Автор: | Крейк Д. М., год: 1859 |
Категория: | Роман |
Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Жизнь за жизнь. Глава XXV. (старая орфография)
ГЛАВА XXV.
Его разказ.
Салисбэри.
Дорогая Теодора,
Надеюсь, что тебе никогда не придется прочесть это письмо, которое пишу теперь на всякий случай; надеюсь, что мы сожжем его вместе, и что мне можно будет разказать тебе его содержание при случае, сообщив тебе сперва мало-по-малу один главный факт.
Я намерен сообщить его тебе изустно, с глазу на глаз. Таким образом, он будет казаться мне менее ужасным, и мне можно будет следить за выражением твоего лица. Оно будет мне руководством в моих дальнейших поступках; оно научит меня, как открыть все это твоему отцу. Я надеюсь, иногда, что он не будет непреклонен, что его мнения могут поколебаться. Пусть он мне назначит какое-нибудь испытание; как бы долго и мучительно оно ни было - мне все равно; только бы я мог видеть тебя.
Но сперва я должен собрать полнейшия сведения об иных обстоятельствах, которые я до сих пор не имел духу изследовать. Завтра я примусь за это дело, завтрашний день решит мою судьбу. Приближение этой минуты почти лишает меня всякой нравственной силы - прибавь к этому вид этого места - я нечаянно остановился в той же гостинице, - в Белом Олене, в Салисбэри.
Не знаю, простит ли мне твой отец, согласится ли он принять меня в свое семейство. Боясь его приговора, я пишу это письмо, чтобы во всяком случае моя Теодора узнала всю мою жизнь.
Моя Теодора! Когда-нибудь, читая эти страницы (которые я запечатаю сегодня, надписав твое имя (для доставления после моей смерти), ты поймешь, до какой степени я любил тебя. Выразить свою любовь, я не могу даже тебе; ее могла бы узнать ты только в последствии.
Начну с того, что напомню тебе, как давно мне известно, что твое имя собственно не Джонстон. Ты сама мне сказала, чло буква т прибавлена недавно; что вы не аристократического, а плебейского происхождения. Ты поймешь потом, как меня обрадовало это признание; но сперва мне нужно вкратце разказать тебе о самом начале моей живни.
Ты уже знаешь, что отец мой и мать умерли оба, когда мы с Далласом были еще детьми. Близких родственников у нас не было, пришлось нам самим заботиться о себе, или лучше сказать, он заботился обо мне; с двенаднати-летняго возраста, он почти заменял мне отца. Если только возможно в человеке совершенство, то оно осуществлялось в моем брате Далласе. Всякий, кто его знал, был того же мнения. Я уверен, что и до сих пор о нем сохранилась память, в старинных стенах коллегии Св. Марии, где он провел восемь лет, готовясь к своему священному призванию. Я уверен, что каждый из юношей, которые знали его в университете, - хотя б они теперь были седыми стариками, важными профессорами или чопорными пасторами, с семействами, - каждый бы сказал тебе то же самое, что я теперь говорю о Далласе Эркварте.
Самые лучшия минуты своей жизни я провел в университете. Это счастливое время продолжалось до тех пор, пока брат Даллас не заболел и не был принужден немедленно отправиться в чужие краи. Я должен был вскоре последовать за ним, хотя через это пропускал один семестр; но брат не хотел со мной разставаться может-быть он уже предвидел свой ковец, о котором я, ветреный мальчик, и не думал; я так давно привык видеть его нежное здоровье; может-быть, он знал, чему подвергается девятвадцати-летний мальчик, предоставленный самому себе.
Итак я был "предоставлен себе", по нашему шотландскому выражению, которое вероятно берет свое начало в мрачном пресбитериянском воззрении на человеческую природу, лишенную поддержки свыше.
Не помню уже как это случилось, но я жил в Лондоне, без малейшого присмотра, соря деньгами как песком, и, что еще хуже, тратя свое время, свою совесть, свою невинность. Один Бог, ведает, как низко я тогда упал. Последующия происшествия и этот период моей жизни отчасти изгладились у меня из памяти. Все это время, я ни разу не писал к Далласу.
Письмо от него, умоляющее меня приехать к нему поскорей, заставило меня опомниться и отшатнуться от бездны, готовой меня поглотить.
Я тотчас же выехал из Лондона, в тоске и тревоге; правда, я вел себя не хуже большей части молодых людей, окружавших меня даже лучше многих; но я знал Далласа, - знал его чистую, безупречную жизнь, и мне страшно становилось взглянуть ему в лицо. Я был очень несчастен; а мальчик, не привыкший к горю, уже по этому самому подвержен разного рода искушениям. Он рад всякому случаю заглушить свое чувство.
в Соутемптон, а в Салисбэри. Мне сообщил это, при громких взрывах хохота, кондуктор дилижанса, или, лучше сказать, джентльмен, правивший лошадьми.
Он не преминул меня уведомить, что он точно джентльмен, и взял на себя роль кондуктора только для штуки, как это часто делали в то время многие знатные франты. Он говорил так развязно и хвастливо, что я бы принял его за лорда - по крайней мере за баронета - еслиб он случайно не сказал мне своего имени; но он тотчас же объяснил мне, что оно вовсе не так скромно, как кажется, и распространился о древности и знатности своего "рода".
Разговор его, шумливый и грубый, был однако довольно забавен, и он принимал со мной самый покровительственный тон.
Мне не хотелось бы сказать ничего лишняго об этом человеке - его уже нет на свете. Как я уже сказал, я ровно ничего о нем не знал кроме его имени, - я сообщу вам его после; но я догадывался, что жизнь он вел не самую примерную. На вид ему казалось лет за тридцать.
Когда дилижанс остановился перед этою самою гостиницей, где я пишу теперь, перед Белым Оленем в Салисбэри - он уговорил меня выйдти погреться, потому что ночь была очень холодная.
Кончилось тем, что дилижанс уехал без нас, и он при мне держал пари, что отправится в кабриолете, через Салисбэрийскую равнину, а к утру встретит дилижанс на большой дороге. Хозяин гостиницы смеялся и отговаривал его от безумной шалости, но он стоял на своем.
Могу припомнить каждое его слово, каждую черту его лица, его небрежные, дерзкия манеры, в которых проглядывала однако какая-то беззаботность и откровенность, довольно привлекательная в своем роде.
Он был не высок ростом, очень смугл и худ, со впалыми глазами. Его лицо - нет, лучше не вызывать этого воспоминания.
Он и два-три его товарища (отъявленные кутилы, как я вскоре узнал) уговорили меня выпить с ними вместе. Денег у него не было - я должен был заплатить за попойку. Мне было очень лестно угощать такого блестящого, образованного джентльмена.
Но раз в продолжении вечера, когда я глядел на него и слушал его речи, мне вдруг пришло на ум, что бы подумал Даллас о моем новом знакомце, что бы он сказал, как бы на меня взглянул, еслиб увидел меня в подобном обществе. И, после ужина, я хотел уйдти; но этот человек удержал меня за плечи, издеваясь надо мной и заставляя других надо мной смеяться и называть меня мокрою курицей. Все добрые мысли мои разсеялись. С этой минуты, в меня будто вселился дьявол.
Я напился до пьяна - первый раз в моей жизни: правда, я бывал на-веселе, но всегда останавливался на этой границе. Теперь же границ не было; кровь моя кипела; у меня оставалось ровно на столько сознания, чтобы всячески заглушать упреки совести.
Не стану описывать подробностей этой попойки - оне не ясно сохранились в моей памяти. Помню только, что под конец эти люди принуждали меня сказать им мое имя; до сих пор я не называл себя, отчасти по свойственной мне дикости, отчасти по смутному сознанию, что нахожусь не в очень-почтенной компании. Я сказал им только, что отправляюсь во Францию, к больному брату - больше ничего они не могли ог меня добиться. Их насмешки вывели меня из терпения, довели меня до бешенства. Не знаю, до какой степени я заслужил это, но кончилось тем, что они вытолкали меня на улицу, меня, пьяного, упорного, взбешенного мальчишку.
Шатаясь прошел я по темным безмолвным улицам, и заснул на дороге, за воротами города.
Разбудил меня удар хлыстика по моим плечам - возле меня стоял какой-то человек. Я бросился к нему, и схватил его за горло, - это был тот самый джентльмен, который меня напоил, а потом издевался надо мной; во мне кипела дикая ненависть к нему. А между тем, в моей душе смутно мелькал образ Далласа, больного, одинокого, и мысль, что в эту пору я бы уж должен был проехать половину пути к нему.
Не знаю ужь каким способом ему - берега, откуда можно будет на корабле отправиться во Францию. По крайней мере, я смутно припоминаю, что он говорил мне нечто в этом роде. Он помог мне усесться рядом с ним, и я опять заснул тяжелым сном.
Проснувшись, я увидел вокруг себя широкую пустынную равнину.
Он остановил лошадь, велел мне спрыгнуть с кабриолета; я машинально повиновался. С другой стороны экипажа стояло что-то высокое и темное; - сперва я принял это за гостиницу, но вскоре увидел, что это огромный камень, или несколько огромных камней, расположенных полукругом.
- Что это такое?
- Это Стонгендж. Отличное место для ночлега. Прощайте, молодой человек. Вы так надоели мне, что я намерен оставить вас здесь до будущого утра.
Он сказал это с громким хохотом. Сперва я подумал, что он шутил, и засмеялся вместе с ним. Потом я стал его уговаривать; потом мне стало страшно, и когда я попытался опять влезть в кабриолет, он меня оттолкнул. Что мне было делать тут, одному, вдали от всякого человеческого жилища? Как мне добраться до Далласа, мысль о котором ни на минуту не оставляла моего помраченного ума.
Я умолял его, как о жизни, чтоб он сдержал свое слово и подвез меня на пути к брату.
- Чорт побери вашего брата!
И он хлестнул по лошади.
Тут я совершенно потерял голову. Я кинулся на него; бешенство усугубляло мою силу; я схватил его сзади, стащил с кабриолета и бросил на землю со всего размаха. Голова его ударилась об один из больших камней; он остался без движения
Теперь вы знаете все: я убил его. Должно-быть он умер сразу, в одно мгновение; он даже не шевельнулся, даже не застонал. Но все же я убил его.
Без намерения, Господь в том порукой. Я так мало предвидел его смерть, что схватил его за руку, приказывая ему встать, и требуя у него удовлетворения за обиду... О, Боже мой, Боже мой!
Теодора, пожалей меня: пойми, что значит в продолжении двадцати лет носить в душе такую тайну, иметь на совести человеческую кровь!
Но я должен продолжать свой разказ; уже поздно.
Я не в силах распространяться о первых минутах, когда мне стало ясно что я сделал.
Я успел совершенно протрезвиться. Я употребил все средства, чтобы привести его в чувство, а потом, чтоб удостовериться, точно ли он умер; я уже тогда занимался медициной и не долго мог оставаться в заблуждении. Я сидел, держа на коленях его голову, ясно сознавая, что я убил его, что кровь его навеки останется на моих руках. Так я держал его, пока он совершенно не остыл.
В это самое время показался месяц, и первый луч его упал за бледное, неподвижное лицо, с полуоткрытыми глазами и ртом.
Мне стало страшно; я держал на руках не человека, а труп; и я был убийца.
Этим кончаются все мои воспоминания об этой ночи; - после этого я лишился сознания. Должно-быть уже тогда овладело мною сумашествие, продолжавшееся потом почти целый год. Вероятно также, во мне была вся хитрость сумашествия. потому что мне удалось добраться до берега и переехать во Францию; но каким образом, решительно не припомню.
Как тебе уже известно, я не застал Далласа в живых. Добрый священник, у которого он жил, ухаживал и за мной из любви к Далласу, во время долгих, мрачных припадков безумия, сменяемых полусознательною хандрой; он приписывал эти припадки испугу и отчаянию при неожиданном известии о смерти брата.
Продолжать ли мне еще? Да, потому, что я теперь дошел до нового проступка, по мнению многих, столь же тяжкого, как и первый. Я скрывал
Вспомни, что первые месяцы после этой страшной ночи я был не в своем разсудке; я был хотя, правда, сумашедший тихий и безвредный. Мое безумие проявлялось преимущественно в упорном молчании, боязни людей, так что я не выдал своей тайны; впрочем я сомневаюсь, чтобы в это время я помнил что-либо из случившагося. Первый проблеск памяти был пробужден английскою газетой, которую добрый курят принес мне, чтобы как-нибудь развлечь меня. В ней я прочел историю человека, повешенного за убийство. Я прочел эту историю строка за строкой, процесс, суд, приговор, последние дни преступника, мальчика не старше меня, и наконец самый последний день, когда его повесили.
Постепенно, мало-по-малу, но с мучительною ясностию ожили в моем уме все происшествия той ужасной ночи. Наконец я понял, что и я убил человека, что еслибы кто-нибудь видел мой поступок, еслибы когда-нибудь я признался в нем, меня бы также подвергли суду и наконец повесили бы как убийцу.
Первые недели после того как ко мне вполне возвратилось сознание, были таковы, что я улыбаюсь, слушая проповедников, гремящих о буквальном смысле вечного огня геенны огненной. Достаточно мук нравственного ада.
Иногда мне казалось, что сам сатана вселился в мою душу, возмущая ее безбожным ропотом. Неужели я, мальчишка, еще не начинавший жить, должен поплатиться всею будущностью за вспышку гнева, жертвою которого пал человек, повидимому испорченный и развращенный, против которого я даже не питал личной злобы? Неужели я должен жизнью искупить его жизнь, и сам выдать себя на позорную смерть?
Трудно мне пересказать теперь, какими разсуждениями я убедил сам себя, что я в праве скрыть свою тайну. Я был еще так молод - долгое забытье, в котором я находился, обновило мои телесные силы, оживило во мне жажду чести, страх стыда. Но иногда с ними боролась совесть, боролась так жестоко, что не раз мне приходило на ум покончить все - самоубийством.
У меня недоставало религиозной веры, а Даллас умер; я даже перестал думать о нем.
Раз, в одну из тех тяжелых минут, когда сильнее обыкновенного осаждала меня мысль разом положить конец своей муке, раз, приводя в порядок бумаги моего брата, я нашел его Библию. Под своим именем, на первой странице, он написал мое; число показывало самый день его смерти; я посмотрел на этот дорогой, давно знакомый почерк, и залился слезами.
Когда я несколько успокоился, я принялся читать Библию; мне казалось, что это сколько-нибудь сближало меня с Далласом. Глава, которую я раскрыл наудачу, так поразила меня, что сперва мне казалось, будто душа моего брата сошла из своей вечной обители, чтобы увещевать меня. То было XVIII глава Езекииля; вот между прочим несколько стихов, которые я здесь прочел:
"И егда обратится беззаконник от беззакония своего, еже сотворил, и сотворит суд и правду, той душу свою снабдел есть.
"И виде, и обратися от всех беззаконий своих, яже сотвори, жизнию поживет и не умрет....
"Понеже не хощу смерти грешника умирающого, глаголет Адонаи Господь, но еже обратитися ему от пути своего, и жити души его, глаголет Адонаи Господь: обратитеся убо и живи будете."
заслужить доброе имя, доказать, что человек может, после всякого преступления, очистить себя покаянием. Я хотел вполне искупить грех моей юности, и наконец открыто сознаться в нем перед целим светом. Не знаю, не берусь утверждать на сколько я был прав в своем решении - я просто разказываю что я имел в виду, постоянно, и неотступно, пока не увидел тебя.
Само собой разумеется, что, обрекая себя на такую жизнь, я не мог и мечтать о дружбе, о любви, о браке, ни о каких человеческих узах. Жизнь для меня могла быть только искуплением, а не радостью.
Остальное ты знаешь, как окончив в Дублине курс медицинских наук (я нарочно выбрал этот город, где никто меня не знал), я объездил пол-света в качестве полкового хирурга. В первый раз я возвратился в Англию за несколько недель перед тем, как мне случилось увидеть твое милое, безценное личико на бале в Кедрах. То же самое личико, на котором дня два тому назад я прочел этот взгляд любви, потрясший меня до глубины сердца. В одно мгновение он изгладил из моей души все прежния решения, всю борьбу, все муки, пережитые в продолжении двадцати лет, он возвратил мне право любить, искать любви, жениться. Будешь ли ты когда-нибудь моею женой?
* * *
У меня не достало сил окончить это письмо в прошлую ночь. Теперь я прибавлю к нему несколько строк, прежде чем отправлюсь в город окончательно разузнать все: кем было найдено его тело, где он похоронен; с этою целию я уже ходил на кладбище подле собора; но там все покрыто зеленою, гладкою травой, сияющею на утреннем солнце, как ковер, усеянный бриллиантами.
Я вспомнил о тебе - в эту минуту ты встаешь, моя ранняя птичка. Ты может-быть теперь стоишь на террассе и смотришь на верхушки гор, или на твои любимые кедры, смотришь своим ясным весенним взглядом.
* * *
Я наконец нашел его могилу.
Родился мая 19-го, 1806. Умер ноября 19-го, 1836.