Госпожа Хризантема.
Главы LI - LVI

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Лоти П., год: 1887
Категория:Роман


Предыдущая страницаОглавление

LI

17 сентября

Во время дневного отдыха приходит внезапный приказ завтра же отправляться в Китай, в Чифу (жуткое место в Пекинском заливе). С этим известием меня в моей каюте будит Ив.

-- Мне совершенно необходимо исхитриться, чтобы попасть сегодня вечером на берег, - говорит он, пока я стряхиваю с себя остатки сна, - хотя бы даже для того, чтобы помочь вам там наверху с переселением...

И смотрит через иллюминатор моей каюты, вытягивая шею к зеленым вершинам, в направлении Дью-дзен-дзи и нашего звонкого домишки, скрытого горной складкой.

С его стороны очень мило так стремиться помочь мне с переселением; но я думаю, что ему еще хочется попрощаться со своими японскими подружками, и, по правде говоря, я не могу на него за это сердиться.

Он и в самом деле исхитряется и без всякого моего вмешательства получает увольнительную сегодня в пять часов вечера, после учебных маневров.

Что же касается меня, я отправляюсь прямо сейчас, на наемном сампане.

В ярком свете полуденного солнца, под дребезжащий стрекот цикад я поднимаюсь в Дью-дзен-дзи.

Тропинки безлюдны; растения изнывают от жары.

Вот, однако, госпожа Нарцисс, вышедшая погулять в этот излюбленный кузнечиками светлый час и прячущая свою хрупкую фигурку и тоненькое личико под огромным бумажным зонтиком, совершенно круглым, с очень близко расположенными спицами и пестрым замысловатым рисунком.

Она издали узнает меня и, как всегда смеясь, бежит мне навстречу.

Я сообщаю ей о предстоящем отъезде - и недовольная гримаса искажает ее детские черты... Право же, неужели ей и в самом деле грустно?.. Неужели она заплачет?.. Нет-нет! Все оборачивается приступом смеха, может, немного нервного, но неожиданного, озадачивающего - зазвучавшего сухо и резко в безмолвии теплых тропинок, словно посыпался мелкий фальшивый жемчуг.

Ну и отлично, по крайней мере, один брак будет расторгнут безболезненно! Эта коноплянка меня раздражает, и я поворачиваюсь к ней спиной и иду своей дорогой.

Наверху, лежа на полу, спит Хризантема; дом полностью открыт, и теплый горный ветерок продувает его насквозь.

Мы как раз должны были устраивать чай сегодня вечером, и, согласно моим указаниям, все уже убрано цветами. В наших вазах опять стоят лотосы, прекрасные розовые лотосы; на этот раз, я думаю, уже последние в этом сезоне. Их, наверное, заказали в специальных цветочных лавках там, в районе Большого храма, и обойдутся они мне очень дорого.

Легкими движениями веера я бужу изумленную мусме и сообщаю, что уезжаю, с любопытством ожидая реакции. Она выпрямляется, тыльной стороной своих маленьких ладошек трет отяжелевшие веки, а потом смотрит на меня и опускает голову: в ее глазах проскальзывает что-то вроде грусти.

Наверное, эта мимолетная боль из-за Ива.

Новость облетела весь дом.

Перепрыгивая через ступеньки, прибегает мадемуазель Оюки с полуслезинкой в каждом глазу, как у младенца; она целует меня своими полными красными губами, всегда оставляющими мокрый кружок у меня на щеке; потом быстренько вытаскивает из широкого рукава квадратик шелковой бумаги, утирает непрошеные слезы, сморкается своим маленьким носиком, скатывает бумажку в шарик и бросает в окно на зонтик прохожего.

Затем, взволнованная, растрепанная, появляется госпожа Слива и одну за другой принимает позы, выражающие возрастающее отчаяние. Да что с ней, собственно, с этой престарелой особой, почему она приближается ко мне настолько, что мне трудно пошевелиться, обернуться?..

В последний день мне предстоит обежать с помощью дзина немыслимое количество торговцев безделушками, поставщиков, упаковщиков.

что я делал там...

На сей раз дело не в том, что жилище это мне дорого; просто оно милое и странное; и его изображение любопытно сохранить.

Так вот, я ищу листок бумаги из альбома и сразу же, сев на пол, начинаю рисовать, опираясь на пюпитр с выпуклыми кузнечиками, - а за моей спиной очень-очень близко внимательно и удивленно следят за движениями моего карандаша три женщины. Они никогда не видели, как рисуют с натуры, ведь японское искусство - это сплошная условность, и зачарованы моим методом. Может быть, моей руке недостает уверенности и бойкости господина Сахара, так здорово группирующего своих прелестных аистов, но зато я имею некоторое представление о перспективе, которого у него нет; и потом, меня учили изображать вещи так, как я их вижу, а не так, чтобы они выглядели замысловато утрированными и кривляющимися; вот три японки и поражаются естественности моего наброска.

Повизгивая от восхищения, они пальцем показывают друг другу предметы, по мере того как их контуры и тени черным по белому проступают у меня на бумаге. Хризантема смотрит на меня как-то по-новому, не без интереса:

-- Аната итибан! - говорит она. (Буквально: "Ты первый!", что означает: "Ты просто первый класс!")

Мадемуазель Оюки идет в своей оценке еще дальше и в порыве восторга восклицает:

-- Аната бакари! ("Только ты!", то есть: "В мире есть только ты; все остальные по сравнению с тобой - никчемная мелюзга".)

Госпожа Слива ничего не говорит, но я отлично вижу, что думает она так же; больше того, ее томные позы, рука, все время норовящая коснуться моей, утверждают меня в мысли, только что зародившейся при виде ее удрученной физиономии: видимо, вся моя персона в целом действует на ее воображение, оставшееся романтическим, невзирая на возраст! И я уеду с сожалением, что понял это слишком поздно!..

Может, дамы и удовлетворены моим рисунком, но обо мне этого не скажешь. Я в точности разместил все по местам, но в картине в целом есть что-то обыденное, заурядное, французское, чего нельзя допустить. Чувство не передано, и я задаюсь вопросом, не лучше ли было бы мне исказить перспективу на японский манер и до невозможности утрировать и без того странные очертания вещей. А потом, моему нарисованному жилищу недостает внешней хрупкости и звучности просушенной скрипки. В карандашных штрихах, изображающих деревянную обшивку, не передается ни скрупулезная точность отделки, ни глубочайшая древность, ни совершенная чистота, ни вибрирующий стрекот цикад, словно въевшийся за сотни лет в их иссушенные волокна. Нет в них и того ощущения, что испытываешь здесь от самого пребывания в отдаленном предместье, приютившемся на большой высоте среди деревьев над самым причудливым из всех городов. Нет, все это не рисуется, не передается, остается невыразимым и неуловимым.

Поскольку мы уже пригласили гостей, чай сегодня вечером все же состоится. И этот прощальный, как оказалось, чай мы обставим со всей возможной торжественностью. Впрочем, мне свойственно каждый раз завершать мое экзотическое житье-бытье праздником; я уже делал это в разных странах.

У нас, как всегда, будут подружки, затем теща, родственницы и, наконец, все окрестные мусме. Но, изощренного японского колорита ради, мы не позовем на этот раз ни одного европейского друга, даже невообразимо высокого. Только Ива - да и его спрячем где-нибудь в уголке, за цветами и произведениями искусства.

...Когда сгущаются сумерки и зажигаются первые звезды, с прелестными поклонами начинают прибывать дамы. И вскоре наш домишко наполняется сидящими на корточках маленькими женщинами с неопределенной улыбкой в раскосых глазах; словно полированное черное дерево, блестят их прекрасные, тщательно убранные волосы; хрупкие тела теряются в складках чересчур широких одежд, которые отстают от согнутых спинок, словно готовы вот-вот соскользнуть вниз, и позволяют видеть изысканные затылки.

Немного печальная Хризантема и моя очаровательнейшая теща Лютик спешат влиться в эти группы, где зажигаются миниатюрные трубочки. Вскоре слышится шепоток сдержанных смешков, ничего не выражающих, но имеющих очень славный экзотический тембр, а потом начинается общее "Тук! Тук! Тук!" - сухой и быстрый стук о тонко лакированный бортик курительной коробки. По кругу ходят засахаренные фрукты с пряностями на разнообразных подносах замысловатых форм. Потом появляются прозрачные фарфоровые чашечки величиной в половинку яичной скорлупы, и дамам предлагают несколько капель чая без сахара в игрушечных чайничках или же чуточку сакэ (рисовой водки, которую принято подавать теплой в элегантных графинах с длинным, как у цапли, горлышком).

Некоторые мусме по очереди импровизируют на самисэне. Другие поют, пронзительно, с постоянными резкими перепадами, словно сбесившиеся цикады.

Госпожа Слива не в силах больше таить так долго сдерживаемые чувства, она окружает меня нежной заботой и просит принять огромное количество изящных сувениров: картинку, вазочку, маленькую богиню Луны из сацумского фарфора, неотразимого болванчика из слоновой кости; и я трепеща следую за ней по всем темным закоулкам, куда она увлекает меня, чтобы вручить свои подарки наедине...

Около девяти, шурша шелками, появляются три самые модные гейши Нагасаки - мадемуазель Чистота, мадемуазель Апельсин и мадемуазель Весна, которых я нанял по четыре пиастра за каждую - цена для этой страны баснословная.

Три гейши - это все те же миниатюрные создания, чье пение я слышал через хрупкие перегородки Цветочного Сада в дождливый день моего приезда. Но, поскольку с тех пор я сильно ояпонился, они значительно упали в моих глазах и кажутся куда менее странными и совсем не таинственными. Я отношусь к ним вроде как к клоунам, работающим на меня, и теперь при мысли жениться на одной из них, как я тогда хотел, могу только пожать плечами - как некогда господин Кенгуру.

От дыхания мусме и горящих ламп становится слишком жарко, и это усиливает аромат лотосов; он наполняет потяжелевший воздух, а еще пахнет маслом камелий, которое в больших количествах применяют дамы, чтобы придать блеск своим волосам.

Мадемуазель Апельсин, та самая маленькая-маленькая, хорошенькая-хорошенькая гейша-дитя с нарисованными кисточкой золотыми контурами губ, исполняет восхитительный танец с необычайными париками и масками из дерева или картона. Ее маски старой благородной дамы представляют большую ценность и подписаны известными художниками. Ее роскошные длинные платья скроены по старинной моде; чтобы придать движениям костюма подобающую витиеватость и неестественность, в шлейфах проложена жесткая прокладка.

Теперь весь дом с одной веранды на другую продувается теплым ветерком, и пламя ламп колеблется. От этих дуновений теряют лепестки лотосы; изнуренные искусственно созданной духотой, они распадаются на куски, и из всех ваз на гостей сыплется их пыльца и широкие розовые лепестки, похожие на осколки опаловых полых шаров...

Ударный номер, прибереженный под конец, - это длинное и монотонное трио на самисэнах, которое гейши исполняют быстрым пиццикато [способ игры на смычковых инструментах, когда струну задевают пальцем, отчего получается звук отрывистый и более тихий, чем при игре смычком старых крыш, старых стен, отовсюду и лежащего в основе всех японских шумов...

...Половина одиннадцатого. Программа выполнена, прием окончен. Последнее общее "Тук! Тук! Тук!", и трубочки возвращаются в свои узорчатые чехольчики, подвязываются к поясам, и мусме суетятся, собираясь уходить.

Зажигается множество красных, серых и синих фонарей на палочках, и после нескончаемых поклонов гости рассеиваются по темным тропинках в зарослях деревьев.

Мы с Ивом, Хризантемой и Оюки тоже спускаемся в город, чтобы проводить тещу, своячениц и мою молоденькую тетушку, госпожу Кувшинку.

Мы ведь тоже хотим все вместе совершить последнюю прогулку по привычным увеселительным заведениям, попить шербету в чайной Неописуемых бабочек, купить еще один фонарик у госпожи Чистюли и съесть несколько прощальных вафель у госпожи Час.

Я пытаюсь почувствовать себя взволнованным, растрогаться от близости отъезда, но у меня это плохо получается. Этой Японии, как и ее маленьким жителям и жительницам, решительно не хватает чего-то существенного: какое-то время это все забавляет, но к этому не привязываешься.

На обратном пути, когда мы с Ивом и нашими двумя мусме последний раз поднимаемся по дороге в Дью-дзен-дзи, которую я, наверное, уже никогда больше не увижу, некоторая грусть, может, все же просачивается в нашу прощальную прогулку.

Но грусть эта неотделима от всего, чему суждено безвозвратно уйти в прошлое.

Впрочем, великолепное и тихое лето для нас тоже уходит в прошлое - ведь завтра мы поплывем навстречу осени, на север Китая. А я - увы! - уже начинаю считать эти лета молодости, на которые я еще вправе надеяться; я чувствую, что мрачнею каждый раз, когда одно из них ускользает от меня, бежит догонять остальные, канувшие в черную, бездонную пропасть, куда свалено все минувшее...

В полночь мы уже дома, и начинается мое переселение, тогда как на борту друг легендарной высоты по доброте своей стоит на вахте вместо меня.

Переселяюсь я ночью, быстро, украдкой, "словно доробо" (воры) - замечает Ив, благодаря тесному общению с мусме поднаторевший в японском языке.

Господа упаковщики по моей просьбе в течение вечера прислали множество восхитительных ящичков с разными отделениями и двойным дном и множество бумажных мешков (из нервущейся японской бумаги), которые закрываются сами собой и перевязываются бумажными же веревками, предусмотрительно приготовленными заранее; упаковки разумнее и удобнее просто не придумаешь: в том, что касается маленьких практичных вещей, этот народ не имеет себе равных.

Паковать вещи одно удовольствие; и все принимаются за работу - Ив, Хризантема, госпожа Слива, ее дочь и господин Сахар. При свете все еще горящих после приема ламп каждый усердно складывает, заворачивает, перевязывает, причем быстро, поскольку время уже позднее.

Оюки, хоть у нее и тяжело на душе, не может не сопровождать время от времени свой труд приступами детского смеха.

Заплаканная госпожа Слива больше не может сдерживаться; бедная дама, мне в самом деле очень жаль... Хризантема рассеянна и молчалива...

Ну и багаж! Восемнадцать ящиков и пакетов с буддами, химерами, вазами, не считая последних лотосов, связанных в розовый букет, которые я тоже уношу с собой.

Все это нагромождается в повозки дзинов, нанятые еще при заходе солнца и поджидающие у дверей, пока бегуны спят на траве.

Ночь звездная, восхитительная. При свете фонарей мы отправляемся в путь в сопровождении трех удрученных дам, вышедших нас проводить; по самым крутым склонам, небезопасным в такой темноте, мы спускаемся к морю...

Дзины изо всех сил сдерживают свой бег, напрягая мускулистые ноги: если эти нагруженные экипажики отпустить, они прекрасно спустятся сами, быстрее, чем надо, и покатятся в пустоту вместе со всеми моими драгоценнейшими безделушками.

Хризантема идет рядом со мной и мило, нежно объясняет мне, как ей жаль, что баснословно высокий друг не предложил заменить меня на дежурстве до самого утра, ведь тогда бы я смог провести эту последнюю ночь под нашей крышей.

-- Послушай, - говорит она, - приходи попрощаться со мной завтра днем перед отплытием; я перееду к матери только вечером; ты еще найдешь меня там, наверху.

Я обещаю ей это.

штучки, с той точки, где мы находимся, по форме напоминающие рыб и словно тоже уснувшие, - маленькие штучки, предназначенные для того, чтобы куда-то уплыть, уплыть далеко-далеко и забыть.

Наши три дамы сейчас отправятся в обратный путь, ибо на дворе уже глубокая ночь, а разноязыкие кварталы набережных не заслуживают доверия в столь поздний час.

Настало время Иву - ведь ему уже больше не сойти на берег - нежно распрощаться со своими подружками мусме.

А ведь мне очень любопытно, каким будет расставание Ива с Хризантемой; я прислушиваюсь и присматриваюсь изо всех сил: все проходит как нельзя более просто и спокойно; ничего от того надрыва, что неизбежно возникает между госпожой Сливой и мною; у моей мусме я даже замечаю безразличие и непринужденность, которые сбивают меня с толку; в самом деле, я уже ничего не понимаю.

И я думаю про себя, продолжая спускаться к морю: "Так это подобие грусти было не из-за Ива... Из-за кого же тогда?.." И тут у меня в памяти всплывает ее короткая фраза:

"Приходи завтра перед отплытием попрощаться со мной; я перееду к матери только вечером; ты еще найдешь меня там, наверху..."

В эту ночь Япония поистине изумительна, свежа, прелестна, а Хризантема была такая хорошенькая, когда молча провожала меня вниз по дорожке...

Около двух мы подплываем к "Победоносной" на наемных сампанах, доверху нагруженных моими ящиками. Очень высокий друг сдает мне вахту, которая продлится до четырех часов, а между тем сонные матросы выстраиваются в цепочку в темноте, чтобы поднять на борт весь этот хрупкий багаж...

LII

18 сентября

В мои планы входило подольше поспать сегодня утром, чтобы отоспаться после бессонной ночи.

Но уже в восемь часов в дверях моей каюты, неустанно кланяясь, возникают три субъекта со своеобразными физиономиями под предводительством господина Кенгуру. Одеты они в длинные робы, разукрашенные темными рисунками; волосы у них длинные, лбы высокие, лица бескровные, как у людей, всецело отдающих себя служению искусству, а поверх пучков по-пижонски набекрень надеты канотье [шляпа из твердой соломки с плоскими полями, бывшая в моде в начале XX в., хотя появилась несколько раньше] английского фасона. Под мышкой они держат папки с эскизами; в руках у них коробки с акварелью, карандаши и связанные в пучок тоненькие иглы с поблескивающими острыми кончиками.

С первого же взгляда, несмотря на весь сумбур, сопутствующий пробуждению, мне удается рассмотреть, что за гости ко мне пожаловали, и я догадываюсь, с кем имею дело:

-- Заходите, господа татуировщики! - говорю я.

Это самые знаменитые в Нагасаки специалисты; я вызвал их два дня назад, еще не зная, что уезжаю, и, раз уж, они пришли, придется их принять.

Мне не раз случалось наведываться к примитивным существам в Океании или где-нибудь еще, и в результате я имел неосторожность пристраститься к татуировкам; а потому мне захотелось увезти с собой как какую-нибудь диковину или безделушку образец работы японских татуировщиков, по тонкости штриха не имеющих себе равных.

Я выбираю по их альбомам, разложенным у меня на столе. Там есть очень странные рисунки, предназначенные для разных частей человеческого тела: символические изображения для рук и ног, веточки с розами для плеча и толстые кривляющиеся физиономии для середины спины.

В расчете на вкусы некоторых клиентов - офицеров иностранных флотов - там есть даже военные трофеи, перекрещенные флаги Америки и Франции, "God save" на фоне звезд и женщины Гревена [Гревен Альфред (1827-1892) - французский график и карикатурист], сведенные с газетных страниц!

Мой выбор падает на весьма своеобразную голубую с розовым химеру длиной примерно в два дюйма, которая будет славно смотреться у меня на груди с противоположной от сердца стороны.

крови и красный цвет нарушает стройность рисунка, один из художников кидается останавливать ее губами, - и я не возражаю, зная, что так принято у японцев, что так делают врачи с ранами на теле человека или животного.

На мне неторопливо выполняется тонкая и кропотливая, как резьба по камню, работа; меня спокойно и машинально обрабатывают бледные руки.

Наконец произведение закончено - и татуировщики, с явным удовлетворением отступив назад, чтобы лучше видеть, заявляют, что это будет восхитительно.

Я быстро одеваюсь и иду на берег - воспользоваться последними часами пребывания в Японии.

Сегодня невыносимо жарко; по-сентябрьски огромное солнце немного меланхолично льет свой свет на начинающие желтеть листья, и лучи его кажутся особенно яркими и горячими после осенней свежести утра.

Как и вчера, я поднимаюсь в свое высокое предместье в изнуряющий полуденный зной по пустым тропкам, где нет ничего, кроме света и тишины.

Бесшумно открываю я дверь моего домишки; иду крадучись, как можно осторожнее, опасаясь госпожи Сливы. Под лестницей рядом с деревянными башмачками и сандалиями, всегда валяющимися здесь в прихожей, стоит приготовленный к перевозке багаж, который я узнаю с первого взгляда: знакомые милые темные платья, заботливо сложенные и завернутые в связанные по углам синие салфетки. Кажется, я даже испытываю мимолетное ощущение грусти при виде выглядывающего из одного из свертков уголка шкатулки, предназначенной для писем и сувениров, - теперь там, среди мордашек разных мусме, живет и мой портрет работы Уэно. Поверх всего в пестром розовом чехле лежит инструмент вроде мандолины с длинным грифом, тоже готовый к отъезду. Это похоже на переселение какой-нибудь цыганки - или, вернее, напоминает мне одну гравюру из книги басен, бывшей у меня в детстве: совершенно такой же скарб и длинную гитару тащила на себе попрыгунья-Стрекоза, когда, пропев лето красное, постучалась к соседу Муравью.

Жалкие пожитки!..

Я поднимаюсь на цыпочках - и останавливаюсь, заслышав там, наверху, пение.

Голос Хризантемы, и песня веселая! Это сбивает меня с толку, охлаждает мой пыл, и я уже почти жалею, что пришел.

К пению примешивается необъяснимый для меня звук "дзинь-дзинь!" - очень чистый серебристый звон, словно на пол с силой кидают монетки. Я отлично знаю, что в безмолвные полуденные часы, как и в безмолвные ночные часы, наш гулкий дом усиливает любой звук. Но все же я заинтригован: чем может заниматься моя мусме? "Дзинь! Дзинь!" Она что, камешки бросает или в орлянку играет?..

Ничего подобного! Кажется, я догадался - и поднимаюсь еще тише, на четвереньках, осторожно, как индеец, желая доставить себе последнюю радость - застать ее врасплох.

Она не слышала, как я пришел. Она сидит одна, спиной к двери, в нашей огромной, совершенно пустой, выметенной, белой комнате, куда проникают солнечные лучи, теплый ветерок и желтые листья из сада; одета она по-уличному, готова отправиться к матери, рядом с ней - розовый зонтик.

На полу разложены красивые белые пиастры, которые я дал ей вчера вечером, как было условлено. Со знанием дела и ловкостью старого менялы она щупает их, вертит, бросает на пол и энергично стучит по ним возле самого уха специальным молоточком - и все это напевая какую-то милую песенку задумчивой птицы, сочиняемую, видимо, по ходу дела...

Что ж, последняя картина моего брака оказалась куда более японской, чем я мог вообразить! Мне хочется расхохотаться... Как наивен я был, ведь я почти попался на те несколько слов, весьма уместно произнесенных ею вчера вечером, по дороге, на очень милую фразу, показавшуюся еще прекраснее из-за царившего в два часа ночи безмолвия и всевозможных ночных чар. Так, значит, из-за Ива, как и из-за меня, из-за меня, как и из-за Ива, в этой маленькой головке, в этом маленьком сердечке вообще ничего никогда не происходило.

Вдоволь насмотревшись, я зову ее:

-- Эй! Хризантема!

Она оборачивается, краснеет до корней волос, смущенная, что ее застали за этим занятием.

Впрочем, она напрасно волнуется - ведь я, наоборот, в восхищении. Я чуть было не расстроился из-за опасения, что она будет грустить, и я конечно же предпочитаю, чтобы в конце, как и в начале, наш брак обернулся бы шуткой.

-- Это ты хорошо придумала, - говорю я, - в твоей стране, где столько неблагонамеренных людей искусно подделывают монеты, никогда не следовало бы забывать об этой предосторожности. Поторопись закончить, пока я здесь, и если попадутся фальшивые, я их охотно заменю.

Но нет, она отказывается продолжать при мне. Впрочем, я так и думал; ей не позволяет ее вежливость - врожденная и благоприобретенная, - ее чувство приличия, вся ее японская натура. Презрительным движением ножки - как всегда обтянутой белоснежным носочком со специальным чехольчиком для большого пальчика, - она отодвигает столбики белых пиастров далеко на циновки.

-- Мы наняли большой крытый сампан, - говорит она, чтобы сменить тему разговора, - и все вместе: Колокольчик, Нарцисс, Туки - все ваши жены - будем следить за отплытием вашего корабля... Сядь, прошу тебя, посиди немного.

пока госпожа Слива погружена в послеобеденный сон; а то как бы меня снова не уволокли куда-нибудь в уголок и не устроили душераздирающей сцены...

Хризантема опускает голову, ничего больше не говорит и, видя, что я твердо намерен уйти, встает меня проводить.

Молча, бесшумно мы друг за другом спускаемся по лестнице и идем по залитому солнцем саду, где карликовые кусты и уродливые цветочки кажутся, как и весь дом, погруженными в знойную дрему.

У калитки я останавливаюсь, чтобы сказать последнее прости: личико Хризантемы снова погрустнело, причем явственнее, чем когда-либо; впрочем, это соответствует обстоятельствам, это уместно, и я бы почувствовал себя обиженным, если б было иначе.

Ладно, малышка моя мусме, расстанемся друзьями; можем даже поцеловаться, если хочешь. Я взял тебя, чтобы ты меня развлекала; может, тебе это и не очень удалось, но ты дала что могла - свою маленькую особу, свои поклоны, свою музыку; в общем-то, ты была весьма славной в своем японском стиле. И как знать, может, иной раз я подумаю заодно и о тебе, когда стану вспоминать это великолепное лето, эти прелестные сады и музыку бесчисленных цикад...

Она падает ниц на пороге, лбом касаясь земли, и остается в этой позе глубочайшего почтения до тех пор, пока я не скрываюсь из виду в глубине тропинки, по которой ухожу навсегда.

Удаляясь, я все-таки оборачиваюсь раз или два, чтобы взглянуть на нее, - но это только из вежливости, да и потом, надо подобающим образом ответить на ее красивый прощальный поклон...

LIII

Едва войдя в город, на повороте главной улицы я имею счастье повстречать 415-й номер, моего бедного родственника. Мне как раз нужен быстрый дзин, и я сажусь в его экипаж; да и вообще мне будет легче в час отъезда, если я сделаю последние покупки в обществе члена семьи.

Не имея привычки перемещаться в часы послеполуденного отдыха, я никогда еще не видел улицы этого города настолько изнуренными солнцем, настолько пустынными, погруженными в уныние блеска и тишины, напоминающее жаркие страны. Перед окном каждой лавочки - белый навес, слегка украшенный местами черными рисунками, в самой странности которых есть что-то таинственное: драконы, эмблемы, символические фигуры. Все освещено слишком ярко; свет с неба резок, неумолим, и еще никогда Нагасаки не казался мне таким старым, источенным червями, обветшалым, несмотря на новенькую бумажную отделку и намалеванные картинки. Эти деревянные домишки, белоснежно чистые изнутри, снаружи все какие-то черные, изъеденные, покосившиеся, кривляющиеся. Больше того, если хорошенько присмотреться, кривляние это повсюду: в омерзительных масках, смеющихся в витринах бесчисленных антикварных лавок; в болванчиках, в игрушках, в идолах; кривляние жестокое, косящее, неистовое; его можно обнаружить даже в постройках, во фризах храмовых портиков, в крышах тысячи пагод, углы и щипцы которых корчатся, словно все еще опасные останки древних кровожадных зверей.

И эта волнующая напряженность, свойственная лику вещей, резко противоречит почти полному отсутствию выражения на настоящих человеческих физиономиях, глуповатой улыбчивости встречающихся на улице добрых человечков, терпеливо предающихся кропотливым ремеслам в тени своих открытых домиков. Согбенные работяги, крохотными инструментами обрабатывающие занятные или гнусно непристойные поделки из слоновой кости, те самые удивительные сокровища для этажерок, за которые иные европейские коллекционеры так высоко ценят никогда не виденную Японию. Прирожденные художники, заносящие руку над лаковой или фарфоровой поверхностью и выводящие на ней рисунки, выученные наизусть или же тысячелетиями передающиеся по наследству и отпечатавшиеся у них в мозгу; художники-автоматы, выводящие аистов, вроде тех, что рисует господин Сахар, или неизбежные маленькие скалы, или вечные маленькие зонтики... Бездарнейший из этих миниатюристов, с невзрачным безглазым лицом, несет на кончиках пальцев последнее слово декоративного жанра, тонкого, остроумно несуразного, который сейчас, на закате эпохи подражания, грозит завладеть умами у нас во Франции и к которому уже широко прибегают всякие производители дешевых произведений искусства.

Из-за того ли, что мне предстоит покинуть эту страну, что у меня не осталось здесь ни привязанностей, ни пристанища и дух мой уже немного не здесь, - не знаю, но мне кажется, я никогда еще не видел Японию так отчетливо, как сегодня. И больше чем обычно я нахожу ее маленькой, старообразной, обескровленной и обессиленной; я осознаю ее допотопную древность; ее многовековую замумифицированность, которая скоро при соприкосновении с западными новшествами обернется гротеском, жалкой буффонадой.

Проходит час; понемногу близится к концу время послеполуденного отдыха; странные улочки оживают, заполняются под лучами солнца пестрыми зонтиками. Начинается парад уродств, уродств невозможных; парад длинных, как на болванчиках, платьев, над которыми возвышаются котелки и канотье. Возобновляются сделки, равно как и борьба за существование, такая же ожесточенная, как и в наших рабочих пригородах, - и еще более мелочная.

В час отъезда я не нахожу в себе ничего, кроме насмешливой улыбки, глядя на этот вечно кланяющийся народец, трудолюбивый, изобретательный, жадный до наживы, отмеченный врожденным жеманством, наследственной фальшью и неизбывным кривлянием...

Бедный кузен 415, я не зря проникся к нему уважением: из всей моей японской семьи он самый лучший и самый бескорыстный. Когда беготня по магазинам заканчивается, он ставит под дерево свой маленький экипаж и, растроганный моим отъездом, хочет проводить меня до самой "Победоносной", чтобы в увозящем меня сампане приглядеть за последними покупками, а потом собственноручно отнести все это ко мне в каюту.

Он единственный, кому я от чистого сердца, без всякой задней улыбки, жму руку, покидая Страну восходящего солнца.

Отплытие в пять часов вечера.

Вдоль борта корабля стоят два или три сампана; там в тесных каютах заперты мусме, и их лица, прикрытые веерами от любопытных матросов, смотрят на нас сквозь малюсенькие окошки: это наши жены, из вежливости пожелавшие еще раз взглянуть на нас.

Есть и другие сампаны с незнакомыми японками, захотевшими присутствовать при нашем отплытии. Только эти провожают нас стоя - под зонтиками, украшенными черными иероглифами и размалеванными облачками ярких цветов.

LIV

Мы медленно выходим из большой зеленой бухты. Группы женщин теряются из виду. Страна круглых зонтиков с тысячью складок понемногу закрывается за нашей спиной.

Удаляются лесистые горы, дивные мысы. И вся Япония сводится к живописным скалам, к необычным островкам, где деревья собираются в рощицы, - может, немного нарочито, но, бесспорно, очень мило...

LV

мой ковер свои розовые лепестки.

И я, сохранивший столько увядших, превратившихся в пыль цветов, подобранных в час отъезда в самых разных концах света; я, сохранивший их столько, что получился целый гербарий, смешная бестолковая коллекция, - я ни капельки не дорожу этими лотосами, хотя это последнее живое напоминание о лете, проведенном в Нагасаки.

Я беру их в руки - с некоторым все же почтением - и открываю иллюминатор.

И я бросаю несчастные лотосы в бескрайний простор, принося им мои извинения за то, что пришлось похоронить их, японцев, в такой печальной и такой огромной могиле...

LVI

О Аматэрасу-о-миками, омой меня добела в водах реки Камо от этого маленького супружества...



Предыдущая страницаОглавление