Повесть о двух городах.
Книга третья. След бури.
IX. Игра сыграна.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Диккенс Ч. Д., год: 1859
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Повесть о двух городах. Книга третья. След бури. IX. Игра сыграна. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

IX.
Игра съиграна.

Между-тем, как Сидней Картон и тюремная овца оставались в соседней темной комнате, разговаривая так тихо, что ни одного звука не было слышно, мистер Лори посматривал на Джери очень-сомнительно и недоверчиво. Честный ремесленник выдерживал этот взгляд с таким видом, который также не внушал особенного доверия. Он безпрестанно менял ногу, на которой стоял, как-будто у него было с полсотни этих необходимых членов и он пробовал все. Он разглядывал свои ногти с очень сомнительным вниманием; и всякий раз, когда его глаза встречали взоры мистера Лори, у него подымался отрывистый кашель и он принужден был зажимать его рукою, а это, как известно, редко указывает на совершенно-открытый характер.

-- Джери, сказал мистер Лори: - пожалуйте сюда.

Мистер Крёнчер подошел боком, выставляя одно плечо вперед.

-- Какое было ваше занятие кроме разсыльного?

После некоторого размышления, сопровождаемого пристальным взглядом на своего патрона, мистер Крёнчер напал на светлую идею и отвечал:

-- Земледелие.

-- Мне приходит на мысль, сказал мистер Лори, сердито грозя на него пальцем: - что вы сделали себе из достопочтенного и великого дома Тельсонов ширму, чтоб свободнее заниматься каким-нибудь противозаконным и безчестным ремеслом. Если это правда, то не ожидайте, чтоб я покровительствовал вам, когда вы вернетесь назад, в Англию. Если это правда, то не ожидайте, чтоб я сохранил вашу тайну. Я не позволю обманывать Тельсонов.

-- Я надеюсь, сэр, начал свое оправдание пристыженный мистер Крёнчер: - что джентльмен, как вы, для которого я имел честь до седых волос исправлять различные поручения, дважды подумает, прежде нежели станет вредить мне, еслибы даже и было так, а не говорю, что это есть так, но еслиб даже и было так. И в разсуждении, что еслиб это и было так, то даже и тогда зачем складывать все на одну сторону. Нет, здесь две стороны. И теперь найдутся доктора медицины, загребающие себе гинеи, где честный ремесленник едва фартинг {Фартинг - самая мелкая монета, около копейки серебром.} подымет - фартинг! нет, едва-ли полуфартинг, да едва-ли еще и четвертую его долю; а они заваливают своими складами Телисонов, да подмигивают лукаво на этого ремесленника, садясь в свои кареты, а! пожалуй и это обман для Тельсонов. Как же иначе? Какова подливка для гуся, такова и для гусыни. А вот еще мистрис Крёнчер с своими земными поклонами на мое разоренье, как это было в прежнее время в старой Англии и как будет завтра же, подайте только ей повод. А жены докторов медицины, небось, поклонов не кладут - не таковския; а если и кладут, так чтоб больше было больных. А как же одному быть без другой? А гробовщики, дьячки, могильщики, караульные (и какой скряжный весь этот народ!), человек много с этим не добудет, еслиб это и было так; и если добудет какую малость этот человек, то никогда это не пойдет ему в прок, мистер Лори. Никакого добра не получал он отсюда; все время хотел он развязаться с этим делом, знай он только, как выпутаться, раз принявшись за него - даже, еслиб и было так!

-- Уфь! закричал мистер Лори, смягчаясь, однакожь. - Мне страшно смотреть на вас.

-- Теперь я предложу вам всепокорнейше, сэр, продолжал мистер Крёнчер: - даже еслиб это и было так, но я не говорю, что оно есть так.

-- Не вилять! сказал мистер Лори.

-- Нет, я не стану вилять, сэр, отвечал мистер Крёнчер, как-будто это ему никогда не приходило на мысль и не выходило наделе. - Но я не говорю, что оно есть так. Вот, что я предложу вам, сэр, всепокорнейше. На том табурете, у той заставы сидит мой мальчишка. Я воспитал его и растил, чтоб вышел из него человек, который будет у вас на побегушках и посылках и исправит вам все поручения, если такова будет ваша воля. Еслиб это было так - но я не говорю, что оно так и есть (я вам вилять не стану, сэр) - то позвольте этому мальчишке занять место своего отца и быть делайте этого, сэр, и дайте отцу поступить в настоящую должность копателей и загладить все, что он выкопал - еслиб это было так - подпорою своей матери. Не выводите наружу отца этого мальчишки, не закапывая их с твердою волею и в полной уверенности, что на будущее время они будут целы. Вот мистер Лори, сказал мистер Крёнчер, отирая рукою лоб и как бы указывая этим, что он дошел до конца своей речи - что я всепочтительно предлагаю вам, сэр. Можно ли смотреть на ужасы, совершающиеся вокруг в разсуждении съубъектов без голов в таком изобилии, что, пожалуй, цена их и переноски не стоит, и не обратиться к серьёзным мыслям. И эти-то мысли, еслиб это и было так, заставляют меня просить вас, чтоб вы подумали о том, что я вам сказал теперь. Я вам всю душу раскрыл, когда мог бы еще утаиться.

-- По-крайней-мере это правда, сказал мистер Лори. - Теперь ни слова более об этом. Может-быть, я еще останусь вашим другом, если вы этого заслуживаете и раскаиваетесь на-самом-деле, а не только на словах. Слов мне более ненужно.

Мистер Крёнчер приложил целый кулак ко лбу, когда Сидней Картон и шпион возвратились из темной комнаты.

-- Прощайте, мистер Борсад, сказал первый: - наши условия сделаны, вам нечего опасаться меня.

Он сел на стул против мистера Лори. Когда они остались одни, мистер Лори спросил, что успел он сделать?

-- Немного. Если заключеннику не посчастливится, я обезпечил еще доступ к нему.

Лицо мистера Лори омрачилось.

-- Это все, что я мог сделать, сказал Картон. Предлагать слишком-много, значило бы подвести голову этого человека под топор, и, как он говорит сам, хуже с ним ничего не может случиться, если даже донести на него. Очевидно, здесь была слабость нашего положения. Помочь этому нельзя.

-- Но доступ к нему, сказал мистер Лори: - если дело худо кончится перед трибуналом, не спасет его.

Глаза мистера Лори постепенно искали огня; его симпатия к дорогой ему Люси, тяжелое разочарование после второго ареста мало-помалу ослабили его; он был теперь ужь старый человек, удрученный заботами в последнее время, и слезы его полились.

-- Вы добрый человек и истинный друг: - сказал Картон изменившимся голосом. - Простите мне, если я замечаю, что вы разстроены. Я не мог бы смотреть, как плачет мой отец и сидеть равнодушно. А я уважаю ваше горе столько же, как еслиб вы были мой отец. Слава Богу, вы по-крайней-мере избавлены от этого несчастья.

Хотя он сказал последния слова своим обыкновенным тоном, но в этом тоне было столько истинного чувства и уважения, что мистер Лори, никогда незнавшей его с лучшей стороны, был совершенно к этому не приготовлен. Он протянул руку, и Картон нежно пожал ее.

-- Возвратимся к бедному Дарнэ, сказал Картон. - Не говорите ей об этой сцене и о нашем распоряжении: оно не даст ей возможности увидеть его; она может подумать: это устроено, чтоб, при самом худшем обороте, предупредить его о приговоре.

Это мистеру Лори не приходило в голову и он посмотрел на Картона, чтоб убедиться, было ли это у него на уме. Повидимому оно было: он ответил взглядом и очевидно понял его.

-- Она может вздумать тысячу вещей, сказал он: - и каждая из них только прибавит её горе. Не говорите ей обо о мне. Я вам говорил, когда я приехал, лучше мне её не видать. Я и без того могу протянуть мою руку, чтоб оказать ничтожную помощь, которая только выпадет на мою долю. Я надеюсь, вы идете к ней? Она должна быть очень-грустна сегодня вечером.

-- Я иду сейчас.

-- Я рад этому. Она чувствует такую привязанность к вам, такую уверенность в вас. Как она выглядит?

-- Тосклива, несчастна, но очень-хороша.

-- Ах!...

Это был продолжительный, грустный звук, как вздох, как стон почти; он привлек внимание мистера Лори на лицо Картона, которое было обращено к огню. Свет или тень (старый джентльмен не мог различить) быстро пробежали по нем, как иногда мы замечаем мимолетную перемену на скате холма в бурный, но ясный день; и он приподнял ногу, чтоб отодвинуть назад одно из горевших поленьев, выпавшее вперед. Он был одет в белый верховый сюртук я ботфорты, тогда в большой моде, и пламя, почти прикасавшееся к светлой одежде, придавало ему особенную бледность, при его длинных каштановых волосах, нерасчесанных, висевших в безпорядке. Его невнимание к огню было довольно-очевидно, и мистер Лори заметил ему это; сапог его еще опирался её горевшую головешку, когда она переломилась под тяжестью его ноги.

-- Я забыл про него, сказал об.

Глаза мистера Лори опять обратились на его лицо. Смотря на истасканный вид, обезображивавший его черты, от природы прекрасные, и живо сохраняя в своем уме выражение лиц заключенников, он вдруг припомнил это выражение.

-- А ваши обязанности здесь приблизились к концу, сэр? сказал Картон, обращаясь к нему.

-- Да; как я говорил вам вчера вечером, когда Люси пришла так неожиданно. Я наконец сделал все, что возможно было здесь сделать. Я надеялся оставить их в совершенной безопасности и выехать тогда из Парижа. Я получил свой пропуск; и приготовился уже ехать.

Оба замолчали.

-- Жизнь ваша представляется вам продолжительною, когда вы оглядываетесь назад, сэр? сказал Картон задумчиво.

-- Мне семьдесят-восьмой год.

-- Всю вашу жизнь вы были полезны, постоянно и серьёзно заняты; вам доверяли; вас уважали; вы себя высоко поставили!

-- Я был деловым человеком с-тех-пор, как я стал человеком. Право, я могу сказать, что еще как мальчишка я был уже деловой человек.

-- Посмотрите, какое место вы занимаете в семьдесят-восемь лет! Сколько людей почувствуют, что вас нет, когда вы их оставите!

-- Как вы можете это говорить? Разве она не будет плакать о вас, или её ребенок?

-- Да, да, благодарю Бога. Я не думал о том хорошенько, что говорил.

-- Да, за это можно благодарить Бога - не так ли?

-- Конечно, конечно.

-- Еслиб вы могли сказать по правде вашему одинокому сердцу в этот вечер: я не обезпечил себе ни чьей любви и привязанности, благодарности или уважения; я не привлек к себе ничьего сердца; я ничего не сделал доброго, или полезного, за что б стоило меня вспомнить, то ваши семдесят-восемь лет не отозвались ли бы вам семидесятью-восьмью проклятиями - не так ли?

-- Вы говорите справедливо, мистер Картон, я полагаю так.

Сидней повернул глаза опять на огонь и, после нескольких минут молчания, сказал:

-- Я бы хотел спросить вас, ваше детство представляется ли вам очень отдаленным? Представляются ли вам дни, когда вы сидели на коленях вашей матери очень, очень - давно прошедшими?

Вызванный этим нежным тоном, мистер Лори отвечал:

-- Да, двадцать лет назад, это было так; но теперь, в мои годы это иначе. Я двигаюсь как-будто по кругу, и чем ближе и ближе подхожу я к концу, тем яснее подымается передо мною начало. Это сглаживает, приуготовляет переход. Мое сердце живо чувствует теперь воспоминания, давно-заснувшия, о моей молодой матери-красавице (а я такой старик!), многий впечатления прежних дней, когда мир не представлялся нам в своей полной действительности, когда мои недостатки еще не укоренялись во мне.

-- Я понимаю это чувство, воскликнул Картон, покраснев. - И вам лучше о;ъ него?

-- Надеюсь.

Картон прекратил здесь разговор и встал, чтоб помочь ему надеть сюртук.

-- Но вы, сказал мистер Лори, обращаясь к той же тэме: - вы молоды.

-- Да, сказал Картон: - я не стар, но моя молодость никогда не сулила старости Довольно обо мне.

-- И обо мне также, сказал мистер Лори. - Вы уходите?

-- Я пройдусь с вами до её ворот. Вы знаете мои безпокойный и бродяжнический характер. Не безпокойтесь обо мне, если я долго протаскаюсь но улицам. Завтра я явлюсь. Пойдете вы завтра в суд?

-- Да, к несчастью.

-- Я буду там также, но как один из зрителей. Мой шпион найдет для меня место. Дайте мне вашу руку, сэр.

Мистер Лори взял его под-руку и оба они сошли по лестнице и отправились по улицам. Чрез несколько минут они достигли место-назначения мистера Лори. Картон оставил его здесь, но медлил еще в некотором разстоянии и вернулся опять к калитке, когда она закрылась, и прикоснулся к ней. Он слышал, что она ходила к тюрьме каждый день.

"Она выходила отсюда" сказал он, осматриваясь вокруг себя, "поворачивала этою дорогою, часто ступала по этим камням. Пойду по её шагам".

-- Добрая ночь, гражданин, сказал Сидней Картон, остановившись перед ним, потому-что человек смотрел на него с любопытством.

-- Добрая ночь, гражданин.

-- Каково идет республика?

-- Гильйотина, вы разумеете? Нехудо. Шестьдесят три сегодня. Скоро мы дойдем до сотни. Самсон и его люди иногда жалуются на усталость. Ха-ха-ха! Какой чудак этот Самсон. Вот-так цирюльник!

-- Часто ходите вы смотреть, как он...

-- Бреет? Постоянно каждый день. Что за цырюльник! Видели вы его за работою?

-- Никогда.

-- Подите, посмотрите, как выпадет хорошая партия. Представьте себе, гражданин, он отбрил сегодня шестидесяти-трех меньше чем в две трубки! меньше чем в две трубки - честное слово!

Ухмыляющийся человечек выставил трубку, которую он курил, чтоб объяснить, как он мерил быстроту палача. Картон чувствовал такое непреодолимое желание прихлопнуть его, что он повернул прочь.

-- Но вы не англичанин, сказал пильщик: - хоть и одеты поанглийски.

-- Да, сказал Картон, остановившись и отвечая ему через плечо.

-- Вы говорите, как француз.

-- Я старый студент здесь.

-- А, совершенный француз! Добрая ночь, англичанин.

-- Добрая ночь, гражданин.

-- Но подите посмотреть на этого уморительного пса, продолжал настойчиво человечек. - Да возьмите трубку с собою!

Сидней прошел несколько шагов и остановился посередине улицы, вод блиставшим фонарем, и принялся писать карандашом на лоскутке бумаги. Потом, пройдя решительным шагом несколько темных и грязных улиц - грязнее обыкновенного, потому-что во времена террора лучшия улицы оставались нечищенными - как человек, хорошо-помнивший свою дорогу, он остановился возле аптеки. Сам хозяин запирал ее своими руками; это была маленькая, темная кривая лавчонка в кривой, подгорной улице, которую держал маленький, грязный, искривленный человек.

Пожелав доброй ночи также этому гражданину, который встретил его за прилавком, он положил перед ним лоскуток бумаги.

Аптекарь слегка присвистнул, прочтя его.

Сидней Картон не обращал внимания, и аптекарь сказал:

-- Для вас, гражданин?

-- Будьте осторожны, держите их отдельно, гражданин. Вы знаете, какие могут быть последствия, если их смешать?

-- Совершенно.

Он приготовил маленькие свертки и подал их ему. Картон положил их, один за одним, в грудной карман своего нижняго сюртука, отсчитал ему деньги за них и вышел, не торопясь, из лавки.

"Нечего более делать" - сказал он, взглянув на луну "до завтра. Спать я не могу".

Он произнес слова эти вслух, под быстро-несшимися облаками, не своим безпечным тоном, но в нем не отзывалось также и гордого пренебрежения. Это был решительный тон уставшого человека, который долго блуждал, боролся, сбился с пути и наконец вышел на свою дорогу и увидел конец.

Давно, когда он еще был известен между своими ранниками-сверстниками, как юноша много-обещавший, он проводил своего отца в могилу. Его мать умерла несколько лет прежде. Торжественные слова, которые были читаны над могилою его отца, поднялись теперь в его памяти, когда он проходил по темным улицам, между мрачными тенями, и месяц, облака высоко носились над ним.

"Аз есмь воскресение и живот" глаголет Господь: "веруяй в мя, аще и умрет, оживет. И всяк живый и веруяй в мя не умрет во веки".

Нетрудно было проследить цепь идей, вызвавших эти слова, как старый заржавленный якорь из глубины морской, в этом городе, под царством топора, среди ночной тишины, среди естественного сожаления о шестидесяти-трех, в этот день подвергнувшихся казни, о завтрашних жертвах, ожидавших своей участи в темницах, и о после после-завтрашних. Он не искал их, он только повторял их, идя вперед.

Полный торжественного участия к освещенным окнам, за которыми люди собирались ко сну, чтоб забыть на несколько спокойных часов окружавшие их ужасы, к шпилям церквей, где более уже не приносили молитв - переворот народный так далеко зашел на пути самоуничтожения со времени попов-обманщиков, грабителей, прелюбодеев - к отдаленным кладбищам, предоставленным, как было написано на воротах для вечного сна, к тюрьмам, набитым заключенниками, к улицам, наконец, вдоль которых катились шестьдесят-три на встречу смерти, сделавшейся до-того обыкновенной, так материальной, то вся эта работа гильйотины не оставила в народе ни одной печальной повести о безпокойном привидении - полный торжественного участия в жизни и смерти в этом городе располагавшемся к короткой ночной паузе после беснования, Сидней Картон перешел через Сену опять в освещенные улицы.

На улицах было немного экипажей, потому-что подозревали тех, кто ездил в тих; а дворянство прятало свою голову под красными колпаками, обувалось в тяжелые башмаки и ходило пешком. Но театры были все наполнены, и народ, весело болтая, расходился из них но домам. У дверей одного театра стояла маленькая девочка с матерью, высматривавшая, как перейти через улицу в грязь. Картон перенес ребенка, и прежде нежели она отняла свою робкую ручку от его шеи, он попросил ее поцаловать.

"Аз есмь воскресение и живот, глаголет Господь: веруяй въмя, аще и умрет оживет: и всяк живый и веруяй в мя не умрет во веки".

Ночь проходила; и когда он стоял на мосту, прислушиваясь к воде, отбивавшейся о набережную парижского острова, где луна ярко освещала живописную группу домов и собора, показался холодный день, выглядевший, как лицо покойника, на горизонте. Потом ночь с своим месяцем и звездами стала бледнеть и исчезла, и на минуту казалось, будто вся природа была предана во власть смерти.

Но великолепное солнце, восходя, снова прозвучало эти слова, преследовавшия его всю ночь, прямо его сердцу своими длинными, блестящими лучами. И когда он смотрел на них, с благоговением прикрыв глаза, ему представился мост света, перекинутый через воздух между ним и солнцем, под которым река искрилась внизу.

Сильное течение, быстрое, глубокое, неизменное, казалось ему родным товарищем среди утренней тишины. Он зашел вдоль реки далеко от жилищ и, пригретый солнечным светом, заснул на берегу. Когда он проснулся и поднялся за боги, об медлил еще несколько времени, смотря на водоворот, без цели кружившийся, пока течение не поглотило его и не унесло в море. "Как и меня!"

"Лодка с парусом нежного цвета поблекшого листа показалась потом в виду, проплыла мимо и скрылась Когда тихий след её исчез в воде, молитва, вырвавшаяся из глубины сердца о милосердом отпущении его несчастной слепоты и прегрешений, закончилась словами: "Аз семь воскресение и живот..."

В суде было необыкновенное движение, и ропот, когда паршивая овца, от которой многие отшатнулись с ужасом, пропихнула его в темный угол между толпой. Мистер Лори был там; доктор Манет был там. Она была там и сидела возле своего отца.

Когда привели её мужа, она бросила на него взгляд столь ободрительный, столь подкрепляющий, столь полный восторженной любви и нежного сострадания, но и столь неустрашимый, что здоровая кровь бросилась ему в лицо, глаза просветлели и сердце оживилось. Еслиб кто-нибудь стал замечать влияние этого взгляда на Сиднея Картона, то он нашел бы совершенно то же самое действие.

В этом несправедливом трибунале соблюдалось мало судейских порядков, чтоб даже доставить обвиненному возможность высказаться. Подобная революция была бы невозможна, еслиб первоначально все законы, формы и церемонии не были употреблены во зло до такой степени, что народная мстительность бросила их на ветер.

Глаза каждого обращались на присяжных. Те же отчаянные патриоты, добрые республиканцы, как и вчера, третьяго-дня, как и завтра и послезавтра. Между ними был особенно заметен один жадный человек, с ненасытным лицом, безпрестанно-проводивший пальцами по губам, которого появление доставило большее удовольствие зрителям. Кровожадный присяжный, выглядевший каннибалом, Жак третий, из Сент-Антуана. Все присяжные были точно борзые собаки, призванные судить оленя.

других глаз в толпе и сверкали одобрительно; и головы кивали друг на друга и потом вытянулись вперед с напряженным вниманием.

"Шарль Эвремонд, по прозванию Дарнэ. Освобожден вчера. Обвинен вторично и задержан вчера. Обвинение передано ему вчерашний вечер. Подозревается по доносу, как враг республики, аристократ, один из семьи тиранов, один из племени изгнанных, которые пользовались своими уничтоженными преимуществами на подлое утеснение народа; Шарль Эвремонд, по прозванию Дарнэ, в силу такового изгнания мертв перед лицом закона."

Так передавал в коротких или еще кратчайших словах общественный прокурор.

Президент спросил: был ли сделан донос на обвиняемого открыто или секретно.

-- Открыто, президент.

-- Тремя голосами: Эрнест Дефорж, виноторговец Сент-Антуана.

-- Хорошо.

-- Тереза Дефорж, его жена.

-- Хорошо.

Страшный шум поднялся в суде и посреди его доктор Манет, бледный, дрожащий, поднялся с своего места.

-- Президент, я протестую перед вами, что это обман и подлог. Вы знаете, что обвиненный - муж моей дочери. Моя дочь и все, кто дорог ей, для меня дороже моей жизни. Кто? где ложный заговорщик, который говорит, что я доношу на мужа моего ребенка?

-- Гражданин Манет, тише! Неповиновение власти этого трибунала вас самих поставляет вне закона. Что дороже для вас жизни, вы говорите, конечно, для хорошого гражданина ничто не может быть дороже республики.

Громкия рукоплескания встретили этот упрек. Президент позвонил в колокольчик и продолжал:

Яростные рукоплескания поднялись снова. Доктор Манет сел, посмотрев вокруг, Его губы дрожали; дочь прижалась к нему крепче. Ненасытный человек между присяжными потер руки и поднес привычную руку ко рту.

Дефоржа вызвали, когда суд успокоился и была возможность его выслушать; он быстро передал историю заключения, как он был мальчиком в услужении у доктора, как его освободили, в каком он был положении, когда его освободили и отдали ему. Потом последовал короткий допрос; потому-что суд торопился с своим делом.

-- Вы оказали добрые услуги, гражданин, при взятии Бастилии?

-- Я полагаю так.

-- Вы были там одним из достойнейших патриотов. Зачем скрываться? Вы были там пушкарем в этот день, вы были между первыми, которые вошли в эту проклятую крепость, когда она пала. Патриоты! я говорю правду.

-- Плевать хочу на этот колокольчик!

После чего она также получила выговор.

-- Я знал, сказал Дефорж, посмотрев вниз на свою жену, которая стояла у ступенек возвышения, где он находился, пристально глядя на него: - я знал, что этот заключенник, о котором я говорю, был посажен в тайнике Северной башни, за нумером сто-пятым. Я знал это от него самого. Он сам не признавал другого имени, как сто-пять, Северная башня, когда он шил у меня башмаки. Работая за моею пушкою в этот день, я решился, когда крепость будет взята, осмотреть этот тайник. Мы взяли крепость. Я отправляюсь в тайник с товарищем-гражданином, который сидит между присяжными, по указанию тюремщика. Я тщательно осматриваю ее. В камине, под камнем, который был вынут и заделан, я нахожу исписанную бумагу. Вот эта бумага. Я счел обязанностью разсмотреть другие образцы писанья доктора Манета. Это писано рукою доктора Манета. Я вручаю эту бумагу, писанную рукою доктора Манета, президенту.

-- Прочитать!

Среди мертвой тишины, между-тем, как подсудимый узник с любовью глядел на свою жену, жена попеременно обращала взоры то на него, то на отца, доктор Манет устремил глаза на чтеца. Мадам Дефорж не спускала глаз с заключенника; Дефорж не спускал глаз с своей торжествующей жены, и глаза всех впились в доктора, который никого из них не видел. Было читано следующее:



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница