Подземелья Ватикана.
Книга вторая. Жюлиюс де Баральуль.
Глава VII

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Жид А. П., год: 1914
Категория:Роман


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

VII

-- Я родился в Бухаресте, в 1874 году, -- медленно начал он, -- и, как вам, кажется, известно, лишился отца, когда мне было всего только несколько месяцев от роду. Первым, кого я помню возле моей матери, был немец, мой дядя барон Хельденбрук. Но так как я его потерял на тринадцатом году жизни, то у меня осталось о нем довольно смутное воспоминание. Это был, говорят, замечательный финансист. Он выучил меня говорить по-немецки, а считать научил при помощи таких искусных приемов, что я сразу же необычайно увлекся этим делом. Он сделал меня, как он шутя говорил, своим кассиром; другими словами, он снабжал меня кучей мелких денег, и всюду, где я с ним бывал, на мне лежала обязанность расплачиваться. Что бы он ни покупал (а покупал он много), он требовал, чтобы я успевал произвести подсчет, пока достаю деньги из кармана. Иной раз он обременял меня иностранными деньгами, и тогда возникали вопросы курса; далее шли учет, проценты, ссуда; наконец, даже спекуляция. Благодаря такого рода занятиям я скоро научился довольно недурно помножать и даже делить в уме многозначные числа... Не бойтесь, -- он увидел, что Жюлиюс хмурит брови, -- ни к деньгам, ни к вычислениям я не пристрастился. Так, если это вам интересно знать, я никогда не веду счетов. В сущности, эти первые уроки были чисто практические и деловые и не затронули во мне никаких внутренних пружин... Затем Хельденбрук был очень опытен по части детской гигиены; он убедил мою мать выпускать меня без шапки и босиком во всякую погоду и как можно больше держать на свежем воздухе; он сам купал меня в холодной воде как летом, так и зимой; мне это очень нравилось... Но к чему вам все эти подробности?

-- Нет, нет!

-- Потом ему пришлось уехать по делам в Америку. Больше я с ним не встречался.

В Бухаресте гостиные моей матери были открыты для самого блестящего и, насколько я могу судить по воспоминаниям, самого смешанного общества; но запросто у нее чаще всего бывали мой дядя князь Владимир Белковский и Арденго Бальди, которого я почему-то никогда не называл дядей. Интересы России (я чуть не сказал - Польши) и Италии задержали их в Бухаресте на три или четыре года. Каждый из них научил меня своему языку, то есть итальянскому и польскому, потому что если по-русски я и читаю и понимаю без особого труда, то говорить никогда свободно не мог. Благодаря обществу, которое бывало у моей матери и где меня баловали, не проходило дня, чтобы я, таким образом, не имел случая упражняться в четырех или пяти языках, и уже тринадцати лет я говорил на них без всякого акцента, почти одинаково хорошо; но охотнее всего - по-французски, потому что это был язык моего отца и мать желала, чтобы я прежде всего выучился ему.

Белковский очень много занимался мной, как и все, кто хотел понравиться моей матери; можно было подумать, что ухаживают не за ней, а за мной, но он мне кажется, поступал так вполне бескорыстно, потому что всегда следовал только своим влечения, порывистым м многосторонним. Мной он занимался даже больше, чем о том знала моя мать, и мне чрезвычайно льстило, что он выказывает мне такое особое внимание. Этот странный человек сразу же превратил нашу скорее тихую жизнь в какой-то безумный праздник. Нет, мало сказать, что он следовал своим влечениям; он отдавался им неудержимо, очертя голову; в свои удовольствия он вносил что-то исступленное.

Три лета кряду он увозил нас на виллу, или, вернее, в замок на венгерском склоне Карпат, около Эперьеша, куда мы часто ездили в коляске. Но еще чаще мы катались верхом; и моей матери ничто так не нравилось, как мчаться наугад по окрестным лугам и лесам, замечательно красивым. Пони, которого мне подарил Владимир, я год с лишним любил больше всего на свете.

На второе лето к нам приехал Арденго Бальди; тогда-то он меня и научил играть в шахматы. Приученный Хельденбруком к вычислениям в уме, я довольно скоро начал играть, не глядя на доску.

Бальди отлично ладил с Белковским. По вечерам, в одинокой башне, окруженные тишиной парка и лесов, мы вчетвером подолгу засиживались за картами; потому что, хоть я и был еще ребенок, -- мне было тринадцать лет, -- Бальди, чтобы не играть "с болваном", научил меня играть в вист и плутовать.

Жонглер, фокусник, престидижитатор, акробат; когда он к нам приехал, мое воображение только еще начинало отвыкать от того долгого поста, который на него наложил Хельденбрук; я изголодался по чудесному, я был доверчив и нежно любопытен. Впоследствии Бальди объяснил мне свои штуки; которое я испытал в первый же вечер, когда он преспокойно закурил о мизинец папиросу, а потом, проиграв в карты, извлек у меня из уха и из носу сколько надо было рублей, что повергло меня прямо-таки в трепет, но очень забавляло зрителей, потому что он повторял все тем же невозмутимым голосом: "Хорошо, что этот мальчуган - неисчерпаемый рудник!"

терял всякое сходство с самим собой, подражал всевозможным голосам, крикам животных, шуму разных орудий, издавал удивительные звуки, пел, аккомпанируя себе на гузле, танцевал, прыгал, ходил на руках, скакал через столы и стулья или, разувшись, жонглировал ступнями по-японски, вертя на пальцах ног ширму или столик; еще лучше жонглировал он руками; из смятой и рваной бумаги он делал множество белых бабочек, которых я гонял, дуя на них, а он поддерживал в воздухе, помахивая снизу веером. Таким образом, в его присутствии предметы утрачивали вес и реальность, а то и вовсе исчезали, или же приобретали новый смысл, неожиданный, странный, чуждый всякой полезности.

"Очень мало найдется вещей, которыми не было бы забавно жонглировать" - говорил он, и так уморительно, что я помирал со смеху, а мать восклицала: "Перестаньте, Бальди! Кадио ни за что не уснет". И, действительно, у меня были крепкие нервы, раз они выдерживали такое возбуждение.

Я много извлек из этих уроков; через короткое время я кое в чем мог бы самому Бальди дать несколько очков вперед и даже...

-- Я вижу, дитя мое, вы получили очень тщательное воспитание, -- перебил его Жюлиюс.

Лафкадио рассмеялся, крайне потешаясь изумленным видом романиста.

 О, все это было совершенно поверхностно; не бойтесь! Но пора было, не правда ли, чтобы появился дядя Феби. Он и приехал к моей матери, когда Белковский и Бальди получили новые назначения.

-- Феби? Это его почерк я видел на первой странице вашей записной книжки?

-- Да. Фебиэн Тейлор, лорд Гревенсдель. Он нас увез, мою мать и меня, на виллу, которую снял около Дуино, на Адриатике, и там я очень окреп. Берег в этом месте выступал скалистым полуостровом, который наша усадьба занимала целиком. Там, под соснами, среди скал, в глубине заливов или в открытом море, плавая и гребя на байдарке, я целые дни проводил как дикарь. К этой поре и относится та фотография, которую вы видели, которую я тоже сжег.

-- Мне бы казалось, -- заметил Жюлиюс, -- что для такого случая вы бы могли принять более пристойный вид.

-- В том-то и дело, что я не мог, -- смеясь, продолжал Лафкадио: - желая, чтобы я загорел, Феби держал под ключом все мои костюмы, даже белье...

 А ваша матушка что на это говорила?

-- Это ее очень забавляло; она говорила, что если наших гостей это смущает, они вольны уехать, но ни одному из них это не мешало оставаться.

 А ваше образование, тем временем, бедное мое дитя!..

-- Да я учился так легко, что моя мать до тех пор не слишком о нем заботилась: мне было уже почти шестнадцать лет; мать как будто вдруг заметила это, и после чудесного путешествия в Алжирию, которое я совершил с дядей Феби (мне кажется, это было лучшее время моей жизни), меня отправили в Париж и поручили некоему непромокаемому тюремщику, который и занялся моим обучением.

-- После такой чрезмерной свободы, понятно, это подневольное состояние могло, действительно, показаться вам немного тяжелым.

 Я бы никогда его не вынес, если бы не Протос. Он жил в том же пансионе, что и я, и, якобы, учился французскому языку; но по-французски он говорил превосходно, и я не мог понять, что он тут делает, как не понимал и того, что сам я тут делаю. Я изнывал; не то чтобы я дружил с Протосом, но меня тянуло к нему, как если бы через него должно было прийти мое избавление. Значительно старше меня, он казался еще старше своих лет, и ни в манерах, ни во вкусах у него уже не оставалось ничего детского. Лицо его, если он того хотел, бывало необыкновенно подвижно и могло выражать все, что угодно; но в минуту покоя он принимал совершенно тупой вид. Когда я как-то пошутил над этим, он мне ответил, что в жизни важно никогда не казаться тем, что ты есть.

Ему было мало казаться скромным; он хотел казаться дураком. Он любил говорить, что людей губит то, что учению они предпочитают парад и не умеют скрывать своих дарований; но это он говорил мне одному. Он жил в стороне от всех; и даже от меня, единственного человека в пансионе, которого он не презирал. Когда мне удавалось его разговорить, он становился необычайно красноречив; но по большей части он бывал молчалив и, казалось, вынашивал какие-то мрачные замыслы, в которые мне всегда хотелось проникнуть. Когда я его спрашивал: "Что вы здесь делаете?" (никто из нас не был с ним на ты) -- он отвечал: "Собираюсь с силами". Он утверждал, что в жизни можно выйти из самых трудных положений, если уметь сказать себе, когда надо: пустяки! Что я себе и сказал, когда решил бежать.

Отправившись в путь с восемнадцатью франками, я добрался до Бадена небольшими переходами, питаясь чем попало, ночуя где придется... Я пришел немного потрепанным; но, в общем, был доволен собой, потому что в кармане у меня еще оставалось три франка; правда, по дороге я нажил франков пять-шесть. Я застал там мою мать и моего дядю де Жевра, которого очень позабавил мой побег и который решил еще раз свезти меня в Париж; по его словам, он не мог перенести, что у меня осталось о Париже дурное воспоминание. Во всяком случае, когда я туда вернулся вместе с ним, Париж предстал мне в несколько лучшем свете.

Маркиз де Жевр до безумия любил тратить деньги; это была у него постоянная, ненасытная потребность; он как будто был мне благодарен, что я ему помогаю ее утолять и своим аппетитом поддерживаю его аппетит. В полную противоположность Феби, он привил мне вкус к одежде; мне кажется, я довольно недурно научился ее носить; с ним я прошел хорошую школу: его изящество было вполне естественное, это была как бы своего рода искренность. Мы с ним очень сошлись, Мы проводили с ним утра у бельевщиков, сапожников, портных; особое внимание он обращал на обувь, говоря, что по ней можно так же безошибочно, и притом незаметно, узнать человека, как по платью и по чертам лица... Он научил меня тратить деньги, не ведя им счета и не беспокоясь заранее о том, хватит ли у меня, на что удовлетворить свою прихоть, желание или голод. Он провозглашал, как правило, что голод надо всегда утолять последним, ибо (я запомнил его слова) желание и прихоть - побуждения мимолетные, а голод не уйдет, и чем он дольше ждет, тем он повелительнее. Наконец, он научил меня не дорожить наслаждением потому только, что оно обошлось дорого, и не пренебрегать им, если оно случайно ничего не стоит.

В это самое время умерла моя мать. Меня внезапно вызвали телеграммой в Бухарест; я уже не застал ее в живых; тут я узнал, что после отъезда маркиза она наделала много долгов, на уплату которых только-только хватит ее имущества, так что мне не придется получить ни копейки, ни пфеннига, ни грошена. Тотчас же после похорон я вернулся в Париж, где думал застать дядю де Жевра; но он неожиданно уехал в Россию, не оставив адреса.

было бы к этому прибегнуть. К счастью, слоняясь как-то ночью по улицам, в довольно беспомощном положении, я встретил Каролу Венитекуа, которую вы видели, ex-возлюбленную Протоса, и она меня приютила. Несколько дней спустя я получил извещение, что каждое первое число мне будет выплачиваться у нотариуса, довольно таинственным образом, небольшая пенсия; я терпеть не могу что бы то ни было выяснять и стал брать деньги, ни о чем не спрашивая. Затем явились вы... Теперь вы знаете более или менее все, что я имел в виду вам сообщить.

-- Это счастье, -- торжественно произнес Жюлиюс, -- это счастье, Лафкадио, что теперь у вас будет немного денег: без профессии, без образования, вынужденный жить чем придется... таким, как я вас теперь узнал, вы были готовы ко всему.

-- Напротив, ни к чему не готов, -- возразил Лафкадио, серьезно глядя на Жюлиюса. -- Несмотря на все то, что я вам рассказал, я вижу, вы меня еще плохо знаете. Ничто меня так не стесняет, как потребности; я всегда искал только того, что для меня бесполезно.

-- Например, парадоксы. И вы находите, что это питательно?

-- Это зависит от желудка. Вы называете парадоксами все то, чего сами не перевариваете... Я так с голоду бы умер перед этим рагу из логики, которым вы кормите ваших героев.

 Позвольте...

-- Во всяком случае, героя последней вашей книги. Правда, что в ней вы изобразили вашего отца? Желание всегда и всюду представить его согласным с вами и с самим собой, верным своему долгу, своим принципам, то есть вашим теориям... судите сами, что могу я, именно я, сказать об этом!.. Мсье де Баральуль, примиритесь с тем, что есть на самом деле: я человек непоследовательный. Вы сами видите, чего только я ни наговорил! Я, который не далее, как вчера, считал себя самым молчаливым, самым замкнутым, самым нелюдимым из людей.

Но это хорошо, что мы так быстро познакомились и что к этому можно уже не возвращаться. Завтра, сегодня вечером, я опять замкнусь в себя.

Романист, которого эти речи выбивали из седла, попытался снова поймать стремена.

-- Прежде всего знайте, что непоследовательности не существует в психологии, как и в физике, -- начал он. -- Ваша личность еще не сложилась и...

уже уходить, но тут к нему вошел ливрейный лакей.

-- Граф просит передать господину секретарю, что он его больше не задерживает. Граф сейчас получил тревожные вести о своем отце и извиняется, что не может попрощаться.

По голосу, которым это было сказано, Лафкадио догадался, что получено известие о смерти старого графа. Он поборол свое волнение.

"Да, -- говорил он себе, возвращаясь в тупик Клод-Бернар, час настал. It is time to launch the ship [

Входя в отель, он вручил швейцару коробочку, которую носил при себе со вчерашнего дня.

-- Вы передадите этот пакет мадмуазель Венитекуа сегодня вечером, когда она вернется. И приготовьте, пожалуйста, счет.

Час спустя, уложив вещи, он послал за извозчиком. Он уехал, не оставив адреса. Адреса его нотариуса было достаточно.

 



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница