Легенда об Уленшпигеле и Ламме Гудзаке.
Книга первая.
Главы LXI - LXX

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Костер Ш. Т., год: 1867
Категории:Роман, Историческое произведение


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

LXI

Сооткин и Неле сидели у окна хижины и смотрели на улицу.

- Что, милая, - спросила Сооткин, - не идёт ли мой сын Уленшпигель?

- Нет, - ответила Неле, - мы уже больше не увидим этого дрянного бродягу.

- Не сердись на него, Неле, - сказала Сооткин, - а пожалей его: он ведь скитается где-то без приюта, бедный мальчик.

- Наверное, приютился где-нибудь в доме побогаче родного, у какой-нибудь пригожей барыньки.

- Я порадовалась бы за него, - сказала Сооткин, - может быть, сидит и ест жареных дроздов.

- Камнями накормить бы его, обжору, тогда бы вернулся домой! - закричала Неле.

Сооткин расхохоталась:

- Откуда такая ярость, дитя моё?

Клаас, в раздумьи связывавший хворост, отозвался из угла:

- Не видишь, что ли, что она по уши влюблена в него?

- Ах, скверная хитрая девчонка! - закричала Сооткин. - Ни звуком не выдала! Скажи, девочка, это правда, что он тебе по душе?

- Пустяки, - ответила Неле.

- Хорошего мужа получишь ты, - заметил Клаас, - с широкой пастью, пустым брюхом и длинным языком; мастер из флорина делать гроши; в жизни копейки не заработал честным трудом. Вечно шатается по дорогам, точно бродяга.

Но Неле вдруг раскраснелась и сердито возразила:

- А почему вы ничего лучшего из него не сделали?

- Видишь, до слёз довёл девочку, - сказала Сооткин, молчи уж, муженёк. 

LXII

Добравшись до Нюренберга [95], Уленшпигель выдал себя здесь за великого врача, исцелителя всех немощей, достославного очистителя желудка, знаменитого укротителя лихорадки, всем известного освободителя от чумы и непревзойдённого победителя чесотки.

В больнице лежало столько больных, что уж не знали, куда их девать. Услышав о прибытии Уленшпигеля, к нему прибежал смотритель больницы узнать, правду ли говорят о нём, что он излечивает от всех болезней.

здоровы и уходят из больницы.

На следующий день с важным, учёным видом и уверенным взглядом он явился в больницу. Войдя в палаты и обходя больных, он наклонялся к каждому и говорил ему на ухо:

- Поклянись, что не расскажешь никому, что услышишь от меня. Чем ты болен?

Больной отвечал ему и клялся не выдавать.

- Дело вот в чём, - говорил Уленшпигель, - я должен одного из вас сжечь, из пепла его сделать чудодейственное лекарство и дать всем остальным. Сожжён будет тот, кто не может выйти сам из больницы. Завтра я приеду со смотрителем, стану на улице перед больницей и закричу всем вам: "Кто не болен, забирай пожитки и выходи на улицу!"

На другое утро Уленшпигель так и сделал.

Все больные - хромые, ревматики, чахоточные, горячечные - разом ринулись на улицу, даже те, которые уж десять лет не покидали постели.

Смотритель спросил их, верно ли, что они здоровы и могут бегать.

- Да, да! - кричали они, в уверенности, что кто-нибудь остался и что его уже жгут на дворе.

- Плати, - сказал Уленшпигель, - вот они все на улице и объявляют себя здоровыми.

И, получив двести флоринов, он поспешил убраться.

Но на другой день больные, ещё в худшем состоянии, стали возвращаться в больницу, - кроме одного, который от чистого воздуха выздоровел. Этот напился и бегал пьяный по улицам с криком: "Да здравствует великий доктор Уленшпигель!" 

LXIII

К тому времени, как и эти двести флоринов разбежались во все стороны, Уленшпигель добрался до Вены, где поступил к каретнику, который очень сурово обращался с рабочими, так как они плохо управлялись с кузнечным мехом.

- Поспевай, поспевай! - кричал он то и дело. - Догоняй с мехами! Догоняй, догоняй!

Однажды, когда хозяин был в саду, Уленшпигель снял один мех, взвалил его на плечи и стал носить вслед за хозяином. Тот удивился, увидав его с этой необычайной ношей, но Уленшпигель объяснил ему:

- Вы же мне приказали, хозяин, догонять вас с мехом. Прикажете положить этот и пойти за другим?

- Нет, любезный, не так я тебе сказал; пойди и поставь мех на место.

Чтобы отомстить за эту насмешку, хозяин стал подыматься в полночь и будить подмастерьев на работу.

- Чего ты нас будишь среди ночи, хозяин? - спрашивали подмастерья.

- Такая уж у меня привычка: первую неделю мои рабочие должны проводить в постели лишь половину ночи.

- Ты с ума сошёл! - закричал хозяин. - Зачем ты тащишь постель с собой?

- Такая уж у меня привычка, - отвечал Уленшпигель, - первую неделю я сплю на постели, вторую - под постелью.

- Хорошо, - сказал хозяин, - только у меня есть ещё одна привычка: наглых работников я выбрасываю за дверь, разрешая первую неделю спать на земле, а вторую - под землёй.

- Чудесно, хозяин, - сказал Уленшпигель, - значит, в твоём погребе, подле пивных бочек? 

LXIV

Покинув каретника и возвращаясь во Фландрию, он поступил в учение к сапожнику, который охотнее торчал на улице, чем орудовал шилом в своей мастерской. Видя, как он уже в который раз собирается из дому, Уленшпигель спросил его, как кроить башмачные передки.

- Кроить для больших и малых ног, - ответил хозяин, - чтобы обувь годилась на всякого, за кем идёт крупный и мелкий скот.

- Хорошо, хозяин, - сказал Уленшпигель.

Когда сапожник вышел, Уленшпигель выкроил обувь, пригодную разве для кобыл, ослиц, тёлок, свиней и овец.

Возвратившись в мастерскую, хозяин увидел кожу, изрезанную на мелкие куски.

- Что ты наделал, пачкун негодный? - закричал он.

- То, что вы приказали, - ответил Уленшпигель.

- Я приказал тебе выкроить башмаки, которые были бы пригодны для всех, за кем ходит скот - быки, свиньи, бараны, а ты сделал обувь по ногам скота..

- Хозяин, - сказал Уленшпигель, - за кем же ходит боров, как не за свиньёй, в то время года, когда вся скотина влюблена: осёл - за ослицей, бык - за тёлкой, баран - за овцой; разве не так?

И он ушёл и остался без приюта. 

LXV

Пришёл апрель. Вначале стояла мягкая погода, потом ударил мороз, и небо было пасмурно, как в поминальный день. Давно уже кончился третий год изгнания Уленшпигеля, и Неле со дня на день ждала своего друга.

- Ах, - говорила она, - погубят заморозки и цветущую грушу, и жасмин, и все бедные растения, которые, доверившись теплу преждевременной весны, распустили свои цветочки. Уж падают снежинки на дорогу; снегом засыпано и моё сердце.

Где ясные лучи светлого солнышка, озарявшие весёлые лица, делавшие красные крыши ещё краснее, а оконные стёкла ещё ослепительнее? Где они, согревавшие небо и землю, птичек и жучков? Ах, знобит меня днём и ночью от тоски и ожидания. Где ты, друг мой Уленшпигель? 

LXVI

А Уленшпигель, голодный и холодный, добрался уже до Ренэ во Фландрии, но он не унывал, а старался шутками и прибаутками раздобыть себе пропитание. Но это плохо удавалось ему, и люди шли мимо и не давали ему ничего.

Было холодно; то снег, то дождь, то град падали на спину путника. Шёл он по деревне, - слюнки текли у него изо рта, когда он видел где-нибудь в углу собаку, грызущую кость. Он охотно заработал бы флорин, но не знал, как устроить, чтобы флорины попадали в его кошелёк.

Поискав направо, он увидел преподлую тучу, которая неслась по небу, точно громадная лейка, но он знал, что если что и польётся из этой тучи, то это никак не будет дождь флоринов. Поискав налево, он увидел здоровенный и никому не нужный дикий каштан, стоявший без дела.

- Эх, - сказал он, - почему это есть каштановые деревья и нет флориновых? Приятные были бы деревца!..

Вдруг разверзлась громадная туча, и из неё посыпался на спину Уленшпигеля град, твёрдый, как камень.

- Увы, - сказал он, - знаю, что камнями швыряют только в бездомных собак. - И, бросившись бежать, он говорил с собою на бегу: - Не моя вина, что у меня нет ни дворца, ни даже шалаша, чтобы приютить моё тощее тело. О злые градины - они тверды, как ядра. Не моя вина, что я влачу по миру моё рубище. Зачем я не император! Эти градины врываются в мои уши, точно злые слова! - И он бежал дальше. - Несчастный мой нос, - приговаривал он, - вот сейчас ты будешь, как решето, и можешь служить перечницей на пиршествах сильных мира сего, где не бьёт град. - И, потрогав свои щёки, он говорил: - Они пригодились бы в качестве шумовок поварам, которым жарко подле их очагов. О далёкие воспоминания о былых соусах! Я голоден. Не жалуйся, пустое брюхо; не урчите, тоскующие кишки. Где ты скрылась, добрая судьба? Веди меня к своему пастбищу.

Понемногу во время этих разглагольствований небо прояснилось, солнце засверкало, град прекратился, и Уленшпигель сказал:

- Здравствуй, солнце, мой единственный друг. Пришло меня высушить?

Но холод гнал его, и он стремительно бежал вперёд. Вдруг он увидел, что по дороге громадными прыжками мчится прямо на него белая в подпалинах собака; язык её торчал из пасти, и глаза были выпучены.

"Наверное, бешеная", - подумал Уленшпигель, схватил с дороги здоровенный камень и полез на дерево; едва он добрался до первой ветки, как собака была уже внизу. Он швырнул камень и раскроил ей череп. Она остановилась, тоскливо и судорожно попыталась прыгнуть на дерево и укусить Уленшпигеля, но не могла, упала и издохла.

Это не обрадовало Уленшпигеля, тем более что, спустившись с дерева, он увидел, что у собаки морда совсем не сухая, как всегда бывает у бешеных собак.

Её шкурка понравилась ему, и он решил, что её можно продать. Ободрав собаку, он вымыл шкуру, высушил на солнце, повесил на верхний конец своего посоха, потом уложил её в свой мешок.

Голод и жажда всё мучили его. Он проходил мимо крестьянских дворов, но боялся предложить там купить шкуру: собака могла ведь быть собственностью этого самого крестьянина. Он просил хлеба, но безуспешно. Настала ночь. Он валился с ног и зашёл в маленькую корчму; старуха-хозяйка сидела, поглаживая старую собаку, непрестанно кашлявшую и очень похожую на убитую Уленшпигелем.

- Откуда идёшь, путник? - спросила старуха.

- Из Рима, - ответил Уленшпигель, - я вылечил там папскую собаку от простуды, которая её очень тяготила.

- Ты, значит, видел святого отца? - спросила она и налила ему кружку пива.

- О, - ответил Уленшпигель, выпивая, - он позволил мне только приложиться к его благословенной ноге и священной туфле.

Между тем старая собака всё кашляла, но не харкала.

- Когда это было? - спросила старуха.

- В прошлом месяце. Меня ждали; я подошёл к двери и постучался. "Кто там?" - спросил архикардинал, чрезвычайно тайный и таинственный камергер его святейшего святейшества[96]. "Это я, ваше высокопреосвященство, - ответил я, - я спешно прибыл из Фландрии, чтобы приложиться к папской ноге и вылечить папскую собачку от простуды", - "А, это ты, Уленшпигель! - закричал папа из-за маленькой боковой двери. - Я был бы очень рад повидать тебя, но никак невозможно. Мне, видишь ли, воспрещено священными декреталиями [97] показывать посторонним моё лицо, когда по нему ходит священная бритва". - "О, какое несчастье! - ответил я. - Я ведь прибыл из такой дали, чтобы приложиться к ноге вашего святейшества и вылечить вашу собачку. Неужто мне так и возвращаться, ничего не свершив?" - "Нет", - ответил святой отец. И я услышал его зов: "Эй, архикамергер, придвинь моё кресло и открой внизу дверцу". Дверца распахнулась, и я увидел в отверстии ногу в золотой туфле и услышал голос, подобный грохоту грома: "Вот всемогущая нога царя царей, короля королей, императора императоров. Целуй её, христианин, целуй священную туфлю!" - И я приложился к священной туфле, и мой нос был пронизан небесным благоуханием, струившимся от этой ноги. Затем дверца захлопнулась, и тот же громовой голос приказал мне ждать. Снова распахнулась дверца, и оттуда вылезла, с позволения сказать, скотина: паршивый, раздутый, как бурдюк, хрипящий, кислоглазый пёс; распухшее брюхо позволяло ему тащиться, только широко расставив кривые ноги.

Тогда вновь изволил заговорить со мной святой отец: "Уленшпигель, - сказал он, - вот моя собачка. Она страдает кашлем и иными хворостями оттого, что грызла перебитые кости еретиков. Излечи её, сын мой, ты не пожалеешь об этом".

- Налей, - ответил Уленшпигель и продолжал рассказ: - Я дал собачке чудодейственное слабительное моего приготовления. Три дня и три ночи её несло без остановки, и она выздоровела.

- Иисус и Мария! - воскликнула старуха. - Дай я поцелую тебя, доблестный богомолец, лицезревший святого отца. И мою собаку ты тоже можешь вылечить?

Но поцелуи старухи мало соблазняли Уленшпигеля.

- Кто коснулся устами святой туфли, два года не смеет дотрагиваться ими до женщины. Дай мне несколько добрых кусков жареного мяса, пару колбас и пива - и голос твоей собаки очистится так, что она будет петь мажорную "Богородицу" в соборном хоре.

- О, если бы ты сдержал обещание, - ныла старуха, - ты получил бы от меня флорин.

- Конечно, сдержу, только после ужина.

Она подала всё, что он потребовал. Он наелся и напился вдосталь, исполнившись при этом такой благодарности, что даже поцеловал бы старуху, если бы не наплёл ей раньше о папском запрещении.

Во время еды к нему подошла старухина собака и положила ему лапы на колени, прося косточку. Он дал ей несколько костей и спросил хозяйку:

- Если бы кто у тебя наелся и не заплатил, что бы ты с ним сделала?

- Отобрала бы у такого прохвоста его лучшее платье.

- Хорошо, - ответил Уленшпигель и, взяв собаку подмышку, вышел с ней в сарай. Здесь он запер её, дал ей косточку и, вынув из своего мешка шкуру убитой собаки, вернулся к старухе.

- Значит, кто не заплатит, с того его лучшее платье долой? - спросил он.

- Разумеется.

- Отлично. Твоя собака ела у меня и не заплатила. Вот я по-твоему и сделал, - содрал с неё её лучшее и единственное платье.

И он показал ей шкурку.

- Ой, - завыла старуха. - Какой ты жестокий, господин доктор! Бедная собачка! Для меня, старой вдовы, это не собачка была, а дитя родное! Зачем лишил ты меня моего единственного на свете друга! Теперь мне один путь - в могилу.

- Я воскрешу её, - ответил Уленшпигель.

- Воскресишь? И она будет опять ласкаться ко мне, и смотреть, и бегать, и вертеться, вот как вертится теперь её мёртвый хвостик? Спасите её, господин доктор, и сколько бы вы не наели, всё будет бесплатно, да ещё уплачу вам флорин.

- Я воскрешу её. Но мне нужна горячая вода, патока, чтобы замазать швы, иголка, нитки и подлива от жаркого. И я должен остаться один.

Здесь он помазал морду запертой собаке мясной подливой, что та приняла с большим удовольствием, потом провёл по её брюху полосу патокой, лапы тоже смазал патокой, а хвост подливой.

Затем он трижды издал крик и возгласил: Staet op! staet op! ik't bevel vuilen hond! [Встань, встань! слушай приказ, собака, оживи!]

Быстро спрятав шкуру убитой собаки в мешок, он ударом ноги вышвырнул живую из сарая прямо в корчму.

Собака виляла хвостом и вертелась вокруг старухи, которая, увидев её живой, бросилась было её целовать, но Уленшпигель не позволил.

- Не ласкай свою собачку, прежде чем она слижет языком всю патоку, которою обмазана; тогда швы на коже заживут, так что не будут заметны. А теперь плати десять флоринов.

- Речь была об одном, - возразила старуха.

- Флорин за операцию и девять за воскрешение, - сказал Уленшпигель.

И, получив плату, он удалился, бросив на прощанье среди корчмы собачью шкуру, со словами:

- Вот тебе её старая шкурка: можешь ею заплатать новую, если прорвётся. 

LXVII

В это воскресенье в Брюгге был крестный ход в честь праздника крови господней. Клаас предложил жене и Неле пойти посмотреть: может быть, встретят Уленшпигеля. Сам он останется стеречь дом и будет ждать, не вернётся ли их богомолец.

Женщины ушли. Клаас, оставшись один в Дамме, уселся на пороге. Городок точно вымер. Не слышно было ничего, кроме звонких ударов деревенского колокола, да из Брюгге временами доносились отрывочные звуки соборного перезвона, громовых залпов из фальконетов[98], шипения потешных огней.

В раздумьи Клаас искал глазами сына, но перед ним не было ничего, кроме синего безоблачного небосклона, нескольких собак, лежащих с высунутым языком на припёке, воробьев, с чириканьем купающихся в песке, подкрадывающегося к ним кота и лучей солнца, ласково заглядывающих в окна домов и сверкающих на медных кастрюлях и оловянных кружках.

Но среди всего этого ликования Клаас оставался печален и, ожидая сына, всё старался разглядеть его в сизой дымке лугового тумана или услышать его голос в весёлом шелесте листьев и радостном пении птиц. Вдруг на дороге из Мальдегема выросла высокая фигура человека; но это, очевидно, был не Уленшпигель. Человек шёл по опушке поля и, выдёргивая морковь, жадно ел её.

"Здорово проголодался", - подумал Клаас.

На мгновение он потерял его из виду. Потом он снова увидел его на углу Цаплиной улицы - и тогда узнал того посланца его брата Иоста, который привёз ему семьсот червонцев. Бросившись к нему навстречу, он встретил его словами:

- Добро пожаловать.

- Благословенны приемлющие бесприютных путников, - ответил тот.

Снаружи на подоконнике рассыпаны были крошки хлеба, которые Сооткин бросала птицам. Зимой они прилетали сюда в поисках корма. Человек подобрал несколько крошек и жадно жевал их.

- Неделю тому назад меня обобрали грабители, - ответил тот, - с тех пор я питаюсь морковью с полей да корешками в лесу.

- Самое время, стало быть, подкрепиться. Вот, - Клаас открыл шкаф, - вот миска гороха, яйца, колбаса, ветчина, гентские сосиски, холодная рыба. В погребе внизу дремлет лувенское вино, красное и светлое, - вроде бургонского, - ждёт только, чтоб стаканы наполнились. Затем - полено в печь, - слышишь, как шипят колбасы на сковородке? Это песнь доброй закуски!

Клаас хлопотал, переворачивая колбасу и расспрашивая:

- А сына моего Уленшпигеля ты нигде не встречал?

- Нет, - отвечал тот.

- А что ты знаешь о брате моём Иосте?

И Клаас поставил на стол яичницу с жирной ветчиной, жареную колбасу, сыр, большие рюмки и красное лувенское вино, сверкавшее в бутылке.

И он услышал в ответ:

- Твоего брата четвертовали в Зиппенакене под Аахеном[99] за то, что он, как еретик, воевал с императором.

Клаас почти потерял сознание. Дрожа всем телом от гнева, он повторял только:

- О, проклятые палачи! Ах, Иост, бедный мой брат!

Но тот сурово заявил:

- Наши радости и горести не от мира сего, - и принялся за еду. Затем он продолжал:

- Я был у твоего брата в темнице, куда пробрался, выдав себя за мужика из Нисвейлера, его родича. Я пришёл сюда потому, что он повелел мне: "Если ты не умрёшь, подобно мне, за правую веру, пойди к брату моему Клаасу; прикажи ему жить в мире господнем, отдаться делам благотворения, втайне учить сына вере христовой. Деньги, полученные им от меня, отобраны у бедного, невежественного народа; пусть употребит их на то, чтобы взрастить Тиля в познании господа и слова его".

При этих словах посланец облобызал Клааса. А Клаас со стоном повторял:

- Умер на колесе! Бедный мой брат!

И он не мог прийти в себя от душевной боли. Однако видя, что гость хочет пить, он налил ему вина. Но сам он ел и пил без удовольствия.

Сооткин и Неле пробыли в Брюгге целую неделю. Всё это время посланный Иоста прожил у Клааса.

По ночам раздавались по всему дому вопли Катлины:

И Клаас шёл к ней, успокаивал её ласковыми словами и возвращался в свой домик.

К вечеру седьмого дня гость ушёл и не хотел взять от Клааса больше двух червонцев на еду и приют в дороге. 

LXVIII

Неле и Сооткин возвратились из Брюгге. Как-то утром Клаас, усевшись в кухне на полу, как сидят портные, пришивал пуговицы к старым штанам. Подле него Неле науськивала Титуса на аиста. Титус Бибулус Шнуффиус бешено лаял, прыгал к птице и отскакивал обратно. Аист, стоя на одной ноге, сосредоточенно и важно смотрел на собаку и, изогнув длинную шею, чистил клювом перышки на животе. В ответ на это миролюбие Титус Бибулус лаял ещё бешенее. Но вдруг эта музыка, как видно, надоела птице, и она, точно стрела, впилась клювом в спину собаки, которая обратилась с визгом "спасите!" в бегство.

Клаас хохотал, Неле за ним, только Сооткин не отрывала глаз от улицы, - не покажется ли где Уленшпигель.

Вдруг она сказала:

- Идёт профос с четырьмя стражниками. Не к нам, конечно... Двое стали у нашего дома.

Клаас поднял голову.

- А двое обходят.

Клаас встал.

- Кого это они могут подстерегать на нашей улице?.. Господи Иисусе! Клаас, они идут к нам!

Клаас выскочил из кухни в сад, Неле за ним. Он успел шепнуть ей:

- Спрячь червонцы, они за печной вьюшкой.

Неле поняла. Но, увидев, как он прыгнул через забор и как стражники схватили его за шиворот, и как он отбивался, она закричала:

- Он невиновен, он невиновен! Не обижайте моего отца, не бейте Клааса. Уленшпигель, где ты? Ты бы убил их!

И она бросилась на одного из стражников и вцепилась ему ногтями в лицо. Затем с криком: "Они убьют его!" - она бросилась на траву и стала кататься по ней, точно безумная.

На шум прибежала Катлина; выпрямившись, точно окаменелая, она смотрела на то, что делалось перед ней, потом затрясла головой, твердя:

- Огонь, огонь! Пробейте дыру! Душа рвется наружу!

Сооткин смотрела в другую сторону и, ничего этого не видя, обратилась к двум другим стражникам, вошедшим в дом:

И она была довольна, что так отделала их.

В это мгновение донёсся до неё крик Неле. Бросившись в сад, Сооткин увидела, как муж её, схваченный стражниками, отбивался от них у забора.

- Бей их! - кричала она. - Бей! Уленшпигель, где ты?

И она рванулась мужу на помощь. Но один из стражников, схватив её, держал крепко, не без опасности для себя.

Клаас дрался и отбивался так успешно, что вырвался бы из их рук, если бы на помощь к ним не прибежали те стражники, которые возились с Сооткин.

Со связанными руками привели они его в кухню, где заливались слезами Сооткин и Неле.

- Господин профос, - говорила Сооткин, - что же сделал мой бедный муж, что вы его так вяжете верёвками?

- Он еретик, - отвечал один из стражников.

- Еретик! - вскричала Сооткин. - Ты еретик? Врёт этот дьявол.

- Милость господня да будет со мной, - отвечал Клаас.

Они вышли. Неле и Сооткин с плачем шли следом, думая, что их поведут к судье. Собрались соседи и друзья. Узнав, что Клааса ведут связанным потому, что он заподозрен в ереси, они все страшно перепугались и, разбежавшись по домам, крепко заперли за собой все двери. Лишь несколько девочек набрались храбрости, чтобы приблизиться к Клаасу и спросить его:

- Угольщик, куда ты идёшь связанный?

- Милости господней предаю себя, детки, - отвечал Клаас.

Его отвели в общинную тюрьму. Сооткин и Неле сели на её пороге. Но к вечеру Сооткин просила Неле пойти и посмотреть дома, не вернулся ли Уленшпигель. 

LXIX

И вскоре по всем окрестным деревням разнеслась весть, что в Дамме бросили в тюрьму человека за ересь и что следствие ведёт инквизитор Тительман[100], каноник города Ренэ, прозванный "Неумолимым". В это время Уленшпигель проживал в Кулькерке у одной пригожей фермерши, вдовы, которая не отказывала ему ни в чём из того, что могла назвать своим достоянием. В ласке, довольстве и баловстве жил он так, пока гнусный соперник, общинный старшина, выследив его как-то утром, когда он возвращался из трактира, не набросился на него с дубиной. Чтобы охладить его ярость, Уленшпигель бросил его в лужу, откуда старшина выбрался с большим трудом, зелёный, как жаба, и мокрый, как губка.

За этот проступок Уленшпигель должен был покинуть Кулькерке и из страха перед местью старшины с стремительной быстротой бежал по направлению к Дамме.

Спускался свежий вечер. Уленшпигель бежал быстро: ему хотелось уже быть дома. Он представлял себе, как сидит и шьёт Неле, Сооткин готовит ужин, Клаас связывает дрова, Титус грызёт кость, а аист бьёт клювом хозяйку по животу, чтобы получить кусочек мякиша.

- Куда спешишь? - спросил его встречный разносчик.

- Домой в Дамме.

И пошёл дальше. Дойдя по дороге до трактира Roode-Schildt - "Красный щит", Уленшпигель зашёл выпить кружку пива.

- Ты не сын ли Клаасов? - спросил трактирщик.

- Да.

- Так спеши домой: над отцом беда стряслась.

Уленшпигель спросил было, в чём дело, но трактирщик ответил, что когда бы он ни узнал, всё будет слишком рано.

И Уленшпигель побежал дальше.

Он вбежал в город, и собаки, лежавшие у дверей, бросились на него, лая и хватая его за ноги. Женщины выбежали на шум и, крича все зараз, говорили:

- Откуда ты теперь? Что с отцом? Где твоя мать? Она тоже в тюрьме? Ох, хоть бы дело не дошло до костра.

Уленшпигель бежал ещё быстрее.

И он увидел Неле, которая встретила его словами:

- Тиль, не ходи домой. Там именем его величества стража устроила засаду.

Тут Уленшпигель остановился и спросил:

- Неле, это правда, что отец в тюрьме?

- Да, правда, и Сооткин плачет, сидя на её пороге.

Тут переполнилось скорбью сердце блудного сына, и он только сказал:

- Я пойду к ним.

- Нет, не делай этого; слушайся отца, который сказал мне, когда его схватили: "Спаси червонцы, они за печной вьюшкой". Вот ты и спаси их, потому что они - достояние матери, бедной Сооткин.

Но Уленшпигель не слушал её и бросился к тюрьме, на пороге которой сидела Сооткин. С рыданиями обняла она его, и так они плакали вместе.

Народ собрался вокруг них и стоял у тюрьмы. Тогда явились стражники и приказали Уленшпигелю и Сооткин сейчас же убраться отсюда.

Мать с сыном пошли к дому Неле, который был рядом с их домом. Пред домом Клааса был поставлен один из ландскнехтов, которых вызвали из Брюгге, опасаясь беспорядков во время суда и расправы, ибо жители Дамме очень любили Клааса.

Сооткин плача вошла к Катлине.

И Катлина кивнула головой и сказала:

- Огонь, огонь! Пробейте дыру, душа хочет наружу. 

LXX

Колокол, носящий имя borgstorm (городская буря), звал судей на заседание трибунала. Они собирались в Фирсхаре, в четыре часа, под сенью судебной липы.

Ввели Клааса, и он увидел перед собой под балдахином коменданта города Дамме, а по бокам его и напротив - бургомистра, старшин и судебного писаря.

На звук колокола сбежался толпами народ. Многие говорили:

- Не для того собрались здесь судьи, чтобы творить правосудие, но чтобы выслужиться перед императором.

Писарь объявил, что суд, собравшийся под липой, в предварительном заседании постановил: ввиду и вследствие донесений и свидетельств о Клаасе, угольщике, родившемся в Дамме, муже Сооткин, урождённой Иостенс, взять его под следствие и подвергнуть личному задержанию. Теперь, прибавил он, суд приступает к выслушанию свидетельских показаний.

Первым давал показания цырюльник Ганс, сосед Клааса. После произнесения присяги он заявил:

- Спасением моей души клянусь и заверяю, что Клаас, стоящий здесь перед судом, известен мне около семнадцати лет, что жил он как достопочтенный человек, по законам матери нашей святой католической церкви, что никогда он не говорил о ней оскорбительно, не давал, сколько мне известно, приюта еретикам, не прятал у себя лютеровых книг и не говорил о таковых и не совершал ничего, что позволяло бы подозревать, что он нарушает законы государства и постановления властей. Так да поможет мне господь бог и все святые.

Затем предстал перед судом Ян ван Роозебеке, показавший, что во время отсутствия Сооткин, жены Клааса, он не раз слышал доносящиеся из дома обвиняемого два мужских голоса, что не раз после вечерни он видел там в клетушке на чердаке, как беседовали при свете свечи два человека, из коих один был Клаас. Был ли другой еретиком или нет, он не знает, так как смотрел на всё это издали. - Что касается Клааса, - прибавил он, - то следует по совести заверить, что он постился, как должно, по большим праздникам причащался святых тайн, а по воскресеньям бывал у обедни, за исключением, однако, дня святой крови господней и следующих за ним дней. Больше ничего не имею сказать. Так да поможет мне господь бог и все святые.

Спрошенный, не присутствовал ли он в трактире "Синяя башня" при том, как Клаас распродавал там индульгенцию, издеваясь над чистилищем, Ян ван Роозебеке ответил, что Клаас действительно продавал своё отпущение грехов, но не выражал при этом пренебрежения или насмешки, и что он, Ян ван Роозебеке, купил кусочек индульгенции, хотел купить также и Иост ван Грейпстювер, старшина рыбников, вон там стоящий в толпе.

Вслед затем председатель суда сообщил, что теперь он объявит те проступки и действия Клааса, за которые он предан суду.

- Обвинитель, донесший всё суду, - сказал он, - остался случайно в Дамме, так как не хотел расточать свои деньги на попойки и беспутства в Брюгге, что часто бывает во время таких церковных торжеств. Трезвый, он сидел у дверей своего дома и дышал свежим воздухом. Вот тут-то он и увидел человека, который шёл по направлению к жилищу Клааса; Клаас также заметил этого человека, пошёл к нему навстречу и поздоровался с ним. Человек был в чёрной одежде; он вошёл в дом Клааса, и дверь осталась полуоткрытой. Любопытствуя узнать, что это за человек, обвинитель прокрался в прихожую и подслушал там, что Клаас говорил в кухне с пришельцем: они разговаривали о некоем Иосте, брате Клааса, который был захвачен в плен в протестантских войсках и за это был четвертован под Аахеном. Посетитель говорил Клаасу, что деньги, полученные им, отобраны у бедного невежественного народа и потому должны пойти на воспитание его сына в реформатской вере. Он уговаривал также Клааса покинуть лоно нашей матери, святой католической церкви, и произносил при этом другие безбожные слова, на что Клаас отвечал только: "О жестокие палачи! Бедный мой брат!" Таким образом, обвиняемый поносил святого отца нашего, папу, и его королевское высочество, называя их жестокосердыми, ибо ведь они по праву карали ересь как оскорбление величества божеского и человеческого. Когда посетитель поел, обвинитель слышал, как Клаас сказал: "Бедный Иост, успокоенный ныне в лоне господнем, как жестоко они поступили с тобой!" Таким образом, он обвинил самого господа бога в безбожии, выразив, что господь бог приемлет в лоно своё еретиков. И Клаас всё твердил: "Бедный мой брат!" Тогда посетитель, разъярясь, возглашал и проповедывал, как подлинный ересиарх: "Рухнет великий Вавилон, римская блудница [101], и станет обиталищем всех дьяволов и пристанищем всякой нечисти". Клаас говорил: "Жестокие палачи! Бедный мой брат!" А посетитель продолжал: "Ибо ангел возьмёт камень величиной с жорнов и бросит его в море и скажет: так будет низвергнут Вавилон, и сотрутся следы его!" - "Ах, господин, - сказал Клаас, - уста ваши исполнены гнева; но скажите мне, когда же воцарится такая власть, при которой будут спокойно жить на земле мирные люди?" - "Никогда, - ответил посетитель, - пока длится царствие антихриста, он же папа римский и враг истины". - "Ах, - сказал Клаас, - вы говорите неуважительно о нашем святом отце. Он, наверное, ничего не знает о бесчеловечных наказаниях, коим подвергают бедных реформатов". Посетитель ответил: "Он знает обо всём очень хорошо, ибо он изрекает приговоры, и император - а теперь король - приказывает их исполнить, получая при этом выгоду от конфискаций, наследуя имущество казнённых - и оттого так охотно преследует богатых за ересь". Клаас ответил: "Так рассказывают во Фландрии, и приходится верить; плоть человеческая слаба, даже если это плоть королевская. Ах, бедный мой Иост!" Таким образом, Клаас выразил, что его величество преследует еретиков из гнусного сребролюбия. Посетитель собирался ещё разглагольствовать, но Клаас заметил: "Пожалуйста, господин, не держите при мне таких речей, ибо, если их кто-либо услышит, это навлечёт на меня беду".

Затем Клаас поднялся и пошёл в погреб, откуда вернулся с кружкой пива. "Запру дверь", - сказал он. И дальше обвинитель уже ничего не слышал, так как ему пришлось выскочить из дома. Когда спустилась ночь, дверь опять была отперта. Посетитель вышел, но вскоре, однако, вернулся, постучался и сказал: "Клаас, мне холодно, я не знаю, где переночевать, приюти меня. Никто не видит, что я вошёл к тебе; город точно вымер". Клаас впустил его, зажёг фонарь, и видно было, как он ведёт еретика по лестнице на чердак в клетушку, окно которой выходит на поле.

- Кто мог всё это так донести? - воскликнул Клаас. - Это, конечно, ты, негодяй рыбник; я видел, как ты в воскресенье столбом стоял перед своим домом и притворялся, что смотришь на полёт ласточек.

И Клаас пальцем показал на Иоста Грейпстювера, старшину рыбников, гнусная рожа которого высовывалась из толпы.

Рыбник злобно засмеялся, услышав, как Клаас выдал себя, и все люди: мужчины, женщины, девушки, говорили между собой: "Бедняга, эти слова будут ему стоить жизни".

Но писарь продолжал:

Он воздымал также руки к небесам, как обычно делают еретики, и Клаас, очевидно, одобрял всё это. В течение этих дней, вечеров и ночей они, конечно, поносили святую мессу [102], исповедь, индульгенции и его королевское величество...

- Никто этого не слышал, - закричал Клаас, - нельзя меня так обвинять без доказательств!

Писарь ответил:

- Слышали другое. На седьмой день, уже в десятом часу, когда совсем стемнело, пришелец покинул твой дом, и ты провожал его до межи катлининого поля; здесь он спросил, - при этом судья перекрестился, - что сделал ты со своими скверными идолами, имея в виду образа божьей матери, святого Николая и святого Мартина. Ты ответил, что изрубил их и выбросил в колодец. Там они и были найдены прошлой ночью, и обломки находятся в застенке.

При этих словах Клаас чуть не лишился сознания. Его спросили, может ли он возразить что-нибудь на это, и Клаас отрицательно покачал головой.

против его божественного величества и его королевского величества.

Клаас ответил, что тело во власти его королевского величества, но совесть служит Христу, завету которого он следует. Судья спросил, есть ли это завет матери нашей святой римской церкви. Клаас ответил:

- Это завет святого евангелия.

Спрошенный, признаёт ли он папу наместником господа на земле, он ответил:

- Нет!

- Христос сказал: "Исповедуйтесь друг перед другом".

И, мужественно давая свои ответы, он казался испуганным и потрясённым до глубины души.

Когда пробило восемь часов и спустился вечер, судьи удалились и отложили произнесение окончательного приговора на завтра. 

Легенда об Уленшпигеле и Ламме Гудзаке. Книга первая. Главы LXI - LXX 

Примечания

95.   - германский имперский город, в ту пору богатый и цветущий.

96. "...архикардинал, чрезвычайно тайный и таинственный камергер его святейшего святейшества". Уленшпигель с притворной важностью юмористически извращает слово "кардинал" неупотребляемой при нём приставкой "архи" (то есть главный), комически титулует папу и нагромождает необычные эпитеты к слову "камергер".

97. "Священные декреталии" 

98. Фальконет  - лёгкое полевое орудие, стрелявшее ядрами, величиной с апельсин.

99. Аахен  - германский вольный имперский город, неподалеку от нынешней Бельгии.

100. Тительман Петер  гостиниц, из страха перед народом, отказывались впустить его.

101. "Римская блудница"  - католическая церковь, возглавляемая папой римским.

102. Месса  - обедня, литургия у католиков.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница