпела эта маленькая душа ради меня, и не кричала! Однако, в другом отношении мать очень заботилась о ней. На Софи всегда было опрятное чистое платье и жена вечно возилась с её одеждой. Таково уже противоречие вещей. Мы были в болотистой местности в нездоровую погоду; вероятно, от этого Софи заболела злокачественной лихорадкой. Во всяком случае, почему бы ни привязалась эта. болезнь к моей девочке, только, заболев, Софи совсем отвернулась от матери и не позволяла ей трогать себя. Она вздрагивала, когда моя жена протягивала к ней руку, и говорила: "Нет, нет, нет", прятала личико у меня на плечо и крепче сжимала мне шею.

крайней мере, я жду этого. У меня не было денег. Поэтому однажды ночью, когда нашей бедной маленькой Софи было очень худо, нам пришлось или решиться умереть с голоду или остановить фуру и начать торговать; я так и сделал.

Я не мог положить в фуру мое дорогое дитя или уйти от него, да у меня и не хватило бы на это мужества, а потому я вышел на подножку с Софи на руках; она держалась за мою шею. Толпа захохотала, увидев нас, и какой-то глупец (я ненавидел его в эту минуту) предложил: "Два пенса за девочку!"

"Деревенские ребята, - говорил я, а сердце мое давило мне грудь, точно тяжелый камень. - Я выманю из ваших кошельков деньги, а взамен дам вам вещи, которые стоит гораздо дороже того, что вы за них заплатите. Конечно, вам захочется снова предложить мне ваше субботнее жалованье через неделю, в надежде на то, что я опять продам вам свой товар, но вам не удастся больше встретиться со мною. А почему? Я скажу вам это. Я составил себе состояние, продавая мое добро на семьдесят процентов дешевле, нежели я сам плачу за товар; вследствие этого меня на будущей неделе примут в палату пэров, дав мне титул герцога Дешевого. Теперь скажите, что вам нужно сегодня вечером? Впрочем, не сказать ли вам прежде, почему эта маленькая девочка висит у меня на шее? Угодно узнать? Хорошо! Она волшебница и предсказывает судьбу. Она мне может шепотом рассказывать о вас решительно все. Она поведает мне, купите ли вы ту или другую вещь, или нет. Не желаете ли вы иметь пилу? Моя колдунья говорит, будто вы так неловки, что не сумеете обращаться с пилой. А между тем эта пила была бы вечным благословением для ловкого человека и стоит-то она всего четыре шиллинга, три и шесть пенсов, три пенса, два и шесть, два шиллинга, восемьдесят пенсов. Никому из вас не достанется пила и ни за какую цену, так как вы все слишком неуклюжи и только насмешили бы с нею народ. То же можно сказать и об этом приборе. Я не дам вам его, поэтому о нем не стоит и говорить. Теперь я спрошу ее, что годится для вас, и я прошептал, наклоняясь к Софи: "Твоя головка горит! Ты верно страдаешь?" А Оофи ответила, не открывая опухших глазок: "Немножко, папа". О, моя маленькая волшебница говорит, что вам нужна записная книга. Почему же вы не спросили её? Вот взгляните! Двести лучших вылощенных страниц, на проволоке. Если не верите, пересчитайте. Страницы разлинованы для записывания ваших издержек; вот тщательно очиненный карандаш, вот перочинный нож с двойным лезвием, чтобы подчищать записи! Вот книга с напечатанным оглавлением, чтобы вам удобно было подсчитывать ваш доход; вот складной стул, на котором вам можно сидеть, высчитывая ваши доходы. Стойте, посмотрите на зонтик! Им отлично защищаться от лучей месяца, если вздумаете превратить лунную ночь в темную. Я не спрашиваю, как много вы дадите за эти вещи, я спрошу, как мало?

"Ну, что вы хотите дать мне? Не стыдитесь, потому что моя предсказательница уже знает это (я сделал вид, что шепчусь с Софи и поцеловал ее; она поцеловала меня). - Как, она говорит, что вы хотите дать мне три шиллинга и три пенса! Я этого не ждал даже от вас, несмотря на все, что она говорила мне! Три и три пенса! Что предложите вы за таблицы, которые помогут вам разсчитывать ваши доходы, обещающие возвыситься до сорока тысяч в год? С доходом в сорок тысяч вам жаль трех шиллингов и шести пенсов? Ну, я вам выскажу свое мнение. Я так презираю три пенса, что лучше возьму три шиллинга. Всего три шиллинга, три шиллинга, три шиллинга! Отлично, передаю вещи счастливцу!"

Так как никто ничего не давал мне, то все переглядывались и пересмеивались. Я тронул личико Софи и спросил ее: "Не устала ли она, не кружится ли её головка?" - "Не очень, папа, скоро все пройдет".

"Где мясник? (мои горестные глаза только-что приметили толстого молодого мясника, стоявшого вдали). Волшебница говорит, что счастье выпало на долю мясника! Где он?" Все показали на сильно покрасневшого мясника, поднялся шум, мясик решил, что ему нужно опустить руку в карман и купил товар. Если укажешь так на кого-либо, четыре раза из шести, указанное лицо сочтет себя обязанным купить предложенную ему вещь. Потом мы продали дубликат этой вещи на шесть пенсов дешевле первой. Это всегда очень приятно публике. Скоро пришла очередь очков. Это не особенно выгодный товар, но я надел их на себя и увидал, что канцлер казначейства собирается отменить налоги, разсмотрел, что делает дома милый молодой женщины в шали, что дают на обед епископу и еще многое. Подобные чудеса редко не очаровывают умов покупателей и не возбуждают в них желания купить очки. Были у нас и вещи для женщин: чайники, стеклянные сахарницы, полдюжины ложек, суповые чашки; я все время придумывал предлоги сказать одно, два словечка моей бедной девочке и взглянуть на нее. Чайница приковала внимание женщин. В это время Софи сама приподнялась немножко и взглянула на темную улицу. - "Тебя что-то безпокоит, моя дорогая?" - "Ничего, мне хорошо! Только скажи мне, ведь там виднеется хорошенькое кладбище?" - "Да, дорогая". - "Поцелуй меня два раза и положи меня там на зеленую мягкую траву".

Я бросился в фуру; головка Софи упала ко мне на плечо. Я сказал моей жене: - "Скорей закрой дверь, пусть смеющаяся толпа ничего не видит". - "Что случилось?" - вскрикнула она. - "Ах, жена, жена, ответил я, - тебе никогда больше не придется хватать маленькую Софи за волосы, так как она навеки убежала от тебя!"

Может быть, мои слова были ужаснее для нея, нежели я хотел; но с этого времени моя жена стала задумываться, сидя в фуре или бродя подле нея по целым часам, сложив руки и опустив глаза в землю. Когда ее охватывала ярость (а это случалось теперь гораздо реже, чем прежде), бешенство её выражалось иначе: она била себя так, что мне приходилось удерживать ее. Она не делалась лучше, время от времени напиваясь. Идя рядом со старой лошадью, я часто раздумывал, встречаются ли на дороге фуры, в которых было бы столько же печали, как в моей, хотя все смотрели на меня, как на короля разносчиков. Так жили мы до одного летняго вечера. Мы приехали в Эксетер, в западной части Англии, и вдруг увидели, что одна женщина жестоко бьет ребенка, а он кричит: - "Не бей меня, о, мама, мама, мама!" Моя жена прислушалась и вдруг, как безумная, бросилась прочь. На следующий день тело её нашли в реке.

Теперь в фуре остались только мы с собакой; собака научилась коротко лаять, когда покупатели не хотели брать у меня ничего, снова лаять и кивать головой, когда я спрашивал ее: - "Кто сказал полкроны? Вы тот джентльмен, который предложил мне полкроны?" Моего пса все знали. Меня никто не разубедит, что собака собственным умом дошла до того, чтобы ворчать на человека, предлагавшого мне за что-либо всего шест пенсов. Но собака состарилась, и однажды, когда я доводил Иорк до конвульсий от смеха, у нея также сделались конвульсии, и она погибла от них.

Так как у меня от рождения много нежности в душе, я почувствовал страшное одиночество. По временам мне удавалось побеждать печаль (ведь я должен был поддерживать свою репутацию, да и свое существование тоже), но, когда я оставался вдали от публики, тоска одолевала меня. Это часто бывает с нами, общественными деятелями. Посмотрите на нас, когда мы стоим на подножке, вы охотно согласитесь тогда отдать все, что у вас есть за нашу судьбу. Посмотрите на нас, когда мы сойдем с нея, и вы прибавите еще многое, чтобы перемена эта не состоялась. При таких-то обстоятельствах я познакомился с одним гигантом. Я бы не снизошел до разговора с ним, если бы чувство одиночества не давило меня, потому что нам, во время наших странствий, приходится судить людей по платью. Если человек не может прокормить себя при помощи своей незамаскированной ловкости, мы смотрим на него сверху вниз. А этот гигант являлся перед публикой в качестве римлянина.

смотреть на него, не думая о том, что его тело слишком велико и для силы его суставов, и для силы его ума. Но он был до крайности любезен, хотя и застенчив (мать его бросила, истратив все его деньги). Я познакомился с ним, когда он переезжал с одной ярмарки на другую. В труппе его называли Ринальдо ди Валеско, а настоящее его имя было Пиклесон. Гигант (или Пиклесон) доверил мне по секрету, что он для себя - обуза, что ему тяжело видеть, как его хозяин жестоко обращается со своей глухонемой падчерицей. Её мать умерла, и теперь некому было заступиться за бедняжку. Она путешествовала с караваном своего хозяина только потому, что негде было оставить ее; гигант Пиклесон доходил в своих предположениях до того, что предполагал, будто его хозяин не раз старался потерять девочку на дороге. Пиклесон отличался такой медлительностью, что я, право, не знаю, сколько времени он употребил на то, чтобы рассказать эту историю.

Когда я услышал рассказ гиганта (или Пиклесона) и узнал от него, что у несчастной девочки были чудные длинные темные волосы, что ее часто хватали за них, что ее били. Я перестал видеть гиганта, глаза мои помутились от того, что наполнило их. Я отер глаза и дал Пиклесону шесть пенсов (гиганту давали денег обратно пропорционально его росту); он разменял их и купил себе джину с водой; это так подействовало на него, что он стал петь любимую народную комическую песню о "прыгуне". Прежде хозяин напрасно старался достигнуть этого результата другими средствами.

Хозяина великана звали Мим; это был жестокий человек. Я отправился на ярмарку в качестве частного зрителя, оставив фуру вне черты города; я зашел за кулисы, когда шло представление, и наткнулся на бедную глухонемую девочку; она сидела у грязного колеса фуры и дремала. С первого взгляда мне показалось, что она убежала прямо из клетки зверинца, но сейчас же я переменил о ней мнение к лучшему, подумав, что, если бы о ней больше заботились, она бы походила на мое дитя. Глухонемой было столько же лет, сколько было бы моей дочке, если бы её хорошенькая головка не упала безсильно на мое плечо в ту роковую ночь. Словом, я поговорил с Мимом, - я выбрал время, когда он бил в гонг между двумя представлениями Пиклесона; - я спросил его: - "Она тяжелое бремя для вас, что вы возьмете за нее?" - Мим умел жестоко ругаться, я пропускаю его проклятия и брань, хотя это составляло большую часть его ответа. - "Пару подтяжек", - ответил он. - "Хорошо, - сказал я, - я пойду и принесу вам с полдюжины самых лучших подтяжек, а потом возьму ее". Мим опять жестоко заговорил: "Я поверю вам только тогда, когда вы принесете их мне, не раньше". Я пошел как можно скорее, чтобы он не раздумал, и договор состоялся. Пиклесон так был доволен, что, идя из своей маленькой задней двери и извиваясь, как змея, он среди колес фуры спел нам на прощанье шепотом песню о "прыгуне".

Софи поселилась в моей фуре, и для нас обоих настали счастливые дни. Я ее назвал Софи, чтобы смотреть на нее, как на дочь. С Божией помощью мы скоро начали понимать друг друта, когда она узнала, что я буду хорошо и ласково относиться к ней. В самое короткое время она необычайно привязалась ко мне.

Если вас никогда не одолевало чувство полного одиночества, как это было со мною, вы не поймете, что значит, когда какое-нибудь создание горячо привяжется к вам.

больших азбук, отдельные буквы на кусочках костей, и сказал, что мы едем в Виндзор. Я дал Софи буквы, сложив из них это слово, и при каждом новом столбе показывал на слово и протягивал руку в сторону королевского жилища. Другой раз я сложил слово "фура" и написал то же самое на самой фуре. Потом я ей дал слова "Доктор Мэригольд" и такую же надпись повесил у себя на жилете. Встречные смотрели на нас и смеялись, но что мне было до этого за дело; она начала усваивать идею! А девочка-таки поняла ее после долгих терпеливых усилий; потом, верьте мне, дело пошло быстро. Правда, первое время Софи считала меня фурой, а фуру называла королевским жилищем, но это скоро прошло. У нас было несколько сотен знаков. Иногда она сидела, смотря на меня и думая, как бы поговорить со мной о чем-либо новом, как бы спросить у меня то или другое объяснение. В эти минуты она походила (или мне казалось, что она походила, не все ли равно?) на мою дочку, мне почти казалось, что ко мне вернулась моя Софи и старается сказать мне, где она была, что она видела с той несчастной ночи, в которую улетела прочь. У глухонемой было хорошенькое личико и теперь, когда никто не драл её за её блестящие черные волосы и они лежали в порядке, в ней было что-то трогательное; девочка вносила в фуру спокойствие и мир, но это не делало печальнее нашего подвижного жилища (NB. На нашем разносчичьем наречии мы называем подобное настроение кислосладким и смеемся над ним).

Софи выучилась понимать каждый мой взгляд. Когда я вечером продавал товар, она сидела в фуре так, что окружавшие её не видели; она взглядывала в мои глаза, когда я смотрел в фуру, и подавала мне именно ту вещь или те вещи, которые я хотел достать. Потом Софи хлопала в ладоши и смеялась от радости. Я же, видя ее такою сияющею, вспоминал, чем она была, когда я в первый раз увидал это голодное, избитое, оборванное создание, спавшее, прислонясь к грязному колесу фуры, и сравнение придавало мне новую бодрость; благодаря этому, я достиг такой славы, какой никогда еще не видывал прежде; в это же время я решил оставить Пиклесону (т. е. гиганту Мима) в завещании пять фунтов.

Мы были счастливы в нашей фуре. Наконец, Софи минуло шестнадцать лет, и я начал подумывать о том, что не вполне исполнил мои обязанности относительно нея; я решил, что ей следовало дать образование лучшее, нежели то, которое я давал ей своим преподаванием. Когда я стал объяснять ей мои намерения, мы оба много плакали, но что необходимо, то необходимо, и этого нельзя изменять ни смехом, ни слезами.

Однажды в Лондоне я взял ее за руку и пошел с нею в институт глухонемых. К нам вышел какой-то господин, и я сказал ему:

- Вот что я вам скажу, сэр. Я только разносчик, тем не менее мне удалось отложить кое-что на черный день. Это моя единственная дочь, приемная. Нельзя создать девушку более глухою или немою. Научите ее, чему только можно и в самое короткое время, назначьте цену, и я выложу деньги. Я не утаю ни одного фартинга, сэр, и уплачу вам деньги здесь же и сейчас. Я охотно предложу вам фунт.

- Хорошо, хорошо, мне нужно прежде всего посмотреть, что она уже знает. Как вы говорите с нею?

Я сделал Софи знак; она написала печатными буквами название многих вещей; потом мы с нею стали живо разговаривать о небольшом рассказе, который она прочла в книге, данной ей этим господином.

- Удивительно! - сказал джентльмен. - Неужели одни вы учили ее?

- Один я, да она сама.

Никогда я не слыхал ничего более приятного. Джентльмен передал свои слова Софи, и она захлопала в ладоши, поцеловала его руку, заплакала и засмеялась.

Мы четыре раза приходили к этому господину. Записывая мое имя, он спросил, почему я "доктор"; тут-то и оказалось, что с сестриной стороны (поверите ли!) он приходился племянником тому доктору, в честь которого меня назвали моим именем

- Скажите мне, Мэригольд, - спросил он меня, - что вы хотите, чтобы знала ваша приемная дочь?

- Мне хочется, сэр, чтобы она была как можно меньше отрезана от всего остального мира, чтобы она без труда и с удовольствием могла читать все, что только написано людьми.

Я понял его шутку и засмеялся (зная по опыту, как неприятно, когда на вашу шутку не смеются) и объяснился точнее.

- Что вы сделаете с нею потом? - спросил джентльмен и с некоторым сомнением взглянул на меня. - Вы намерены всюду возить ее с собой?

- В фуре, сэр, только в фуре; она будет вести частную жизнь; никогда мне и в голову не придет показывать толпе её убожество. Я не буду выставлять ее напоказ ни за какие деньги.

Джентльмен кивнул головой и, повидимому, одобрил меня.

- Для её пользы? Да, сэр.

- Теперь другой вопрос, - сказал он, взглянув на Софи. - Может ли она разстаться с вами на два года?

Не знаю, был ли этот вопрос затруднительнее первого (так как первый был для меня достаточно тяжел), но ее труднее было уговорить. Наконец, она все-таки успокоилась, и мы решили разстаться. Не буду и говорить, с какой грустью разстались мы с нею в темный вечер. Знаю только, что, вспоминая эту ночь, я никогда не прохожу мимо института глухонемых без сердечной боли и спазм в горле, и что я не был бы в состоянии в виду этого здания продать вам свои лучшие товары, с моей обыкновенной находчивостью. Нет, мне не удалось бы продать вам даже ружья или пары очков, если бы министерство давало мне в награду за успех пятьсот фунтов или место в нем.

Я остался один в фуре; но это не было прежнее одиночество. Хотя срок свидания с Софи должен был наступить нескоро, я все же знал, что увижусь с нею и мог думать о том, что она принадлежит мне, а я ей. Я все время мечтал об её возвращении, а через несколько месяцев купил вторую фуру. Угадайте зачем? Я скажу вам. Я решил повесить в ней множество полок и положить на них книги для нея; я мечтал, что поставлю себе туда стул, на котором буду сидеть, глядя, как она читает, и думая, что я первый начал ее учить. Я не торопился попусту; все приготовления делались разумно под моим личным наблюдением. Я велел поставить в фуру кровать с пологом, письменный стол, конторку, повсюду положил её книги; тут были книги с картинками и без картинок, в переплетах и без переплетов, с позолоченными обрезами и самые простые; я собрал все книги, которые мне удалось достать, разъезжая по свету, бывая на севере и на юге, на востоке и на западе, терпя непогоду и наслаждаясь солнечным сиянием, то взбираясь на горы, то спускаясь в долины. Когда у меня было столько книг, что больше уже не могло поместиться в фуре, в моей голове явился новый план. Я думал о нем так много и так усидчиво, что это помогло мне прождать два года.

думать, что фура всецело моя. Подобным образом и вам бы, вероятно, больше хотелось, чтобы фура всецело принадлежала вам. Хорошо! При мысли, что другие прочли книги, предназначавшияся для Софи, раньше нея, во мне поднималось что-то вроде ревности. Мне казалось, что книги, уже прочтенные другими, не вполне будут принадлежать моей девочке. Я стал обдумывать: нельзя ли будет написать книгу нарочно для нея, которую она прочла бы раньше всех других?

Мысль мне понравилась. Я никогда не давал мысли, явившейся в моей голове, засыпать (будучи разносчиком, приходится будить целые семьи мыслей и даже навсегда сжигать их ночные колпаки, иначе никогда не будешь иметь успеха). Вот я и принялся разрабатывать ее. Мне приходилось странствовать и натыкаться на один литературный тип здесь, на другой там, а потому я и решил, что если книга будет сложною вещью, вроде прибора бритв, утюгов, хронометров, тарелок, скалок или зеркал, то части её нельзя будет продавать порознь, как, например, продаешь очки или ружье. Когда я дошел до этого заключения, я вскоре дошел и до другого. Вы, конечно, согласитесь со мною.

Я часто жалел, что Софи никогда не слыхала, как я говорю, стоя на подножке, и что она никогда не будет в состоянии меня слышать. Я не тщеславен, но ведь не следует прятать светильника под сосуд. Что человеку в его славе, если то существо, оценка которого для него дороже всего, не может понять, почему он пользуется своей репутацией? Итак, вот что я решил! Чего стоит мое решение: шесть пенсов, пять, четыре, три, два пенса, полпенса, фартинг? Нет, оно не стоит и фартинга. Хорошо! Я решил начать книгу Софи с повествования о себе. Прочтя несколько образчиков того, как я говорю с подножки, Софи могла бы составить себе понятие о моих разносчичьих достоинствах. Я чувствовал, что я не в состоянии судить о себе правильно. Человек не может описать своих глаз (по крайней мере, я не знаю, как это сделать), не может он описать и своего голоса или оценить смысл своей речи, быстроту действий или силу остроумия. Но общественный оратор может записать обороты своей речи; я даже слыхал, что ораторы часто пишут свои речи перед тем, чтобы сказать их.

Хорошо! Приняв решение, я стал думать о том, как назвать книгу. Какую форму придать этому горячему железу? Труднее всего мне было объяснить Софи, что мое имя "Доктор", хотя я и не доктор медицины. В конце концов я почувствовал, что мне не удалось правильно растолковать ей это, несмотря на все мои старания. Веря в то, что она за два года очень усовершенствуется, я решился попробовать пошутить с нею и посмотреть, как она примет шутку. Шутка покажет мне, думал я, понимает ли она разницу между именем "Доктор" и названием врача - доктор. Мы впервые поняли наше недоразумение, когда однажды она попросила меня прописать ей лекарство, полагая, что я доктор с медицинской точки зрения. Теперь я сказал: "Я дам книге название моих предписаний, и если она поймет, что мои предписания составлены только для её интереса и увеселения, для того, чтобы она смеялась с удовольствием или плакала с удовольствием, это будет для нас обоих доказательством того, что мы преодолели затруднение". Мое испытание удалось великолепно: когда Софи увидала, что книга, которую я сочинил (напечатанная книга!), лежит на её пюпитре и прочла заглавие: "Предописания Д-ра Мэригольда", она посмотрела на меня удивленными глазами, потом перелистовала страницы и вдруг засмеялась самым очаровательным смехом. Через мгновение она уже щупала себе пульс, покачивая головой, перелистывала книгу, делая вид, что очень внимательно просматривает страницы. Вдруг она поцеловала книгу и прижала к своей груди обеими руками. Никогда в жизни мне не было так хорошо!

Но не нужно забегать вперед (я взял это выражение из романов, купленных мною для Софи). Я открывал многие из них и в каждом романист говорил: "Не будем забегать вперед". Меня удивляет одно, зачем же он забегает вперед и кто его об этом просит? Итак, не будем забегать вперед. Составление книги заняло все мое свободное время.

равно что стоять на подножке фуры. Публика и понятия не имеет, что это значит! Наконец, дело было сделано, и два года присоединились к тому времени, которое исчезло перед ними. Куда девалось оно, кто знает?

Отделка новой фуры окончилась. Снаружи ее окрасили желтой краской с ярко-красными филенками. Прибор приделали медный. В новую фуру я запрег старую лошадь. Новая лошадь возила разносчичью фуру; я нанял для нея мальчика. Прибравшись, я отправился за Софи. Стояла светлая холодная погода; трубы фур дымились; а сами фуры стояли на широком открытом месте за Вандсворсом; вы могли бы их видеть от югозападной железной дороги или из её вагона, посмотрев направо в окно, уезжая.

- Мэригольд, - сказал джентльмен и сердечно протянул мне руку, - я очень рад видеть вас.

- А между тем, - ответил я. - вряд ли вы и вполовину рады мне так, как я вам.

- Время показалось вам долгим, не правда ли, Мэригольд?

- Как вы вздрогнули, мой милый!

- Еще бы, она стала женщиной, красивой, умной женщиной! Я ведь знал, что это мое дитя, не то я бы не узнал Софи, когда она спокойно остановилась у двери.

- Вы смутились, - заметил джентльмен ласково.

- Я вижу,--ответил я, - что я просто неотесанный болван в жилете с рукавами.

по вашему.

- Я такой неотесанный мужик, сэр, - сказал я, - а она такая красивая девушка и так спокойно стоит у двери.

- Посмотрите, не двинется ли она по вашему старому знаку.

Они вместе задумали, задумали этот добрый знак, Софи бросилась к моим ногам на колени, протянула ко мне руки, а из её глаз так и полились радостные, любовные слезы. Я взял ее за руки, поднял ее. Софи обняла меня за шею и прильнула к моей груди. Я уж не помню, как я безумствовал; наконец, мы все заговорили беззвучно. Казалось, что-то нежное, чудное разлилось во всем мире для нас.

Теперь вот что: я вам предложу весь этот сложный прибор, книгу Софи; никто не читал ее, кроме моей приемной дочки, и я исправил и дополнил мое сочинение, когда она прочла его. В книге сорок восемь напечатанных страниц, девяносто шесть столбцов - это работа Уайтинга, из фирмы Бофорюв; она напечатана в паровой типографии на бумаге лучшого сорта; у нея великолепный зеленый переплет. Книга выглажена, как чистое белье, только-что принесенное от прачки, и сшита так хорошо, что, с точки зрения рукоделия, лучше, нежели образчики белошвеек, выставляемые на городской экзамен, на право умереть с голоду; а сколько я спрашиваю за этот товар - восемь фунтов? Не так много! Шесть? Меньше! Четыре фунта? Вряд ли вы мне поверите, но это именно моя цена - одна сшивка стоила половину этого. Здесь сорок восемь оригинальных страниц, девяносто шесть оригинальных столбцов - все за четыре фунта! Вы желаете получить больше за четыре фунта? Ну, хорошо! В книге целых три страницы объявлений, самых интересных - они прибавлены безплатно. Прочтите их и поверьте им. - Желаю вам Рождества и счастливого Нового года, долгой жизни и благоденствия! Мои пожелания стоили бы двадцать фунтов, если бы исполнились с том размере, в котором я их посылаю вам. Помните тут и заключительное докторское предписание: "Принимать всю жизнь"; из него вы увидите, где остановилась, наконец, фура и где окончились её странствия. Вы все еще думаете, что четыре фунта дорого? Все еще? Я вам скажу кое-что! Скажем четыре пенса, но не болтайте об этом!



ОглавлениеСледующая страница