Сверчок за очагом.
Глава II.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Диккенс Ч. Д., год: 1845
Категория:Повесть

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Сверчок за очагом. Глава II. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

Сверчок за очагом. Глава II.

Глава II.

Жил-был Калеб Племмер со своею слепою дочерью, как говорится в сказках (а я люблю сказки, да вероятно и вы также, за то, что оне вносят долю поэзии в ваш будничный мир). Итак, жил-был Калеб Племмер со своею слепою дочерью в ветхой деревянной избушке, похожей на расколотую ореховую скорлупу и занимавшей не больше места в улице, чем бородавка на длинном кирпичного цвета носу Греффа и Тэкльтона. Владения Греффа и Тэкльтона занимали большую часть улицы; жилище же Калеба Племмера можно было бы свалить одним или двумя ударами молота и увезти в тележке.

Если бы, после подобной операции, кто-нибудь сделал честь жилищу Калеба Племмера заметить, что его нет на месте, так это. без сомнения, было бы только для того, чтобы одобрить сломку, как большое улучшение. Жилище лепилось к строениям Греффа и Тэкльтона, как раковинка к килю корабля, как улитка к дверям, как гриб к стволу большого дерева. Но оно было семенем, из которого выросло могущественное дерево Греффа и Тэкльтона, и под его ветхой и дырявой крышей предпоследний Грефф делал игрушки для поколения старых уже мальчиков и девочек, которые играли в них, ломали, побросали их и из которых многие уже теперь успокоились навеки.

Я сказал, что Калеб и его бедная слепая дочь жили в этой избушке. Но я должен был сказать, что в ней жил Калеб, а бедная слепая дочь его жила в другом каком-то волшебном доме собственного изобретения Калеба, - в доме, где не было недостатка и нищеты и куда горе никогда не заходило; Калеб не был колдуном; он обладал только в высшей степени тем искусством волшебства, которое имеет каждый из нас, волшебством преданной и бесконечной любви. Одна природа была его учительницей, и все чудеса творились с помощью её наставлений.

Слепая девушка никогда не знала, что потолки у них не крашены, что со стен обвалилась штукатурка, что незаделанные щели увеличивались с каждым днем, что бревна гнили и покосились. Слепая девушка никогда не знала, что железо ржавеет, что дерево гниет, что обои лупятся, что даже настоящая величина и форма их дома изменяется. Слепая девушка никогда не знала, что на обеденном столе стоит глиняная посуда уродливой формы, что дом их посещали горе и отчаяние, что редкие волоса Калеба седели с каждым днем все сильнее и сильнее. Слепая девушка никогда не знала, что хозяин их был человек холодный, взыскательный и корыстолюбивый; одним словом, она не знала Тэкльтона таким, каким оне был на самом деле, а жила в той уверенности, что он был эксцентричный шутник, который любил побалагурить с ними и который, хотя и был их ангелом-хранителем, но ни за что не хотел слышать ни одного слова благодарности.

И все это было вымыслом Калеба, всем этим дочь была обязана своему доброму отцу. Но и у него на шестке был сверчок; и когда, бывало, Калеб с грустью слушал его пение еще в то время, когда его бедная, лишенная матери, слепая дочь была ребенком, этот домашний дух указал ему средства, с помощию которых слепота - это великое несчастие его дочери - могла быть обращена ей на пользу и с помощию которых он мог составить счастье своей дочери. Ведь сверчки - могущественные духи, хотя большая часть людей, которые имеют с ними дело, не знают этого, и во всем невидимом мире не существует голоса, более нежного и более правдивого, - голоса, на который можно было-бы так безусловно положиться, который давал-бы более нежные и кроткие советы, как тот голос, которым духи домашняго очага говорят с людьми.

Калеб и дочь его сидели за работою в своей обыкновенной рабочей комнате, которая, впрочем, служила вместе с тем и постоянным жилищем. И странная это была комната. В ней помещались дома готовые и недоконченные, для кукол всех возможных слоев общества и положений в свете. Тут были дома в предместьях для отдачи в наем куклам со скромными средствами, кухни и отдельные квартиры для кукол низшого класса, великолепные столичные дома для кукол высшого звания. Некоторые из этих жилищ были уже меблированы, по смете, подходящей куклам с ограниченными средствами; другия могли быть, по первому требованию, снабжены самым роскошным образом и на самую широкую ногу стульями, столами, диванами, кроватями и прочими изделиями обойщиков и мебельщиков, - изделиями, которыми были заставлены полки на стенах комнаты. Аристократы, мелкие дворяне и другия сословия, которым были предназначены эти дома, лежали, смешанные, там и сям в ящиках и глазели прямо в потолок. Но, при обозначении их положения в свете, при распределении их по местам, должным их званию (что, как опыт нам доказал, бывает очень трудно в жизни), кукольные мастера во многом превзошли природу, которая в этом отношении бывает часто своенравна и несправедлива. Эти мастера, не ограничиваясь такими произвольными признаками, как атлас, ситец и лохмотья, прибавили к ним еще более резкия отличия между классами, - отличия, которые уже никак не могли вводить в ошибку. Так, у знатной лэди члены были восковые и самой правильной формы, и этою привилегиею пользовались исключительно куклы её звания. Следующий затем класс был сделан из лайки, а третий из простого грубого холста. Что же касается до простого народа, то сколько нужно для них рук и ног, столько бралось спичек из спичечницы. Таким образом все сразу распределялись по различным своим званиям на свои места и не имели уже никакой возможности сойти с них.

В комнате Калеба Племмера было еще много других различного рода экземпляров его изделий. Тут были Ноевы ковчеги, в которых и пернатые, и четвероногия были наставлены до самого потолка, хотя и непонятно, как могли их туда насовать. Вследствие смелой поэтической вольности, у дверей большей части Ноевых ковчегов были молотки, - несообразная, может быть, принадлежность, потому что она подразумевает, что могли быть у Ноя утренние визиты и что к нему мог ходить почтальон; но молоток у двери заканчивает очень хорошо наружный вид постройки. В комнате были маленькия тележки, колеса которых, при катаньи, производили самую заунывную музыку. Тут было много скрипок, барабанов и прочих убийственных для ушей инструментов; бесконечное множество пушек, щитов, сабель, шпор и ружей. Тут были маленькие фигляры в красных панталонах, которые безпрестанно прыгали через высокие барьеры из красной тесьмы и падали по другую сторону их головой вперед. Тут было множество стариков, приятной - чтобы не сказать почтенной - наружности, которые, как сумасшедшие, скакали через перегородку, поставленную для этой цели на пороге их собственной двери. Тут были всевозможные животные, в особенности же много лошадей всяких пород, начиная от цилиндра в пятнах на четырех палках с маленькой перелинкой вместо гривы и кончая чистокровным скакуном на всем бегу. Как трудно было бы пересчитать, дюжины за дюжинами, все смешные фигуры, которые, при первом повороте пружины, готовы были совершить всевозможные нелепости, так же трудно было бы назвать какое-нибудь человеческое безумство, или порок, или слабость, которые не были бы олицетворены с большею или меньшею точностью в комнате Калеба Племмера; и нельзя сказать, чтобы они были олицетворены в преувеличенном виде, потому что очень небольшие пружины заставляют и мужчин, и женщин совершать в нашем свете поступки, не менее странные, чем те, которые когда-либо могла совершить какая-нибудь игрушка.

Среди всех этих предметов Калеб и дочь его сидели за работою. Слепая девушка шила платья на кукол, а Калеб разрисовывал и лакировал восьмиоконный фасад красивого барского дома.

Отпечаток забот на лице Калеба, его сосредоточенность и задумчивость, которые были бы к лицу алхимику, или метафизику, странно противоречили, при первом взгляде, с его занятиями и с пустячными вещами, которые окружали его. Но коль скоро над пустячными вещами работают для добывания хлеба, оне становятся очень серьезны; кроме того, я не думаю, что еслибы Калеба сделали лордом-канцлером, или членом парламента, или юристом, или даже великим спекулятором, то он стал бы заниматься менее смешными игрушками, и я сильно сомневаюсь, были ли бы эти игрушки так же безобидны.

-- Так ты выходил, отец, в прошлую ночь на дожде в твоем великолепном новом пальто? спросила дочь Калеба.

-- Да, в моем великолепном новом пальто, ответил Калеб, бросив взгляд на веревку, протянутую в углу, на которой сушилось уже описанное нами пальто из мешечной парусины.

-- Как я рада, что ты купил его, отец!

-- Да еще у такого фэшенебельного портного, сказал Калеб. Оно слишком хорошо для меня.

Слепая девушка остановила свою работу и от души разсмеялась.

-- Слишком хорошо, отец! Да может ли быть что нибудь слишком хорошо для тебя!

-- И все-таки мне даже совестно его надевать, сказал Калеб, наблюдая на её развеселившемся лице то впечатление, какое производят его слова. Честное слово! Когда я слышу, как мальчишки и пр. кричат сзади меня: "Эхе! Вот так франт", я не знаю, куда деваться. И когда, в прошлый вечер, нищие не хотели отойти от меня и когда я им сказал, что я совершенно простой человек, а они говорили "Нет, ваша честь, вы нас в этом не уверите, ваша честь", мне сделалось ужасно стыдно; я почувствовал, как-будто я не имел права носить такое пальто.

Счастливая слепая девушка! Как она была весела, какое это было торжество для нея!

-- Я вижу тебя, отец, говорила она, хлопая ладошами, так же ясно, как если бы у меня были глаза, в которых я вовсе не нуждаюсь, когда ты со мною. Синее пальто...

-- Да, да: светло-синее! воскликнула девушка, подымая кверху свое веселое лицо. Такого цвета, каким, я помню, я видела небо, когда ты мне говорил, что оно синее! Светло-синее пальто...

-- Свободное в талии, подсказывал Калеб.

-- Свободное в талии! воскликнула слепая девушка, смеясь от души; и ты в нем, ты, дорогой отец, с твоим светлым взглядом, веселым лицом, с твоею свободною походкою, с твоими темными волосами... такой моложавый и красивый!

-- Э, э! да я возгоржусь, сказал Калеб.

-- Да я думаю, что ты уже возгордился, воскликнула слепая девушка, указывая на него пальцем. Я знаю тебя, отец! Ха, ха, ха! Ты видишь, что я отгадала тебя!

Как не похож был тот Калеб, который сидел тут и наблюдал за нею, на Калеба, которого ей рисовало её воображение! Она говорила об его легкой походке. В этом она была права. Много, много лет сряду он ни разу не переступил порога своим обыкновенным медленным и тяжелым шагом, а всегда поступью, переделанною для её слуха, и никогда он не забывал, даже в самые тяжелые для его сердца минуты, той легкой походки, которая должна делать и её поступь веселою и бодрою.

Бог знает, но я думаю, что блуждающий, неопределенный взгляд, разсеянность в манерах Калеба происходили отчасти от того обмана, в котором он добровольно жил среди всего окружающого его, из любви к своей слепой дочери. Как мог этот маленький человек не иметь блуждающого вида и разсеянных манер, когда он столько лет работал над уничтожением всякого тождества самого себя и всех предметов, имеющих какое-либо к нему отношение.

-- Вот и кончено, сказал Калеб, отступая шага на два от своей работы, чтобы лучше судить о ней. Почти так же похоже на настоящий дом, как пятьдесят копеек на полтину. Как жаль, что весь фасад открывается разом! Кабы были только в нем лестница и правильные двери, чтобы можно было входить в каждую комнату! Но в этом-то и заключается все зло моей профессии: я всегда сам себя обманываю, всегда обольщаю самого себя.

-- Ты говоришь очень тихо. Не устал ли ты, отец?

-- Устал? отозвался Калеб с большою живостью. Что может меня утомлять, Берта? Я никогда не устаю. Что это значит?

Чтобы придать большую силу своим словам, он остановил себя в тот самый момент, когда невольно хотел было подражать двум потягивающимся и зевающим фигурам на камине, которые изображали собою с головы до ног вечное состояние утомления и скуки, и, вместо того, затянул отрывок какой-то песни. То была застольная песня, воспевающая что-то в роде кубка с пенистым вином. Он пел ее с такой претензией на развязный и веселый голос, которая делала его лицо в тысячу раз худощавее и задумчивее.

-- Что! Вы поете! неужели? произнес Тэкльтон, выглядывая из-за двери. Продолжайте. Я так петь не могу!

Никто бы его и не заподозрил в этом. Лицо его доказывало, что он создан вовсе не для песен.

-- Я не был бы в состоянии петь, продолжал Тэкльтон. Я рад, что вы это можете. Я надеюсь, что вы в состоянии и работать вместе с тем. Но едва ли хватит времени на то и на другое, я полагаю.

-- Если бы ты могла только видеть, Берта, как он мне подмигивает, шепнул ей Калеб на ухо. Такой, право, шутник! Если бы ты его не знала, ты наверное подумала бы, что он говорит теперь серьезно, не правда ли?

Слепая девушка улыбнулась и кивнула головою.

-- Говорят, что птицу, которая умеет петь, но не хочет петь, надо заставить петь, ворчал Тэкльтон. А что нужно сделать с совою, которая не умеет петь и не должна петь, а все-таки поет?

-- До какой степени он теперь мигает мне! шептал Калеб своей дочери. О, Боже!

-- А! Вы здесь? ответил Тэкльтон. Бедная идиотка!

Он действительно думал, что она идиотка, и основывал эту уверенность - сознательно-ли, или нет, не знаю - на её любви к нему!

-- Ну-с, коль скоро вы здесь, то - как вы поживаете? спросил Тэкльтон своим ворчливым тоном.

-- О, хорошо! Совершенно хорошо! И так счастлива, как вы могли-бы этого желать! Так счастлива, как вы желали-бы сделать счастливым весь свет, если бы могли!

-- Бедная идиотка! пробормотал Тэкльтон. Ни одного проблеска разума! Ни одного!

Слепая девушка схватила его руку, поцеловала ее и, подержав ее в своих обеих руках, нежно приложила ее к своей щеке. В этом движении было столько невыразимой любви и такая горячая благодарность, что сам Тэкльтон был настолько тронут, что проворчал более мягким тоном:

-- Ну, что с вами теперь?

-- Я поставила его вчера вечером, когда ложилась спать, около самой своей подушки и вспомнила о нем во сне. И когда наступил день и чудное красное солнце... солнце красное, отец?

-- Оно красно по утрам и по вечерам, Берта, ответил бедный Калеб, бросив на своего хозяина взгляд, полный страданий.

-- Когда оно взошло, и яркий свет, на который я почти боюсь наткнуться, когда хожу, проник в комнату, я поставила против него маленькое деревцо и благословила Небо за то, что оно производит такия прекрасные вещи, и вас за то, что вы присылаете их мне, чтобы веселить меня.

-- Истинно, вырвавшаяся из Бедлама, сказал про себя Тэкльтон. Мы скоро дойдем до сумасшедшей рубашки и до наручников. Мы делаем успехи.

Калеб стоял, сложив руки, и разсеянно смотрел перед собою, пока говорила его дочь, как будто раздумывая (я думаю, что оно так и было), не сделал-ли Тэкльтон на самом деле чего-нибудь, что заслуживало-бы её благодарность. Если бы Калеб мог действовать совершенно свободно и если бы у него потребовали в эту минуту, под страхом смерти, чтобы он или вытолкал ногами продавца игрушек за дверь, или упал-бы к его ногам, смотря по тому, чего Тэкльтон заслуживал, то, я думаю, что на стороне и того, и другого были-бы равные шансы. Однако же Калеб знал, что он собственными своими руками принес так бережливо своей дочери маленькое розовое деревцо и собственным языком сочинил невинную ложь, которая имела целью помочь ему отстранить от слепой девушки всякое, подозрение в том, как велики были ежедневные его лишения для доставления ей счастья.

-- Берта! позвал Тэкльтон, стараясь придать своему тону более ласки. Подите сюда!

-- О, я могу притти прямо к вам! Меня не нужно вести, ответила она.

-- Сказать вам секрет Берта?

-- Скажите! ответила она с живостью.

Как просветлело это лишенное света лицо! Какой лучезарный венец окружил эту головку, превратившуюся всю в слух.

-- Сегодня, - день, в который эта... как ее зовут... это избалованное дитя... Жена Перибингля посещает вас обыкновенно... в который она устраивает здесь свой фантастический пикник, - не правда-ли? сказал Тэкльтон с выражением полного презрения к этому маленькому празднику.

-- Да, ответила Берта, именно сегодня.

-- Слышишь ты это, отец? воскликнула слепая девушка в восхищении.

-- Да, да, слышу, проговорил Калеб со взглядом неподвижным, как у лунатика; но я этому не верю; это также должен быть один из моих обманов.

-- Видите-ли, - я... я желаю сблизить Перибинглей с Мэ Фильдинг, сказал Тэкльтон. Я женюсь на Мэ.

-- Вы женитесь! воскликнула слепая девушка, отшатнувшись от него.

-- Вишь, проклятая идиотка! пробормотал Тэкльтон. Я так и боялся, что она никогда не поймет меня. Да, Берта, женюсь! Церковь, священник, причетники, сторожа, наемные кареты, колокола, завтрак, свадебный пирог, подарки, кларнеты, тромбоны, барабаны и вся прочая глупость. Свадьба, знаете-ли, свадьба. Разве вы не понимаете, что такое свадьба?

-- Я знаю, ответила слепая девушка кротким голосом. Я понимаю.

-- Неужели? пробормотал Тэкльтон. Это более, чем я ожидал. Ну, так слушайте! По этой причине я желаю присоединиться к вашему обществу и привести с собою Мэ и её мать. Утром я пришлю вам чего-нибудь: холодной баранины или другия какие-нибудь лакомства. Вы будете меня ждать?

-- Будем, ответила она.

Опустив голову, она отвернулась и так, задумчиво, со скрещенными на груди руками, долго стояла.

-- Не думаю, чтобы вы меня ждали, проговорил Тэкльтон, смотря на нее: потому, что вы, кажется, уже забыли все, о чем я вам говорил. Калеб!

-- Я, кажется, могу осмелиться сказать, что я здесь, подумал Калеб. Что сударь?

-- Смотрите, чтобы она не забыла то, о чем я ей говорил.

-- Она никогда не забывает, ответил Калеб. Это одна из тех немногих вещей, которых она не умеет делать.

-- Каждый человек считает своих собственных гусей за лебедей, заметил продавец игрушек, пожимая плечами. Несчастный!

Сделав это замечание, с выражением глубочайшого презрения, старый Грефф и Тэкльтон удалился.

Берта продолжала попрежнему стоять, погруженная в свои мысли. Веселость исчезла с её лица, и оно стало очень печально. Три или четыре раза она качала головою, как будто оплакивала какую-нибудь потерю; но она не находила слов, чтобы излить свое горе.

Калеб работал уже довольно долго, впрягая в повозку лошадей упрощенным способом, именно прикалывая сбрую к их телу, когда Берта подошла к его стулу и, близко усевшись около него, сказала:

-- Отец, я чувствую себя безпомощной во мраке. Мне нужны мои глаза, мои терпеливые, добрые глаза.

-- Они к твоим услугам, сказал Калеб. Они всегда готовы. Они больше твои, нежели мои, Берта. Они готовы служить тебе во всякий час дня и ночи. Чем они теперь могут быть тебе полезны, дорогая?

-- Готово, сказал Калеб. Как сказано, так и сделано Берта.

-- Разскажи мне, какова она.

-- Она совершенно такая же, какой и была: простая, но очень уютная. Веселые цвета обоев, яркие цветы на тарелках и блюдах, блестящее дерево, полированное везде, где видны бревна и филенки; вообще, общий веселый и опрятный вид постройки делают ее очень хорошенькой.

Она действительно была опрятна и весела повсюду, где могли коснуться руки Берты. Но нигде далее веселость и опрятность не могли иметь места в ветхом балаганишке, который воображение Калеба съумело так преобразить.

-- Ты одет теперь в свое рабочее платье и не так красив, как тогда, когда ты одеваешь свое великолепное пальто? спросила Берта, дотрогиваясь до него.

-- Не совсем так красив, ответил Калеб; но все-таки и в рабочем платье я довольно хорош.

-- Отец, сказала слепая девушка, еще ближе подвигаясь к нему и обнимая его одною рукой. Скажи мне что-нибудь об Мэ. Она очень красива?

-- Очень, ответил Калеб. И, действительно, она была очень хороша; редко приходилось Калебу так мало нуждаться в своей изобретательности.

-- Волосы у нея черные, говорила Берта с задумчивым видом, темнее моих. Голос у нея нежный и звучный, я знаю; я часто любила ее слушать. Её талия...

-- Во всей этой комнате лет ни одной куклы, талия которой могла бы сравниться с её талией, перебил Калеб. А глаза её!..

Он прервал себя, потому что почувствовал судорожное объятие, значение которого он слишком хорошо понял.

Он кашлянул, потом постучал немного молотком и наконец затянул свою песню о кубке с пенистым вином, - его неминуемое средство во все затруднительные минуты.

-- А наш друг, отец, наш благодетель; я никогда не устаю слушать об нем. Неправда ли? сказала она торопливым голосом.

-- Конечно, нет, ответил Калеб, и не без причины.

-- А! еще бы! воскликнула слепая девушка с таким жаром, что Калеб, не смотря на всю чистоту своих целей, когда он обманывал ее, не мог прямо посмотреть ей в лицо; он опустил глаза, как-будто она могла прочесть в них его невинный обман.

-- Ну, так говори мне еще о нем, дорогой отец, сказала Берта: много, много говори о нем! Лицо у него благосклонное, доброе и нежное, и, верно, честное и правдивое. Великодушное сердце, которое старается скрыть свои благодеяния под личиною грубости и недоброжелательства, должно изменять себе в каждом взгляде, в каждом выражении лица.

-- И облагораживает его, прибавил Калеб с тихим отчаянием.

-- И облагораживает его, повторила слепая девушка. Отец, скажи, он старше Мэ?

-- Да-а, ответил Калеб принужденно. Он немного старше Мэ, но это ничего не значит.

его, беречь, сидеть около его постели и говорить с ним, когда он не спит, а когда спит, - молиться о нем. Какое это было бы наслаждение! Сколько представится его жене случаев доказать свою верность и преданность ему! Будет-ли она все это делать, отец?

-- Без сомнения, ответил Калеб.

-- Я люблю ее, отец! Я могу от души любить ее! воскликнула слепая девушка. Она положила свою голову на плечо Калеба и так плакала, что он почти пожалел о том, что доставил ей счастье, которое стоило ей так много слез.

Между тем, в доме Джона Перибингля происходила порядочная суматоха. Госпожа Перибингль, естественно, не могла подумать отправиться куда-нибудь без своего ребенка, а запаковать ребенка для отправки заняло много времени: не потому, чтобы этот товар был очень тяжел и велик, по потому, что он требовал безчисленных забот и все должно было производиться над ним постепенно и с легкими остановками. Например, когда, мало по малу, достигли известной степени туалета ребенка и когда вы могли совершенно основательно думать, что остается раза два его повернуть, чтобы сделать из него великолепнейшого ребенка, на диво всему свету, он неожиданно был погружен в фланелевый колпак и уложен в постель, в которой и проспал за занавесками целый час, после чего его вынули из люльки; он был красен, как рак, и сильно ревел от желанья... видите-ли... я скажу, если вы позволите мне выразиться в общем смысле... от желанья... немного покушать, после чего он опять заснул. Этим воспользовалась госпожа Перибингль, чтобы нарядиться так щегольски, как редко кто одевался. Этим же временем воспользовалась и мисс Слобои, чтобы заключить себя в кофту такого удивительного и необыкновенного фасона, что не только не была впору ей, но не могла быть впору никому в целом свете. Местами она морщила, в других висела на подобие собачьих ушей и, казалось, не могла иметь никакого отношения к какой-либо человеческой талии. Между тем ребенок проснулся, и соединенными усилиями госпожи Перибингль и мисс Слобои его нарядили в салоп светло-желтого цвета, а голову его во что-то в роде пикейного воздушного пирога. Окончив все это, они втроем спустились к выходной двери, перед которой старая лошадь, разрывая землю нетерпеливыми ударами копыт, успела уже заработать гораздо больше суммы дневной пошлины, взимаемой за извоз; а Боксера едва можно было приметить вдали, где он стоял, повернув голову к лошади, как-будто искушая ее отправиться без позволения хозяина.

Если вы думаете, что нужен был стул или что-нибудь в этом роде, чтобы помочь госпоже Перибингль взойти в повозку, то вы плохо знаете Джона. Прежде чем вы успели-бы заметить, как он приподнял ее, она уже сидела на своем месте, свежая и розовая, как всегда, и говорила:

-- Джон, подумай теперь о Тилли.

Если мне позволительно говорить о ногах молодых девушек, то я замечу, что ноги мисс Слобои имели несчастие постоянно задевать за что-нибудь и что она ни разу не всходила и не спускалась без того, чтобы не сделать зарубки на своих ногах, точно так, как Робинсон Крузоэ отмечал дни на своем деревянном календаре. Но так как мои замечания могут показаться неприличными, то я оставлю их про себя.

-- Джон! Ты взял корзину с телятиной, с пирогом и прочими вещами, и бутылки пива? спросила Крошка. Если ты не взял их, то изволь тотчас же повернуть назад.

-- Ты, право, умница, ответил извощик: толкуешь о том, чтобы возвратиться, когда сама задержала меня лишнюю четверть часа.

-- Очень жаль, Джон, проговорила Крошка в большом волнении: но я положительно и думать о том не могу, чтобы ехать к Берте... Ни за что на свете, Джон, я не поеду без телятины, пирога и прочих вещей и без бутылок пива. Прру!

Последний звук относился к лошади, которая не обратила на него никакого внимания.

-- Джон, скажи "прру"! просила госпожа Перибингль. Пожалуйста!

-- Для этого будет еще время, возразил Джон, когда я действительно начну забывать вещи. Корзина здесь и в полной безопасности.

-- Какое ты должен быть жестокосердое чудовище, Джон, что не избавил меня от такого безпокойства, не сказав этого с самого начала. Я объявляю, что ни за какие деньги не поехала бы к Берте без телятины, пирога и прочих вещей и без бутылок с пивом. Со дня нашей свадьбы, каждые две недели аккуратно, мы устраиваем там наш маленький пикник. Если бы что-нибудь не удалось в этом празднике, я почти готова была-бы думать, что мы не будем больше счастливы.

-- Тебе пришла добрая мысль устроить это, сказал извощик: и мысль эта делает честь моей маленькой жене.

-- Милый Джон, возразила Крошка, сильно краснея. Не говори об этом. Чем это делает мне честь, Боже мой!

-- Кстати, заметил извощик: этот старый господин...

Крошка опять видимо смутилась.

-- Странный он человек, продолжал извощик, смотря прямо перед собою вдоль дороги. Я не разберу его. Я не думаю, однако же, чтобы можно было его опасаться.

-- Конечно, нет. Я... уверена, что его нечего опасаться.

жить с нами, не правда-ли? Удивительные вещи бывают на этом свете.

-- Да, очень удивительные, подтвердила она тихим, едва внятным голосом.

-- Во всяком случае он добрый старик, сказал Джон, и платит, как джентльмен, и я думаю, что на его слово можно положиться, как на слово джентльмена. Я очень долго разговаривал с ним сегодня утром. Он говорит, что стал лучше слышать меня, с тех пор, как более привык к моему голосу. Он много говорил мне о себе; я также много говорил ему о себе, и странные вопросы предлагал он мне. Я рассказал ему, что я езжу в извозе по двум направлениям: один день еду направо от нашего дома и возвращаюсь назад, а другой день налево и также возвращаюсь (потому что ведь он чужой и не знает названий здешних мест); и он казался совершенно довольным. "Так я возвращусь сегодня вечером домой, сказал он мне, по одной и той-же дороге с вами, а я думал, что вы поедете в совершенно противоположную сторону. Это отлично! Осмелюсь-ли я попросить у вас позволения поместиться и на этот раз в вашей повозке? Только я даю вам слово, что уже больше не засну так крепко, как тогда." А он так крепко спал! Крошка, о чем ты думаешь?

-- О чем я думаю, Джон? Я... я слушала тебя.

-- Да, ну и отлично, сказал честный извощик. При виде выражения твоих глаз я опасался, что так тебя утомил своею длинною болтовней, что ты уже стала думать о другом. Право, я опасался этого.

Крошка ничего не ответила, и они некоторое время продолжали свой путь молча. Но не легко было долго молчать в повозке Джона, потому что каждый прохожий находил что-нибудь сказать, хотя-бы это было только: "Как поживаете?" И на самом деле очень часто не распространялись далее этого вопроса; но, чтобы ответить на него с полным радушием, необходимо было не только кивнуть головой и улыбнуться, но и сделать такое-же сильное движение легких, какое потребовало-бы начало длинного спича в парламенте. Иногда путники, пешком или верхом, двигались некоторое время рядом с повозкою, с единственною целью поболтать, и тогда приходилось много что пересказать с обеих сторон.

Потом Боксер вызвал много дружелюбных встреч. Каждый, на протяжении всей дороги, знал его, в особенности-же знали его куры и свиньи, которые, завидя, его пытливо вздернутые уши и вертящийся кончик хвоста, убегали в самые задния части своего двора, не дожидаясь чести более близкого знакомства. Боксеру было дело до всего: он завертывал во все переулки, заглядывал во все колодцы, забегал во все избы, даже в самую середину женских школ, пугал голубей, заставлял кошек вздувать хвосты и входил во все трактиры, как постоянный их посетитель. В какой-бы дом он ни вошел, оттуда слышался голос: "Э! Боксер здесь!" и тотчас выходил кто нибудь в сопровождении, по крайней мере, двух или трех человек, чтобы поздороваться с Джоном Перибинглем и его хорошенькою женою.

Кроме того, было множество крупных и мелких посылок и повозка должна была часто останавливаться, чтобы принимать или сдавать их, что отнюдь не составляло неприятной стороны путешествия. Некоторые так жаждали получения своих посылок, другие так удивлялись при получении их, третьи так бесконечно заботились о благополучной их доставке, а Джон принимал такое живое участие во всех посылках, что это было так-же весело, как какая-нибудь комедия. При этом находились такия посылки, которых извощик не мог взять без зрелого обдумывания и на счет укладки которых держались долгие советы между извощиком и отправителями; при этом обыкновенно присутствовал Боксер и привлекал на себя внимание короткими припадками самого тихого внимания и продолжительными припадками сумасшедшого бегания вокруг собравшихся совещателей, с лаем до хрипоты. Со своего места в повозке Крошка была внимательной зрительницей всех этих маленьких происшествий, которые очень забавляли ее. Сама-же она представляла собою прелестную картинку, рамкой которой служил кузов повозки. Зато молодые люди не переставали толкать друг друга под локоть, бросая украдкой взоры на нее; не было конца их перешептываниям и зависти, что было чрезвычайно приятно Джону, потому что он гордился тем, что любуются его маленькою женою, зная, что она не обращает на это никакого внимания... хотя, впрочем, это и ей было не противно.

Дорога была, конечно, немного туманная, в холодную и суровую ливарьскую погоду. Но кого могли безпокоить такие пустяки: не Крошку, конечно, и не Тилли Слобои, потому что сидеть в повозке, при каких-бы то ни было обстоятельствах, казалось этой девушке верхом человеческих наслаждений, осуществлением всех земных надежд. И не ребенка - за это я ручаюсь, - потому что никогда не было ребенка, который-бы был так тепло закутан и так крепко спал всю дорогу, хотя все дети к этому способны не хуже благословенного молодого Перибингля.

Не далеко можно было видеть сквозь туман; но все-таки можно было видеть многое! Удивительно, как много можно видеть в тумане еще более густом, если дать себе только труд смотреть. Даже наблюдать, сидя в повозке за кругами волшебниц {Так называются в Англии пустынные вересковые места, большею частью круглые.} и за пятнами инея, оставшимися в тени около изгородей и под деревьями, составляет приятное занятие, не говоря уже о неожиданных формах, которые принимают деревья, выходя вдруг из тумана и прячась опять в него. Обнаженные изгороди махали по ветру, несколькими поблекшими ветками; но в этом не было ничего грустного. Напротив, было приятно смотреть на это, потому что домашний очаг казался еще теплее, а лето ожидалось еще более светлое и зеленое. Река казалась озябшей; но она продолжала течь, - что очень много значит. Вода в канале текла очень тихо и как будто заснула. Тем лучше: он скорее замерзнет, когда наступят настоящие морозы; и тогда-то начнуться катанья на коньках; а тяжелые, старые барки, замерзшия где-нибудь около пристани, закурят свои ржавые железные трубки и будут себе, от нечего делать, покуривать их целые дни.

В одном месте горело большое огороженное пространство со жнивом или сорными травами. Путешественники наши смотрели на этот огонь, - такой бледный при дневном свете, иногда только извергавший сквозь туман красное пламя в одном, двух местах, - пока Тилли Слобои, после замечания, сделанного ею, что дым бьет ей в пос, не стала задыхаться (впрочем это или что-нибудь подобное легко вызывалось у нея малейшей причиной) и тем не разбудила ребенка, который не хотел уже ни за что более заснуть. Между тем Боксер, который опередил их на целую четверть мили, пробежал через заставу города и был уже на углу той улицы, в которой жили Калеб и его дочь; и долго перед тем, как путешественники достигли двери, Калеб и слепая девушка стояли на улице в ожидании их.

Скажу, между прочим, что в отношениях Боксера к Берте замечались некоторые легкия особенности, которые положительно доказывали, что её слепота была ему известна. Он никогда не старался привлечь на себя её внимания, смотря ей прямо в глаза, как он это часто делал с другими, а всегда и неизменно трогал ее. Откуда он приобрел опытность на счет слепых людей или слепых собак, - я не знаю. Он никогда не жил при слепом хозяине. Ни господин Боксер старший, ни госпожа Боксер не были, насколько я знаю, поражены слепотою. Может быть, он дошел своим собственным умом, но во всяком случае он умел отлично обращаться со слепыми. Поэтому он ухватился зубами за платье Берты и держал ее до тех пор, пока и госпожа Перибингль, и ребенок, и корзина не очутились совершенно благополучно в комнате Калеба.

Мэ Фильдинг была уже там, вместе со своею матерью, бранчивой старушонкою с брюзгливым лицом, которая, ради того, что она сохранила талию, похожую на столб, воображала, что имеет совершенно величавый вид, и которая - вследствие того, что когда-то она была в лучшем положении или воображала, что могла-бы быть в лучшем положении, если бы случилось, что-нибудь, что никогда не случилось и что даже никогда, вероятно, и не могло случиться (но это, впрочем, все равно) - корчила из себя приличную особу и принимала покровительственный вид. Грефф и Тэкльтон также был уже там и любезничал со своею невестою, с видимым ощущением человека, который чувствует себя так-же легко и свободно и так-же в своей сфере, как молодой, живой лосось на верху египетской пирамиды.

-- Мэ! дорогой мой, старый друг, воскликнула Крошка, спеша ей навстречу. Как счастлива я тебя видеть.

Её подруга была так-же рада, как и она, и когда оне обнялись, то изобразили собою, если вы мне поверите, положительно прелестную картинку. Тэкльтон был, без сомнения, человек со вкусом, - Мэ была очень хорошенькая.

Вы знаете, что когда вы привыкли к какому-нибудь хорошенькому лицу, то если оно очутится около другого хорошенького лица, иногда бывает, что при сравнении первое теряет, становится обыкновенным, и вам уже кажется, что оно не стоит, того высокого мнения, которое вы имели о нем. Но этого не могло случиться ни с Крошкой, ни с Мэ, потому что соседство лица Мэ делало еще красивее личико Крошки, а лицо последней делало в свою очередь лицо Мэ еще миловиднее; и эта было так естественно и хорошо, что Джон Перибингль чуть была не сказал, когда вошел в комнату, что оне должны были родиться сестрами, и это было-бы единственным улучшением, которого можно было желать.

Тэкльтон принес свою баранину и, что совсем удивительно, еще сладкий пирог (но ведь можно-же быть немного расточительным, когда в дело замешаны наши невесты; не каждый-же день мы женимся). Кроме этих лакомств была еще телятина, пирог с вядчиной и прочия вещи, как говорила госпожа Перибингль; эти прочия вещи состояли, по большей части, из орехов, апельсинов, сладких пирожков и другой мелочи. Когда был накрыт стол, на одном конце которого стояла и дань Калеба, состоявшая из большой деревянной чашки с горячим картофелем (ему было запрещено, торжественным соглашением, ставить какие-нибудь другия кушанья), Текльтон повел свою нареченную тещу к переднему месту у стола. Чтобы еще более сделать чести этому месту на пире, величественная старушенка украсила себя таким чепцом, который мог навести ужас на самых безпечных людей. Она никогда не снимала своих перчаток. Скорее умереть, чем не быть приличной!

Калеб сел возле своей дочери; Крошка и её старая школьная подруга уселись рядом; добрый извощик занял самый конец стола. Мисс Слобои удалили на это время подальше от всякой мебели, кроме стула, на котором она сидела, чтобы она не могла ни обо что больше стукнуть голову ребенка.

Как Тилли глазела вокруг себя на куклы и игрушки, так и оне смотрели, вытаращив глаза, на нее и на все общество.

0x01 graphic

Почтенные старики, выпрыгивавшие из своих выходных дверей (которые все были пущепы в ход), казались особенно заинтересованы обществом, потому что перед тем, как скакать, они останавливались, как-бы прислушиваясь к разговору, и затем начинали энергично и бешено скакать безчисленное число раз без передышки, как-бы в призыве безумного восторга.

в обществе Крошки, тем ему было досаднее, хотя он для этого-то ведь и свел их. Он был настоящая собака на сене, этот Тэкльтон: когда оне смеялись, а он не мог смеяться, он тотчас же воображал, что оне смеются над ним.

-- Ах, Мэ! говорила Крошка, милая моя, милая, какие перемены! Как молодеешь, когда вспоминаешь о школьных днях.

-- Скажите, пожалуйста! ведь вы, кажется, не особенно стары? спросил Тэкльтон.

-- Смотрите туда, на моего трудолюбивого, степенного мужа, возразила Крошка: он прибавляет мне, по крайней мере, двадцать лет. Не так ли Джон?

-- Сорок, ответил Джон.

-- Сколько вы прибавите к годам Мэ, этого я положительно не знаю, сказала Крошка, смеясь, но я думаю, что ей должно стукнуть в будущий день её рождения не менее ста лет.

-- Ха, ха! расхохотался Тэкльтон; но хохот его был глухой, как звук барабана, а выражение его лица было такое, как-будто он охотно свернул бы Крошке шею в эту минуту.

-- Милая моя, продолжала Крошка: помнишь, как, бывши еще в школе, мы говорили о мужьях, которых мы выберем. Каким молодым, и красивым, и веселым, и живым должен был быть мой муж! А что касается до мужа Мэ... О Боже мой, я не знаю, смеяться-ли мне, или плакать, когда вспоминаю, какие мы были глупые девчонки.

Мэ, повидимому, знала, что ей приходится делать, потому что кровь бросилась ей в лицо и слезы навернулись на глаза.

и не думала о нем. А если-бы я сказала тебе тогда, что ты выйдешь за г. Тэкльтона, как ты отшлепала бы меня! Не так ли, Мэ?

Хотя Мэ не ответила "да", но она, конечно, не сказала - "нет" и не изобразила ничем отрицательного ответа.

Тэкльтон расхохотался, но так громко, что это был скорее крик, чем смех. Джон Перибингль также засмеялся своим обыкновенным добродушным и довольным смехом, который был только шепотом в сравнении со смехом Тэкльтона.

-- И не смотря на все это, вы ничего не могли сделать, вы не могли нам противостоять, сказал Тэкльтон. Вот мы налицо! А где находитесь теперь вы: вы, веселые молодые женихи?

-- Некоторые из них умерли, ответила Крошка, а некоторые забыты. Некоторые из них не поверили-бы, что мы те же самые женщины, если бы они в эту минуту очутились здесь; они бы не поверили, что все то, что они увидели-бы и услышали, есть действительность и что мы могли их так забыть!

Она говорила так серьезно и с таким жаром, что без сомнения, нуждалась в том, чтобы ее остановили. Выговор, сделанный ей мужем, был очень мягок, потому что Джон вмешался в разговор только для того, как он думал, чтобы заступиться за старого Тэкльтона; но этот выговор оказался действительным, потому что она остановилась и не сказала больше ничего. Но и в молчании её чувствовалось необыкновенное волнение, которое разсудительный Тэкльтон, наведший на нее свой полузакрытый глаз, принял к сведению и запомнил для какой-то цели.

Мэ не произнесла ни одного слова, ни хорошого, ни дурного, и сидела совершенно смирно, опустив глаза и не выказывая никакого участия к тому, что происходило. Зато её мать, эта добрая женщина, вмешивалась тут же в разговор и заметила, во-первых, что девочки были всегда девочками, а что прошлое прошло, и что пока молодые люди молоды и легкомысленны, они, вероятно, будут вести себя, как молодые и легкомысленные люди; причем прибавила еще две-три подобные же, не менее здравые и неопровержимые истины. Затем, переходя в благоговейный тон, она поблагодарила небо за то, что оно дало ей в Мэ послушную и почтительную дочь, в чем она нисколько не приписывает чести себе, хотя она всегда имела основание видеть, что в этом она была вполне обязана себе. Касательно господина Тэкльтона она сказала, что с нравственной стороны он неоспоримо хороший человек, а что со стороны положения его в свете лучшого зятя и желать нельзя, в чем никто в здравом разсудке не может сомневаться. (Последния слова она произнесла очень сильно). Касательно семьи, в которую он, не без домогательств с его стороны, будет скоро принят, она уверена, что господин Тэкльтон знает, что хотя эта семья стеснена в средствах, но может считаться благородной, и если бы некоторые обстоятельства, как она готова в этом признаться, обстоятельства, связанные с торговлей индиго - о которых она не станет распространяться, - случились иначе, то семья эта, быть может, была бы теперь в богатстве. Затем она заметила, что не станет вспоминать прошлого и не упомянет о том, что её дочь отвергала некоторое время ухаживанья г. Тэкльтона; наконец, что она не хочет говорить о многих других вещах, о которых она все-таки говорила. В конце концов она выразила, как общий результат всех своих наблюдений и опытности, что те замужества, в которых меньше всего замешано то, что так романтично и глупо называют любовью, были всегда самые счастливые и что она ожидает от долженствующого скоро совершиться брака возможно большого счастья, - не блестящого, скоро проходящого счастья, а прочного и непоколебимого. Она закончила свою речь, объявив всему обществу, что завтра наступит тот день, для которого она исключительно жила, и что когда он совершится, она ничего не будет желать лучшого, как быть запакованной и отправленной на какое-нибудь благородное кладбище.

Так как эти замечания не требовали никакого ответа (счастливое свойство всех общих фраз), то они изменили ход разговора и направили общее внимание на телятину, на пирог с вядчиною, на холодную баранину, на картофель и на сладкий пирог. А для того, чтобы бутылки с пивом не остались без внимания, Джон Перибингль предложил тост за завтрашний день, - за день свадьбы, и просил позволить ему, в ответ на этот тост, выпить полный стакан, прежде чем он должен будет отправиться далее в дорогу, по своей обязанности.

Надо сказать, что Джон остановился на этом празднике только на время, чтобы отдохнуть и накормить свою лошадь. Ему предстояло сделать еще четыре или пять миль дальше, и вечером, на возвратном пути, он должен был заехать за Крошкой и мог еще раз отдохнуть перед возвращением домой. Таков был порядок дня в каждый пикник, и таким он был всегда со времени учреждения этих пикников.

происшествии; другая была Берта, которая быстро встала и отошла от стола.

-- Прощайте, сказал дюжий Джон Перибингль, натягивая на себя свое непромокаемое пальто. Я вернусь в обыкновенное время. Прощайте, вся компания.

-- Прощайте, - Джон, ответил Калеб.

Он сказал это совершенно машинально, как звучное слово, и точно так же машинально сделал прощальное движение рукою, потому что все время наблюдал за Бертою с выражением удивления и безпокойства.

-- Прощай; молокосос! продолжал веселый извощик, нагибаясь, чтобы поцеловать ребенка, которого Тили Слобои, очень занятая теперь ножом и вилкою, уложила спать (и, что удивительно, без всякого повреждения) в маленькую койку, сделанную Бертой. Прощай! Придет, придет время, я думаю когда ты отправишься на холод, мой дружок, и предоставишь своему старому отцу наслаждаться перед камином своею трубкою и ревматизмами, а? Где же Крошка-то?

-- Ну, ну! воскликнул извощик, хлопая руками. Где же трубка?

-- О, я совсем забыла о трубке, Джон!

Забыла трубку! Вот неслыханное чудо! Она, она забыла трубку!

-- Я... я сейчас ее набью. Скоро будет готова.

(хотя рука была, конечно, достаточно мала, чтобы выйти легко из него) и страшно измяла его. Набивание трубки и закуривание её, эти маленькия услуги, в которых я засвидетельствовал её ловкость, были исполнены отвратительно, с начала до конца. В продолжение всего этого процесса Тэкльтон злобно выглядывал своим полузакрытым глазом, и когда он встречал её взгляд (или, скорее, ловил его, потому что едва ли можно сказать, что он встречал взгляд кого-нибудь, так как его глаз был скорее ловушкой, в которую попадал взгляд другого), то её замешательство страшно увеличивалось.

-- Что это, какая ты косолапая сегодня, Крошка! сказал Джон; я, кажется, сам лучше бы все это сделал.

С этими словами, сказанными совершенно добродушно, он ушел в сопровождении Боксера, и за дверьми уже слышался веселый шум его телеги, пустившейся в путь. Между тем задумчивый Калеб продолжал стоять, наблюдая за своею дочерью, с прежним выражением в лице.

-- Берта! сказал он наконец кротким голосом. Что с тобою? Как ты, голубушка моя, изменилась в несколько часов... с сегодняшняго утра. Ты была молчалива и грустна целый день. Что это значит? Скажи мне.

-- О, отец, отец! воскликнула слепая девушка, рыдая. О, моя жестокая, жестокая судбба!

-- Но подумай же, Берта, как ты была, всегда весела и счастлива. Как ты добра и как любима!

-- Это-то и терзает мое сердце, дорогой отец! Ты только и думаешь обо мне! Ты всегда так добр ко мне.

Калеб был в недоумении и не мог понять ее.

-- Быть... быть слепою, Берта, моя бедная голубушка, проговорил он, заикаясь, действительно несчастие, но...

и на одну только минуту, я хотела видеть образы, которые я сохраняю здесь (она приложила руки к своему сердцу) как сокровище, и убедиться в том, что я не ошибаюсь! Иногда также (по тогда я была еще ребенком), ночью, во время моих молитв, я плакала, думая о том, что ваши образы, возносящиеся вместе с моим сердцем к Небу, могут и не быть похожими на вас. Но такия чувства никогда долго не тревожили меня. Они удалялись, и я оставалась довольна и покойна.

-- Это будет всегда так, возразил Калеб.

-- Но, отец!.. О, мой добрый, нежный отец, прости меня, если я зла! воскликнула слепая девушка. Не это несчастие тяготеет теперь надо мною.

Отец её не мог удержаться от слез, переполнивших его до тех пор влажные глаза; она говорила так серьезно и горячо; однако же он все-таки не понимал её.

-- Приведи ее ко мне, сказала Берта. Я не могу больше удерживать в себе этой тайны. Приведи ее ко мне, отец!

-- Мэ. Приведи Мэ!

Услыхав свое имя, Мэ подошла к ней и тронула ее за руку. Слепая девушка мгновенно повернулась и схватила ее за обе руки.

-- Посмотрите мне в лицо, милая моя голубушка, сказала Берта. Читайте в нем своими прекрасными глазами и скажите мне, говорит ли оно истину.

-- О, да, милая Берта!

-- В моей душе нет ни одного желания кроме мысли о вашем благе, прекрасная Мэ! В моей душе нет ни одного благодарственного воспоминания более сильного, чем воспоминание о тех безчисленных случаях, когда вы, могущая гордиться своею красотою и чудными глазами, оказывали внимание слепой Берте, даже тогда, когда мы обе были еще детьми, если только существует детство для слепца. Призываю на вас небесное благословение; да украсит оно путь вашей жизни всевозможным счастьем. Да, я от души желаю вам этого, моя дорогая Мэ. Тут Берта еще более приблизилась к своей подруге и пожала ей руки еще крепче. Я желаю этого, моя птичка, потому что сегодня известие о том, что вы будете его женою, чуть не разбило мое сердце! Отец, Мэ, Мэри! О простите мне это, простите мне ради всего, что он сделал для облегчения тяжести моей темной жизни, ради того, что вы мне верите, когда я призываю Небо в свидетели, что я не могла бы желать для него жены, более достойной по его доброте!

Говоря это, она оставила руки Мэ и схватилась за её платье с выражением мольбы и любви на лице. Нагибаясь все ниже и ниже, во время своей странной исповеди, она упала наконец к ногам своей подруги и скрыла свое лицо в складках её платья.

-- Боже милостивый! воскликнул отец, пораженный истиной, как молнией. Неужели я с колыбели обманывал ее только для того, чтобы растерзать ей под конец сердце?

Хорошо, что тут была Крошка, эта деятельная, полезная Крошка (потому что такова она была, какие бы ни были у нея недостатки и как-бы она ни показалась вам впоследствии ненавистной). Итак, я говорю, хорошо, что тут была Крошка; для всех хорошо, а то, трудно сказать, чем бы все это кончилось. Крошка, сохранив присутствие духа, заговорила прежде, чем Мэ могла ответить, и прежде, чем Калеб мог произнести еще слово.

отсюда, милая Берта. Вот и добрый отец её пойдет с нами; пойдете, Калеб? Ко-неч-но!

В таких случаях это была незаменимая благородная маленькая Крошка, и должно быть очень закоснелое сердце у того, кто не поддался бы её влиянию. Когда она увела бедного Калеба с его Бертой, чтобы они утешали и поддерживали друг друга, так как она знала, что они одни были способны на это, она вернулась в комнату, попрыгивая и свежая, как роза (так обыкновенно говорят, а я скажу: еще свежее розы), чтобы стать на страже возле важничавшей старушенки в чепце и перчатках и не дать этой милой особе возможности сделать какие-нибудь открытия.

-- Дайте мне, Тилли, мое милое дитя, сказала Крошка, придвигая стул к камину, и пока я подержу его в своих руках, госпожа Фильдинг сообщит мне все, касающееся ухода за детьми, и направит меня на путь истинный в безчисленных вещах, о которых я и понятия не имею. Не правда-ли, вы будете так добры, госпожа Фильдинг? - Даже уэлльский великан, который, по народной легенде, был так прост, что совершил над собою смертельную хирургическую операцию, подражая фокуснику, своему злейшему врагу, исполнившему этот фокус за завтраком, - даже он не попал с такою готовностью в подставленную ему западню, с какою старая барыня попала в эту ловкую ловушку. Уход Тэкльтона, который вышел прогуляться, и перешептывания остальных в продолжение нескольких минут, во время которых г-жа Фильдинг оставалась совершенно одна, было достаточно, чтобы оскорбить достоинство барыни и заставить ее завести на двадцать четыре часа свои сетования о таинственном перевороте в торговле индиго. Но против такого уважения, оказанного молодою матерью к её опытности, невозможно было устоять, и, после небольшого притворства в смирении, барыня стала наставлять ее с необыкновенною готовностью. Сидя совершенно прямо перед злой Крошкой, она выдала ей в полчаса более домашних рецептов и наставлений, чем было бы нужно, чтобы совершенно разстроить здоровье и погубить молодого Перибингля, если бы он был даже Самсон в детстве.

Чтобы разнообразить тему разговора, Крошка принялась шить (она носила в кармане целый рабочий ящик); затем она поняньчилась с ребенком, потом еще пошила; наконец, когда старая барыня вздремнула, Крошка поболтала шепотом с Мэ; таким образом, разбивая время на мелкия разнообразные хлопоты (такова была у нея привычка), она нашла, что время прошло очень скоро. Так как существовал торжественный договор, что на этих пикниках она должна исполнять все хозяйственные обязанности Берты, то, когда стемнело, она поправила огонь, вымела очаг, накрыла стол для чая, задернула занавес и зажгла свечку. Затем она съиграла одну или две арии на грубом инструменте, в роде арфы, изобретенном и сделанном Калебом, для Берты, и исполнила игру очень хорошо, потому что мать-природа одарила ее ухом таким-же способным к музыке, как и способным носить драгоценные камни, если бы они у нея были. Между тем настало время пить чай, и Тэкльтон вернулся.

Незадолго перед ним вернулись Калеб с Бертой, и Калеб уселся за свою работу; но бедняга не мог приняться за нее: так безпокоили его дочь и раскаяние. Грустно было смотреть на него, как он, сидя на своем рабочем стуле, ничего не делал, смотрел на нее так пристально и с таким выражением в лице, как-будто постоянно повторял: "неужели я с колыбели обманывал ее для того, чтобы растерзать ей сердце?"

было уже время возвращения извощика, тогда её настроение опять изменилось: она то краснела, то бледнела и выказывала большое волнение; но не то волнение, которое чувствуют любящия жены; нет, нет, нет: это было волнение совершенно другого рода.

Уже слышны колеса, лошадиные шаги, лай собаки и постепенное приближение этих звуков. А! вот и Боксер царапается в дверь.

-- Чьи это шаги? воскликнула Берта, вскакивая со стула.

-- Чьи шаги? возразил извощик, стоя в дверях с раскрасневшим от холода лицом. Да мои!

-- Другие шаги, сказала Берта, - того человека, который идет за вами.

Он произнес это громким голосом, и глухой старый господин вошел в комнату.

-- Он для вас не совсем чужой, Калеб. Вы уже видели его один раз, сказал извощик. Вы примите его до нашего отъезда.

-- Конечно, Джон, и почту за честь.

-- Его общество самое приятное, когда нужно говорить секреты, сказал Джон. У меня довольно хорошия легкия, а он таки, я вам скажу, испытывает их порядком. Садитесь, сударь. Тут все друзья и рады вас видеть.

вокруг себя, - вот все, что ему нужно. Ему легко угодить.

Берта слушала все внимательно. Когда Калеб поставил стул около камина, она подозвала его к себе и, тихим голосом, просила описать их нового гостя. Когда он кончил (на этот раз правдиво и чрезвычайно точно), она пошевельнулась в первый раз, с тех пор, как гость вошел, вздохнула и больше не интересовалась незнакомцем.

Извощик, этот добрый малый, был очень весел и влюблен в свою жену более чем когда-либо.

-- Какая она была косолапая Крошка сегодня после обеда, сказал он, обнимая ее своими мускулистыми руками, в то время, когда она стояла поодаль от всех; а все-таки я люблю ее немножко. Смотри туда, Крошка!

Он указал на старика. Она опустила глаза и, кажется, задрожала.

-- Я бы желала, чтобы он выбрал лучшую тему для разговора, сказала она, окинув комнату и в особенности Тэкльтона смущенным взглядом.

-- Лучшую тему! воскликнул веселый Джон. Да такой не существует. Ну, - долой непромокаемое пальто, долой толстый шарф, долой все тяжелые вещи, и посижу-ка я полчасика у уютного камина! К вашим услугам, сударыня, не сыграемели мы в пикет. Это будет отлично. Давай сюда карты и стол, Крошка. И стакан пива, женочка моя, если осталось на мою долю.

Предложение пикета относилось к старой барыне, которая приняла его с большою готовностью, и скоро они занялись игрою. Сначала извощик поглядывал вокруг себя с улыбкою или призывал иногда Крошку посмотреть его карты и в затруднительных случаях дать совет. Но так как его партнером была строгая наблюдательница порядка, подверженная притом случайной слабости записывать себе больше очков, чем следовало, то с его стороны потребовалась такая бдительность, что он не мог больше отвращать ни глаз, ни слуха от игры. Таким образом все внимание его было поглощено картами, и он не думал ни о чем постороннем, пока не почувствовал ни своем плече руки, которая напомнила ему о существовании Тэкльтона.

-- Мне очень жаль, что я должен вас побезпокоить... но прошу вас тотчас-же на пару слов.

-- Вы правы: самая критическая, сказал Тэкльтон. Пойдемте!

На его бледном лице было такое выражение; что Джон мгновенно вскочил и поспешно спросил его что случилось.

-- Шш! Джон Перибингль! сказал Тэкльтон. Меня это огорчает, крайне огорчает. Я этого опасался. Я подозревал это с самого начала.

-- В чем дело? спросил испуганный извощик.

Извощик последовал за ним, не произнеся больше ни слова. Они перешли через двор, над которым сверкали звезды, и вошли через маленькую боковую дверь в собственную контору Тэкльтона, в которой было стеклянное окно, выходившее в магазин. В конторе не было огня, но в длинном узком магазине горели лампы, так что окно было освещено.

-- Постойте минуту! сказал Тэкльтон. Как вы думаете, в состоянии-ли вы будете посмотреть в это окно.

-- Почему-же нет? возразил извощик.

-- Подождите еще, сказал Тэкльтон. Не совершите какого-нибудь насилия. Это ни к чему не послужит. К тому же это опасно. Ведь вы силач и можете совершить убийство прежде, чем сами заметите это.

0x01 graphic

О, какая тень упала вдруг на его домашний очаг! О, верный сверчек! О, вероломная жена!

Джон увидел ее вместе со старым господином, - но уже не старым теперь, а стройным и красивым молодцом с седыми волосами в руках, с седыми волосами, которые дали ему доступ в их несчастный, печальный дом. Джон видел, как он нагнулся к её уху и как она слушала внимательно его нашептывания; как она позволила ему обнять себя за талию и как они направились таким образом вдоль темной деревянной галлереи к двери, через которую они вошли. Джон видел, как они остановились и она повернулась к нему лицом, лицом, которое Джон так любил, и он увидел как она собственными своими руками надела на голову молодого человека его обман, смеясь, как Джон думал, над его доверчивым характером.

Сначала Джон сжал свой сильный кулак, как-будто хотел убить льва. Но он тотчас открыл руку перед самыми глазами Тэкльтона (потому что он и теперь еще сильно любил ее), и когда они удалились, он упал на конторку, безсильный, как ребенок.

Когда она вернулась в комнату, готовая к отъезду, Джон был уже закутан до подбородка и сильно занят лошадью и своими покупками.

Могла-ли она их поцеловать? Могла-ли она быть веселой и сияющей, прощаясь с ними? Могла-ли она показать им свое лицо, не краснея? Да - могла. Тэкльтон пристально наблюдал за нею и видел, что она исполняла все это, не краснея.

Тилли убаюкивала малютку и безпрестанно проходила мимо Тэкльтона, повторяя усыпляющим голосом:

-- Известие-ли о том, что они должны сделаться его женами, чуть не растерзало их сердца; и обманывали-ли ее отцы с её колыбелей, чтобы растерзать наконец её сердца.

-- Ну, Тилли, дайте мне ребенка! Прощайте, господин Тэкльтон. Да где-же Джон, Боже мой?

Закутанная фигура её мужа сделала поспешный утвердительный знак, и когда мнимый незнакомец и маленькая нянька уселись на своих местах, старая лошадь двинулась в путь.

Когда ушел также Тэкльтон, провожая Мэ и мать её до дому, Калеб сел около камина возле своей дочери, с сердцем, переполненным безпокойством и раскаянием, и продолжал пристально наблюдать за нею с тем-же выражением в лице, как будто он хотел сказать: "неужели я с колыбели обманывал ее только для того, чтобы растерзать ей наконец сердце?"

Все игрушки, которые были приведены в движение для того чтобы забавлять ребенка, давно уже остановились. Среди безмолвия и при слабом свете одной свечки казалось, что невозмутимо смирные куклы, качавшияся лошади с широко раскрытыми глазами и раздутыми ноздрями, старики у выходных дверей, стоящие полусогнутыми на своих слабых коленях, уродливые ореховые щипцы, даже животные, входящие попарно в ковчег, как пансион, отправляющийся гулять, - что все это остановилось в своих движениях, пораженное фантастическим удивлением к ни с чем несообразным фактам, будто Крошка вероломна, а Тэкльтон влюблен.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница