Госпожа Хризантема.
Главы XLI - L

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Лоти П., год: 1887
Категория:Роман


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

XLI

3 сентября

Сегодня Хризантема впервые пришла ко мне на корабль в сопровождении госпожи Сливы вместе с моей самой молоденькой свояченицей мадемуазель Снег. Выглядели дамы очень респектабельно.

У меня в каюте есть большой Будда, восседающий на троне, а перед ним стоит лаковый поднос, куда мой верный матрос складывает все мелкие монетки, затерявшиеся в карманах моей одежды. Госпожа Слива, склонная к мистицизму, решила, что перед ней настоящий алтарь, и самым серьезным образом обратилась к Богу с краткой молитвой; затем она потянулась к кошельку (как водится, привязанному за спиной к пышному поясу вместе с кисетом и трубочкой) и с поклоном положила на поднос свою скромную лепту.

На протяжении всего визита дамы вели себя очень достойно. Но под конец Хризантема, ни за что не хотевшая уходить, не повидавшись с Ивом, попросила позвать его с какой-то особенной, плохо скрываемой настойчивостью. Ив же, придя, был с ней очень нежен - настолько, что на сей раз я всерьез забеспокоился; и я спросил себя, а что, если эта весьма жалкая развязка, которой до сих пор я смутно опасался, все-таки произойдет в ближайшее время...

XLII

4 сентября

Сегодня в одном старом вымершем квартале я встретил изысканнейшую мусме в восхитительном наряде, необыкновенно свежую на темном фоне развалин.

Это было на окраине Нагасаки, в самой старой части города. В этом районе растут вековые деревья и высятся старинные храмы, посвященные Будде, или Амиде [одно из главных божеств в японской буддийской мифологии, будда, повелевающий в обетованной "чистой земле", куда попадают праведники], или Бэнтен [богиня искусств, словесности, музыки и красноречия], или Каннон [Каннон (или Кандзэон-босацу) - одно из наиболее популярных божеств японской буддийской мифологии: милосердная заступница, обратиться за помощью к которой может каждый человек; богиня способна принимать различные воплощения], с величавыми высокими крышами; в исполненных тишины дворах, где между плитами пробивается трава, восседают гранитные чудовища. Через весь этот пустынный квартал протекает узкая речка с высокими берегами, а через нее перекинуты горбатые мостики с изъеденными лишайниками гранитными перилами. И во всем этом - та же композиция, та же странная гримаса, что и в самой древней японской живописи.

Я проходил там в полуденный зной и не встретил ни души - только через открытые окна обителей бонз можно было видеть редких священнослужителей, хранителей святилищ или надгробий, отдыхающих под своими темно-синими газовыми пологами.

И вдруг передо мной возникла эта мусме - чуть выше меня по склону, на изгибе ландшафта, на одном из замшелых седых мостиков; на самом солнце, ярко освещенная, словно ослепительная фея на фоне старых храмов и теней. Одной рукой она поддерживала платье, так что оно прилегало снизу к ее ногам и делало еще более стройным весь ее облик. Ее круглый зонтик с тысячью складок, насквозь пронизываемый лучами солнца, образовывал вокруг ее странной головки большой сине-красный с черным контуром ореол; а рядом с ней раскинул ветви выросший среди камней моста цветущий олеандр, тоже залитый светом. Все, что было позади девушки и цветущего олеандра, тонуло во мраке.

На ее симпатичном красном с синим зонтике из больших белых иероглифов была составлена обычная для мусме надпись, смысл которой мне уже объяснили: "Остановитесь, облака, посмотрите, как она идет". И действительно, стоило остановиться, чтобы увидеть эту изысканную маленькую особу, идеальное выражение всего японского.

Впрочем, главное было не задерживаться слишком долго и не дать себя провести; это была бы еще одна иллюзия. Разумеется, она такая же куколка, как и все остальные, куколка с этажерки и ничего более. Глядя на нее, я даже сказал себе, что Хризантема, покажись она на том же самом месте, в таком же платье, при том же освещении и с тем же солнечным нимбом, произвела бы столь же чарующее впечатление.

Ведь Хризантема очень мила, с этим уже не поспоришь... Помню, вчера вечером я ею залюбовался. Было темно; мы, в сопровождении семеек вроде нашей, возвращались с обычной прогулки по чайным и базарам. В то время как остальные мусме шагали, взявшись за руки, потряхивая новенькими, только что выпрошенными серебряными помпонами и играя безделушками, она, сказавшись усталой, следовала за нами, полулежа в экипаже дзина. По обе стороны от нее мы пристроили большие букеты цветов, которым предстояло заполнить сегодня наши вазы, - поздние ирисы и лотосы на длинном стебле, последние в этом сезоне и уже пахнущие осенью. И было приятно смотреть на эту японку, лениво возлегающую посреди водяных цветов в своей повозке в переменчивом освещении разноцветных бликов от движущихся нам навстречу фонариков. Если бы перед моим приездом в Японию мне показали бы ее и сказали: "Вот эта мусме будет твоею", - я, без сомнения, был бы очарован. В действительности же никакого очарования: это всего лишь Хризантема, такая же, как всегда, и ничего более, маленькое смешное созданьице, жеманное и внешне, и в мыслях своих, мусме, которую я получил через агентство Кенгуру...

XLIII

У нас в доме вода для питья, приготовления чая и обычного умывания хранится в белых фарфоровых тазах, расписанных голубыми рыбками, уносимыми быстрым течением в гущу разметавшихся водорослей. А чтобы вода была попрохладнее, тазы стоят на самом ветру, на крыше госпожи Сливы, так что их легко достать, протянув руку с нашего выступающего балкона. На редкость удачное место для всех мучимых жаждой окрестных кошек; прекрасными летними ночами этот уголок крыши, где стоят наши расписные тазы, становится для них излюбленным местом встреч под луною, после любовных похождений или долгих одиноких сидений на крыше.

Когда Ив впервые захотел попить этой воды, я счел своим долгом предупредить его.

В этом мы с Хризантемой с ним согласны; мы находим, что кошки - животные с чистыми губами, и не гнушаемся пить после них.

Хризантема для Ива тоже "не грязная", и он охотно пьет после нее из ее маленькой чашечки, тем самым по признаку чистоты губ относя ее к разряду кошек.

Так вот, эти самые фарфоровые тазики - одна из величайших повседневных забот в нашем хозяйстве: вечно там нет воды по вечерам, когда мы возвращаемся с прогулки и так хочется пить после подъема и вафель госпожи Час, которые мы всю дорогу ели от нечего делать. Невозможно добиться, чтобы госпожа Слива, или мадемуазель Оюки, или их молоденькая служанка мадемуазель Дэдэ [Дэдэ-сан - по-французски "мадемуазель Девушка"; это очень распространенное имя] позаботились наполнить тазы, пока светло. А когда мы возвращаемся поздно, все три дамы уже спят, и мы вынуждены заниматься этим сами.

То есть надо снова открыть все запертые двери, обуться и спуститься в сад за водой.

А поскольку Хризантема умирала от страха одна среди деревьев, в темноте, под стрекот насекомых, я чувствую себя обязанным идти к колодцу вместе с нею.

Для этого мероприятия нам необходим свет; значит, надо поискать в коллекции фонариков, купленных у госпожи Чистюли, которые из ночи в ночь скапливаются в глубине одного из наших бумажных шкафчиков: и у всех кончились свечки - я так и знал! Ладно, значит, надо не раздумывая взять первый попавшийся и насадить новую свечу на торчащий внутри железный штырь: Хризантема старается изо всех сил; свеча трескается, ломается; мусме колет пальцы, надувает губки и хнычет... Неизбежная ежевечерняя сцена, которая на добрых четверть часа отдаляет момент укладывания под темно-синий газовый полог, а между тем цикады с крыши оглашают округу своим самым насмешливым стрекотанием...

И все это, что с другой - любимой, - может быть, показалось бы забавным, с нею изрядно меня раздражает...

XLIV

11 сентября

Прошло восемь вполне мирных дней, за которые я ничего не написал. Кажется, я понемногу привыкаю к убранству моего японского дома, к странностям языка, костюмов, лиц. Вот уже три недели не приходят Бог весть где затерявшиеся письма из Европы, и это, как всегда, помогает прошлому затянуться легкой пеленой забвения.

Итак, каждый вечер я прилежно поднимаюсь домой, то прекрасными звездными ночами, а то под грозовым ливнем. А каждое утро, когда в гулком воздухе разносится монотонная молитва госпожи Сливы, я просыпаюсь и спускаюсь обратно к морю по привычным тропинкам, по траве, усеянной свежей росой.

Я думаю, поиск разных безделушек - это самое большое развлечение в японской стороне. В маленьких антикварных лавочках вы усаживаетесь на циновки, чтобы попить чаю вместе с торговцем, а потом сами роетесь в шкафах и сундуках, где свалено на редкость диковинное старье.

Весьма сомнительный торг длится зачастую по несколько дней и воспринимается с юмором, словно люди захотели разыграть друг для друга славный маленький фарс...

Я заметил, что злоупотребляю прилагательным маленький; но что делать? Чтобы что-то описать в этой стране, хочется употреблять его по десять раз в одной строчке. Маленький, жеманный, манерный - Япония телом и душой целиком умещается в этих трех словах...

Все, что я покупаю, скапливается наверху, в моем домике из дерева и бумаги; впрочем, он выглядел куда более японским в своей первозданной наготе, каким задумали его господин Сахар и госпожа Слива. А теперь здесь несколько ламп ритуальной формы, свисающих с потолка; много скамеечек, много ваз; а богов и богинь прямо как в пагоде.

Есть здесь даже маленький синтоистский алтарь, перед которым госпожа Слива не могла не пасть ниц и не затянуть молитву дрожащим, как у старой козы, голосом:

"Омой меня добела от моих прегрешений, о Аматэра-су-о-миками, как омывают грязные вещи в реке Камо..."

Бедная Аматэрасу-о-миками! Какая тяжкая и неблагодарная работа, отмывать госпожу Сливу от прегрешений!!

Хризантема, будучи буддисткой, молится иногда по вечерам перед сном, одолеваемая усталостью; хлопая в ладоши, она молится перед самым большим из наших золоченых идолов. Но потом, сразу после молитвы, на ее лице появляется улыбка, которая кажется детской насмешкой над Буддой. Я знаю, что она чтит и своих хотокэ (духов предков), которым посвящен весьма пышный алтарь в доме ее матери, госпожи Лютик. Она просит у них благословения, богатства, мудрости...

древним вещам, и более новых идей о конечном блаженном ничто, принесенных из Индии в эпоху нашего средневековья китайскими миссионерами. Сами бонзы теряются во всем этом - так что же получится, если это перемешать с детской непосредственностью и птичьим легкомыслием в головке засыпающей мусме?..

Две незначительные вещи немного привязали меня к ней (не так-то просто в конце концов не почувствовать некоторое сближение). Прежде всего вот что.

Однажды госпожа Слива захотела показать нам реликвию своей любвеобильной молодости - светлый, на редкость прозрачный черепаховый гребень; один из тех, что считается хорошим тоном водружать поверх пучка, почти не втыкая в волосы, так что зубчики видны, а гребень словно держится сам по себе. Она вынула его из хорошенькой лаковой шкатулки и кончиками пальцев подняла на высоту глаз, прищурившись, чтобы посмотреть через него на небо - прекрасное летнее небо, - как делают, желая убедиться в чистоте драгоценного камня.

-- Вот эту дорогую вещь, - сказала она мне, - тебе следовало бы подарить жене.

А тем временем моя мусме чрезвычайно увлеченно любовалась прозрачностью материала и изяществом формы гребня.

Мне же больше всего нравилась лаковая шкатулка. На крышке была удивительная роспись золотом по золоту, крупным планом изображавшая поверхность рисового поля в ветреный день: частые колосья и луговая трава клонятся и приникают к земле под жутким порывом ветра; то там, то здесь между истерзанными стебельками проглядывает размокшая земля; видны даже маленькие лужицы - островки прозрачного лака, в которых плавают крошечные частички золота, словно соломинки в мутной жиже; два или три насекомых, разглядеть которых можно только в микроскоп, в ужасе цепляются за тростинки, - и вся картина едва ли больше женской ладони.

Что же до гребня госпожи Сливы, признаюсь, я не находил в нем ничего особенного и, считая его неинтересным и очень дорогим, пропустил ее предложение мимо ушей. Тогда Хризантема грустно ответила:

-- Нет, спасибо, я не хочу; унесите его, сударыня...

И одновременно весьма уместно глубоко вздохнула, что должно было означать: "Он не настолько меня любит... Не стоит его мучить".

И я тут же купил желанный предмет.

Позже, когда Хризантема станет чернозубой и набожной старой обезьяной, вроде госпожи Сливы, настанет ее очередь сбыть гребень какой-нибудь красотке нового поколения...

...В другой раз у меня от солнца разболелась голова, и я лежал на полу, отдыхая на своей подушке из змеиной кожи. Мутным взором я смотрел, как крутятся, словно в хороводе, открытая веранда, яркое, бездонное вечернее небо с парящими в нем странными змеями, и мне казалось, что наполнявшее воздух размеренное стрекотание цикад болезненно вибрирует в моем теле.

Склонившись надо мною, она пыталась излечить меня японским способом, изо всех сил нажимая мне на виски своими крошечными большими пальцами и вращая ими, словно желая ввинтить их мне в голову. Она раскраснелась от этой утомительной работы, доставлявшей мне истинное наслаждение, что-то вроде легкого наркотического дурмана.

Потом она заволновалась, что у меня может подняться температура, и захотела дать мне съесть скатанную в шарик ее руками чудодейственную молитву на рисовой бумаге, которую она бережно хранила в подкладке одного из своих рукавов...

Так вот, я без смеха проглотил эту молитву, чтобы не обидеть ее, не поколебать ее маленькую чудную веру...

XLV

Сегодня мы с моей мусме и с Ивом отправились к знаменитому фотографу, чтобы сделать групповой снимок.

Мы пошлем его во Францию. Ив улыбается при мысли о том, как удивится его жена, увидев между нами хорошенькую мордашку Хризантемы, и задается вопросом, как он сможет ей это объяснить:

-- Господи, да я просто скажу, что это одна ваша знакомая, и все!

В Японии есть такие же фотографы, как и у нас; только они японцы и живут в японских домах. Тот, которого мы почтили нынче своим вниманием, практикует далеко в предместье, в том самом древнем квартале с большими деревьями и темными пагодами, где я на днях повстречал такую прелестную мусме. Его вывеска на разных языках прибита к одной из стен как раз на берегу речки, что сбегает с зеленой горы, пересеченная горбатыми мостиками из векового гранита и окаймленная легким бамбуком и цветущими олеандрами.

Странно и нелепо видеть, что здесь, в этой Японии прошлого, обосновался фотограф.

Как раз сегодня к его двери очередь; нам не повезло. Рядом стоит целая вереница повозок, поджидающих привезенных сюда клиентов, которые все пройдут перед нами. А дзины, голые, татуированные, с аккуратными повязками или пучками на голове, болтают, курят трубочки или освежают в речной воде свои мускулистые ноги.

"старого дуба", те же поблекшие пуфы, гипсовые колонны и картонные скалы.

В данный момент фотограф работает с двумя рафинированными дамами (судя по всему, мать и дочь), которые вместе позируют для альбомной фотографии с аксессуарами в стиле Людовика XV. Первые знатные дамы в этой стране, которых мне удалось увидеть вблизи, группа весьма странная: свойственные благородному классу удлиненные лица, безжизненные, бескровные, синеватые из-за рисовой пудры, с ротиком в форме сердечка, нарисованным чистым кармином. Впрочем, неоспоримая порода очевидна даже для нас, несмотря на глубокое различие в расах и сложившихся представлениях.

Они с нескрываемым презрением окидывают взором Хризантему, хотя одета она столь же безупречно, как и они. А я никак не могу наглядеться на этих двух особ; они овладели моим вниманием, как нечто никогда прежде не виданное и непостижимое. Их хрупкие тела, принявшие экзотически грациозные позы, утопают в несминаемой материи и пышных поясах, концы которых ниспадают, словно усталые крылья. Они, сам не знаю почему, напоминают мне редкостных насекомых; в необыкновенных рисунках, украшающих их наряд, есть что-то от темной пестроты ночных бабочек. А главное, есть какая-то тайна в их маленьких глазках, узеньких, раскосых, с приподнятыми уголками, едва открывающихся; есть тайна в выражении лиц, как будто отражающем смутную и холодную нелепость их образа мыслей, их внутренний мир, для нас совершенно закрытый. И я думаю, разглядывая их, до чего же мы далеки от этих японцев, до чего непохожи наши расы!..

Затем надо пропустить нескольких пришедших раньше нас английских матросов, принарядившихся в свои белые полотняные костюмы, свеженьких, толстеньких, розовеньких, словно сахарные человечки, с глупейшим видом позирующие на стволе колонны.

И вот наконец наша очередь; Хризантема устраивается медленно, очень старательно, самым элегантным образом выворачивая ноги носками внутрь.

А на показанном нам негативе мы похожи на пресмешную семейку, рядком позирующую ярмарочному фотографу.

XLVI

13 сентября

Сегодня Ив освобождается на три часа раньше меня, что время от времени случается, ибо так организованы наши четырехчасовые вахты. В такие дни он первым сходит на берег и отправляется ждать меня в Дью-дзен-дзи.

А я с борта корабля смотрю через подзорную трубу, как он карабкается по зеленым горным тропкам: идет он весьма резво, почти бежит; как видно, ему очень не терпится поскорее увидеть малышку Хризантему!

Придя домой около девяти, я вижу его сидящим на полу посреди комнаты с обнаженным торсом (что, должен признать, считается здесь вполне пристойным домашним одеянием). А вокруг него суетятся Хризантема, Оюки и мадемуазель Дэдэ, служанка, спеша обтереть ему спину маленькими синими полотенцами, размалеванными аистами и разными забавными сюжетами...

-- О Господи! Чем же это он занимался, что так запарился и дошел до такого состояния?

Он рассказывает, что неподалеку от нас, немного выше по склону, обнаружил площадку для сабельных боев и дотемна бился с японцами, которые наносят удары двумя руками, подпрыгивая, как кошки, по обычаю их страны. Со своим французским фехтованием он разбил их всех наголову. Тогда его стали чествовать, поздравлять и принесли много всяких очень холодных напитков. Вот он и вспотел от всего этого...

-- А-а! Здорово. - Но я не мог себе объяснить...

Он в восторге от проведенного вечера; он каждый день будет развлекаться, расправляясь с ними; он думает даже завести учеников.

Как только вытирание спины подходит к концу, они все вместе, три мусме и он, начинают играть в "съедобное-несъедобное" на японский лад. По правде сказать, ничего более невинного, ничего лучшего во всех отношениях я не мог бы и пожелать.

Около десяти к нам неожиданно приходят Шарль N*** и его жена госпожа Нарцисс. (Они оказались в наших краях, заблудились в густом лесу и, увидев свет, поднялись к нам.)

Они намереваются завершить вечер в чайной Жаб и хотят взять нас с собой, чтобы вместе попить шербет. Эта чайная по меньшей мере в часе ходьбы отсюда, на другом конце города, на середине горы, в садах большой пагоды Осуэвы; и все же они настаивают, утверждая, что в такую ясную лунную ночь вид с террасы храма должен быть просто великолепен.

-- Великолепен, я не спорю; но мы собирались лечь спать... А впрочем, ладно, пошли с ними.

Внизу, на главной улице, перед домом госпожи Чистюли мы нанимаем пять дзинов с повозками, а она подбирает для нашей поздней экспедиции огромные, совершенно круглые фонари, этакие красные шары, разукрашенные медузами, водорослями и зелеными акулами.

Когда мы пускаемся в путь, часы показывают около одиннадцати. В центральных кварталах уважающие себя японцы уже закрывают свои лавочки, гасят свет, задвигают деревянные панели, перемещают бумажные рамы.

А дальше, на древних улочках предместья, все уже давно закрыто; наши повозки катятся в кромешной темноте. Мы кричим дзинам: "Хаяку! Хаяку!" (Быстрее! Быстрее!), - и они мчатся во весь опор, время от времени покрикивая, словно веселые, разыгравшиеся животные. Мы несемся в темноте как угорелые, гуськом все пятеро, отчаянно подпрыгивая на старых разошедшихся плитах, плохо освещаемых нашими красными шарами, трясущимися на своих бамбуковых стержнях. Время от времени какой-нибудь японец с синим ночным платком на голове открывает окно, желая взглянуть, что за сумасброды бегают тут так быстро и так поздно и производят столько шума. Или же брошенный мимоходом луч света от нашего фонаря выхватывает ужасающую гримасу какого-нибудь огромного каменного зверя, сидящего у входа в пагоду...

Хризантема, которая всегда держится как усталая девочка, как балованное и грустное дитя, медленно поднимается между Ивом и мною, опираясь на наши руки.

Нарцисс, напротив, взбирается наверх, подпрыгивая, словно птица, а чтобы было веселее, считает нескончаемые ступени:

-- Хитоцу! Ф'тацу! Мицу! Ёцу! (Раз! Два! Три! Четыре!) - говорит она, легкими скачками поднимаясь вверх.

-- Ицуцу! Муцу! Нанацу! Яцу! Коконоцу! (Пять! Шесть! Семь! Восемь! Девять!)

Гласные она произносит особенно закрыто, словно для того, чтобы цифры эти звучали еще смешнее.

Над ее великолепным черным узлом блестит серебряный султанчик; ее силуэт тонок, грациозен и необычайно странен; в такой темноте не видно, что лицо ее почти безглазо и безобразно.

В самом деле, Хризантему и Нарцисс сегодня можно принять за маленьких фей; есть мгновения, когда самые неказистые японки начинают так выглядеть благодаря элегантному своеобразию и замысловатому обрамлению.

Пустая, огромная, однотонно серая под ночным небом гранитная лестница словно убегает от нас вверх - а сзади, если обернуться, вглубь - головокружительным спуском вглубь. И чем выше поднимаемся мы по склону, тем больше вытягиваются огромные черные тени храмовых портиков, через которые нам предстоит пройти; тени эти, будто ломающиеся на уступе каждой ступеньки, по всей длине собираются в равномерные складки, как веер. Возвышаясь один над другим, стоят одинокие портики - их удивительные формы одновременно отличаются крайней простотой и редкостной изысканностью; их контуры вырисовываются резко и четко, и все же есть в них что-то неуловимо призрачное, как всегда бывает с очень большими предметами при лунном свете. Их выгнутые архитравы приподнимаются по краям двумя тревожными рогами, устремленными к далекому синеватому своду, где мерцают звезды; каждым своим острием они словно хотят рассказать богам о том, что слышит их фундамент в недрах окрестной земли, полной захоронений и мертвецов.

Теперь мы всего лишь маленькая группа людей, затерявшаяся посреди бесконечного подъема; мы идем, освещенные одновременно бледной луной, светящей сверху, и красными фонарями, по-прежнему покачивающимися на длинных стержнях у нас в руках.

На подходах к храму царит великое безмолвие; даже стрекот насекомых, кажется, смолкает по мере приближения. Понемногу мы начинаем ощущать внутреннюю сосредоточенность, что-то вроде религиозного страха, и одновременно воздух становится все более свежим и нам делается прохладно.

Наверху, при входе в священный двор, где стоят нефритовый конь и фарфоровые башенки, нас охватывает смущение. Там еще темнее, из-за стен. Кажется, наш приход помешал какому-то мистическому перешептыванию духов воздуха с находящимися там химерами и чудовищами, освещенными голубыми лунными бликами.

Мы сворачиваем налево и входим в расположенный террасой сад, чтобы пройти к чайной Жаб - цели нашего вечера, - и находим ее закрытой (как я и ожидал), закрытой и темной в столь поздний час!.. Мы все вместе барабаним в дверь; как можно ласковее зовем по именам всех прислуживающих там мусме, которых мы так хорошо знаем, мадемуазель Прозрачную, мадемуазель Звезду, Утреннюю Росу, Маргаритку. Никого. Прощайте, ароматные шербеты и фасоль с льдинками!..

Перед тиром для стрельбы из лука наши мусме в ужасе отскакивают в сторону, говоря, что увидели на земле мертвеца. Действительно, там кто-то лежит. Мы робко изучаем положение вещей при свете наших красных шаров, которые из страха перед мертвым держим за самый кончик стержня: оказывается, это всего лишь смотритель тира, тот самый, что 14 июля выбирал для Хризантемы такие красивые стрелы, - добрый малый мирно спит, его пучок слегка растрепался, но потревожить его было бы жестоко.

Ну что ж, пойдем на край террасы, посмотрим на бухту у нас под ногами, а потом вернемся домой.

Бухта в этот вечер выглядит огромной дырой, зловещей и мрачной, куда не проникают лучи лунного света; зияющая трещина, разверзшаяся, кажется, до самых земных недр, в глубине которой, словно стайка светлячков на дне ямы, поблескивают крошечные огоньки кораблей.

XLVII

...Два часа, середина ночи. Как всегда, теплятся огоньки в лампадках перед нашими безмятежными идолами... Хризантема внезапно будит меня, и я смотрю на нее: она сидит, опираясь на руку, и лицо ее выражает сильный страх; молча, не решаясь заговорить, она знаками показывает мне, что кто-то... или что-то... подползает к нам... Что за зловещее посещение? Мне самому становится страшно. У меня возникает мимолетное ощущение какой-то неведомой жуткой опасности в этом уединенном месте, в этой стране, люди и тайны которой так и остались для меня непостижимыми. Видимо, это действительно ужасно, если она вот так застыла, перепуганная до полусмерти, ведь она знает...

Кажется, это снаружи; это подступает со стороны садов; дрожащей рукой она показывает, что это сейчас поднимется через веранду, через крышу госпожи Сливы... - И правда, слышится легкий шум... все ближе и ближе.

Я делаю попытку сказать:

-- Нэко-сан? (Это господа коты?)

-- Нет! - возражает она, по-прежнему напуганная и взволнованная.

-- Нет!!. Доробо!! (Воры!!)

-- Воры! А-а! Тем лучше; это мне куда больше по душе, чем посещение каких-нибудь духов или мертвецов, чего я было так испугался в момент просыпания; воры - это значит совершенно живые человечки, да еще, наверное, с препотешными физиономиями, раз они японцы. Теперь, когда я знаю, чего ждать, мне уже даже совсем не страшно, и сейчас мы пойдем посмотрим, в чем там дело, - ибо на крыше госпожи Сливы действительно шумят - ходят...

Я открываю одну из деревянных панелей и смотрю.

Моему взору открываются одни лишь бескрайние дали, мирные, безмятежные, изысканные, освещенные ярко сияющей луной; Япония, спящая под звонкий стрекот цикад, в эту ночь просто обворожительна, а дышать свежим ночным воздухом - истинное наслаждение.

Хризантема, наполовину спрятавшаяся за моей спиной, прислушивается, дрожа, вытягивает шею, чтобы лучше разглядеть сады и крыши широко раскрытыми глазами испуганной кошки... Нет, ничего, и никакого движения... То там, то тут виднеются резкие тени, на первый взгляд необъяснимые, но на самом деле отбрасываемые какой-то частью стены или ветками деревьев, и все они совершенно неподвижны, что вполне утешает. В неопределенности лунного света все кажется застывшим в спокойствии и безмолвии.

Ничего; нигде ничего. Это были попросту господа коты, или же госпожи совы: ночью здесь у нас любой звук усиливается самым необычайным образом...

Предосторожности ради, хорошенько закроем панель, потом зажжем фонарь и спустимся посмотреть, не спрятался ли кто где-нибудь в уголке, хорошо ли заперты двери; чтобы успокоить Хризантему, совершим полный обход жилища.

И вот мы на цыпочках идем по самым укромным закоулкам этого дома, очень древнего, если судить по фундаменту, хотя легкие перегородки и сделаны из свежей бумаги; совершенно темные углубления, подвальчики с источенными червями сводами; шкафы для риса, пахнущие ветхостью и плесенью; таинственные недра, где скопилась пыль нескольких веков. Всего этого я не знал, и выглядит это среди ночи в погоне за ворами весьма неприглядно.

Крадучись, мы проходим через апартаменты наших хозяев. Меня тянет за руку Хризантема, и я послушно следую за ней. Они спят, лежа рядком под синеватым газовым пологом, освещенные лампадками, горящими перед алтарем предков. Надо же! Они лежат в таком порядке, что это может привести к пересудам! Сначала - мадемуазель Ою-ки, очень мило раскинувшаяся во сне. Затем - госпожа Слива, спящая с открытым ртом, выставив напоказ свою черную челюсть; из ее глотки вырывается прерывистый звук, напоминающий хрюканье... Ох! До чего же безобразна эта госпожа Слива!! Потом - господин Сахар, на время превратившийся в мумию. И наконец, рядом с ним, последняя в ряду, - служанка, мадемуазель Дэдэ!..

Натянутый газ отбрасывает на них блики цвета морской волны, и кажется, что эти люди утонули в аквариуме. А священные лампадки и алтарь со странными синтоистскими символами придают всей семейной картине видимость благочестия.

Позор тому, кто дурно об этом подумает, но почему бы, собственно, этой молоденькой служанке не лечь рядом с хозяйками? У нас наверху, когда мы оказываем гостеприимство Иву, мы стараемся разместиться под москитной сеткой куда более благопристойным образом...

Закуток, который нам предстоит осмотреть в последнюю очередь, внушает мне некоторое опасение. Это низкие и таинственные антресоли, к дверце которых, словно забытая вещь, приклеен старый-старый образ благочестия: Каннон-тысячерукая и Каннон-с-лошадиной-головой, восседающие в облаках и в пламени, и одинаково ужасающие своим потусторонним смехом.

Мы открываем дверь, и Хризантема с жутким воплем отскакивает назад. Я бы решил, что там спрятались воры, если бы не видел, как над ней промелькнуло и исчезло что-то серенькое, быстрое, юркое - молодая крыса, евшая рис на верху этажерки и с перепугу прыгнувшая ей в лицо...

XLVIII

14 сентября

Ив потерял в море свой серебряный свисток, совершенно необходимый ему при маневрах, и мы весь день вместе с Хризантемой и ее сестрами мадемуазель Снег и мадемуазель Луной бегаем по городу в поисках нового.

Найти его в Нагасаки трудно, а еще труднее объяснить по-японски, что нужен морской свисток строго определенной формы, выгнутый, с шариком на конце, способный выдавать трели и полнозвучные сигналы, соответствующие официальным командам. На протяжении трех часов нас посылают из лавки в лавку; продавцы, делая вид, что отлично все поняли, пишут нам кисточкой на шелковой бумаге адреса магазинов, где нам надо в точности рассказать, что именно нам нужно, и мы, окрыленные надеждой, отправляемся в путь навстречу новой мистификации; наши запыхавшиеся дзины просто теряют голову.

Все прекрасно понимают, что мы хотим нечто, производящее шум, музыку; вот нам и предлагают самые неожиданные, самые необычайные инструменты всевозможной формы: металлические пластинки для изменения голоса полишинелей, свистки для собак, трубы. Нам рекомендуют все более и более неслыханные вещи, так что в конце концов мы покатываемся со смеху. В довершение всего один старый японский оптик, слушавший нас с очень умным видом, видом совершеннейшей компетентности, уходит в свою подсобку и, порывшись там, выносит нам паровую сирену с потерпевшего крушение корабля.

Самое существенное событие вечером, после ужина - это проливной дождь, захвативший нас при выходе из чайной на обратном пути нашей щегольской прогулки. Нас как раз было много, мы пригласили разных мусме, и потоп, без всякого предупреждения обрушившийся на нас с неба, словно из опрокинутой лейки, тут же привел к беспорядочному бегству. По-птичьи попискивая, мусме кинулись врассыпную и стали прятаться в дверях, у торговок, под навесами дзинов.

Немного погодя, когда наспех позакрывались лавочки, опустела затопленная, почти черная улица, погасли жалкие промокшие бумажные фонарики, я вдруг оказался, сам не знаю как, прижатым к стене под выступом какой-то крыши бок о бок с моей кузиной, мадемуазель Клубникой, плачущей из-за того, что вымокло ее нарядное платье. И я внезапно ощутил, насколько печален и мрачен этот город под шум непрекращающегося дождя, обдающего брызгами все вокруг, под шум водосточных желобов, жалобно перешептывающихся в темноте, словно ручейки.

которая появляется у них всегда, когда нужно позвать кого-нибудь издалека:

-- Э-эй! Мадемуазель Луна-а-а-а-а!!

-- Э-эй! Госпожа Нарци-и-и-и-исс!!

Они зовут друг друга, выкрикивая эти странные имена и бесконечно растягивая их в наступившей вдруг тишине, во влажном и особенно звонком после сильного летнего дождя ночном воздухе.

Наконец все эти маленькие создания, с раскосыми глазками и без мозгов, найдены, собраны вместе - и все мы, совершенно мокрые, поднимаемся в Дью-дзен-дзи.

Ив в третий раз спит рядом с нами под нашим синим пологом.

После полуночи снизу доносится сильный шум; это наши хозяева возвращаются из паломничества к дальнему храму богини Благодати. (При всем своем синтоизме госпожа Слива чтит это божество, как говорят, благоволившее к ней в молодости.) И сразу же к нам, как метеор, влетает мадемуазель Оюки, неся очаровательный маленький подносик с освященными конфетами, купленными там, у дверей храма специально для нас, которые надо немедленно съесть, пока не испарилась чудотворная сила. Так до конца и не проснувшись, мы в полусне жуем эти маленькие штучки с сахаром и перцем и рассыпаемся в благодарности.

Ив спит спокойно и не бьет на сей раз в пол ни руками, ни ногами. Он повесил свои часы на руку золоченому идолу, так чтобы в любое время ночи можно было взглянуть, который час, при свете священной лампады. Встает он очень рано, спрашивает: "Я хорошо себя вел?" - и наскоро одевается, озабоченный перекличкой и дежурством.

На улице, должно быть, уже светло; через маленькие дырочки, проделанные временем в наших деревянных панелях, в комнату проникают лучи утреннего света; зыбкие белые полоски пронизывают воздух нашей спальни, где мы все еще держим взаперти ночную мглу. Немного погодя, когда взойдет солнце, полоски эти вытянутся и приобретут красивый золотистый оттенок. Стрекочут цикады, кричат петухи, и госпожа Слива скоро затянет свой мистический напев.

Тем временем движимая вежливостью Хризантема зажигает фонарь и в ночной тунике выходит проводить Ива-сан до подножия темной лестницы. Я даже, кажется, слышу, как они целуются при прощании... В Японии это ни о чем не говорит, я знаю; так делают на каждом шагу, так принято; где угодно, даже будучи первый раз в доме, человек может преспокойно целовать разных мусме, никто и слова не скажет. Но все равно, у Ива по отношению к Хризантеме положение особое, и ему бы следовало лучше это понимать. Меня волнуют часы, не раз проведенные ими дома наедине; и я говорю себе, что не стану за ними шпионить, но нынче же откровенно поговорю с Ивом, чтобы не было никаких недомолвок...

Внизу вдруг - хлоп! хлоп! - бьются друг о друга сухие ладони: это госпожа Слива привлекает к себе внимание великого Духа. И сразу же раздается, разливается ее молитва, гнусавый фальцет звучит пронзительно, раздражающе, неумолимо, как звонок будильника в определенный час, как механический звук отпущенной пружины...

...Самой богатой женщиной мира... Чисто-начисто от моих прегрешений, о Аматэрасу-о-миками, в водах реки Ка-мо...

И это странное, уже совсем не человеческое блеяние сбивает и путает мои мысли, бывшие почти светлыми в момент пробуждения...

XLIX

15 сентября

В воздухе пахнет отъездом. Со вчерашнего дня поговаривают о нашей отправке в Китай, в Пекинский залив: один из тех слухов, что непонятно как возникают на корабельных палубах за два-три дня до официальных приказов и никогда не бывают ложными. Каким же будет последний акт моей маленькой японской комедии, ее развязка, расставание? Возникнет ли хоть немного грусти у моей мусме или у меня, сожмется ли хоть немного сердце в момент разлуки? Я плохо представляю себе все это заранее. А как пройдет прощание Ива с Хризантемой? Этот пункт меня особенно беспокоит...

Все еще очень неопределенно, но так или иначе наше пребывание в Японии явно подходит к концу. Может быть, именно это и побудило меня нынче вечером окинуть все, что меня окружает, более дружелюбным взором. Около шести я прихожу в Дью-дзен-дзи после дежурства. Очень низкое, готовое уйти за горизонт солнце светит прямо в мою комнату, пронизывает ее яркими красно-золотыми лучами, освещая будд и цветы, причудливыми букетами расставленные по старинным вазам. Пять или шесть куколок - моих соседушек - резвятся, танцуя под гитару Хризантемы... И в этот вечер я нахожу истинное очарование в том, что и дом, и женщина, аккомпанирующая танцующим, - все это принадлежит мне. В общем-то я был несправедлив к этой стране; мне кажется, что сейчас глаза мои открываются, что я прозреваю, и все мои чувства переживают внезапное и странное преображение; я вдруг замечаю и лучше постигаю все неисчислимое множество милых вещиц, среди которых я живу, удивительно изысканную и хрупкую грациозность форм, причудливость рисунков и утонченный подбор красок.

Я ложусь на свои белоснежные циновки; Хризантема заботливо несет мне подушку из змеиной кожи, а улыбающиеся мусме мерным шагом кружатся вокруг меня, храня в памяти ритм только что прерванного танца.

Их безукоризненные носки с отдельно вывязанным большим пальцем ступают бесшумно; когда они проходят мимо, слышится только шелест материи. Все они кажутся мне миловидными; теперь мне нравится их кукольный вид, и я вроде бы даже понял, почему они так выглядят: не столько из-за своих кругленьких, невыразительных физиономий с бровями, расположенными очень высоко над глазами, сколько из-за чрезмерной пышности платьев. Рукава такие широкие, что кажется, будто у них нет ни спины, ни плеч; хрупкие фигурки теряются в с одеждах, развевающихся вокруг них, словно вокруг маленьких, бесплотных марионеток, и создается впечатление, что они соскользнули бы на землю, если бы не были перехвачены посередине широкими шелковыми поясами.

Одежда здесь понимается совершенно иначе, чем у нас, где ей следует как можно плотнее облегать формы, как настоящие, так и фальшивые...

напоминающие огромные кувшинки, а пока не раскроется бутон - длинные бледные тюльпаны. Их сладкий, немного утомительный аромат примешивается к неуловимому запаху мусме, желтой расы, Японии, который всегда и везде носится в воздухе. Для сентября это уже запоздалые цветы, встречаются они в это время года редко, стоят очень дорого, и стебли у них длиннее, чем обычно; Хризантема оставила их огромные водяные листья того печального оттенка зеленого цвета, что бывает у морских водорослей, и соединила с хрупким тростником. Я смотрю на них и не без иронии вспоминаю большие круглые веники в форме цветной капусты, убранные кружевами или белой бумагой, которые делают наши французские цветочницы...

По-прежнему нет писем из Европы, ни от кого. Как же все стирается, меняется, забывается... Теперь я уже отлично свыкся с жеманной Японией; я сам становлюсь маленьким и манерным; я чувствую, как мысли мои ужимаются, а вкусы склоняются к милым вещицам, способным вызвать только улыбку; я привыкаю к маленькой замысловатой мебели, к игрушечным пюпитрам для письма, к миниатюрным кукольным чашечкам; к девственному однообразию циновок, к тонко выделанной простоте белой деревянной обшивки. Я даже утрачиваю западные предрассудки; нынче вечером все мысли мои блуждают и улетучиваются; проходя по саду, я учтиво поклонился господину Сахару, который поливал свои карликовые кусты и уродливые цветы; госпожа Слива кажется мне почтенной дамой, достойной всяческого уважения, с вполне допустимым прошлым...

японский трехструнный музыкальный инструмент] моей мусме.

с длинным-длинным грифом, издающем высокие ноты, еще жеманнее, чем стрекот кузнечиков; с этого момента я буду писать самисэн.

А мою мусме я стану называть Кику, Кику-сан; это имя подходит ей гораздо больше, чем Хризантема, которое хотя и точно переводит смысл слова, но не передает его причудливого звучания.

Итак, я говорю Кику, моей жене:

-- Поиграй, поиграй для меня; я останусь здесь и весь вечер буду тебя слушать.

Удивленная моим добрым расположением, она заставляет себя немного поупрашивать, причем на губах ее почти угадывается горькая складка торжества и презрения, потом принимает позу, как на картинке, откидывает длинные темные рукава - и начинает. Первые нерешительные нотки звучат приглушенно, сливаясь с музыкой насекомых, звенящей снаружи, в тихом воздухе, в теплых, золотистых сумерках. Сначала она медленно играет какие-то запутанные вещи, которые, похоже, немного подзабыла, и часто приходится подолгу ждать продолжения; другие малютки хмыкают, слушают невнимательно и жалеют о прерванном танце. И сама она рассеянна и скучна, как человек, выполняющий заданный урок.

завывания ветра, жуткий смех масок, душераздирающие стоны, рыдания - и ее расширенные зрачки обращены внутрь, в самую глубину непостижимой японской натуры.

Я слушаю ее лежа, с полуприкрытыми глазами, глядя сквозь невольно смыкающиеся под тяжестью век ресницы на то, как где-то далеко внизу умирает над Нагасаки огромное красное солнце. И у меня появляется весьма грустное чувство, что вся моя прошлая жизнь и все остальные места на земле стираются и отступают. В сгущающихся сумерках я чувствую себя почти как дома в этом уголке Японии, среди садов этого предместья; такого со мной еще никогда не было...

L

16 сентября

Семь часов вечера. Сегодня мы уже не будем спускаться в город; как добрые японские буржуа, мы останемся у себя в высоком предместье.

Одетые по-домашнему, сходим с Ивом по-соседски на фехтовальную площадку, находящуюся в двух шагах, прямо над нашим домиком, почти граничащую с нашим свежим садом.

Вечер так прекрасен, так мягок, что мы не идем домой, а продолжаем без всякой цели подниматься по тропинке, теряющейся в пустынных районах гор, где-то ближе к вершинам.

Целый час длится наша непредвиденная прогулка, и вот мы стоим высоко-высоко над бесконечными далями, освещенными последними лучами догорающего дня; стоим в одном из уединенных и печальных уголков среди маленьких буддистских кладбищ, которыми усеяны горные склоны.

По дороге нам попадаются несколько запоздалых работников, возвращающихся с полей и несущих на спине снопы чайных листьев. Физиономии у этих крестьян немного диковатые; они полуголые или же одеты в длинные робы из синего хлопка; проходя мимо, они отвешивают нам глубокие поклоны.

Деревьев в этом высокогорье нет. Чайные поля перемежаются надгробьями: старые гранитные статуэтки, представляющие Будду в цветке лотоса, или же могильные столбики с поблескивающими остатками золотых надписей. А в основном вокруг нас - невозделанные участки, скалы и колючий кустарник.

Но вот прямо рядом с тем местом, где мы находимся, стоит на свежеперекопанной земле светлый деревянный ящик с ручками, нечто вроде портшеза, с лотосами из фольги и еще горящими благовонными палочками; очевидно, сегодня вечером здесь кого-то похоронили.

Представить себе этого человека я не могу; японцы при жизни настолько смешны, что трудно вообразить, как они выглядят в покое и величии того, что после... Ну, да все равно, лучше держаться подальше от этого покойника, а то как бы не разбудить его, ведь он совсем свеженький, и нам не по себе. Пойдем присядем где-нибудь в сторонке, на одной из тех древних могил, что не сохранили в себе ничего, кроме праха. И там, оба в лучах света, еще освещающего эти высоты, тогда как долины и само основание земли уже теряются во мраке, поговорим.

пейзаж у меня под ногами уже настолько меня умиротворили, что все мои подозрения и сама их причина кажутся мне жалкими и достойными презрения...

Сначала мы обсуждаем приказ об отправке то ли в Китай, то ли во Францию, ожидаемый с минуты на минуту. И придется вскоре расстаться с этой легкой, почти забавной жизнью, с японским предместьем, куда нас занесло волею судеб, и с утопающим в цветах домиком. Обо всем этом Ив будет жалеть больше, чем я, и это вполне понятно: ведь его суровая карьера впервые прерывается вот такой интермедией. Раньше, в нижних чинах, он почти никогда не сходил на берег в экзотических странах, словно какая-нибудь чайка, живущая в открытом море; я же всегда был избалован уютным жильем, куда привлекательнее нынешнего, в самых разных краях, воспоминание о которых до сих пор приводит меня в волнение.

-- Тебе, наверное, будет грустнее, чем мне, расставаться с малышкой Хризантемой?..

Между нами повисает молчание.

Тогда я иду дальше, сжигая за собой мосты:

-- Знаешь, вообще-то, если она доставляла тебе столько удовольствия... Я ведь не женился на ней, она, в сущности, мне не жена...

-- Она вам не жена, говорите? Как бы не так... В том-то все и дело, что она ваша жена...

Нам с ним никогда не нужны были долгие разговоры; теперь я абсолютно убежден его интонацией, его доброй, искренней улыбкой; я понимаю все, что таится в коротенькой фразе: "В том-то все и дело, что она ваша жена..." Не будь она ею - о-о! - он не мог бы поручиться за дальнейшее, хотя в глубине души его бы мучило раскаяние, ведь он уже не мальчик и не свободен, как раньше. Но он относится к ней как к моей жене, и это святое. Я целиком и полностью верю его словам и испытываю истинное облегчение, истинную радость, оттого что вновь, как в старые добрые времена, вижу перед собой моего славного Ива. Как же я мог настолько поддаться уничижающему влиянию здешних мест, что стал его подозревать и переживать из-за такой ерунды?..

Только не будем больше об этой куколке...

Мы остаемся там допоздна, говорим о другом, глядя на раскинувшиеся у нас под ногами долины, горы, бездонные ущелья, становящиеся все темнее, темнее и тонущие во мраке. Здесь, высоко-высоко, на свежем, чистом воздухе, кажется, что мы уже уехали из жеманной Японии, уже избавились от мелких впечатлений, которыми она действовала на наше воображение, от мелких пут, которыми она успела нас привязать.

Как некогда на бретонских равнинах, в Тульвенских лесах или в море на ночной вахте, мы обсуждаем то, о чем так хорошо думается в темноте: привидения, души, будущее, потустороннее, ничто...

И совершенно забываем о малышке Хризантеме!

Когда при свете звезд мы подходим к Дью-дзен-дзи, доносящиеся издалека звуки самисэна напоминают нам о ее существовании: она разучивает какой-то ноктюрн для двух голосов со своей ученицей мадемуазель Оюки.

Сегодня вечером, избавившись от нелепых подозрений относительно бедняги Ива, я чувствую себя в прекрасном расположении духа и намерен без задней мысли насладиться последними днями пребывания в Японии и веселиться как можно больше.

все ниже и ниже и доходящий до совсем низких звуков. Пение все время остается медленным и монотонным; аккомпанемент же понемногу нарастает, словно вой приближающегося шквала. В конце концов, когда их детские голоса, обычно такие нежные, издают низкие, сиплые звуки, пальцы Хризантемы, напряженно перебирающие дрожащие струны, начинают бегать с бешеной скоростью. Обе они опускают голову и выпячивают нижнюю губу, чтобы с усилием взять эти удивительные глубокие ноты. В такие моменты их раскосые глаза раскрываются и как будто выдают что-то вроде души, таящееся за кукольной внешностью.

Но душа эта более чем когда-либо кажется мне относящейся к другому виду, чем моя; я чувствую, что мое сознание так же далеко от их мыслей, как от переменчивых взглядов птицы или обезьяньих грез; я чувствую между ними и мною таинственную, ужасающую бездну...

Вдруг музыка, исполняемая для нас мусме, прерывается какой-то другой, доносящейся с улицы, издалека.

Это там внизу, в Нагасаки, в лежащих под нами глубинах, внезапно раздались голоса гонгов и гитар; мы спешим свеситься с перил веранды, чтобы лучше слышать.

"кварталу галантных дам", уверяют наши мусме, презрительно поджимая губы. Но вид у квартала этих дам вполне целомудренный, если смотреть с птичьего полета, с горы, где мы живем, да еще при неверном свете звезд; и даваемый там концерт очищается, пока поднимается к нам из глубины пропасти; до нас он доходит слегка приглушенным, нечетким, волшебным, изумительным...

Тогда две подружки снова усаживаются на циновки и возвращаются к своему грустному дуэту. Невидимый, но бесчисленный оркестр из сверчков и цикад вторит им тремоло [Тремоло (муз.) - быстрое повторение одного и того же звука, возможное на некоторых музыкальных инструментах] - всегда и везде это несмолкаемое, безграничное тремоло, тихонько и вечно разливающееся по японской земле.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница