Германт.
Часть вторая. Глава вторая.
Страница 2

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Пруст М. В., год: 1922
Категория:Роман


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

Альбертина так меня задержала, что комедия уже кончилась, когда я пришел к г-же де Вильпаризи; не чувствуя особенного желания двигаться навстречу волне расходившихся гостей, которые обсуждали большую новость - разрыв между герцогом и герцогиней Германтскими, будто бы уже совершившийся, я, в ожидании, когда можно будет поздороваться с хозяйкой дома, занял пустой диванчик во втором салоне, и в эту минуту из первого, где она, вероятно, сидела впереди всех, появилась герцогиня, величественная, широкая и высокая, в длинном желтом атласном платье, к которому были приколоты огромные черные маки. Как-то раз, положив мне руки на лоб (это была у нее привычка, когда она боялась причинить мне огорчение) и сказав: "Прекрати твои выходы навстречу герцогине Германтской, на тебя все в нашем доме показывают пальцем. Притом же, ты видишь, тяжело больна твоя бабушка, у тебя есть более серьезные дела, чем торчать на дороге женщины, которая насмехается над тобой", - одним ударом, как гипнотизер, который возвращает вас из далекой страны, куда вас унесло ваше воображение, и открывает вам глаза, или как врач, который, призвав вас к чувству долга и действительности, вылечивает вас от воображаемой болезни, доставлявшей вам удовольствие, мама пробудила меня от слишком долгого сна. Следующий день посвящен был прощанию с болезнью, от которой я оправлялся; целые часы пел я со слезами "Прощание" Шуберта:

...Прощай, хор дивных голосов
Зовет тебя в родной, далекий край!

Потом все было кончено. Я прекратил мои утренние выходы, и это далось мне очень легко; я даже построил предположение, оказавшееся, как будет видно впоследствии, ложным, что в дальнейшем я буду без труда отвыкать от встреч с понравившейся мне женщиной. И когда через некоторое время Франсуаза рассказала мне, что Жюпьен, желавший расширить свое дело, искал поблизости помещение под мастерскую, то под предлогом помочь жилетнику в его поисках (мне доставляло также огромное удовольствие, бредя по улице, светозарные крики которой, подобные крикам на пляже, я слышал еще в постели, смотреть на молоденьких продавщиц с белыми рукавами за поднятыми железными шторами молочных лавочек) я мог возобновить эти выходы. Совершенно добровольно; ибо я сознавал, что делаю их уже не с целью увидеть герцогиню Германтскую; так женщина, принимавшая бесконечные предосторожности, покуда у нее был любовник, после разрыва с ним бросает где попало свои письма, рискуя выдать мужу тайну преступления, которое перестало ее пугать, после того как она перестала его совершать. Часто встречал я г-на де Норпуа. Меня удручало то, что почти все дома населены были людьми несчастными. В одном жена постоянно плакала, потому что муж ее обманывал. В другом - наоборот. В третьем труженица-мать, нещадно избиваемая сыном-пьяницей, старалась скрыть свои страдания от глаз соседей. Добрая половина рода человеческого плакала. И все эти несчастные были так ожесточены, что я задался вопросом, да точно ли заслуживают осуждения неверные мужья и жены, которые изменяют только потому, что им было отказано в законном счастье, и ведут себя очаровательно и лояльно со всеми, кроме своих супругов и супруг. Вскоре я лишился даже и этого предлога - быть полезным Жюпьену - чтобы продолжать мои утренние странствия. Ибо стало известно, что столяр-краснодеревец с нашего двора, мастерские которого были отделены от лавочки Жюпьена только тоненькой перегородкой, не получит продления контракта от управляющего нашим домом, потому что он слишком сильно стучал. Жюпьену не надо было ничего лучшего; в мастерских был подвал, служивший складом и сообщавшийся с нашими погребами. Жюпьен собирался сложить там уголь; он намерен был также снести перегородку и устроить одну обширную мастерскую. Но даже не развлекаясь подысканием для него помещения, я продолжал бы выходить перед завтраком. Находя цену, запрашиваемую герцогом Германтским, слишком высокой, Жюпьен предоставлял осматривать освободившиеся мастерские всем желающим в надежде, что герцог, отчаявшись найти съемщика, согласится сделать ему скидку, и Франсуаза, заметив, что даже в часы, когда осмотр не производился, консьерж оставляет незапертой дверь отдававшейся в наем лавки, почуяла западню, устроенную консьержем, чтобы завлечь невесту выездного лакея Германтов (молодые люди могли бы найти там укромный уголок) и потом захватить их врасплох. Как бы там ни было, я продолжал выходить перед завтраком, хотя и перестал подыскивать помещение для мастерской Жюпьена. Часто во время этих прогулок я встречал г-на де Норпуа. Случалось, что, разговаривая со своим коллегой, он бросал на меня взгляды, которые после осмотра меня с головы до ног обращались к собеседнику, без улыбки и без приветствий по моему адресу, как если бы он был совершенно незнаком со мной. Ибо у дипломатов типа г-на де Норпуа посмотреть определенным образом значит дать вам знать не то, что они вас видели, а то, что они вас не видели и что у них идет разговор с коллегой о каком-нибудь серьезном вопросе. Высокая женщина, с которой я часто встречался возле нашего дома, была не так сдержана со мной. Хотя я не был с ней знаком, она оборачивалась ко мне, поджидала меня - напрасно - перед витринами торговцев, улыбалась мне, как если бы хотела меня поцеловать, делала такое движение, точно намерена была отдаться. Она вновь принимала ледяной вид по отношению ко мне, если встречала какого-нибудь своего знакомого. Давно уже во время этих утренних прогулок я избирал, в зависимости от своих целей, хотя бы я просто хотел купить газету, кратчайший путь, - без сожалений, если он лежал вне обычного маршрута прогулок герцогини, а если он, напротив, с ним совпадал, то без колебаний и без притворства, ибо он не казался мне более путем запретным, на котором я вырывал у неблагодарной милость лицезреть ее вопреки ее воле. Но мне в голову не приходило, что мое выздоровление, поставив меня к ней в нормальное положение, параллельно произведет ту же работу и в герцогине Германтской и сделает возможными с ее стороны любезность и дружеские чувства, которые больше не имели для меня значения. До сих пор соединенные усилия целого мира приблизить меня к ней ничего не могли бы поделать с дурным глазом несчастной любви. Феи более могущественные, чем люди, постановили, что в таких случаях все будет безуспешно, пока мы не скажем искренно в своем сердце: "Я больше не люблю". Я сердился на Сен-Лу за то, что он не ввел меня в дом своей тетки. Но, как и всякий другой, он неспособен был разрушить чары. Пока я любил герцогиню Германтскую, знаки любезности, комплименты, получаемые мной от других, были мне неприятны не только потому, что исходили не от нее, но и потому, что она о них не знала. Но, если бы и знала, это не принесло бы никакой пользы. Отлучка, отказ от приглашения к обеду, невольная, бессознательная суровость значат, даже в мелочах чувства, больше, чем все косметики и самые красивые платья. Тут были бы удачники, если бы учили в этом смысле искусству успевать.

равнодушного, желавшего только быть любезным, между тем как, будучи влюбленным, я так безуспешно старался напустить на себя равнодушие; она повернула, подошла ко мне и, вновь найдя улыбку, которая была у нее в Комической опере и которой теперь не прогоняло тягостное чувство быть любимой человеком, которого она не любила:

- Нет, не вставайте! Вы мне позволите присесть на минутку возле вас? - обратилась она ко мне, грациозно приподняв необъятную юбку, которая иначе заняла бы одна весь диван.

И без того выше меня ростом, герцогиня казалась еще более крупной благодаря размерам своего платья, она почти касалась меня своей чудесной обнаженной рукой, вокруг которой непрестанно клубился золотистым паром густой, едва заметный пушок, и белокурыми прядями своих волос, посылавших мне нежный запах. Не имея достаточно места, она не могла повернуться ко мне, а вынуждена была смотреть вперед, и лицо ее приняло мечтательное и томное выражение, как на портрете.

- У вас есть какие-нибудь известия о Робере? - спросила она. В эту минуту мимо нас прошла г-жа де Вильпаризи.

- Поздненько же вы являетесь, мосье, когда вас наконец у себя видишь.

- Однако я не буду мешать вашей беседе с Орианой (ибо услуги сводни составляют часть обязанностей хозяйки дома). - Не хотите ли прийти в среду пообедать вместе с нею?

В среду я условился обедать с г-жой де Стермарья; я отказался.

- А в субботу?

В субботу или в воскресенье возвращалась моя мать, и было бы нелюбезно обедать в эти дни не с нею; поэтому я снова отказался.

- Отчего вы никогда не зайдете ко мне? - сказала герцогиня Германтская, когда г-жа де Вильпаризи удалилась, чтобы поблагодарить артистов и вручить певице букет роз, вся ценность которого заключалась в преподносившей его руке, так как он стоил не больше двадцати франков. (Это был максимальный расход, на который маркиза шла ради артистов, выступавших один раз. Рядовые участники ее концертов получали розы, написанные хозяйкой.)

- Скучно встречаться только у других. Но если вы не желаете обедать со мной у моей тетки, то отчего бы вам не прийти пообедать ко мне?

Некоторые из засидевшихся под какими-нибудь предлогами гостей, но наконец уходившие, увидя герцогиню сидящей с молодым человеком на узком диванчике, где могло уместиться только двое, подумали, что их плохо осведомили, что разрыва требует не герцог, а герцогиня, и что причиной всему я. Они поспешили распространить эту новость. Я мог прежде всех убедиться в ее ложности. Но меня удивило, что в эти трудные периоды, когда осуществляется еще не завершившийся разрыв, герцогиня, вместо того чтобы уединяться, приглашала к себе человека, которого она так мало знала. Я вообразил, что до сих пор она не принимала меня только вследствие нежелания герцога и что теперь, когда он ее покидал, не видела больше препятствий окружить себя людьми, которые были ей по душе.

Две минуты назад я был бы поражен, если бы мне сказали, что герцогиня Германтская собирается позвать меня к себе, а тем более пригласить к обеду. Хотя я отлично знал, что салон Германтов не может заключать особенностей, которые я извлек из этого имени, но тот факт, что он был мне недоступен, вынуждал меня придавать ему характер салонов, описание которых мы прочитали в романах или которые видели во сне, заставлял меня, даже когда я был уверен, что он похож на все остальные салоны, представлять его совсем по-иному; он отделен был от меня преградой, за которой кончается реальное. Пообедать у Германтов было все равно, что предпринять давно желанное путешествие, вынести мечту из недр сознания и поместить ее во внешний мир, или завязать знакомство с призраком. Самое большее, я мог думать, что речь идет об одном из тех обедов, на которые хозяева дома приглашают так: "Приходите, не будет ", - словно приписывая парии испытываемую ими боязнь видеть его в обществе других своих знакомых и пытаясь даже превратить в завидную привилегию, приберегаемую только для самых близких друзей, карантин изгоя, дикаря, которому неожиданно оказано покровительство. Я почувствовал, напротив, что герцогиня Германтская желает угостить меня самым приятным, что у нее было, когда она сказала, рисуя мне как бы фиалковую красоту приезда к тетке Фабриция и чудо знакомства с графом Моска.

- Не будете ли вы свободны в пятницу, чтобы провести время в тесном кругу? Это было бы мило. Будет принцесса Пармская, прелестная женщина; если я вас приглашаю, то лишь для того, чтобы вы встретились с приятными людьми.

Пренебрегаемая в промежуточных светских кругах, которые вовлечены в непрерывное восходящее движение, семья играет, напротив, важную роль в кругах неподвижных, вроде мелкой буржуазии и княжеской аристократии, которая не стремится к возвеличению, потому что над нею, с ее специфической точки зрения, нет ничего. Дружба, которую мне свидетельствовали "тетка Вильпаризи" и Робер, должно быть привлекла ко мне (о чем я и не подозревал) любопытство герцогини Германтской и ее друзей, видевшихся только друг с другом и всегда вращавшихся в одном и том же кругу.

Об этих родственниках герцогиня ежедневно получала семейные, будничные сведения, очень отличные от того, что мы воображаем; если в такого рода сведениях упоминается и о нас, то поступки наши не только не выкидываются, как пылинка из глаза или капля воды из дыхательного горла, но иногда запечатлеваются, становятся предметом обсуждения и разговоров целые годы после того, как мы сами о них позабыли, в доме, где мы с удивлением их находим, точно наше письмо в какой-нибудь драгоценной коллекции автографов.

или иное лицо, герцогиня не интересовалась его положением в свете, потому что положение это было вещью, которую сама она создавала и которая ничего не могла ей прибавить. Она принимала в расчет только личные достоинства, а г-жа де Вильпаризи и Сен-Лу сказали ей, что они у меня есть. И, я думаю, она бы им не поверила, если бы не заметила, что родным ее не удается заставить меня прийти, когда им хочется, и что я, значит, светом не дорожу, а это казалось герцогине признаком принадлежности незнакомца к "приятным людям".

Надо было видеть, как во время разговора о женщинах, которых она недолюбливала, герцогиня менялась в лице, едва только называли в связи с одной из этих женщин имя хотя бы ее невестки. "О, она прелестна", - говорила герцогиня с видом тонкой уверенности. Единственным основанием для этого было то, что дама, о которой шла речь, не согласилась быть представленной маркизе де Шосгро и принцессе Силистрийской. Она умалчивала, что дама эта не согласилась быть представленной также и ей, герцогине Германтской. Однако - так было, и с того дня герцогиня все время ломала голову, что могло происходить у дамы, с которой так трудно познакомиться. Она умирала от желания быть у ней принятой. Светские люди настолько привыкли, чтобы с ними искали знакомства, что всякий, кто их избегает, кажется им диковинкой и всецело завладевает их вниманием.

Действительно ли герцогиня Германтская (после того как я больше не любил ее), пригласила меня потому, что я не искал сближения с ее родными, хотя они искали сближения со мной? Не знаю. Во всяком случае, решив меня пригласить, она хотела попотчевать меня всем, что у ней было лучшего, и удалить тех своих знакомых, которые могли бы помешать мне повторить свой визит, тех, кого она считала скучными. Я не знал, чему приписать изменение пути герцогини, когда она отклонилась от своей орбиты, села рядом со мной и пригласила меня к обеду, - оно было действием неизвестных причин, потому что мы не обладаем специальным органом чувств, который осведомлял бы нас в этом отношении. Мы воображаем, что малознакомые с нами люди - как в данном случае герцогиня - думают о нас только в редкие минуты, когда они нас видят. Между тем идеальное забвение, которому они будто бы нас предают, есть чистейшая выдумка. Настолько, что когда в тишине одиночества, подобной тишине ясной ночи, мы воображаем себе светских королев шествующими своим небесным путем на бесконечном расстоянии от нас, то невольно вздрагиваем от неприятного чувства или от удовольствия, если на нас падает сверху, точно аэролит с высеченным на нем нашим именем, которое мы считали неизвестным на Венере или на Кассиопее, приглашение к обеду или злая сплетня.

Быть может, - в подражание персидским царям, которые, по словам "Книги Эсфирь", заставляли читать себе памятную книгу, куда вписаны были имена граждан, засвидетельствовавших им свою преданность, - герцогиня Германтская, заглядывая иногда в список людей благонамеренных, говорила обо мне: "Человек, которого мы пригласим к обеду". Но другие мысли отвлекали ее:

(Вседневной суетой властитель поглощен

до того мгновения, когда она меня заметила сидящим в одиночестве, как Мардохей у ворот дворца; вид мой освежил ее память, и, подобно Артаксерксу, она пожелала осыпать меня своими милостями.

Однако я должен сказать, что изумление противоположного рода сменило во мне то, которое я почувствовал, когда герцогиня Германтская пригласила меня. Я нашел, что скромность и признательность требуют от меня не скрывать его, а, напротив, в преувеличенной форме выразить доставленное им удовольствие. Герцогиня, собиравшаяся на другой вечер, в ответ на это сказала, как бы в оправдание своего поступка, боясь, чтобы я не истолковал его превратно, - настолько удивленный был у меня вид: "Вы ведь знаете, что я тетка Робера де Сен-Лу, который вас очень любит, и притом мы уже встречались здесь". Я ответил, что мне это известно и что я знаком также с г-ном де Шарлюсом, который "был очень добр ко мне в Бальбеке и в Париже". Это по-видимому удивило герцогиню, и взгляд ее направился, точно для проверки, к какой-то более старой странице внутренней книги. "Как, вы знакомы с Паламедом?" Имя это приобрело в устах герцогини большую нежность благодаря естественности и простоте, с которой она говорила о столь блестящем человеке, являвшемся для нее, однако, только деверем и кузеном, товарищем ее детства. Имя Паламед вносило в серую мглу, которой была для меня жизнь герцогини Германтской, ясность тех длинных летних дней, когда она девочкой играла с ним в саду в Германте. Больше того, в этот давно уже миновавший период их жизни Ориана Германтская и кузен ее Паламед были совершенно не похожи на то, чем они стали теперь: г. де Шарлюс был тогда всецело поглощен искусством, вкус к которому он настолько обуздал впоследствии, что я был крайне изумлен, узнав, что он автор желтых и черных ирисов на огромном веере, который раскрывала в эту минуту герцогиня. Она могла бы также показать мне маленькую сонатину, которую он когда-то сочинил для нее. Я совершенно не подозревал, что барон обладает всеми этими талантами, о которых он никогда не говорил. Заметим мимоходом, что г. де Шарлюс был далеко не в восторге от того, что в семье его называли Паламедом. Что касается "Меме", то еще можно было понять, почему это уменьшительное ему не нравилось. Подобного рода нелепые сокращения свидетельствуют о непонимании аристократией собственной поэзии (таким же непониманием отличаются, впрочем, и евреи; племянник леди Руфус Израэльс, называвшийся Моисеем, известен был в свете под кличкой "Момо") и в то же время о ее старании иметь такой вид, точно она не придает значения аристократическим особенностям. А у г-на де Шарлюса было в этой области больше поэтического воображения и показной гордости. Но причина его недолюбливания "Меме" заключалась не в этом, ибо ему не нравилось и красивое имя Паламед. Нет, зная свою принадлежность к знатному роду и дорожа ею, барон хотел бы, чтобы брат и невестка говорили о нем: "Шарлюс", подобно тому как королева Мария-Амелия или герцог Орлеанский могли говорить о своих сыновьях, внуках, племянниках и братьях: "Жуанвиль, Немур, Шартр, Пари".

- Какой, однако, скрытник этот Меме, - воскликнула герцогиня. - Мы много говорили ему о вас, и он сказал, что был бы очень рад познакомиться с вами, совсем так, точно он вас никогда не видел. Согласитесь, что он чудак и - что не очень любезно говорить о девере, которого я обожаю и в котором восхищаюсь редкими качествами, - по временам немного сумасшедший?

Меня очень поразило это слово в применении к г-ну де Шарлюсу, и я подумал, уж не полусумасшествием ли объясняются некоторые вещи, например, то, что его так восхищала мысль предложить Блоку поколотить свою мать. Я обратил внимание, что не только вещи, которые говорил г. де Шарлюс, но и его манера говорить о них создавали впечатление, что он не совсем в своем уме. Когда мы в первый раз слышим адвоката или актера, нас удивляет их тон, так непохожий на тон разговорной речи. Но, убедившись, что все находят его вполне естественным, мы ни слова не говорим другим, ни слова не говорим себе самим, мы довольствуемся тем, что оцениваем степень таланта. Самое большее, мы думаем, глядя на какого-нибудь актера из Французской комедии: почему он не уронил поднятой руки, а опускал ее прерывистым движением, с частыми остановками, по крайней мере в течение десяти минут? Или, слушая какого-нибудь Лабори: почему, едва только открыв рот, он начал издавать эти трагические, неожиданные звуки, чтобы сказать самую простую вещь? Но так как все допускают это a priori, то мы не шокированы. Точно так же, поразмыслив, слушатель приходил к заключению, что г. де Шарлюс говорит о себе выспренно, тоном нисколько не похожим на тон обыкновенной речи. Казалось, что каждую минуту его могут спросить: "Почему вы так громко кричите? Почему вы так заносчивы?" Однако все, точно по молчаливому уговору, допускали, что так оно и должно быть. И вы присоединялись к кружку слушателей, которые одобрительно принимали разглагольствования барона. Но в иные минуты посторонний человек наверное считал, что слышит крик умалишенного.

- Ну, я вас покидаю, - сказала мне словно с сожалением герцогиня Германтская. - Мне надо на минутку съездить к принцессе де Линь. Вы у нее не бываете? Нет? Вы не любите света? Вы совершенно правы, это убийственно. Если бы я не была обязана! Но она моя кузина, это было бы нелюбезно. Я сожалею эгоистически, потому что я могла бы вас отвезти и даже привезти обратно. В таком случае, до свидания, я рада, что увижу вас в пятницу.

Что г. де Шарлюс краснел за меня перед г-ном д'Аржанкуром, еще куда ни шло. Но что он отрицал знакомство со мной перед своей невесткой, которая имела такое высокое представление о нем, между тем как это знакомство было вполне естественно, поскольку я был знаком с его теткой и его племянником, - этого я не мог понять.

Замечу в заключение, что с известной точки зрения герцогиня Германтская обладала подлинным величием, которое состояло в том, что она начисто вычеркивала из своей памяти вещи, которых другие никогда не могли бы полностью забыть. Если бы даже я никогда не изводил ее, не наблюдал за ней, не выслеживал ее на утренних ее прогулках, если бы даже она никогда не отвечала на мой ежедневный поклон с плохо скрываемым раздражением, никогда не прогоняла Сен-Лу после его настойчивых просьб пригласить меня, то и тогда она не могла бы обойтись со мной благороднее, естественнее и любезнее. Она не только воздерживалась от объяснений по поводу прошлого, от полуслов, от двусмысленных улыбок, от намеков, в ее теперешней приветливости, без оглядок назад, без недомолвок, не только заключалось нечто столь же гордо прямолинейное, как ее величественная осанка, но все жалобы, какие могли быть у нее на кого-нибудь в прошлом, рассыпались без остатка в прах, и самый этот прах был так далеко выброшен из ее памяти или по крайней мере из ее обхождения, что при взгляде на ее лицо каждый раз, когда ей приходилось улаживать, восхитительно упрощать то, что у стольких других послужило бы предлогом для холодности и для упреков, вы испытывали чувство своеобразного очищения.

жизнь и силы, только строя все новые и новые планы, отыскивая человека, который ввел бы меня к ней и после этой первой радости принес бы еще множество других моему все более и более требовательному сердцу? Только неспособность что-нибудь придумать побудила меня отправиться в Донсьер к Роберу де Сен-Лу. И теперь письмо его привело меня в волнение, но причиной этого волнения была г-жа де Стермариа, а не герцогиня Германтская.

Чтобы покончить с этим вечером, прибавим, что через несколько дней в связи с ним произошло одно событие, которое меня очень удивило и поссорило на некоторое время с Блоком, - событие, заключающее в себе одно из тех любопытных противоречий, объяснение которых читатель найдет в конце этого тома ("Содом", I). Итак, у г-жи де Вильпаризи Блок все время расхваливал мне любезность г-на де Шарлюса, который, встречая Блока на улице, смотрел ему в глаза, как если бы он был с ним знаком или имел большое желание с ним познакомиться и хорошо знал, кто он такой. Сначала это вызвало у меня улыбку: я вспомнил, с какой резкостью Блок отзывался о том же г-не де Шарлюсе в Бальбеке. Я подумал, что Блок, по примеру своего отца, попросту знает барона, "не будучи с ним знаком". А то, что он принимал за любезный взгляд, было взглядом, брошенным на него случайно. Но Блок привел столько подробностей и был настолько уверен в желании г-на де Шарлюса два или три раза подойти к нему, что, припомнив многочисленные вопросы барона о моем приятеле, которые он мне задавал, когда мы вместе возвращались с визита к г-же де Вильпаризи, я пришел к заключению, что Блок, пожалуй, не лжет, что г. де Шарлюс узнал его имя, его приятельские отношения со мной и т. д. Вот почему несколько времени спустя, в театре, я попросил г-на де Шарлюса представить ему Блока и, получив согласие, привел моего приятеля. Но едва только г. де Шарлюс увидел Блока, как на лице его изобразилось быстро подавленное изумление, которое сменила бешеная ярость. Он не только не подал руки Блоку, но каждый раз, как последний обращался к нему, отвечал крайне заносчиво, раздраженно и оскорбительно. В результате Блок, который, по его словам, получал до сих пор от барона только улыбки, решил, что я не только не оказал ему услуги, а повредил ему во время короткого разговора, за которым, зная пристрастие г-на де Шарлюса к этикету, я ему сказал об моем товарище, перед тем как привести его. Блок покинул нас в полном изнеможении, точно человек, вздумавший прокатиться на лошади, которая каждую минуту готова понести, или плыть против волн, которые его непрестанно выбрасывают на каменистый берег, и шесть месяцев со мной не разговаривал.

длиннее, потому что мы прилагаем к нему уменьшенные меры или же просто потому, что собираемся его измерять. Папство, говорят, считает веками, а может быть даже не помышляет считать, потому что цель его в бесконечности. Моя же цель была на расстоянии лишь трех дней, я считал секундами, воображение мое рисовало картины, которые являются уже началом ласк, и я бесился от бессилия устроить так, чтобы ласки эти завершила живая женщина (именно эти ласки, все другие утрачивают для нас интерес). И если в общем верно, что трудность достигнуть предмет желания обостряет желание (трудность, а не невозможность, ибо эта последняя его убивает), однако в отношении желания чисто физического уверенность, что оно будет осуществлено в скором и точно определенном времени, действует не менее возбуждающе, чем неуверенность; почти в такой же степени, как томительное сомнение, отсутствие сомнения делает невыносимым ожидание неминуемого удовольствия, потому что оно обращает это ожидание в многократное осуществление и благодаря множественности предвосхищаемых представлений делит время на такие же тоненькие ломтики, как его разделила бы тоска.

Мне надо было во что бы то ни стало обладать г-жой де Стермарья, ибо в течение нескольких дней желания мои неустанно подготовляли в мечтах это наслаждение, единственно только его, другое наслаждение (наслаждение с другой женщиной) не было бы подготовлено, ведь всякое наслаждение есть осуществление предваряющего его желания, которое не всегда одинаково, которое меняется в зависимости от тысячи обстоятельств, от сочетания наших представлений, прихотей воспоминания, степени возбуждения, порядка, в котором размещаются наши прежние желания, ибо те из них, что были утолены последними, пребывают в покое, пока не забывается до некоторой степени разочарование, связанное с их удовлетворением; я бы не был подготовлен, я уже покинул большую дорогу общих желаний и далеко зашел по тропинке желания частного; чтобы пожелать другого свидания, мне бы пришлось слишком долго возвращаться на большую дорогу и искать другую тропинку. Обладать г-жой де Стермарья на острове Булонского Леса, куда я ее пригласил обедать, - таково было наслаждение, которое я мысленно рисовал себе каждую минуту. Понятно, оно было бы разрушено, если бы я пообедал на этом острове без г-жи де Стермарья; но оно также сильно уменьшилось бы, если бы я пообедал, даже с нею, в другом месте. Впрочем, обстановка, в которой рисуешь себе наслаждение, предваряет образ самой женщины, разряда женщин, которые для нее подходят. Она ими распоряжается, а также место; по этой причине попеременно возвращаются в капризное наше воображение женщины, местности, комнаты, которых в другие недели мы бы не удостоили своим вниманием. Дочери обстановки, иные женщины не появляются без большой кровати, в которой находишь покой рядом с ними, другие же, которых мы хотим ласкать с более интимными намерениями, требуют листьев, колеблемых ветром, ночного озера, они отличаются такой же неустойчивостью и так же трудно уловимы, как и эта обстановка.

что для меня он не служит приютом наслаждения. По берегам озера, которые ведут к этому острову и на которые в последние недели лета приходят гулять парижанки, если они еще не уехали, - по этим берегам, не зная более, где ее можно найти, и даже не будучи уверены, что она не покинула еще Париж, вы блуждаете в надежде увидеть молодую девушку, в которую вы влюбились на последнем балу в этом сезоне и с которой нельзя уже будет встретиться ни на одном вечере до следующей весны. Думая о том, что любимое существо со дня на день уедет, а может быть даже уже уехало, вы идете вдоль берегов подернутого рябью озера, по красивым аллеям, где первый красный лист зацветает уже как последняя роза, вы всматриваетесь в горизонт, где благодаря ухищрению как раз обратному тому, что применяется в панорамах, под куполом которых восковые фигурки на первом плане придают раскрашенному полотну за ними видимость глубины и объемности, глаза наши, непосредственно переходя от разделанного парка к естественным высотам Медона и горе Валерьен, не знают, где провести границу, и вносят кусок сельской местности в произведение садового искусства, но вместе с тем простирают его прикрасы, созданные руками человека, далеко за пределы парка; так редкие птицы, вырощенные на свободе в ботаническом саду, каждый день по прихоти своих воздушных прогулок заносят в смежные леса экзотические звуки. Между последним летним праздником и зимним изгнанием вы с тоской пробегаете по этому романическому царству неверных встреч и любовной меланхолии, и вас не более удивило бы, если бы оно оказалось расположенным за пределами географической вселенной, чем, поднявшись в Версале на верх террасы, к наблюдательному пункту, вокруг которого собираются облака на голубом небе в стиле Ван дер Мелена, и очутившись таким образом вне природы, вы бы узнали, что там, где она вновь начинается, в конце Большого Канала, деревни, которых нельзя различить на ослепительном как море горизонте, называются Флерюс или Нимвеген.

конца о них напоминают, розовое облако кладет последнюю краску жизни на умиротворенное небо. Несколько капель дождя бесшумно падает на древнюю воду, но в божественном своем младенчестве навсегда оставшуюся сизой и каждое мгновение забывающей образы облаков и цветов. А после того как герани, усилив яркость своей окраски, тщетно боролись со сгустившимися сумерками, туман окутывает засыпающий остров; вы гуляете в сырой темноте над водою, где, самое большее, безмолвный ход лебедя удивит вас, как ночью на кровати открывшиеся на миг глаза и улыбка ребенка, которого вы считали спящим. Тогда вам тем больше хочется присутствия возле вас женщины, что вы чувствуете себя одиноким и можете вообразить себя занесенным куда-то далеко.

Но на этот остров, где даже летом часто бывали туманы, насколько приятнее было бы мне увезти г-жу де Стермарья теперь, когда наступила дурная погода, когда приближался конец осени. Если бы даже стоявшая с воскресенья погода сама по себе не сделала сероватыми и морскими страны, в которых жило мое воображение, - как другие времена года делали их благоуханными, светящимися, итальянскими, - одна надежда обладать через несколько дней г-жой де Стермарья была бы способна опускать двадцать раз в час занавес тумана в моем томительно однообразном воображении. Во всяком случае, туман, появившийся со вчерашнего дня даже в Париже, не только направлял все время мои мысли к родине молодой женщины, которую я только что пригласил, но - так как по всей вероятности он еще плотнее, чем город, должен был закутать вечером Булонский Лес, особенно же озеро в нем, - я думал также, что он в некоторой степени превратит для меня Лебединый остров в один из островов Бретани, морской и туманный воздух которой всегда окутывал для меня, как одеждой, бледный силуэт г-жи де Стермарья. В молодости, в том возрасте, когда я совершал свои прогулки в сторону Мезеглиза, наше желание, наша вера придают одежде женщины индивидуальное своеобразие, неповторимые особенности. Мы гонимся за действительностью. Но так как она от нас все время ускользает, то наконец мы замечаем, что за всеми этими тщетными попытками, в которых мы нашли небытие, продолжает существовать нечто незыблемое - то, чего мы искали. Мы начинаем различать, познавать то, что мы любим, мы стараемся им заручиться, хотя бы ценой какой-нибудь уловки. Тогда место угаснувшей веры занимает костюм посредством умышленно создаваемой иллюзии. Я хорошо знал, что в получасе езды от дома я не найду Бретани. Но, гуляя над озером, в темноте, под-руку с г-жой де Стермарья, я поступил бы как те люди, которые, не имея возможности проникнуть в монастырь, перед обладанием женщиной по крайней мере одевают ее монахиней.

Я мог даже надеяться услышать с г-жой де Стермарья плеск волн, ибо накануне нашего обеда разразилась буря. Я сел бриться, собираясь отправиться на остров заказать кабинет (хотя в это время года остров был пуст и ресторан мало посещался) и выбрать меню для завтрашнего обеда, как вдруг Франсуаза доложила о приходе Альбертины. Я сейчас же ее принял, равнодушный к тому, что она увидит меня небритым, - эта женщина, для которой в Бальбеке я никогда не находил себя достаточно красивым и которая стоила мне такого же волнения и таких же хлопот, как теперь г-жа де Стермарья. Я непременно хотел, чтобы последняя получила наилучшее впечатление от завтрашнего вечера. С этой целью я попросил Альбертину поехать сейчас же со мной на остров, чтобы помочь мне составить меню. Та, которой отдаешь все, так быстро заменяется другой, что сам дивишься, отдавая каждый час новое, что у тебя есть, без надежды на будущее. В ответ на мое предложение розовое, улыбающееся лицо Альбертины под плоской шапочкой, надвинутой на самые глаза, как будто заколебалось. У нее были, вероятно, другие планы. Во всяком случае, она легко ими пожертвовала для меня, к великому моему удовольствию, так как я придавал большое значение тому, что со мной будет молодая хозяйка, которая сумеет заказать обед гораздо лучше, чем я.

несмотря на неполноту, заставлявшую нас страдать в то время, общественную связь, которая переживает нашу любовь и даже воспоминание о нашей любви. Тогда, видя женщину, которая стала для нас не больше, чем средством и путем к другим женщинам, мы бываем столько нее удивлены и позабавлены, узнав из нашей памяти все своеобразное значение, заключавшееся в ее имени для другого существа, которым мы были когда-то, как если бы, крикнув кучеру адрес на бульваре Капуцинок или улице Бак [*] и думая только о человеке, которого мы собираемся посетить, мы вдруг сообразили, что имена эти означали когда-то монахинь-капуцинок, монастырь которых находился на этой улице, и паром, перевозивший через Сену.

Мое желание овладеть Бальбеком сообщило такую зрелость телу Альбертины, сосредоточило в нем столько свежести и столько прелестей, что во время нашей поездки по Булонскому Лесу, когда ветер, подобно заботливому садовнику, тряс деревья, сбивал с них плоды и подметал сухие листья, я говорил себе: если окажется, что Сен-Лу ошибся или что я плохо понял его письмо и обед мой с г-жой де Стермариа ни к чему не приведет, то я в тот же вечер попозже назначу свидание Альбертине, чтобы в течение наполненного сладострастием часа, держа в руках тело, прелести которого, теперь в изобилии его украшавшие, некогда жадно взвешивались и оценивались моим любопытством, позабыть волнения и, может быть, огорчения моей начинающейся любви к г-же де Стермарья. Однако, если бы я предположил, что г-жа де Стермарья откажет мне в своих ласках в этот первый вечер, то я бы очень обманчиво представил себе время, проведенное с ней. Я слишком хорошо знал из опыта, как две последовательные стадии в начале любви к женщине, которую мы желали, еще не познакомившись с ней и любя в ней скорее своеобразную жизнь, ее омывающую, чем ее самое, почти неведомую для нас, - как две эти стадии причудливо отражаются в области фактов, то есть уже не в нас самих, а в наших свиданиях с ней. Прельщенные поэзией, которую она воплощает для нас, мы еще ни разу с ней не разговаривали, мы колебались. Будет ли то она или какая-нибудь другая? И вот наши мечты прикрепляются к ней, образуют с ней одно целое. Первое свидание с ней, которое вскоре последует, должно бы отразить нашу рождающуюся любовь. Ничуть. Как если бы было необходимо, чтобы материальная жизнь тоже прошла свою первую стадию, мы, уже любя ее, разговариваем с ней о самых незначительных вещах: "Я пригласил вас пообедать на этот остров, так как думал, что обстановка вам понравится. Я ведь не собираюсь сказать вам ничего особенного. Но боюсь, что здесь очень сыро и вы простудитесь. - Нет, нет. - Вы говорите так из любезности. Разрешаю вам, сударыня, еще четверть часа бороться с холодом, чтобы вас не беспокоить, но через четверть часа я увезу вас насильно. Я не желаю, чтобы из-за меня вы схватили насморк". И, ни слова не говоря, мы ее увозим, не запомнив о ней ничего, кроме разве некоторых ее взглядов, но думая только о том, чтобы вновь с ней увидеться. А во вторую встречу (перед которой мы не находим в себе даже ее взгляда, единственного о ней воспоминания) первая стадия уже осталась позади. В промежутке ничего не случилось. Однако, вместо того чтобы разговаривать об удобствах ресторана, мы говорим, нисколько этим не удивляя новую личность нашей спутницы, которую мы находим некрасивой, но хотели бы, чтобы ей каждую минуту что-нибудь говорили о нас: "Нам будет стоить очень много труда преодолеть все препятствия, нагроможденные между нашими сердцами. Вы думаете, что нам это удастся? Вы считаете, что мы можем справиться с нашими врагами и надеяться на счастливое будущее?" Однако подобных разговоров, сначала бессодержательных, а потом намекающих на любовь, у нас не будет, я вправе доверять письму Сен-Лу. Г-жа де Стермарья отдастся мне в первый же вечер, мне не придется, следовательно, вызывать к себе на худой конец Альбертину, чтобы как-нибудь скоротать время. В этом не будет надобности, Робер никогда не преувеличивает, письмо его не оставляет никаких сомнений!

которых мы слышали бушевание ветра и шум дождя. Я топтал сухие листья, погружавшиеся в землю как раковины, и откидывал палкой каштаны, колючие, как морские ежи.

На ветках последние сморщенные листья следовали за ветром только на длину своих корешков, но, когда последние обрывались, они падали на землю и бегом догоняли ветер. Я с радостью думал, что, если эта погода удержится, остров будет завтра еще более сказочным и во всяком случае совершенно пустынным. Мы снова сели в экипаж, и, так как ветер стих, Альбертина попросила прокатиться до Сен-Клу. Подобно сухим листьям на земле, облака в небе неслись по ветру. И перелетные вечера, розовые, голубые и зеленые тона которых, наложенные друг на друга, видны были в своего рода коническом сечении на небе, совсем уже приготовились для путешествия в страны более благодатные. Чтобы рассмотреть поближе мраморную богиню, - которая куда-то рвалась со своего пьедестала и, совсем одинокая в лесу, казалось, ей посвященном, наполняла его мифологическим ужасом, полуживотным, полусвященным, - Альбертина поднялась на холмик, а я поджидал ее на дороге. Видимая теперь снизу, уже не полная и округлая, как несколько дней тому назад на моей кровати, где зернистое строение ее шеи предстало как в лупу моим приблизившимся глазам, но чеканная и изящная, она сама казалась теперь маленькой статуей, которую подернули патиной счастливые минуты в Бальбеке. Когда я вновь остался один, вернувшись домой, и вспомнил, что катался днем с Альбертиной, что обедаю послезавтра у герцогини Германтской, что должен ответить Жильберте на ее письмо и что всех трех этих женщин я любил, - я подумал, насколько социальная наша жизнь похожа на мастерскую художника, полную незаконченных набросков, на которых мы думали одно время запечатлеть нашу потребность в большой любви, но мне не пришло в голову, что иногда, если набросок не очень старый, мы можем вновь приняться за работу над ним и создать из него произведение совсем иное, может быть даже более значительное, чем то, что мы задумали сначала.

зелени). Проснувшись, я увидел, точно из окна донсьерской казармы, матовую мглу, ровную и белую, которая весело висела на солнце, густая и сладкая, как патока. Потом солнце спряталось, и мгла еще более сгустилась после полудня. Сумерки настали рано, я переоделся, но время ехать еще не пришло; я решил послать экипаж за г-жой де Стермарья. Сам я не посмел сесть в него, чтобы не заставлять ее ехать со мной, но я вручил кучеру записку, в которой просил позволения зайти за ней. В ожидании я растянулся на кровати, закрыл на мгновение глаза, потом снова открыл. Над занавеской видна была лишь тоненькая каемка света, становившаяся все более тусклой. Мне знаком был этот праздный час, глубокое преддверие удовольствия; темную и сладкую пустоту его я научился познавать в Бальбеке, когда, лежа, как сейчас, один в моей комнате, в то время как все другие обедали, я без сожаления наблюдал угасавший над занавесками день, зная, что вскоре, после краткой, как полярная, ночи, он с еще большим блеском загорится в огнях Ривбеля. Я соскочил с кровати, повязал черный галстук, провел щеткой по волосам, - последние движения, при помощи которых я прихорашивался в Бальбеке, думая не о себе, но о женщинах, которых увижу в Ривбеле, и заранее улыбаясь им в косое зеркало моей комнаты, - движения, оставшиеся по этой причине предвестниками веселья, сплавленного из огней и музыки. Подобно магическим знакам, они его вызывали, больше того - уже осуществляли; благодаря им я располагал столь же достоверным знанием его истинности и с такой же полнотой наслаждался его упоительным и суетным очарованием, как некогда летом в Комбре наслаждался в своей прохладной темной комнате жарой и солнцем, когда до меня доносился стук молотка упаковщика.

Вот почему теперь мне хотелось бы видеть совсем не г-жу де Стермарья. Теперь, когда я был вынужден провести с ней вечер, я предпочел бы, чтобы вечер этот, так как он был последний перед возвращением моих родных, оставался незанятым и чтобы я мог попытаться увидеть ривбельских женщин. В последний раз я вымыл руки и вытирал их в темной столовой, прогуливаясь от удовольствия по всей нашей квартире. Мне показалось, что дверь из столовой открыта в освещенную переднюю, но то, что я принял за светлую щель двери, которая, напротив, была закрыта, являлось лишь белым отражением моего полотенца в зеркале, прислоненном к стене в ожидании, когда его поставят на место к приезду мамы. Я мысленно перебрал все миражи, обнаруженные мной таким образом в нашей квартире, миражи не только оптические, ибо в первые дни я считал, что соседка обзавелась собакой: меня обманывало продолжительное, похожее даже на звуки человеческого голоса тявканье, которым заливалась одна из кухонных труб каждый раз, когда открывали кран. Равным образом дверь на площадку, медленно, закрываясь от сквозняков на лестнице, исполняла отрывки упоительных жалобных фраз, из которых складывается хор пилигримов в заключительной части увертюры к "Тангейзеру". Впрочем, когда я положил полотенце на место, мне довелось вновь услышать этот ослепительный симфонический отрывок, ибо раздался звонок и я побежал в переднюю открыть дверь кучеру, который привез мне ответ. Я думал, что ответом этим будет: "Эта дама внизу", или: "Эта дама вас ждет". Но он держал в руке письмо. Я минутку поколебался, прежде чем узнать содержание письма г-жи де Стермарья, которое, покуда она держала перо в руке, могло бы быть иным, но теперь, оторвавшись от нее, стало непреложным, как судьба, совершало свой путь самостоятельно, и она уже ничего в нем не могла бы изменить. Я попросил кучера спуститься и подождать минуточку, хотя он на чем свет проклинал туман. Когда он ушел, я вскрыл конверт. На карточке "Виконтесса Алиса де Стермарья" приглашенная мной дама писала: "Я глубоко огорчена, одно досадное обстоятельство не позволяет мне пообедать с Вами сегодня вечером на острове в Булонском Лесу. Для меня это было бы праздником. Напишу Вам подробнее из Стермарьи. Сожалею. Привет". Я замер в неподвижности, оглушенный полученным ударом. Карточка и конверт упали к моим ногам, как пыж огнестрельного оружия, когда раздается выстрел. Я подобрал их, принялся анализировать фразы. "Она говорит, что не может со мной обедать на острове в Булонском Лесу. Отсюда можно было бы заключить, что она согласна пообедать со мной в другом месте. Я не буду настолько нескромен, чтобы поехать за ней, но в конце концов это можно было бы понять именно таким образом". И так как уже в течение четырех дней я мысленно водворился на этом острове с г-жой де Стермарья, то мне никак не удавалось от него отрешиться. Мое желание невольно вступало на путь, по которому двигалось уже столько часов, и, несмотря на это письмо, слишком недавнее для того, чтобы взять верх над ним, я инстинктивно все еще готовился ехать, как ученик, провалившийся на экзамене, непременно хочет ответить еще на один вопрос. Наконец я решился пойти сказать Франсуазе, чтобы она рассчиталась с кучером. Я прошел коридор, не найдя ее, потом направился в столовую, и вдруг шаги мои перестали стучать по паркету, как до сих пор, шум их сменился тишиной, которая до осознания ее причины создала во мне ощущение недостатка воздуха и тюремного заключения. То были ковры, которые начали приколачивать к приезду моих родных, - ковры, которые бывают так красивы в радостные утра, когда среди их беспорядочного нагромождения солнце ждет вас, как друг, пришедший за вами, чтобы вместе ехать завтракать за город, и кладет на них отпечаток леса, но которые теперь, напротив, были первой отделкой зимней тюрьмы, откуда я не смогу больше свободно выходить, поскольку мне придется жить и столоваться в семье.

- Осторожнее, мосье, не упадите, они еще не приколочены, - крикнула мне Франсуаза. - Мне бы надо было зажечь огонь. Ведь уже конец воробьи.

Я был в полном отчаянии: г-жа де Стермарья мало того, что не приехала, ответ ее, вдобавок, внушал предположение, что, в то время как я с воскресенья только и жил обедом с ней, она, вероятно, ни разу о нем не подумала. Впоследствии я узнал, что она нелепым образом вышла замуж по любви за одного молодого человека, с которым, вероятно, уже встречалась в это время и из-за которого забыла о моем приглашении. Ведь если бы она обо мне вспомнила, она, конечно, сообщила бы мне, что не может приехать, не дожидаясь экипажа, который к тому же я и не должен был за ней присылать. Мои мечты о феодальной девушке на туманном острове проложили путь к еще несуществующей любви. Теперь мое разочарование, мой гнев, мое отчаянное желание вновь завладеть той, которая только что от меня ускользнула, могли, при содействии моей чувствительности, закрепить эту потенциальную любовь, которую до сих пор предлагало мне, но более вяло, одно лишь мое воображение.

Сколько есть в наших воспоминаниях, и еще больше в нашем забвении, самых различных лиц молодых девушек и молодых женщин, которые показались нам прелестными и внушили бешеное желание увидеть их вновь только потому, что в последнюю минуту они от нас ускользнули! Что касается г-жи де Стермарья, то здесь было нечто большее, и мне достаточно было теперь, чтобы полюбить ее, вновь ее увидеть и освежить яркие, но слишком короткие впечатления, которые память была бы бессильна удержать в ее отсутствие. Обстоятельства решили иначе, я ее не увидел. Не она была женщиной, которую я полюбил, но она могла бы быть ею. И одной из причин, сделавших для меня такой мучительной большую любовь, которая вскоре завладела мной, было, вероятно, воспоминание об этом вечере, мысль, что, стоило произойти самым незначительным изменениям, и любовь эта направилась бы на другую женщину, на г-жу де Стермариа; направленная на ту, которая внушила мне ее немного позже, она не была, следовательно, - несмотря на все мое страстное желание, несмотря на всю мою потребность верить в это, - совершенно необходимой и от века предопределенной.

Франсуаза оставила меня одного в столовой, сказав, чтобы я шел в другую комнату, пока она не зажжет огонь. Она собиралась это сделать к обеду, ибо уже до приезда моих родных, с сегодняшнего вечера начиналось мое заключение. Я заметил лежавшую у буфета огромную связку еще свернутых ковров и, уткнувшись в них головой, глотая пыль и слезы, наподобие евреев, посыпавших голову пеплом в дни печали, разразился рыданиями. Я дрожал не только потому, что в комнате было холодно, но и потому что заметное понижение температуры (опасным последствиям и - надо ли признаться? - известной приятности которого мы и не пытаемся противодействовать) вызывается иногда слезами, струящимися из наших глаз капля за каплей, как мелкий, пронизывающий и леденящий дождик, которому, кажется, конца не будет. Вдруг я услышал голос:

Это был приехавший утром, когда я считал, что он еще в Марокко или на море, Робер де Сен-Лу.

Я уже сказал (и как раз Робер де Сен-Лу помимо своей воли помог мне это сознать в Бальбеке), что я думаю о дружбе, а именно - она, с моей точки зрения, есть нечто столь ничтожное, что я с трудом понимаю, как это люди умные, например, Ницше, имели наивность приписывать ей известную интеллектуальную ценность и потому порывали дружеские отношения, если с ними не связывалось интеллектуального уважения. Да, меня всегда удивляло, как это человек, доводивший искренность к себе до того, что отвергал из умственной добросовестности музыку Вагнера, вообразил, будто истина может быть осуществлена способом выражения, по самой природе своей сбивчивым и неадекватным, каковым являются человеческие поступки вообще и в частности дружеские отношения, и как можно бросать свою работу ради того, чтобы пойти повидаться с другом и плакать с ним по случаю ложного известия о пожаре Лувра. Словом, уже в Бальбеке я находил удовольствие играть с молодыми девушками менее пагубным для духовной жизни (так как оно по крайней мере остается ей чуждым), чем дружбу, все усилие которой заключается в том, чтобы заставить нас пожертвовать единственно реальной и непередаваемой (иначе как средствами искусства) частью нас самих ради поверхностного "я", которое не находит радости в себе самом, как другое наше "я", а только расплывчато умиляется, когда чувствует себя поддержанным внешней опорой и находит приют в чужой индивидуальности, где, обрадованное отказываемым ему покровительством, излучает свое довольство в форме одобрения и восхищается достоинствами, которые оно назвало бы недостатками и пыталось бы исправить в себе самом. Впрочем, хулители дружбы могут, без обольщения и не без угрызений совести, быть лучшими друзьями на свете, подобно тому как художник, носящий в себе великое произведение искусства и чувствующий, что долг его - жить для работы над ним, несмотря на это, чтобы не показаться или не оказаться эгоистом, отдает свою жизнь ради какого-нибудь ненужного дела, и отдает ее тем более мужественно, чем более бескорыстными были основания, в силу которых он предпочел бы не отдавать ее. Но каково бы ни было мое мнение о дружбе, даже если говорить только о доставляемом ею удовольствии, настолько сереньком, что оно походило на нечто среднее между усталостью и скукой, нет столь пагубного питья, которое не могло бы в иные часы делаться драгоценным и живительным, принося подстегиванье, которое было нам необходимо, теплоту, которой мы не можем найти в себе самих.

но в ту минуту, когда я не чувствовал больше в своем сердце никакого основания для счастья, приход Сен-Лу был точно появлением доброты, веселья и жизни, которые находились, правда, вне меня, но предлагали себя мне, только и желали, что отдать себя в мое распоряжение. Сам он, однако, не понял моего возгласа признательности и моей растроганности до слез. Есть ли, впрочем, что-нибудь более парадоксальное, чем сердечное расположение одного из тех друзей - дипломата, исследователя, авиатора или военного - каким был Сен-Лу, - которые, отправляясь на другой день в деревню, а оттуда бог весть куда, как будто хотят оставить о себе на посвящаемом нам вечере впечатление настолько редкое и кратковременное, что недоумеваешь, действительно ли оно для них приятно, а если оно им так нравится, то почему они не хотели его продлить или не возобновляют чаще. Такая обыкновенная вещь, как обед в нашем обществе, доставляет этим путешественникам то же диковинное и упоительное наслаждение, какое доставляют жителям Азии парижские бульвары. Мы отправились вместе обедать, и, спускаясь с лестницы, я вспомнил Донсьер, где каждый вечер я приходил к Роберу в ресторан, вспомнил маленькие забытые столовые. Особенно отчетливо всплыла в моей памяти одна из них, о которой я никогда не думал, она помещалась не в той гостинице, где обедал Сен-Лу, а в гораздо более скромной, в чем-то среднем между постоялым двором и семейным пансионом; там подавали сама хозяйка и одна из ее служанок. Меня задержал в ней снег. К тому же Робер не обедал в тот вечер у себя в гостинице, и я не захотел идти дальше. Кушанья мне приносили наверх, в маленькую комнату с деревянными стенами и потолком. Во время обеда потухла лампа, и служанка зажгла две свечи. Когда она накладывала мне картофель в протянутую тарелку, я схватил ее, под предлогом, что плохо видно, за голую руку, как бы желая направлять ее движения. Видя, что она ее не отдергивает, я принялся ее ласкать, затем, не говоря ни слова, привлек к себе эту девушку, задул свечу и предложил ей порыться у меня в карманах, чтобы достать оттуда деньги. В течение следующих дней физическое удовольствие, казалось мне, требовало, чтобы вполне им насладиться, не только этой служанки, но и уединенной деревянной столовой. Однако всякий вечер, до самого отъезда из Донсьера, я по привычке и из дружеских чувств возвращался в тот ресторан, где обедали Робер и его приятели. Но даже и об этой гостинице, где он столовался со своими приятелями, я давно уже не думал. Мы извлекаем мало пользы из нашей жизни, мы оставляем незаконченными в летних сумерках или рано наступающих зимних ночах в часы, в которых, как нам казалось, могло бы все же заключаться немного душевного покоя или удовольствия. Но часы эти не вовсе потеряны. Когда запоют в свой черед новые минуты удовольствия, которые прошли бы такими же бескровными и висящими в воздухе, они придают им опору, придают насыщенность богатой оркестровки. Таким образом они расширяются до размеров типичных счастливых положений, которые мы переживаем лишь время от времени, но которые продолжают существовать; в настоящем случае то было забвение всего на свете ради обеда в уютной обстановке, благодаря воспоминаниям заключающей в себе обещания путешествия с другом, который всколыхнет нашу спящую жизнь всей своей энергией, всем своим расположением к нам, сообщит ей волнующее наслаждение, совершенно отличное от того, что могло бы нам доставить наше собственное усилие или светские развлечения; мы готовы всецело принадлежать ему, готовы принести ему клятвы в дружбе, которые, родившись в пределах этого часа, оставаясь в нем заключенными, не будут, может быть, сдержаны завтра, но которые я без зазрения совести мог дать Сен-Лу, ибо с мужеством, содержавшим в себе много благоразумия и предчувствие, что дружба не поддается углублению, завтра он собирался вновь отправиться в путь.

Bac - по-французски значит паром (прим. пер.).



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница