В доме Шиллинга.
Глава 5.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Марлитт Е., год: 1879
Категория:Роман

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: В доме Шиллинга. Глава 5. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

5.

Как ошеломленный прошел он через кухню и отодвинул задвижку. Отворив дверь, он услышал шум голосов: только что пробило шесть часов, и сени были полны женщин и детей, и много их шло еще поспешно по переднему двору с жестяными и глиняными кувшинами и кружками в руках, так как в этот час можно было получать молоко в монастырском поместье. Коровница только что принесла два ведра пенящагося молока и с изумлением оглядывалась кругом, так как место за прилавком было пусто - первый раз за все время, что она служила в монастырском поместье. Даже в день смерти и похорон покойной советницы оно было аккуратно занимаемо в ту минуту, как приносилось молоко.

Феликс быстро прошел через толпу. Прежде эта молочная торговая была ему до того противна, что он всегда в это время ходил по задней лестнице, чтобы избежать толкотни в сенях. Сегодня он разсеянно смотрел через головы ожидающих, - он не заметил, что ему кланялись, что девушки и женщины подталкивали друг друга и с удивлением следили взглядом за красивым молодым человеком в то время, как он поспешно поднимался по скрипящей лестнице в последний раз, так как дядя выгнал его из дому. Никогда, никогда больше не вернется он в мрачный дом, в этот склеп, построенный монахами и заботливо сохраненный в продолжение целых столетий малодушным, бедным фантазией родом, которому не было никакого дела до человеческой души и который попирал ногами всякую искру, всякий порыв, не соответствующие его традициям.

Дорожная сумка изгоняемого лежала на столе в мезонине, и ему надо было ее взять. Он хотел с ночным поездом уехать в Берлин, переговорив еще до тех пор со своим другом Арнольдом фон Шиллинг. Это были единственные решения, ясно выделявшияся из хаоса, царившого в его возбужденном мозгу. Что он будет делать, он еще не решил; перед ним снова и снова возставало все только что случившееся... Третьяго дня он уехал из Берлина - госпожа Фурние, находившаяся в это время в Вене, писала своей матери, что директор придворного театра по её просьбе готов позволить Люсили дебютировать на сцене Кертнертор театра [5] - это известие его сильно испугало, потому что он понимал, что его возлюбленная будет для него потеряна, если хоть раз выступит на сцене. И сама она с страстным нетерпением просила его скорее привести в порядок свои дела и отправиться в Вену, чтобы лично переговорить с её матерью - и все его планы рушились в первую же минуту по приезде!

Он сильно сжал руками виски, как будто бы этим полным отчаяния движением мог собрать свои разсеянные мысли, найти путеводную нить во мраке, куда он низринулся с закрытыми глазами из яркого света своих радужных надежд...

Он поссорился навсегда с матерью. И без слов дяди, он сам чувствовал, что она никогда не простит ему его нежной восторженной любви к его без вести пропавшему отцу, а тем более не забудет решительности, с которой он высказал все горе, накопившееся с детства в его душе.

Как сурово, жестоко и непреклонно выступила она против него! Такой была она всегда. Никогда не обращалась она к нему с нежными материнскими увещаниями и убеждениями, никогда, насколько он помнил, не принимала участия в детских радостях и горестях, смягчая их ласковой любящей рукой, - вся система её воспитания заключалась в суровых приказаниях... И как быстро решилась она лишить наследства своего единственного сына, слишком даже быстро для внезапного решения! Наверно, это было раньше обдумано. И вот в доверчивое, полное идеальных мечтаний сердце юноши закралось подобно змее, мрачное подозрение и терзало его, как демон. Итак, фамильный фанатизм его матери простирался так далеко, что она рада была малейшему предлогу, чтобы отдать свою значительную часть наследства Вольфрамам. Он, точно преследуемый фуриями, бегал взад и вперед по комнате... Нет, это ужасное подозрение унижало его самого; оно марало его собственную душу, было чем-то в роде низкой мести, вызывавшей краску стыда на его лицо... На столе еще лежала записная тетрадь; список на раскрытой странице неопровержимо доказывал, как заботливо думала мать о его будущности. Конечно, записанное там белье предназначалось для его молодой супруги во вкусе маиорши, - дочери важного чиновника или наследнице какого-нибудь богатого фабриканта - все же это не изменяло побуждения. И там в оконной нише висел портрет её сына, и когда она сидела с работой у стола, она всегда видела перед собой его лицо. Нет, сердце её не лишено чувства любви, и только упорные предразсудки и мужская строгость к себе и к своим близким придавали ей вид полной внутренней холодности.

Нерешительно взял он свою кожаную сумку, перекинул ремень через плечо и был готов отправиться. Однако он остановился на минуту и напряженно прислушивался, не раздаются ли в передней хорошо знакомые шаги... Само собой было понятно, что он покидает монастырское поместье навсегда, и он с горечью сознавал, что невозможно уйти, не сказав матери, как сильно его самого огорчала его вспыльчивость; он должен ее видеть еще раз, даже если-бы она встретила его прощальные слова презрительным молчанием и не ответила ему ни слова.

Сделалось очень душно. Южную сторону неба покрывала грозовая туча; она медленно надвигалась своей как бы свинцовой тяжестью, и под ней постепенно угасала вечерняя заря, и в домах становилось все темнее и темнее, как будто бы наступала ночь.

Внизу на переднем дворе царствовала теперь спокойная тишина. Ворота были заперты; арка их казалась увенчанной пучками клевера, зацепившимися в трещинах при проезде высоко нагруженных возов. Прекратился также и скрип калитки, когда ушла последняя запоздавшая покупательница со своим кувшином молока. Птичники были заперты, павлины и индейки уселись под низкой крышей на своих насестах и только неугомонные голуби еще полоскались у колодца.

В платановой аллее Шиллингова дома также прекратилось всякое движение; все пестрые, яркия подушки были убраны с чугунных диванов, и этот салон под открытым небом со своими стройными стволами и неподвижными вершинами обрисовывался на высоко поднимавшейся туче. Из цветущого боскета через обвитую плющем стену неслось благоухание на монастырский двор, который, как и в прежния времена, когда на скамейках под липами еще сидели монахи, весь зарос густыми кустами шиповника, боярышника и сирени, в которых скрывались гнезда маленьких певчих птичек.

Минуты проходили за минутами, а Феликс все еще ходил взад и вперед по комнате... Бывала ли когда-нибудь такая мертвая тишина в монастырском поместье, как теперь, когда он с тяжелым сердцем и бившимися висками прислушивался к малейшему признаку жизни?... Он снова подошел к открытому окну и смотрел в вечерния сумерки, - наконец, кто-то поднялся по лестнице и шел через переднюю! Дверь отворилась, и движением воздуха приподнялись волосы на висках у молодого человека; но он не обернулся, - он не решался взглянуть в разгневанное лицо матери. Легкий шорох, как будто птица зацепила крылом стену, раздался позади него, в комнате раздался запах роз, и две нежные ручки закрыли горячие глаза молодого человека. У нeгo сердце перестало биться, и какой-то разслабляющий ужас охватил его с головы до пят.

- Люсиль! - чуть слышно прошептал он, точно ему стянуло горло.

В ту же минуту глаза его были освобождены, и прелестное воздушное созданье со смехом повисло у него на шее, а за дверью, которая только что закрылась, он увидел широкое лицо удалявшейся скотницы, которая привела гостью.

- Боже мой, Люсиль, что ты сделала? - вскричал он вне себя. Нежные ручки девушки моментально соскользнули с его шеи, и милое личико её вытянулось от невыразимого смущения: она посмотрела на него полуиспуганно, полусердито.

- Что я сделала? - повторила она с досадой и надувшись. - Я убежала. Разве это так дурно? - Он молчал и со страхом прислушивался, - теперь лучше не приходила бы его строгая мать. Ему казалось, что его сокровище, его кумир попал в львиный ров.

- Пожалуйста, Феликс, не стой там, как пораженный громом! - с нетерпением сказала Люсиль и сердито надвинула на лоб соломенную шляпку. - Шутка не удалась, как я вижу, я думала, что это будет забавнее! Что касается меня, - она небрежно пожала плечами, - я могу уехать обратно, если не во-время попала.

- Нет, нет, - вскричал молодой человек; он порывисто прижал ее к своему сердцу и покрывал её нежное личико страстными поцелуями.

- Уф! - отряхнулась она, со смехом вырвавшись от него. Она бросила шляпу и носовой платок на стол и откинула на спину длинный спустившийся на грудь локон.

- Ну вот, теперь ты опять умник, сокровище мое, - сказала она. - Если-бы ты вчера был у нас! Что у нас было, ты и представить себе не можешь!... Мама телеграфировала, что свихнула себе ногу и потому не может продолжать гастролей, что директор позволил мне танцевать вместо нея Жизелль в балете "Жизелль и Виллисы" и что я должна тотчас ехать туда... Я в это время cидела на балконе и лакомилась вместе с какаду конфектами, которые ты мне привез; телеграмма произвела такой переполох, как бы лопнувшая в доме бомба: горничные, лакеи, даже кухонный персонал - все бегали взад и вперед и суетились, как муравьи.

Она закончила свое описание коротким мелодическим смехом и старалась снова прицепить свои золотые часики, которые она нечаянно быстрым движением выдернула из за пояса.

- Я бы желала только, чтобы ты видел бабушку, - продолжала она. - У нея опять невралгия в левой ноге и она сидит, как прикованная, в кресле... Ты знаешь её гордый властный взгляд, внушающий уважение, а когда она начнет говорить о своем роде, о давно истлевшем маркизе Ружероль, мне даже делается страшно. Она снова пересчитала всех Генрихов и Гастонов, кости которых каждый раз перевертываются в могиле, сердито топала здоровой ногой и говорила, что мама глупо делает, отправляя меня, последний отпрыск древняго рода, в дорогу с одной только Минной, глупой горничной - ну, a по моему совсем даже не глупо!

Она лукаво усмехнулась. При каждом её неизъяснимо-грациозном движении звенели дорогие браслеты на её руках, шуршало серебристое серое шелковое платье, и сильный аромат роз уже давно заглушил запах фиалок, распространявшийся от шкафа с бельем.

Теперь она пытливо смотрела на молодого человека своими большими глазами, казавшимися то карими, то зелеными. Он стоял как бы в оцепенении, опираясь рукой на стол. Забыв и о грозном положении дел в настоящую минуту и о том, что они в комнате смертельно оскорбленной им матери, он только слушал и смотрел на это цветущее веселое существо, которое грации так щедро осыпали дарами. Она прочла в лице его восторженное упоение и бросилась ему на грудь.

- Глупый Феликс! - сказала она и потрясла его за ухо. - Что с тобой было, когда я пришла? A я пришла такая гордая своей блестящей проделкой, выполнить которую было не так-то легко... У меня ведь от мамы врожденная потребность прыгать, плясать, а больше всего слышать из тысячи уст "браво", видеть восторг тысячи глаз - все это говорило во мне, милый, громче, чем ты думаешь.

- Бабушка очень сердилась и бранилась за телеграмму, - быстро продолжала она, чтобы сгладить неприятное впечатление, - но сейчас же велела укладываться у себя на глазах в столовой. Праведный Боже! Какая закипела работа! Минна и старая бабушкина ворчливая камеристка притащили по крайней мере половину гардероба и скоро бабушка вместе со своим креслом исчезла за горой газовых юбок, и я видела по временам, как по её чепчику мелькал желтый шлейф в то время, как она бранилась и распоряжалась... Ах, Феликс, у меня подергивались ноги при виде всех этих блестящих театральных принадлежностей, постепенно приготовленных для меня мамой; а когда был принесен восхитительный костюм Жизеллы, у меня на глазах навернулись слезы... Но, ты успокойся, - ведь я по уши влюблена в тебя, - я мужественно проглотила свои слезы и в душе смеялась над "Madame Lazare née de Rougerole" [6], которая в эту минуту говорила моей горничной: "Минна, не вздумайте в вокзале идти фамильярно рядом с мадемуазель Фурние! Вы должны идти сзади и смотрите, не разболтайте в Вене, что вы одна сопровождали ее в дороге!" Ха, ха, ха, в Вене! Я уже твердо решила, что отправлюсь к своему милому. И вот я здесь Феликс! Минна с сундуками и картонками сидит в отеле, плачет и смеется, и страшно боится мамы и бабушки. He пошлешь ли ты за ней?

Он вздрогнул, точно крыша обрушилась на него, - страшная действительность снова возстала перед ним!

- Нет, она не поедет сюда, - сказал он глухим голосом, - да и ты не можешь здесь оставаться, Люсиль.

Теперь только она огляделась кругом и смеясь, всплеснула руками.

осмотра; она содрогнулась, когда взор её скользнул по глубокой арке, в которой царил мрак. - Я бы смертельно боялась здесь. Когда ты мне говорил о монастырском поместье, я представляла себе мраморные колонны, величественные арки и фонтаны во дворе. И вдруг работник приводит меня к этому ужасному гнезду и уверяет, что это монастырское поместье - я чуть не побранилась с ним. Боже мой! Какой вход! Я чуть не попала в ведра, стоящия на дороге: маленький ребенок отчаянно кричал где-то. Наверно это маленький Вольфрам, надежда рода? - в сенях пахло жареным салом - пф... сало!... и потом эта милейшая особа, которая привела меня сюда и которая, как мне кажется, представляет собой и швейцара, и лакея, и горничную. Она многозначительно усмехалась и покровительственно похлопала меня по спине.

На её нежном белом лбу появились складки, и она прибавила полунасмешливо, полуозабоченно.

- Насколько я понимаю, Феликс, ни мама, ни бабушка не должны никогда быть здесь. Вышел бы страшный скандал, и несчастные Ружероль должны были бы en tour [7] перевернуться в своих гробах.

- Успокойся, Люсиль, ни мама, ни бабушка никогда не попадут в этакое неприятное положение, - возразил молодой человек, тяжело дыша, - пойдем и мы отсюда.

- Как, сегодня же вечером? - прервала она его с изумлением. - He повидав твоей матери?

- Ho, Боже мой, я совсем не взыскательна! Ты сам всегда говоришь, что я ем и пью, как птичка - конечно, сала я есть не буду. Но фрау Вагнер, наша старая кухарка говорит постоянно, что в каждом порядочном доме всегда найдется в буфете майонез или что-нибудь в этом роде, что я люблю.

Он крепко сжал губы, молча взял со стола соломенную шляпу и тихо и осторожно надел ее на темные локоны молодой девушки.

- Ну, как хочешь, - сказала она, пожимая плечами, и приколола шляпу золотой шпилькой. - Мы пойдем в отель.

- Нет, я поведу тебя в дом Шиллинга, к нашему другу, барону Арнольду.

При этих словах она встала на цыпочки, что-бы посмотреть в висевшем между двумя окнами маленьком зеркале, "прилично" ли надета шляпа, но, со смехом махнув рукой, отказалась от этой попытки.

- Бабушка хорошо знала отца баронессы, старика фон Штейнбрюк в Кобленце, продолжала она болтать, она говорит, что он воспитывал свою единственную дочь в монастыре.

- Бабушка права, - сказал он и опустил ей на лицо вуаль. Из-за узора черного кружева лишь местами видна была белая бархатистая кожа, да сверкали, как звезды, большие блестящие глаза.

- Вот мы и готовы, - сказала она и взяла свой носовой платок. Феликс подал ей руку.

- Но, Боже мой, почему же это? Ведь мы не воры? - с удивлением спросила она. - Ах, должно быть, ребенок болен?

- He болен он, но у него слабые нервы.

- A, понимаю.

Они вышли в переднюю. Молодой человек страшно волновался. Руки его сжимались, как в судорогах, и по мере приближения к дверям горячее и лихорадочнее становилось его желание, чтобы его мать не встретилась с Люсилью.

[5] Theater am Kärntnertor - Дословно: Театр у Каринтийских ворот - известный венский театр XVIII-XIX веков.

Театр у Каринтийских ворот в 1830 году 

[6] Мадам Лазар, урожденная Ружероль.

[7] по очереди (фр.).



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница