Гора Гемми

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Дюма А., год: 1834
Примечание:Перевод В. Г. Белинского
Категории:Рассказ, Путешествия
Связанные авторы:Белинский В. Г. (Переводчик текста)

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Гора Гемми (старая орфография)

ПОЛНОЕ СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ В. Г. БЕЛИНСКОГО.

В ДВЕНАДЦАТИ ТОМАХ

ПОД РЕДАКЦИЕЮ И С ПРИМЕЧАНИЯМИ С. А. Венгерова.

ТОМ I.

С.-ПЕТЕРБУРГ.
Типография М. М. Стасюлевича. Bac. Остр., 5 лин., 28
1900.

Гора Гемми.
Из Путевых Впечатлений Александра Дюма.

"Телескоп" 1834 г. т. XXII, стр. 362--390. Цензурное разрешение от 10 августа 1834 года.

Перевод нигде не указан. Дальше этого отрывка указанное в конце статьи намерение Белинского перенести все путевые очерки Дюма в исполнение приведено не было.

В пять часов надо было нам отправиться из Интерлакена в маленькой колясочке, которая должна была довезти нас до Кандерстега, откуда дорога становится неудобною для проезда повозок. Таким образом хотя на половину пути ноги наши были сбережены от ходьбы; и так как на этот день нам еще оставалось сорок льё до Люехских ванн, места нашего ночлега, а в последней части пути одна из самых крупных Альпийских гор, то мы не могли презирать сбавкою этих семи льё до места нашего отдыха. Мы соблюдали военную точность. В шесть часов мы были уже в Кандерской долине; потом перешли берег Кандера на пространстве трех или четырех льё; наконец, в девять с половиною часов, за довольно хорошим столом Кандерстегской гостинницы, запаслись свежими силами для предпринятого нами всхода. В одиннадцать часов мы разочлись с извозчиком и через десять минут уже находились в дороге с нашим бравым Виллером, который должен был оставить меня не прежде, как в Люехе.

Почти около полутора миль обходили мы, довольно легким путем, нижнюю часть Блюмлис-Альны, этой колоссальной сестры Юнгфрау, которая ныне, вместо прежнего своего названия Цветочной Горы, приняла название, более выразительное и особенно более гармонирующее с своим наружным видом, Вильдфрау (дикая женщина). Несмотря на то, что я был так близко от Вильдфрау, я позабыл предание, которое с ней соединяется и развязку которого составляет родительское проклятие; позабыл, чтоб думать о другой легенде и о другом проклятии, которое ужасно совсем иначе и из которого Вернер составил свою драму: "Двадцать четвертое февраля". Гостинница, которой мы достигли в один час, была гостинница Шварбаха.

Знаете ли вы эту новую драму, в которую Вернер первый перенес фатализм древних времен, эту простую крестьянскую семью, которую преследует Божия милость; этих пастухов-атридов, которые, в продолжение трех поколений, в определенный день и час, мстят друг на друге, сыновья на отцах, отцы на сыновьях, преступления своих сыновей и отцов; эту драму, которую должно читать в полночь, во время бури, при свете потухающей лампы, если, никогда и ничего не страшась, хотите вы, в первый раз почувствовать пробегающие по вашим жилам припадки страха; наконец, эту драму, которую Вернер бросил на сцену, может быть, не осмеливаясь и думать, чтоб она была играна, не только не надеясь составить себе ею славу, а просто для того только, чтоб освободиться от пожирающей мысли, которая, пока находилась в нем, безпрестанно грызла его сердце, подобно Прометееву коршуну?

"После того как недавно очистился я пред народом, обновленный искреннею исповедью в моих заблуждениях {Вернер, бывши лютеранином, сделался потом католиком.} и грехах, я хочу отречься еще от этой поэмы ужаса, которая смущала, подобно бурному облаку, мой омраченный разсудок, прежде чем голос мой ее воспел, и которая отдавалась в моих ушах подобно пронзительному крику сов, когда я пел ее... от поэмы, которая создана была ночью, подобно смертному хрипению умирающого, и, несмотря на свою слабость, проникает ужасом до самого мозга костей".

Теперь, не хотите ли вы знать что это за поэма? Я скажу вам содержание её в двух словах.

Один швейцарский крестьянин живет с своим отцом на одной из самых высоких и самых диких вершин Альнов; молодой Кунц начинает чувствовать нужду в подруге и, против воли старика, женится на Труде, дочери одного пастора из Бернского кантона, который ничего не оставил после смерти, кроме старых книг, длинных проповедей и прекрасной дочери.

Старый Кунц видит с неудовольствием, что в дом, где он был полным господином, вошла хозяйка. Отсюда произошли внутренние раздоры между свекром и снохою, вследствие коих муж, оскорбляемый в лице своей жены, с каждым днем больше и больше раздражается против отца.

Однажды вечером, это было 24 февраля, он возвращается в веселом расположении духа с праздника, который давался в Люехе. Он входит с радостью на челе, с песнею на устах, и видит, что старый Кунц бранится, а Труда плачет. Внутреннее бедствие сторожило у двери, через порог коей переступил молодой Кунц.

Чем больше было радости в его сердце, тем больше теперь в нем гнева. Однакож уважение к старику затворяет ему уста; пот струится с его чела; он кусает свои сжатые кулаки; его кровь воспламеняется, однакож, он все молчит. Старик горячится больше и больше.

Тогда сын взглядывает на него, захохотав горьким и судорожным хохотом осужденного на казнь, и хватается за косу, висевшую на стене: "Трава скоро выростет, говорит он, надо поточить косу. Любезный батюшка только и знает, что браниться, я хочу подладить ему музыкой". Потом, совершенно занятый точеньем этой косы при помощи ножа, он запел одну прелестную песенку Альп, свежую и простодушную, как один из цветков, развертывающихся у подошвы горного ледника:

Un chapeau sur la tête,
Des petites fleurs dessus,
Une chemise de berger
Avec de jolis rubans.

В продолжение этой песни у старика пена била у рта от ярости: он топал ногами и грозил. Сын продолжал петь. Тогда старик, вне себя от бешенства, обращается к снохе с одним из тех ругательств, которые невыносимы для мужа, как пощечина. Молодой Кунц вскакивает в неистовстве, бледный и трепещущий. Ножик, проклятый ножик, которым он точил косу, вырывается у него из рук, и, без сомнения, направленный демоном, который сторожит гибель человека, поражает старика. Старик падает, приподнимается, чтобы проклясть отцеубийцу, упадает снова и умирает.

С этой минуты несчастие поселилось в хижине и водворилось в ней, как гость, которого нельзя выжить. Однакож Кунц и Труда продолжали любить друг друга, но уже тою дикою, мрачною и угрюмою любовию, на которой отпечатлевается кровь. Через шесть месяцов молодая супруга разрешилась от бремени. Последния слова умирающого прогремели проклятием на дитя, носимое в недрах матери; подобно Каину, он имел на себе печать проклятия: на левой руке его изображалась кровавая коса.

Через несколько времени у Кунца сгорела ферма, стала его были истреблены падежем; Риндергонская вершина обрушилась, как будто двигнутая какою-то мстительною рукою; оторвавшаяся груда снега покрыла землю на пространстве двух льё и погребла под собой плодороднейшия поля и богатейшия угодья отцеубийцы. Кунц, лишившись житниц и земли, из фермера сделался трактирщиком. Наконец, родивши мальчика, Труда через пять лет родила девочку. Супруги думали, что гнев Божий обезоружился, ибо эта девочка была прекрасна и не имела никакого знака проклятия на теле.

Однажды вечером, это было 24 февраля, оба ребенка, из коих девочке было два года, а мальчику семь лет, играли на пороге двери тем ножем, которым был убит их дед. Мать недавно зарезала курицу, и мальчик видел это с сладострастным вожделением крови, столь свойственным юности, у которой оно не изглажено воспитанием. "Поди сюда, сказал он сестре, станем играть вместе; я буду кухарка, а ты курица".

Ребенок взял проклятый нож и вывел свою сестру за двери гостинницы; через пять минут мать услышала крик и прибежала на него: маленькая девочка плавала в своей крови; брат перерезал ей горло. Тогда Кунц проклял своего сына, как некогда сам был проклят своим отцом.

Ребенок скрылся. Никто не знал, что с ним сделалось.

С этого дня все пошло хуже и хуже для обитателей хижины. Рыба умирала в озере, посевы перестали всходить, снег, который обыкновенно таял при больших летних жарах, покрывал землю, словно гробовым саваном; путешественники, питавшие бедную гостинницу, делались час от часу реже, потому что дороги становились все труднее. Кунц принужден был продать последнее добро, какое у него оставалось, свою маленькую хижинку, нанял в ней себе приют у того, кому ее продал, и жил несколько лет на вырученные за нее деньги; потом увидел себя столь бедным, что не мог платить более за наем этих жалких досок, в кои медленно врывались ветер и снег, как будто достигнуть главы отцеубийцы.

Однажды вечером, это было 24 февраля, Кунц возвратился домой из Люеха, куда пошел еще с утра, чтоб вымолить отсрочку платежа у владельца прежней своей хижины, немилосердно его преследовавшого. Сей последний отослал его к судье, судья присудил ему заплатить долг в двадцать четыре часа. Кунц заходил к своим богатым приятелям; он просил, умолял, заклинал их именем всего священного для них в мире, спасти человека от отчаяния. Ни один из них не протянул ему руки. Он встретил на дороге нищого, которой разделил с ним свой хлеб. Этот хлеб принес он своей жене, бросил на стол, и сказал ей: "Съешь, жена, весь этот хлеб; я уж пообедал там в долине".

Между тем поднялся ужасный ураган, ветер ревел вокруг дома, как волк, рыщущий вкруг стала; снег падал ужасными хлопьями, словно вся атмосфера хотела сгуститься до непроницаемости; вороны и совы, птицы смерти, коих веселит разрушение, играли среди раздора стихий, как демоны бури, и привлекаемые светом лампы, били своими тяжелыми крыльями в окончины хижины, где находились двое супругов, кои, сидя друг против друга, едва осмеливались смотреть один на другого, а если и взглядывали но временам, то тут же отвращали свои взоры, устрашаемые мыслями, кои взаимно читали на своих лицах.

Путешественник постучался в другой раз. Труда пошла отворить ему.

Это был прекрасный молодой человек от двадцати до двадцати четырех лет, в охотничьем камзоле, с охотничьей сумкою и ножем на боку, с серебряным поясом вокруг стана и с двумя пистолетами за этим поясом; в одной руке держал он фонарь, готовый погаснуть, в другой длинную окованную железом палку.

Приметив этот пояс, Кунц и Труда обменялись взглядом, быстрым как молния.

- Добро пожаловать, сказал Кунц, протягивая к путешественнику руку. Ваша рука дрожит? присовокупил он.

- "Это от холода!" отвечал ему путешественник, посмотрев на него с странным выражением.

При сих словах он сел, вынул из сумки хлеба, киршенвассеру, паштет и жареную курицу, и предложил своим хозяевам разделить его ужин.

- Я не ем кур, сказал Кунц.

- И я тоже, промолвила Труда.

- "Я также", сказал путешественник.

И все трое стали есть один паштет. Кунц много пил. Когда ужин был кончен, Труда пошла в соседнюю комнатку, постлала на досках пук соломы и потом сказала путешественнику:

- Ваша постель готова.

- "Доброй ночи!" сказал путешественник.

Спите спокойно! отвечал Кунц.

Путешественник вошел в свою комнату, затворил за собою дверь и стал на колена, молиться Богу...

Труда легла на свою постель.

Кунц закрыл лицо руками.

Через минуту путешественник встал, отстегнул свой пояс положил его под голову, а платье повесил на гвоздь. Гвоздь был худо вколочен; он вырвался из стены и упал на пол вместе с платьем, которое на нем висело.

Путешественник пытался снова утвердить гвоздь в стене, вколачивая его кулаком. Трясение, причиненное тем, сронило какую-то вещь, висевшую с другой стороны перегородки. Кунц затрепетал, страшно повел глазами, ища предмета, падение коего извлекло его из задумчивости. То был нож, двукратно проклятый, нож, который лишил жизни отца рукою сына и сестру рукою брата. Он упал возле двери комнаты, занимаемой путешественником.

Кунц встал, чтобы поднять его. Наклонясь, он погрузил свой взгляд, чрез замочную щель, в комнату своего гостя. Путешественник спал, опершись головою на своем поясе. Кунц стоял неподвижно, уставив глаза в отверстие замка и держа руку на ноже. Лампа погасла в комнате незнакомца.

Кунц оборотился к Труде, чтобы посмотреть, спит ли она.

- Встань и посвети мне: ведь ты не спишь, сказал Кунц.

Труда взяла лампу; Кунц отворил дверь; оба супруга вошли.

Кунд наложил свою левую руку на пояс, а правою держал нож.

Чужестранец пошевелился. Кунц поразил его. Удар был так верен, что жертва едва могла сказать только сии два слова:

- "Отец мой!"

Кунц убил своего сына.

Молодой человек обогатился в чужих краях и возвращался к родителям, чтобы разделить с ними свое богатство.

Вот драма Вернера {Драма сия переведена покойным А. А. Шишковым 2-м и недавно напечатана. Изд. (т.-е. Надеждин. С. В.).} и легенда Шварбаха.

Можно судить, до какой степени занимало меня подобное воспоминание. Желание видеть гостинницу, которая была театром сих ужасных событий, особенно заставило меня решиться направить свой путь к горе Гемми. За милю от гостинницы находится известный скат, на который самые здешние обыватели смотрят, как на одно из ужаснейших ущелий между Альпами. Моя голова подвержена частым кружениям, и потому это обстоятельство не обещало мне слишком большой свободы ума для удивления человеческому труду, который проложил этот спуск, и чудной воле Божией, которая нагромоздила эти скалы, по коим он извивается. Но благодаря мысли о гостиннице и об удобном пути, ведущем к ней, я кончил тем, что перестал заботиться об адской дороге, чрез которую должно из ней выходить.

Пока а пробегал мыслию всю эту драму, мы вскарабкались на гору, и лишь только достигли до площадки её, нас опахнул вдруг сильный холодный ветер. Пока мы взбирались на гору, он проходил над нашими головами, и мы его не чувствовали; когда же мы взошли на вершину. ничто уже не защищало от него; ужасными порывами сбегал он с остроконечных высот Альтеля и Гемми, как будто желая сохранить для себя одного это царство смерти и сбрасывать живых обратно в долину, где они могут жить.

Сверх того, нельзя выдумать декорации, которая бы лучше гармонировала с драмою. Позади нас приятная Кандерская долина, юная, веселая и зеленая; перед нами мерзлый снег и обнаженные скалы; потом, среди этой пустыни, как пятно на гробовом покрове, проклятая гостинница, бывшая свидетельницею рассказанной мною сцены.

По мере того, как я приближался к ней, впечатление становилось живее. Я злился на небо прозрачно-лазурное и на радостное солнце, которое освещало эту хижину: мне хотелось бы видеть атмосферу, сгущенную облаками; мне хотелось бы слышать рев бури, ярящейся вкруг этого жилища. Но ничего подобного не было. По крайней мере, дикое выражение лица хозяев находилось в гармонии с окружавшими их воспоминаниями? Не тут-то было: двое прекрасных детей, белых и румяных, мальчик и девочка, играли на пороге двери, копая ножом снеговые ямки. Нож! Как могли родители быть так неблагоразумны, что оставили нож в руках своего сына! Я с живостью вырвал его у мальчика; бедный ребенок уступил мне и начал плакать.

Я вошел в хижину; хозяин поспешил ко мне на встречу. Это был толстый человек, от тридцати пяти до сорока лет, очень жирный и очень веселый.

"Вот, сказал я ему, возмите нож, который я отнял у вашего сына, игравшого с своей сестрою. Не давайте ему больше подобного орудия в руки; знаете ли, что может из этого произойти?"

- Благодарю покорно, сударь, сказал он мне, смотря на меня с удивлением. Но в этом нет никакой опасности.

"Нет никакой опасности, несчастный! А 24 февраля?"

Хозяин сделал жест, обнаруживавший нетерпение.

"А! сказал я: теперь понимаете?"

В то же самое время я осматривался кругом себя; внутреннее расположение хижины было совершенно такое же, как и во время Кунца. Мы находились в первой комнате; против нас, в углублении, стояла не дрянная кроватишка Труды, а кровать с хорошею швейцарскою постелью, которая была также широка, как и длинна; налево находилась каморка, где был зарезан путешественник. Я подошел к двери, отворил ее и увидел, что в той каморке стоял накрытый стол, в ожидании гостей, которые ежедневно приходят. Я взглянул на пол, и мне показалось, что я заметил на нем следы крови.

- Чего вы тут ищете? спросил меня хозяин. Разве вы потеряли что-нибудь?

"Как! сказал я, отвечая на свою мысль, а не на вопрос хозяина: с чего вы вздумали сделать из этой каморки столовую?"

- Почемуж не так? Конечно лучшеб было поставить кровать, как то делал мой предшественник? Но кровать безполезна здесь, где так мало путешественников останавливается для ночлега.

"Я очень верю, что после ужасного произшествия, которого свидетельницей была эта хижина"...

- Ну, вот еще один, проворчал хозяин сквозь зубы, с выражением досады, которой даже не старался скрывать от меня.

"Но вы!" продолжал я: "как достало у вас смелости жить в этом доме?,

- Я не живу в нем, сударь: он всегда был мой.

"А прежде чем он стал вашим?"

- Тогда он принадлежал моему отцу.

"Вы сын Кунца?"

- Я называюсь не Кунцом, а Ганцом.

"Да! вы переменили имя - и хорошо сделали"...

- Я не переменял своего имени, и благодаря Бога, надеюсь, что никогда не переменю.

"Понимаю!" сказал я про себя. "Вернер не хотел"...

- Объяснимся, сударь, сказал мне Ганц.

"Я очень рад, что вы предупредили мое желание: я бы не посмел просить вас о подробностях тех произшествий, которые имеют такое близкое к вам отношение, а вы теперь сами хотите мне сообщить их... не правда ли?"

- Да, я хочу вам сказать то, что уже говорил двадцать раз, сто раз, тысячу раз; я хочу вам сказать, что в продолжении целых пятнадцати лет превращает жизнь, для меня и жены, т.-е. для моей жены, в сущий ад, и что заставит меня когда нибудь решиться на что-нибудь недоброе.

"А! верно, угрызения!" сказал я в полголоса.

- Потому что, продолжал он, такия преследования истощили бы терпение самого Кальвина. Здесь нет, сударь, и не было никогда ни 24 февраля, ни Кунца, ни убийц; эта гостинница также безопасна для путешественников, как недра матери для младенца. И он знал это лучше всякого, тот разбойник, который был причиною всего этого, потому что провел здесь пятнадцать дней.

"Кунц?"

- Э, Боже мой, Кунц? Говорю вам, что никогда не было, на двадцать лье в окружности человека, который бы носил имя Кунца, а тот бездельник, которого называют Вернером.

"Как! Поэт?"

- Да, сударь, поэт, ибо так все называют его. Ну, вот, сударь, этот проклятый поэт пришел однажды к моему отцу. Гораздо бы лучше было для спокойствия его на том, а для нашего в здешнем свете, еслиб он сломил себе шею, карабкаясь на скалу, с которой вы только что сошли. Изволите видеть, вот он однажды пришел; это было в 1813 году, я помню это, как теперь: вид честный и благородный; не было следу ни в чем подозревать его. Когда он попросил позволения у моего бедного отца остаться у нас дней на восемь или на десять, батюшка не сделал ему никакого возражения. а только сказал ему: "Вам будет у нас не очень хорошо. Я могу вам дать только эту каморку". Мошенник, уже обдумавши свой замысел, отвечал: очень хорошо! Мы отдали ему эту каморку, возле которой вы теперь стоите Однакож, мы повели кое-что на уме, когда он с первой ночи начал говорить громко сам с собой, как сумасшедший. Я подумал, что он болен, и встал, чтобы посмотреть на него сквозь замочную щелочку; было чего испугаться: он был бледен, волосы его стояли горой, а глаза то останавливались неподвижно, то бродили ужасно вокруг себя; иногда делался он весь неподвижным, как статуя, потом начинал размахивать руками, словно бешеный, после чего принимался писать, писать... таким куриным почерком... а это, изволите видеть, всегда дурной признак... это продолжалось пятнадцать дней или лучше пятнадцать ночей, потому что днем он все прохаживался вокруг дома. Я сам провожал его. Наконец, по прошествии пятнадцати дней, он сказал нам: "Ну, добрые люди, я кончил; благодарю вас. - Не на чем, отвечал батюшка, ведь я, кажется, не помогал вам. - "Больше чем вы думаете!" отвечал он. - Тогда он расплатился с нами, и, надо сказать правду, очень хорошо расплатился, после чего уехал.

Год протел спокойно, и мы ничето об нем не слышали. Однажды утром, помнится, это было 1815 года, ко мне вошли двое путешественников и внимательно осмотрели внутренность моей гостинницы. - Смотри, сказал один из них, вот и коса! - Смотри, сказал другой, вот и нож. - Это была прекрасная, совершенно новая коса, которую я только что купил в Кандерстеге, и старый кухонный нож, который только на то и годился, чтоб колоть сахар, и висел на гвозде подле двери этой каморки... Мы с батюшкой смотрели на них с удивлением; тогда один из них подошел ко мне и сказал: "Ведь здесь, дружечек, произсходило, 24 февраля, это ужасное убийство?" Мы с батюшкою стояли, как шальные. - Какое убийство? сказал я. - "Убийство, учиненное Кунцом над своим сыном". - Тогда я отвечал то же самое, что и вам теперь.

"Знаете ли вы г. Вернера?" продолжал путешественник.

- Да, сударь; это честный и благородный человек; назад тому два года он провел здесь пятнадцать дней, сколько я помню; за ним был один недостаток, а именно тот, что он писал и говорил по целым ночам, вместо того чтоб спать.

"Ну так вот, друг мой, что он написал в вашей гостиннице и на счет вашей гостинницы".

то не сказал; но лишь только я прочел страниц тринадцать, как книга выпала у меня из рук. Это была ложь, сущая ложь, и все на нашу бедную гостинницу, и все для того, чтобы разорить несчастных трактирщиков. Если мы слишком дорого взяли с него за постой, то он мог бы сказать нам об этом, не правда ли? Ведь мы не турки, и не стали бы приступать к нему с можем к горлу. Но нет, он не сказал ничего, он расплатился, он даже дал нам на водку, и потом, этакой лукавец, написал, что наш дом... о! это приводит меня в трепет, это неблагородно, это безчестно! Зато, приди-ка еще сюда какой нибудь поэт, попадись-ка в руки ко мне... он поплатится мне за своего собрата!

"Как! неужели совсем ничего не было, о чем говорит Вернер?"

- Совершенно ничего, то есть, ни крошечки.

Мой хозяин топнул притом ногою.

"В таком случае, я очень понимаю, что вопросы, которые вам об этом делались, должны быть для вас чрезвычайно скучны".

ту же да ту же песнь. Пока коса и нож были здесь, то все кричали: вот коса и нож. Однажды батюшка снял их, потому что наскучило уж слышать одно и то же. Тогда запели другую песню. - А! а! говорили путешественники, они припрятали косу-то с ножем; но вот еще каморка. - Да. - Да, клянусь честью, это правда. - Ах, сударь, это было истинное мучение! Они сократили этим жизнь моего отца более чем десятью годами. Слышать такия вещи об доме, в котором родился, слышать это ото всех, каждый Божий день, и еще не по одному разу - этого нельзя выдержать; я бы продал свой домишко за сто экю. Да, я не отрекаюсь от этого. Не хотите ли вы купить у меня его за сто экю? Я вам продам его и со всем движимым, уйду из него, и не буду больше слышать ни о Вернере, ни о Кунце, ни о косе, ни об ноже, ни о 24 февраля, ни о всем подобном.

"Хорошо, хорошо, почтенный мой хозяин, успокойтесь, дайте-ка нам пообедать; это будет лучше, чем отчаяваться таким образом".

- Что вы будете кушать? спросил мой трактирщик, вдруг успокоившись и приподняв угол своего передника, который заткнул потом за пояс.

"Курицу холодную".

- А! да, курицу! Найдете здесь? Бывали здесь куры. Да он вздумал поместить курицу в свое сочинение... Прошу разсудить... курицу!.. Видно, он не любил кур, или это произошло в нем от припадка бешенства.

"Как вам угодно; но мне до того мало нужды; приготовляйте мне кушанье, а я пока пройдусь в окружности".

Я вышел, весьма искренно разделяя отчаяние этого человека; ибо таково, в самом деле, могущество слова поэта, что на каком месте ни посеет он его, это место населяется по воле его фантазии благодатными или зловещими воспоминаниями, и существа, обитающия в нем, превращаются в ангелов или в дьяволов.

Я тотчас начал свою прогулку, но объяснение Ганца странным образом испортило весь ландшафт. Вид его был все такой же, гигантский и дикий, но оживлявшее его основание было разрушено; мой хозяин дунул на призрак поэта и заставил его разсеяться. Это была природа ужасная, но пустынная и неодушевленная; снег, но без кровавых пятен; гробовой покров, но уже не покрывавший собой трупа.

Разочарование сие сократило, по крайней мере, добрым часом мою топографическую прогулку на площадке, которой мы достигли.

Geminus (двойной), и к западу на обширный ледник Ламмерский, всегда мертвый и синий, воротился в трактир и нашел моего хозяина во всей исправности около стола, довольно сносно приготовленнного.

Разставаясь с этим честным человеком, я обещал ему всеми средствами, зависящими от меня, уничтожить клевету, жертвою коей он сделался безвинно. Я сдержал мое слово, и если кто-нибудь из моих читателей остановится когда нибудь в гостиннице Шваррбаха, то очень одолжит меня, сказавши Ганцу, что я в книге, о существовании коей он вероятно без того никогда не узнает, возстановил дело в настоящей его истине.

Не прошли мы еще и двадцати минут, как очутились на берегах маленького Даубского озера. Оно, вместе с Сен-Вернардским и Фаульгориским озером, есть самое возвышенное из всех озер известного мира; посему, также как оба другия, необитаемо. Никакое живое сущесхво не может выносить температуры его вод, даже во время лета.

сход и снова владея ногами, кои были довольно изнурены трехчасовою ходьбою по дурной дороге, я начал ускорять шаги но мере приближения к хижине и таким образом почти бегом дошел до ней.

Вдруг испускаю ужасный крик и, уставив неподвижно глаза, опрокидываюсь назад...

Не знаю, случалось ли кому из читателей моих испытывать подобное ощущение головокружения; чувствовал ли кто из них, измеряя глазами безпредельную пустоту, какое-то непреодолимое влечение в нее броситься; помнит ли, как в то время на голове его вставали горою волосы, как тек по челу крупный пот и все мускулы тела крутились и напрягались, подобно мускулам трупа при действии Вольтова гальнанического столба? Если кто нибудь из них испытал это, то он знает, что ощущение стали, врезывающейся в тело, пули, засевшей меж ребер, горячки, текущей по жилам, не так остро, не так пронзительно, как дрожь, которая тогда в одну секунду пробегает по всему существу вашему; если кто нибудь из них испытал это, говорю я, то для изъяснения всего, мною чувствованного, довольно одной этой фразы: бежа, я достиг до края перпендикулярной скалы, которая возвышается над Луехской деревней на тысячу шестьдесят футов; один шаг вперед - и я бы полетел стремглав.

Виллер подбежал ко мне; он нашел меня сидящим почти безчувственно, развел мои руки, которые я держал, сжавши на глазах, и видя, что я готов был упасть в обморок, поднес мне ко рту склянку с киршенвассером, который начал я глотать большими глотками; потом, взяв меня под руку, подвел, или, лучше сказать, принес к порогу хижины.

Я увидел его столь испуганным моей бледности, что, стараясь нравственною силою преодолеть физическое ощущение, начал смеяться, дабы успокоить его; но это был смех, во время которого зубы мои колотились друг об друга, словно у осужденных грешников, обитающих в ледяном озере Данта.

тотчас следовало совершенное успокоение. Это значит, что первое ощущение принадлежало моей части физической, которая инстинктуально превозмогла нравственную сторону, а второе к нравственной, которая снова взяла свое умственное могущество над физическою. Правда, иногда это второе движение бывает у меня болезненнее первого, и я больше еще страдаю от успокоения, чем от волнения.

И так я встал с совершенно спокойным видом и снова подошел к бездне, вид коей произвел на меня действие. которое я пробовал описать выше. Маленькая дорожка, в два с половиною фута ширины, показалась, и я пошел по ней шагом, но наружности столь же твердым, как и шаг моего проводника; только из опасения, чтоб зубы мои не разбились друг об друга, я засунул себе в рот угол моего платка, сложив его в двадцать раз.

"Ну, видите ли, сказал мне Виллер, что это совсем ничего".

Я вынул изо рта платок и показал ему: он был перерезан чисто на чисто, словно бритвою.

В. Белинский 1).

1) Г. Белинский переводит все Путевые Впечатления Г. Дюма и намеревается издать их в свет. Изд. (т.-е. Надеждин.