Подземелья Ватикана.
Книга пятая. Лафкадио.
Глава I

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Жид А. П., год: 1914
Категория:Роман


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

Книга пятая
ЛАФКАДИО

-- Есть только одно средство! Только одно может избавить нас от самих себя!..
-- Да, строго говоря, вопрос не в том, как избавиться, а в том, как жить.
Джозеф Конрад. "Лорд Джим" (стр.226). 

I

Когда Лафкадио вступил, при посредстве Жюлиюса и при содействии нотариуса, во владение сорока тысячами франков годового дохода, которые ему оставил покойный граф Жюст-Аженор де Баральуль, он первым делом решил ничем этого не обнаруживать.

"Быть может, на золотой посуде, сказал он себе, - но ты будешь есть те же блюда".

Он не считался с тем, или, быть может, еще не знал, что самый вкус этих блюд теперь для него изменится. Или, во всяком случае, так как ему столько же нравилось бороться с голодом, сколько уступать жадности, теперь, когда его перестала теснить нужда, это сопротивление ослабело. Скажем без образов: аристократ по природе, прежде он не допускал, чтобы необходимость могла принудить его к какому-нибудь жесту, который теперь он готов был себе позволить, из шалости, ради игры, из желания предпочесть удовольствие выгоде.

Исполняя желание графа, он не надел траура. Досадное разочарование ждало его у поставщиков маркиза де Жевра, его последнего дяди, когда он явился обновить свой гардероб. Едва он сослался на маркиза, портной достал несколько счетов, которые тот оставил неоплаченными. Лафкадио терпеть не мог плутовства; он тут же сделал вид, будто именно и зашел погасить эти счета, а за новое платье заплатил наличными. То же случилось и у сапожника. Что же касается белья, то Лафкадио счел более благоразумным заказать его в другом месте.

"Если бы я знал адрес дядюшки де Жевра! Я бы доставил себе удовольствие послать ему его оплаченные счета, - размышлял Лафкадио. - Я бы заслужил его презрение; но я - Баральуль, и отныне, мошенник маркиз, я тебя высаживаю из моего сердца".

Ничто не привязывало его ни к Парижу, ни к какому-либо иному месту; путешествуя по Италии короткими переходами, он направлялся в Бриндизи, где собирался сесть на какой-нибудь пароход, чтобы плыть на Яву.

Сидя один в вагоне, уносившем его из Рима, он, несмотря на жару, положил на колени мягкий плед чайного цвета, на котором ему приятно было рассматривать свои руки в пепельных перчатках. Сквозь нежную и пушистую ткань костюма, он всеми порами вдыхал наслаждение; шее его было легко в довольно высоком, но только слегка накрахмаленном воротничке, откуда на складки сорочки ниспадал тонкий, как ящерица, бронзового цвета фуляровый галстук. Он чувствовал себя хорошо в своей коже, в своей одежде, в своих башмаках, тонких мокассинах из той же замши, что и перчатки; в этой мягкой тюрьме его ступня выпрямлялась, сжималась, жила. Пуховая шляпа, опущенная на глаза, отделяла его от пейзажа; он курил можжевеловую трубочку и предоставлял свои мысли их естественному течению. Он думал:

"Старушка, с белым облачком над головой, на которое она мне указывала, говоря: "Нет, сегодня-то еще дождя не будет!.." - эта старушка, у которой я взял ее мешок и взвалил его на спину (он, из прихоти, перевалил в четыре дня через Апеннины, между Болоньей и Флоренцией, и ночевал в Ковильяйо) и которую я поцеловал, взобравшись на гору... относилась к тому, что священник в Ковильяйо называл: добрые дела. Я с таким же успехом мог бы ее задушить - недрогнувшей рукой, когда дотронулся до этой противной, сморщенной кожи... Ах, как она гладила ворот моего пиджака, счищая с него пыль и приговаривая: "Figlio mio! carino!.." [Сыночек! Дорогой!] Откуда у меня взялась эта глубокая радость, когда, затем, еще весь потный, я улегся на мох, даже не куря, под этим высоким каштановым деревом? Мне казалось, я способен обнять все человечество; или задушить его, быть может... Какой пустяк - человеческая жизнь! И как бы я легко рискнул собственной жизнью, если бы только представился случай совершить какой-нибудь действительно дерзкий подвиг!.. Но не могу же я, однако, сделаться альпинистом или авиатором... Чтобы мне посоветовал этот заточник Жюлиюс?.. Жаль, что он такой тюфяк! Занятно было бы иметь брата.

Бедный Жюлиюс! Столько народа пишет, и так мало народа читает! Это факт: читают все меньше и меньше... если судить по мне, как сказал кто-то. Это кончится катастрофой, чудесной катастрофой, полной ужаса! Книги вышвырнут за борт; и будет чудом, если лучшая из них не ляжет на дне рядом с самой плохой.

А любопытно было бы знать, что бы сказала старушка, если бы я начал ее душить... Человек рисует себе, "что случилось бы, если", но всегда остается маленькая щель, сквозь которую проникает непредвиденное. Ничто не совершается точь в точь так, как можно было бы ожидать... Вот именно поэтому я и люблю действовать... Человек так мало действует... "Да будет все, что может быть!" - так я объясняю себе Творение. Влюбленность в то, что могло бы быть... Будь я государством, я бы велел посадить себя в тюрьму.

Не очень-то ошеломительной оказалась корреспонденция этого мсье Гаспара Фламана. которую я востребовал в Болонье, как предназначенную мне. Ничего такого, ради чего стоило бы ему ее отослать.

Боже, как мало встречаешь людей, у которых хотелось бы порыться в чемоданах!.. И, несмотря на это, как мало таких, у которых нельзя было вызвать каким-нибудь словом или жестом какой-нибудь забавной реакции!.. Удивительная коллекция марионеток; но веревочки слишком уж заметны, честное слово! На улице только и видишь, что олухов и обормотов. Пристало ли порядочному человеку, я вас спрашиваю, Лафкадио, принимать всерьез этот балаган?.. Довольно! Едем, пора! Прочь отсюда, к новому миру; покинем Европу, запечатлев на берегу след нашей босой ступни! Если где-нибудь на Борнео, в глубине лесов, еще остался какой-нибудь запоздалый питекантроп, мы взвесим шансы возможного человечества!..

Этот добряк священник из Ковильяйо не проявлял особой склонности к тому, чтобы развращать мальчика, с которым он беседовал. По-видимому, он был ему поручен. Я бы охотно взял его в товарищи - не священника, разумеется, а мальчугана... Какими чудесными глазами он на меня смотрел! Они с таким же беспокойством искали моего взгляда, как и мой взгляд его; но я сразу же отводил свой взгляд... Он был моложе меня лет на пять. Да, лет четырнадцать, шестнадцать, самое большее... Чем я был в его годы? Жадный "stripling" [Юнец], с которым я бы не прочь встретиться и сейчас; мне кажется, я бы очень себе понравился... Феби первое время смущало, что он мною увлечен; он хорошо сделал, что признался в этом моей матери; после этого у него стало легче на душе. Но как меня злила эта его сдержанность!.. Когда позже, на Ауресе, я это ему рассказал в палатке, как мы смеялись!.. Я бы рад с ним повидаться еще раз; жаль, что он умер. Не стоит об этом.

По правде сказать, мне хотелось, чтобы священнику я не понравился. Я старался сказать ему что-нибудь неприятное; и ничего не находил, кроме самого милого... Как мне трудно не казаться обворожительным! Но не могу же я чернить лицо ореховой шелухой, как мне советовала Карола; или начать есть чеснок... Ах, не будем больше думать об этой бедной девушке! Самыми сомнительными своими удовольствиями я обязан ей... О!!! откуда взялся этот странный старик?"

удрать.

В соседнем купе юная прелесть Лафкадио его, напротив, привлекла:

"Ах, какой приятный юноша! Совсем еще мальчик! - подумал он. - Должно быть, едет на каникулы. Как он мило одет! Его взгляд безгрешен. Как хорошо будет отдохнуть от подозрительности! Если он знает по-французски, я с ним охотно поговорю..."

Он сел напротив, у окна. Лафкадио приподнял край шляпы и стал разглядывать Амедея унылым и, казалось, равнодушным взглядом.

"Что общего между этим чучелом и мной? - думал он. - Он, по-видимому воображает, что бог весть, как хитер. Чего это он мне так улыбается? Уж не думает ли, что я его поцелую? Неужели есть женщины, которые могут ласкать стариков?.. Он, должно быть, порядком бы удивился, если бы узнал, что я умею бегло читать по-писаному и по-печатному, вверх ногами и на свет, в зеркале и с пропускной бумаги; три месяца изучения и два года практики - и только из любви к искусству. Кадио, милый мой, вот задача: зацепиться за эту судьбу. Но как? Ага: предложу ему лепешку кашу. Откликнется он или нет, во всяком случае мы увидим, на каком языке".

"С этим тапиром ничего не поделаешь. Будем спать!" - говорит себе Лафкадио и, надвигая шляпу на глаза, старается увидеть во сне одно свое детское воспоминание.

Он видит себя снова в те времена, когда его еще звали Кадио, в уединенном карпатском замке, в котором он прожил с матерью два лета, в обществе итальянца Бальди и князя Владимира Белковского. Его комната - в конце коридора; это первый год, что он спит отдельно от матери... Медная дверная ручка, в виде львиной головы, укреплена толстым гвоздем... О, до чего отчетливо ему помнятся ощущения!.. Однажды его будят глубокой ночью, и ему кажется, что это он все еще во сне видит у изголовья дядю Владимира, еще более громадного, чем всегда, похожего на кошмар, в широком кафтане ржавого цвета, с опущенными книзу усами, в причудливом ночном колпаке, торчащем ввысь, как персидская шапка, и удлиняющем его до бесконечности. В руке у него потайной фонарь, который он ставит на стол, возле кровати, рядом с часами Кадио, слегка при этом отодвигая мешок с шариками. Первая мысль, которая приходит Кадио, - это, что его мать умерла или больна; он хочет спросить Белковского, но тот подносит палец к губам и знаком велит ему встать. Мальчуган торопливо надевает купальный халат, который дядя снял со спинки стула и подает ему, и все это - нахмурив брови и с видом, далеким от всяких шуток. Но Кадио так верит Влади, что ему не страшно ни на секунду; он надевает туфли и идет за ним, крайне заинтригованный его поведением и, как всегда, в чаянии чего-то необыкновенного.

Они выходят в коридор; Владимир идет впереди, величаво, таинственно, держа далеко перед собой фонарь; можно подумать, что они совершают какой-то обряд или участвуют в каком-то шествии; Кадио пошатывается на ногах, потому что еще пьян от сна; но любопытство быстро прочищает ему голову. У двери матери они останавливаются, прислушиваются; все тихо, дом спит. Выйдя на площадку лестницы, они слышат храп слуги, комната которого рядом с дверью на чердак. Они спускаются вниз. Влади неслышно крадется по ступеням; при малейшем скрипе он оборачивается с таким свирепым видом, что Кадио еле удерживается от смеха. Он указывает на одну ступень и делает знак, что через нее надо перешагнуть, с таким серьезным видом, словно это очень опасное дело. Кадио не портит себе удовольствия, не задается вопросом, действительно ли необходима такая осторожность, да и вообще ничего не старается себе объяснить; он повинуется и, держась за перила, перешагивает через ступень... Влади до такой невероятной степени его забавляет, что он пошел бы за ним в огонь.

Дойдя до низу, они присаживаются на вторую ступеньку, чтобы перевести дух; Влади покачивает головой и тихонько посапывает носом, как бы говоря: "Ну, и повезло же нам!" Они идут дальше. Какие меры предосторожности перед дверью в гостиную! Фонарь, который теперь в руке у Кадио, так странно освещает комнату, что мальчуган с трудом ее узнает; она кажется ему безмерной; сквозь ставень пробивается лунный луч; все напоено сверхъестественной тишиной; словно пруд, в который тайно закидывают невод; все предметы он узнает, каждый на своем месте, но впервые постигает их странность.

Влади кидается к фонарю и закрывает его, затем падает в кресло; Кадио залезает под стол; оба они долго остаются в темноте, не шевелясь, прислушиваясь... Ничего; ничто не шелохнулось в доме; где-то далеко собака лает на луну. Тогда, осторожно, медленно, Влади опять приоткрывает фонарь.

А в столовой, с каким видом он поворачивает ключ в буфете! Мальчуган знает, что все это - игра, но дядя и сам увлечен. Он сопит носом, словно вынюхивая, где лучше пахнет; берет бутылку токайского; наливает две рюмки, чтобы макать бисквиты; приложив палец к губам, приглашает чокнуться; хрусталь еле слышно звенит... Когда ночное угощение окончено, Влади наводит порядок, идет с Кадио в кухню всполоснуть рюмки, вытирает их, закупоривает бутылку, закрывает коробку с бисквитами, тщательно смахивает крошки, смотрит еще раз, все ли в буфете на месте... шито-крыто, концы в воду.

Влади провожает Кадио до его комнаты и расстается с ним, отвесив глубокий поклон. Кадио снова засыпает и на утро не будет знать, не приснилось ли ему все это.

Странная игра для ребенка! Что бы сказал Жюлиюс?..

Лафкадио, хоть глаза у него и закрыты, не спит; ему не удается уснуть.

"Старичок, которого я чувствую напротив, думает, что я сплю, - размышляет он. - Если я приоткрою глаза, я увижу, что он на меня смотрит. Протос считал, что особенно трудно притворяться спящим и в то же время наблюдать; он утверждал, что всегда распознает напускной сон по легкому дрожанию век... с которым я вот сейчас борюсь. Протос и тот бы обманулся..."

Солнце тем временем зашло; уже слабели последние отблески его славы, на которые взволнованно взирал Флериссуар. Вдруг на сводчатом потолке вагона вспыхнуло электричество; слишком грубый свет рядом с этими нежными сумерками; и, боясь также, что этот свет может обеспокоить соседа, Флериссуар повернул выключатель; это не дало полной тьмы, а отвело ток от потолочной лампы к лазоревому ночнику. Флериссуару казалось, что и этот синий колпачок светит слишком ярко; он еще раз повернул рукоятку; ночник погас, но тотчас же зажглись два стенных бра, еще более неприятные, чем верхний свет; еще поворот, - и опять ночник; на этом он остановился.

"Скоро ли он перестанет возиться со светом? - нетерпеливо думал Лафкадио. - Что он делает теперь? (Нет, не хочу подымать веки!) Он стоит... Уж не привлекает ли его мой чемодан? Браво! Он удостоверился, что чемодан не заперт. Стоило, чтобы сразу же потерять ключ, ставить в Милане сложный затвор, который в Болонье пришлось отпирать отмычкой! Висячий замок, тот хоть можно заменить другим... Что такое: он снимает пиджак? Нет, все-таки посмотрим".

Не обращая внимания на чемодан Лафкадио, Флериссуар, занятый своим новым воротничком, снял пиджак, чтобы удобнее было его пристегнуть; но накрахмаленный мадаполам, твердый, как картон, не поддавался никаким усилиям.

"У него несчастный вид, - продолжал Лафкадио про себя. - У него, наверное, фистула или какой-нибудь тайный недуг. Помочь ему? Он один не справится..."

отличить в стекле свое отражение от пейзажа.

"Ему плохо видно".

Лафкадио прибавил света. Поезд шел вдоль откоса, который был виден за окном, озаряемый светом, падающим из каждого купе; получался ряд светлых квадратов, плясавших вдоль пути и поочередно искажавшихся на неровностях почвы. Посередине одного из них плясала смешная тень Флериссуара; остальные были пусты.

"Кто увидит? - думал Лафкадио. - Здесь, совсем рядом, у меня под рукой, этот двойной затвор, который мне ничего не стоит открыть; это дверь, которая вдруг подастся, и он рухнет вперед; достаточно будет легкого толчка, - он упадет в темноту, как сноп: даже крика не будет слышно... А завтра - в море, к островам!.. Кто узнает?.."

Галстук был надет, готовый продолговатый бант; теперь Флериссуар взял манжету и прилаживал ее к правому рукаву; при этом он рассматривал над тем местом, где раньше сидел, фотографический снимок (один из четырех, украшавших купе) какого-то приморского дворца.

"Ничем не вызванное преступление, - продолжал Лафкадио: - вот задача для полиции! Впрочем, на этом проклятом откосе всякий может увидеть из соседнего купе, как открывается дверь и кувыркается китайская тень. Хорошо еще, что шторы в коридор задернуты... Меня не столько интересуют события, сколько я сам. Иной считает себя способным на что угодно, а когда нужно действовать, отступает... Одно дело - воображение, другое - действительность!.. И отставить уже нельзя, как в шахматах. Но, если предвидеть все, игра теряет всякий интерес!.. Между воображением и... Что это? Никак, откос кончился? Мы, кажется, на мосту: река..."

На почерневшем стекле отражения стали явственнее; Флериссуар нагнулся, чтобы поправить галстук.

"Здесь, у меня в руке, этот двойной затвор (а он не видит и смотрит прямо перед собой) - действует, ей богу, даже легче, чем можно было думать. Если мне удастся сосчитать до двенадцати, не торопясь, прежде чем за окном мелькнет какой-нибудь огонь, - тапир спасен. Я начинаю: один? два? три? четыре? (медленно! медленно!) пять? шесть? семь? восемь? девять... Десять, огонь!.."



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница