Героические мечтания Тито Басси.
Страница 2

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Ренье А. Ф., год: 1926
Категория:Роман


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

К концу пятого года пребывания у аббата Клеркати я дождался, наконец, случая, когда мне открылась возможность подвергнуть испытанию усвоенную мной латинскую мудрость, воздать должное преподаванию учителя и в то же время выказать графу и графине Вилларчьеро признательность за все то, что они для меня сделали. Дело в том, что граф и графиня готовились праздновать в скорости свою серебряную свадьбу, и эта важная годовщина супружеской жизни должна была быть ознаменована торжественной семейной церемонией. Годовщина эта совпадала с окончанием крупных работ по ремонту, имевших место во дворце Вилларчьеро. От пожара уцелели одни только стены, так что пришлось отделать заново всю внутренность здания. Оставалось еще поставить на место необходимые украшения, после чего граф и графиня могли покинуть свою виллу на Монте Берико, куда они переехали после катастрофы, и вернуться в свое городское жилище.

Вилла Вилларчьеро, где собирались отпраздновать знаменательную дату, была одним из самых красивых, благородных зданий, расположенных близ Виченцы. Стоя на склоне Монте Берико, она господствовала над обширным пространством по обе стороны города. Такой контраст сам по себе создавал очень живописный и редкий пейзаж, и жить в таком месте было настоящим праздником для глаз, так как там можно было наслаждаться прозрачнейшим воздухом и чрезвычайно разнообразным видом. К этому следовало прибавить очарование роскоши самого тонкого вкуса как внутри виллы, обставленной прекрасной мебелью, так и снаружи, где были разбиты окружавшие ее со всех сторон сады, отделенные от дороги довольно высокой стеной с каменными фигурами весьма эффектной скульптуры. Уморительные изображения большеголовых карликов, наряженных в курьезные одеяния, забавляли прохожих и возбуждали смех, но стоило перешагнуть через главные ворота и. место веселости заступало восхищение. Прекрасное расположение цветников подсказывало уму серьезные мысли, а благородные пропорции зданий настраивали на спокойный и торжественный лад.

Здания были невелики, но архитектор распределил их с высоким искусством, так что они производили пышное и вместе с тем грациозное впечатление. Внутренность вполне отвечала наружному виду постройки. Главным украшением виллы Вилларчьеро была галерея, расписанная фресками работы мессера Тьеполо из Венеции, изобразившего в картинах жизнь прославленной царицы Египта, Клеопатры. Персонажи, одетые в античные и восточные костюмы, придавали галерее исключительно роскошный вид и делали ее весьма подходящим местом для приемов знатного и многолюдного общества; такое именно общество собралось при обстоятельствах, о которых я сообщаю, и присутствовало при событиях, о которых я собираюсь рассказывать.

Вилларчьеро пользовались большим уважением в Виченце как люди очень богатые и важные. Вот почему большая часть представителей виченской знати с большой охотой поспешила в назначенный день явиться засвидетельствовать им свое почтение и свои лучшие чувства. Результатом этого явилось то, что длинная вереница карет загромоздила собой все подъезды виллы. Я обратил на это внимание в то время, когда мы вместе с милым аббатом Клеркати подъехали, в свою очередь, к воротам и скромно высадились из одноколки, нанятой для этого случая аббатом. Я, конечно, отлично знал, что мы застанем графа и графиню в обществе, но я совсем не ожидал такого скопления публики, и эта неожиданность до того увеличила мою робость и мое замешательство, что бумажный свиток, бывший у меня в руках, задрожал в моих пальцах.

я должен был прочесть графу и графине, речи, являвшейся началом и вступлением к церемонии, которая справлялась в тот день. Повторяю, речь эта стоила нам немало бессонных ночей; и я, и аббат соединили всю свою латинскую ученость, чтобы украсить ее самыми изысканными ораторскими оборотами и сделать ее достойною той роли, для которой она предназначалась. Каждая фраза была отточена и отшлифована, не было термина, который не был бы обдуман и взвешен. Что до содержания, то речь была исполнена самых горячих и деликатных похвал, как того и требуют сочинения этого рода, которым мы старались всегда сообщить самую утонченную цицероновскую форму. Аббат Клеркати совершенно искренне считал эту речь шедевром, который ничем нельзя было попрекнуть, способным поразить и привести в восхищение даже самых непреклонных слушателей. И вот этот самый образец красноречия мне надлежало сию минуту произнести перед графом и графиней. Неудивительно, что едва я ступил ногой на землю, как сердце мое сильно забилось в груди, а смущение мое делалось все сильнее и сильнее, по мере того как я, следуя за милым аббатом Клеркати, проходил во внутрь виллы. В это время галерея была уже наполовину полна, а граф и графиня обращались то к одному гостю, то к другому с необыкновенною вежливостью и обходительностью, принимая приветствия, которые им приносили, и отвечая на них самым учтивым образом. Аббат подошел к хозяевам, а я низко склонился перед ними, крепко зажав в руках свой свиток; затем, в ожидании страшной минуты, когда мне надлежало произнести свою речь, я забился в угол и стал рассматривать картину, открывшуюся моим глазам.

Без сомнения, предо мной находилось такое благородное и многолюдное общество, что было от чего прийти в смущение даже человеку развязному, но, хотя блестящие наряды и высокое положение гостей меня весьма поразили, я был занят совсем другим зрелищем.

Мои глаза с восхищением остановились на фресках Тьеполо, покрывавших стены и потолок галереи. Изображенные на них фигуры составляли собрание, грандиозное и великолепное, но совсем в другом роде, чем это, стоявшее тут, среди расписанных стен. И в самом деле, что значили все эти благороднейшие и прекраснейшие аристократы и аристократки Виченцы рядом с Князем Антонием и царицей Клеопатрой! При первом взгляде на них все химерические грезы разом ожили в моей голове. Волшебною властью я вдруг оказался перенесенным в тот самый волшебный мир, к порогу которого меня так часто приводили мои мечтания. Здесь, именно здесь, хотелось мне жить, - и я не мог насытиться созерцанием образов этих героев, за великолепную участь которых я охотно заплатил бы жизнью. Такие мысли преисполнили меня волнением и восторгом, и я утопал в блаженстве, как вдруг толчок локтем доброго аббата Клеркати возвратил меня снова к действительности и дал мне понять, что пришло время оторвать глаза от маршальского жезла, которым горделиво потрясал в воздухе князь Антоний, и заняться моим бумажным свитком.

- Ну, Тито, мужайся, дитя мое, и не забывай моих наставлений. Macte ammo, generose puer {Мужайся духом, благородный отрок // Вергилий, Энеида, IX, 64.}.

И аббат Клеркати осторожно подтолкнул меня в спину.

И хотя я стоял совсем близко, они казались мне очень далекими и маленькими. Мне казалось, что голос мой никоим образом не сможет достигнуть их ушей. Горло у меня сжалось. Голова закружилась. Мне хотелось, чтобы пол подо мной внезапно провалился, потолки обрушились, чтобы огонь вдруг охватил всю виллу или другое какое-нибудь неожиданное событие освободило меня от выступления, которое было мне не под силу. Потом мной внезапно овладело спокойствие, и, словно на моем месте вдруг очутился кто-то другой, я серьезно и не спеша развернул бумагу и стал читать вступление своей речи. Мне казалось, что я вижу ее перед собой написанной в воздухе и она говорила моим голосом без всякого усилия с моей стороны, так что, почувствовав себя почти ненужным, я стал наблюдать все, что происходило вокруг.

Именно тогда внимание мое было привлечено фигурой толстого человека, сидевшего в кресле возле самой эстрады. Он был весьма неопрятно, но богато одет. Широкое круглое лицо поражало своей круглотой, маленькими пронзительными глазами почти без бровей и тройным подбородком. Сложив свои грязные руки на круглом животе, он слушал, и удивленное выражение пробегало у него по лицу. Мало-помалу удивление это перешло в совершенно определенное волнение. Так как поведение его меня чрезвычайно интриговало, я позабыл из-за него свою речь и пришел в немалое изумление, заметив, что речь моя кончилась. В то же мгновение прежняя робость вернулась ко мне, и мне почудилось, что я сейчас упаду в обморок. Я так был взволнован, что с трудом заметил любезный кивок головы, которым граф и графиня выразили мне свое одобрение. Я не мог отвести глаз от своего толстого человечка. Он поднялся с кресла и устремился ко мне, прокладывая путь среди толпы приглашенных, почтительно расступавшихся перед ним. По почтению, которое ему оказывали, по его грязи, которую никто, как видно, не замечал, легко было принять его за какую-то важную персону, и мысль, что он может подойти ко мне, наполнила меня смущением. Я снова добрался до места, где стоял раньше, и с большим удовольствием ушел бы в самую стену, но, увы, она была недоступна обыкновенному смертному. Она была красочным пристанищем цариц и героев. Один только божественный Тьеполо был властен прибавить туда лишнюю фигуру, и, конечно, не фигуру жалкого декламатора вроде меня. Мне не пришлось, таким образом, уклониться от встречи с толстеньким человечком, который, видимо, был намерен говорить со мной. Подойдя ко мне, он решительно схватил меня за ворот, сильно встряхнул и обратился ко мне громовым голосом, стоя вполоборота к образовавшемуся вокруг нас кружку гостей:

- Нет, вы посмотрите на этого простофилю! Вы думаете, он имеет представление о том великом даре, которым его отметили боги! Ну, так я вам его открою, я, Альвизе Альвениго! Несчастный, неужели же, читая свою речь, ты не слышал звуков своего собственного голоса? Невежда, ты, значит, и не подозреваешь, что он создан не для того, чтобы произносить банальные изречения, а чтобы декламировать возвышенные стихи, влагаемые поэтами в уста героев древности и мифологии. Не в этой вульгарной одежде должен ты выступать перед публикой, а в греческом панцире или в римской тоге.

Толстый человек выпустил меня из своих рук и повернулся к аббату Клеркати:

- А ты, аббат, как же ты не заметил того, что само лезет в глаза и в уши? Я полагаю, ты согласишься отдать мне этого малого. Я берусь из него кое-что сделать. Граф не станет оспаривать у меня это чудо природы, с которым он сам не знает, что делать, и которое ему совсем не нужно. Итак, решено, не правда ли? Завтра ты мне его пришлешь на виллу Ротонда.

хор, начавший свадебную кантату в честь графа и графини, оставшихся, видимо, недовольными такой выходкой, не положил, к счастью, конца всему этому.

Если бы составляемые мною записки были литературным произведением и преследовали иные цели, кроме заботы об истине, введение в рассказ персонажа, появление которого совсем не подготовлено и не предусмотрено прежде ни одним намеком, оказалось бы несомненной погрешностью в отношении композиции, но в защиту свою могу сказать, что в данном случае я ограничился подражанием самой жизни, не уберегающей нас от сюрпризов и не задумывающейся поставить нашу судьбу лицом к лицу с неожиданными событиями. Со мной именно так и произошло: случайная встреча с синьором Альвизе Альвениго должна была иметь для меня весьма важные и непредвиденные последствия. Поэтому будет вполне справедливо, чтобы карандаш мой слегка коснулся того, кто сделался судьей моей участи, и чтобы портрет его украсил собой фронтиспис главы, в которой он выступает.

Его милость Альвизе Альвениго принадлежал к весьма знаменитому венецианскому роду Альвениго, одному из самых прославленных и влиятельных в этом городе. Не раз уже его привлекали к несению ответственных должностей в Республике, и, исполняя их очень усердно, он не отличался, однако, аккуратностью в делах. К ним у синьора Альвениго не было особенного вкуса, так что и от тех дел, которые являются особенно почетными для гражданина, ибо позволяют ему оказать значительные услуги государству, он освобождал себя, как только к тому представлялась возможность, и целиком отдавался своим удовольствиям. Главным из них были женщины, и среди них он отличал тех, что имели отношение к театру. У синьора Альвениго почти всегда была какая-нибудь актриса-любовница. Завсегдатай кулис, он с одинаковой страстью относился ко всяким сценическим произведениям, независимо от их характера. Большой поклонник фарсов, он выставлял себя глубоким ценителем трагедий и претендовал на безупречное знание всего, что было написано в этом роде античными и современными авторами. Ходили слухи, что сам он тоже сочинил несколько трагедий, хотя открыто в этом не признавался. Знатность, богатство, любовные похождения и причуды закрепили за Альвизе Альвениго репутацию оригинала, которой он гордился и которую поддерживал из тщеславия. Отличаясь необычайной небрежностью в одежде и выставляя напоказ свое презрение к общественному мнению, он ни за что на свете не осмелился бы поставить свое авторское самолюбие в зависимость от прихоти публики. Одна мысль о свистке заставляла его бледнеть от бешенства, и поэтому он предпочитал не рисковать. Синьор Альвениго боялся смешных положений.

Кроме боязни быть освистанным - от чего он себя благоразумно оберегал, - синьор Альвениго больше всего на свете боялся мысли о том, что когда-нибудь может быть обманут женщиной. Это опасение произвело однажды крупную перемену в жизни синьора Альвениго.

Безумно увлекшись некоей Деллинцоной, он вполне основательно приревновал ее и убил на дуэли ненавистного соперника. Такой акт мог бы иметь для другого человека самые печальные последствия, но синьор Альвениго отделался тем, что получил от магистратуры совет покинуть пределы Венеции под тем предлогом, что воздух лагун был вреден для его здоровья, а потому ему следовало переменить его на другой, более свежий и здоровый.

Палладио. Он поселился на ней в тот самый год, когда сгорел дворец Вилларчьеро, и с тех пор никогда не покидал ее. Он перенес туда свои античные бюсты и книги и стал жить как философ-отшельник, ибо претендовал на благородство и величие духа, стоящего выше всяких превратностей фортуны.

Философское уединение, в котором жил синьор Альвениго, не привлекло к нему симпатий вичентской знати, так как люди вообще не прощают, если кто-либо делает вид, что обходится без их общества. Вернее сказать, Альвениго втайне ненавидели и только не смели открыто высказать чувство, которое он вызвал. Несмотря на немилость, руки у него были длинные, к тому же ничто не вечно в этом мире, невечны и временные неприятности, в которые иные попадают. Удовольствовались тем, что назвали Альвениго неисправимым чудаком. Посмеивались над неряшливой манерой одеваться, доходившей просто до грязи, над его одеждой, выпачканной чернилами, и его толстым носом, набитым табаком. Любили также почесать языки по поводу неизменной его слабости к театральному люду. И действительно, через Виченцу не могла проехать ни одна труппа актеров, без того чтобы Альвениго не пригласил ее к себе на виллу Ротонда. Он принимал их с большой пышностью и уверял, что хорошие актеры являются украшением своего века и что он чувствовал больше гордости, когда приглашал к своему столу синьора Капаньоле, чем угощая самого подеста города Виченцы.

У этого-то странного человека мне надлежало отныне жить. Дело было решено под конец семейного празднества Вилларчьеро. Толстый Альвениго расспросил аббата Клеркати о настоящем моем положении и, узнав, что я всецело зависел от щедрости графа Вилларчьеро, велел попросил у того, чтобы я был к нему отпущен. Граф и не подумал отказывать: он был в восторге оказать таким образом услугу Альвениго, который, несмотря на свое изгнание из Венеции, имел там все же родного брата, служившего проведитором Святейшей Республики. Что до милого аббата Клеркати, то решение это очень его огорчило и довело его даже до слез. Он привязался к своему Тито Басси и очень сожалел о том, что я ухожу. Он пожелал лично проводить меня на виллу Ротонда. Я захватил с собой пакет с платьем, куда ои сунул лучшего Вергилия своей библиотеки, и сдал меня на руки слугам его милости синьора Альвениго, предварительно настояв на том, чтобы я не забывал своей латыни.

В сопровождении двух этих молодцов, взявших у меня вещи, я в первый раз взошел вверх по лестнице виллы Ротонда. Не раз в течение уединенных экскурсий и прогулок по холмам Виченцы я восхищался этим шедевром нашего Палладио. С каким почтением смотрел я на четыре ее перистиля {Галерея с колоннами, идущая вокруг здания. (Примеч. пер.) Красивые сады окружали его ровной зеленью. Сколько раз я останавливался и любовался ими, но никогда не думал, что мне позволено будет проникнуть за ограду. И однако сейчас я переступаю порог виллы не как непрошеный гость, а как человек желанный, на которого возлагают большие надежды.

Мысль эта, должен сознаться, наполняла меня гордостью, отчего походка моя выиграла в уверенности, и я совсем твердым шагом стал ступать по широким плитам, слегка звеневшим под моими ногами. С таким же спокойствием я прошел большой зал, находившийся в самой середине виллы. Он был увенчан куполом таких непогрешимых пропорций, что от него исходило впечатление какой-то задумчивости. В зале не было других украшений, кроме римских бюстов на пьедесталах, поставленных вдоль стен. Между двумя такими бюстами я увидел сидевшего за широким столом его милость Альвизе Альвениго.

Я подходил к нему все ближе и ближе и не переставал с любопытством его рассматривать. Итак, значит, там сидел мой новый хозяин, от которого теперь зависело мое новое положение. Он показался мне точно таким, каким я видел его на вилле Вилларчьеро. Только теперь он сменил свой роскошный фрак на широкий халат, а парик свой на шапочку из черного шелка, прикрывавшую его большую лысую голову, но и шапочка и халат были запачканы совершенно такими же пятнами, как и парадный фрак. На одном из концов стола лежала открытая табакерка, откуда он взял щепотку табаку и, послав мне приветственный жест, заговорил громким голосом, рокотавшим в глубине звонкого купола:

- Ну, вот ты и пришел, Тито. Подойди, мой мальчик, и выслушай внимательно, что я тебе скажу. Если я не обманулся в своих догадках и если ты оправдаешь возложенные на тебя надежды, судьба твоя обеспечена. Даю слово Альвениго и клянусь, что завещаю тебе все свое состояние и буду обращаться с тобой, как с своим собственным сыном, и ты им действительно станешь, потому что... Но пока что дело не в этом... Сейчас тебе, Тито Басси, достаточно будет знать, что, когда я слушал вчера, как ты читал свою дурацкую речь, мне вдруг стало ясно, какая высокая судьба тебя ожидает. И действительно, что может быть выше того, чтобы словом и жестом оживлять творения поэтов, и в частности именно те, где перед нами выводятся герои античной истории и мифологии?.. И вот, Тито Басси, мне показалось, что природа создала тебя исключительно для того, чтобы воплотить их и снова вдохнуть в них жизнь. Через тебя и из тебя именно они возродятся снова. О, я отлично понимаю, что эта задача очень нелегкая, но почему бы тебе не понять ее красоты? Да, ты должен будешь принять их обличье, пережить все их страсти. Их исступление, отчаяние, их любовь должны будут стать твоей любовью, твоим отчаянием, твоим исступлением. Твое существование сольется с ними в одно неразрывное целое. О Тито Басси, вот какова твоя великолепная участь, но окажешься ли ты на высоте того трагического назначения, к которому я считаю тебя призванным, которое заставит твое имя перелетать из уст в уста, вместо того, чтобы впредь обозначать своими никому неведомыми слогами имя школьного учителя, каким бы ты, конечно, и сделался, оставшись в руках честного аббата Клеркати, если бы только боги не поставили меня на твоем пути?

Я был так ошеломлен этой речью, что был не в силах ответить ни слова, но, собственно, незачем было собирать свои мысли, потому что Альвениго продолжал еще более оглушительным голосом, сопровождая свои слова сильными ударами кулака по столу:

звании, сын сапожника и белошвейки, воспитываемый на средства Вилларчьеро, поручивших тебя заботам сострадательного аббата. Отныне ты совсем не должен об атом думать. Отныне ты не должен заниматься презренными мелочами жизни. Начиная с сегодняшнего дня, ты должен перестать быть самим собой; ты теперь все равно что умер, но ты оживешь снова в тысячах других жизней, более высоких, пылких и страстных. Более с тобой ничего не случится, но сам ты станешь героем самых диковинных приключений. Тито Басси, слушай хорошенько. Тито, поочередно ты будешь делаться то деспотом, то царем, то завоевателем. Ты будешь управлять провинциями, ты будешь царствовать над царствами. Ты будешь карать и миловать, раскрывать заговоры и рубить головы. Ты будешь также и умирать, но после каждой такой смерти будешь воскресать, как Феникс, и этим именем хочу я приветствовать тебя, Тито Басси, ибо природа создала тебя на удивление Италии. Ну, теперь говори, я хочу снова услышать твой голос.

Я стал читать вслух первые фразы своей речи в Вилларчьеро. В звонком куполе просторного зала торжественно звучали латинские периоды. Мало-помалу, охваченный возбуждением, я стал возвышать тон. Я пришел в экстаз и жестикулировал. При виде этого толстый Альвениго не мог сдержать своего восхищения: он спрыгнул с кресла, подбежал ко мне, сжал меня в объятиях и прокричал слова, смысл которых остался для меня неясным:

- О Тито, ты будешь моим Цезарем; Тито, моим Цезарем...

Он повернулся к одному из бюстов, стоявших на пьедестале, изображавшему знаменитого римлянина.

На следующее утро я проснулся довольно поздно, так как долго не мог заснуть в отведенной для меня комнате, и каково же было мое удивление, когда я не нашел на своем месте снятой перед сном одежды. Взамен привычных моих облачений синьор Альвениго предоставил в мое распоряжение целый театральный гардероб. То были римские тоги, греческие одеяния, полный набор панцирей, мечей и шлемов. Начиналась новая жизнь, и в костюме трагического героя, с обнаженными стопами и в сандалиях, в складках пурпура я спустился в большой зал виллы Ротонда, где поджидал меня Альвениго.

что я нашел свою настоящую дорогу и пошел по ней в полной уверенности и в убеждении, что меня ждут впереди утехи славы. И в самом деле, коль скоро судьба отказывала мне в героических случаях, столь страстно мной призываемых, не естественно ли было искать им возмещения в искусстве; тем более что у меня, по отзыву Альвениго, был исключительный талант, и я мог, таким образом, утолить свою жажду известности и славы. Сила сценической иллюзии сделает так, что я, хотя бы только по внешности, переживу наконец все, о чем мечтал. Самые возвышенные ситуации легенд и истории станут теперь моим достоянием, и я мог быть вполне спокоен, что справлюсь с ними как следует, ибо роль моя была известна заранее. Мне оставалось только примениться к переживаниям, которых она потребует, и суметь передать их с помощью данных, отпущенных, мне природой, причем правильное использование их возьмет на себя синьор Альвениго, открывший их у меня. Чувство энтузиазма и благодарности, охватившее меня тогда, изменило то отношение, которое установилось было у меня с самого начала к синьору Альвениго. Он уже не был для меня богатым толстяком, неопрятным и грязным, которому следовало угождать для того, чтобы можно было существовать. Теперь я смотрел на него как на какого-то волшебника, владеющего ключами удивительного, чудесного царства, в которое один он был в силах меня ввести, как на стража, приставленного охранять великие тени, ждавшие от меня своего воплощения. Поэтому я почувствовал к нему самое глубокое почтение. Почтение это, думал я, будет становиться все сильнее по мере того, как Альвениго будет обучать меня искусству, безупречным знатоком которого он себя выставил, а он действительно уже на следующий день по прибытии моем на виллу Ротонда стал заниматься тем, что торжественно называл моим трагическим воспитанием.

Благодаря латинским урокам милейшего аббата Клеркати, я был почти свой человек во всем, что касалось античности, а потому персонажи, с которыми стал знакомить меня синьор Альвениго, не были для меня чужими, но они предстали теперь мне совсем в новом виде. Еще недавно мне казалось, что я воспринимаю их сквозь отдаленную перспективу веков, теперь они окружали меня великолепной, дружественной толпой. Впечатление было столь сильно, что иногда мне чудилось, будто я слышу их голоса. Мало-помалу я стал угадывать их мысли. Синьор Альвениго служил переводчиком для обеих сторон. Будучи страстным любителем театра, он имел обширное собрание всевозможных пьес, и первое время моего пребывания на вилле Ротонда было посвящено чтению и разучиванию наиболее главных из них. Упражнения эти заняли несколько месяцев, и за это время голова моя наполнилась великолепными деяниями, а уши - звучными словами. Каждый день мы проводили долгие часы за чтением, воспламенявшим мой ум, и синьор Альвениго добавлял к нему необходимые пояснения, которые я выслушивал с необыкновенным вниманием. Мой учитель вкладывал в дело заразительное увлечение, так что и он как-то невольно преображался. Я забывал о его табакерке, о его грязных руках и приходил от его слов в самое настоящее опьянение. Вокруг меня возникала какая-то величественная атмосфера, удивительным образом согласовавшаяся с благородной декорацией виллы Ротонда. Когда мои познания в области трагического репертуара оказались достаточными, синьор Альвениго перешел к другим задачам. Теперь нужно было дать мне возможность истолковать какой-нибудь персонаж и изобразить его правдоподобно и верно. К этому делу Альвениго приступал постепенно. Сначала он заставлял меня читать отрывки ролей, затем играть отдельные пассажи, все время помогая мне следить за жестами и управлять голосом, справедливо и строго упрекая меня в тех случаях, когда движения оказывались недостаточно благородными, а интонации недостаточно гармоничными. Я покорно подчинялся его замечаниям и советам. Иногда синьор Альвениго оставался, по-видимому, доволен мною. Но самое интересное наступало тогда, когда он сам подавал реплику. Он увлекался и доходил до воплей, от которых содрогалась вся вилла.

Для облегчения моей работы он приказал изготовить дюжину больших манекенов, заменявших действующих лиц пьесы, главную роль которой исполнял я сам. Их одевали в соответствующие костюмы, и синьор Альвениго очень любил говорить за них. Он выполнял это с необыкновенным увлечением. Была ли то стража, наперсники, князья или пленные королевы - он разрывался на части и никому не отказывал прийти на помощь своим могучим голосом. Он носился как бесноватый, с табакеркой в руках, с шапочкой, сползавшей набекрень. А я, я до такой степени уходил в слова, которые мне нужно было произносить, и так был занят чувствами, которые нужно было выразить, что совсем не замечал курьезности разыгрываемого нами представления, остававшегося, по счастью, без свидетелей. Впрочем, если бы они даже и были, я бы нисколько не смутился, ибо увлечение мое не знало границ. Поистине мною владел некий демон, и в такие минуты синьор Альвениго смотрел на меня с чувством удовлетворения, наполнявшим меня гордостью.

И действительно, я от всего сердца и с жаром отдался своим новым занятиям, и помимо их ничто больше меня не интересовало. Все химеры праздного мечтателя, каким я был, находили здесь себе применение, и я жил в мире иллюзий, поддерживавшем меня в непрерывном упоении. Когда мне приходит на мысль то время, я вспоминаю о нем не иначе как о поре самого настоящего счастья. Оно было обусловлено каким-то ненормальным состоянием духа, от которого сердце мое охватывала наивная гордость. Разве не было у меня теперь самых необыкновенных приключений, отсутствие которых вызывало раньше столько душевной горечи? Мне оставалось только выбирать из них самые трагические и самые возвышенные. Все они были у меня под рукой. Благодаря им я делался равным самым знаменитым героям. Я испытывал их страсти, входил во все их раздоры, делил с ними триумфы, переживал катастрофы. Самые страшные потрясения вызывали во мне чувство какого-то сладострастия и непонятного блаженства. Трудно было бы определить наслаждение, с каким я делал вид, что выпиваю яд или насмерть поражаю свою грудь кинжалом. Эти великолепные поступки приводили меня в энтузиазм. И все вместе составляло самую завидную участь, какой только удостаивался смертный, - я чувствовал, что силою ни с чем не сравнимого очарования перерастаю самого себя. Какими далекими, серыми и мизерными представлялись мне жалкие дни моего прошлого! Я не без отвращения вспоминал о рваном мальчишке, у которого рубаха вылезала через дырки в штанах, который бегал по улицам Виченцы и вечером возвращался искать пристанища в убогой квартирке сапожника на Поццо Россо. Неужели это я проводил долгие часы, сидя на тумбе и рассматривая фасад дворца Вилларчьеро, отдаваясь во власть химерических мечтаний? Одно движение магической палочки вдруг преобразило всю мою жизнь и извлекло меня из грязной лужи! Ощущение этой перемены было столь сильно, что оно доводило меня до неблагодарности. У меня не оставалось уже никакой признательности к бедному аббату Клеркати. Самое большое, если я признавал некоторую заслугу в том, что он обучил меня латыни. Но что значили самые лучшие цицероновские периоды, строение которых истолковывал аббат, рядом с теми величественными тирадами, что ныне заставлял меня произносить синьор Альвениго, требуя при этом энергичной жестикуляции? Только это меня интересовало, а поэтому ни одного разу не пришло мне в голову спуститься в Виченцу и навестить бедного аббата Клеркати. Что до Вилларчьеро, то о них я и вовсе позабыл. Я никогда не покидал виллы Ротонда и ее садов. Да если бы, впрочем, и захотел покинуть, то предо мной встало бы одно препятствие: мне пришлось бы расстаться для этого с римскими и греческими одеяниями, в которые я так гордо драпировался, иначе один вид их переполошил бы всех уличных шалунов и каждый шаг мой заставлял бы подбегать к дверям мастеровых и горожан.

я постоянно изображал, и от великих исторических или вымышленных событий, в которых я беспрестанно участвовал. Оно было вызвано также моими костюмами и местами, где я все время жил. Все это развивалось во мне и определяло состав той гордости, которою я был буквально одержим. Героические порывы, являвшиеся тайным инстинктом моей души, так долго сдерживавшиеся враждебными обстоятельствами, распустились теперь во мне с необыкновенной легкостью. Кроме того, я возгордился еще и от уверенности, что я гений. Похвалы синьора Альвениго были причиной моего тщеславия: они-то его и вызвали. Он прожужжал мне уши, беспрестанно повторяя, что со временем я буду величайшим актером Италии и сумею затмить, если только захочу, всех своих соперников. Сын сапожника города Виченцы, обутый в трагические котурны, пойдет по пути славы.

Итак, время мое уходило на описанные выше упражнения, и, пока я предавался им с исступлением, синьор Альвениго обдумывал планы, которые он наметил для моего дарования. Он, несомненно, решил, что экзамен, к которому он меня готовил, теперь своевремен, ибо в один прекрасный день пригласил на виллу Ротонда несравненного синьора Капаньоле.

Этот синьор Капаньоле, упомянутый мною случайно выше, был, как я это отметил, директором одной из самых знаменитых в Италии театральных трупп. Успехам его в комическом и трагическом жанре давно потеряли счет. Капаньоле блестяще подготовлял актеров в том и другом роде, и его милость Альвизе Альвениго знал его с давних пор. Он вполне полагался на его отзыв и желал узнать, что тот скажет о моем таланте.

Как раз в то самое время, когда я был занят разучиванием роли, синьор Капаньоле пожаловал на виллу Ротонда. Я не видел его со времени празднества во дворце Вилларчьеро, когда я дожидался его выхода, взобравшись на тумбу. Он нисколько не изменился, но показался мне еще более черным и саркастическим. Как только он появился, его милость, синьор Алввениго, отвел его в сторону и пошел с ним в сад, где я видел, как они стали беседовать, причем Альвениго был очень воодушевлен, а Капаньоле слушал внимательно, но недоверчиво, так как мне видно было, что время от времени он покачивал головой на слова его милости. Альвениго кричал и сильно жестикулировал, Капаньоле помахивал платком и отирал свой лоб: в тот день, как я теперь вспоминаю, было очень жарко. Наконец, закончив свой разговор, они направились к тому месту, где был я; я встал, когда они подошли ближе. Синьор Альвениго имел очень оживленный вид.

- Да, вот он, Капаньоле, вот наш нынешний Феникс, обновитель трагедии. Впрочем, ты сам убедишься. Ну, Тито, покажи ему, что ты умеешь делать, а ты, маловерный, приготовься вкусить райское блаженство.

с которой он изучал его, могла бы, пожалуй, смутить, не будь я так уверен, что природа наделила меня всеми физическими качествами, необходимыми для актера. Я был убежден в этом так же, как в достоинствах своего голоса и совершенстве своей игры. Поэтому я начал декламировать, ни на секунду не сомневаясь в том эффекте, который я произведу. К тому же, по мере того как я вдохновлялся, Альвениго не переставал делать одобрительные знаки. То он задумчиво закрывал глаза, то открывал их, загоревшись экстазом. То, взволнованный, вздыхал, то слегка вскрикивал от восхищения. Такая удача ободрила меня, тем более что я Капаньоле, как я заметил, смотрел на меня со все более и более возраставшим любопытством и интересом. Очевидно, предубеждение, какое у него было по отношению к таланту, открытому другим человеком, а не им самим, не могло устоять перед внушенным ему восхищением. Этим, конечно, и объяснялся его несколько изумленный вид и высоко поднятые брови, что я истолковал как естественную дань моему блестящему дарованию. Уверенность эта побудила меня отдаться еще сильнее своему вдохновению и далее в такой мере и степени, что, потеряв дыхание и выбившись из сил, я, несомненно, повалился бы на плиты зала, если бы синьор Альвениго не принял меня в свои объятия. Когда он дал мне выпить несколько капель успокоительного и когда я снова стал более или менее владеть собою, он с торжествующим лицом повернулся к синьору Капаньоле:

- Ну как, теперь ты, наконец, убедился?

Синьор Капаньоле поднял брови еще выше, чем это он делал раньше, закусил губу и, низко поклонившись, как бы желая скрыть своим движением досаду, проговорил:

- Ваша милость правы. Тито Басси будет знаменитостью, и я всегда готов к услугам вашей милости.

На следующий день после этой сцены синьор Альвизе Альвениго открыл мне свой заветный план. Капаньоле, с утра снова явившийся на виллу Ротонда, заперся с ним в комнате на добрую половину дня. Когда синьор Капаньоле удалился, его милость велел меня позвать.

- Наступил момент, мой Тито, сообщить тебе важное известие, которое у меня для тебя есть. Я не могу долее лишать Италию одного из самых блестящих актеров, каких она вообще когда-либо знала. Мой долг перед страной - явить тебя, наконец, всему миру, и твой родной город будет первым, кто наградит тебя рукоплесканиями и прославит тебя. Я отдаю тебя Виченце, Тито. Ты выступишь впервые на ее Олимпийском театре. Теперь выслушай, что порешил Альвизе Альвениго.

По мере того как синьор Альвениго продолжал говорить, я переживал совершенно особенное впечатление. Мне казалось, что мечты получают свое воплощение. Перед моими глазами встал Олимпийский театр, куда некогда я пробрался тайком с своим товарищем Джироламо Пескаро. Я видел его декорацию, изображающую античный город, расходящиеся в стороны улицы, окаймленные дворцами и статуями. И вдруг на моих глазах декорация эта осветилась и на театре показался я сам в римской тоге, с лавровым венком на голове. На ступеньках амфитеатра сидит вся знать города Виченцы. Я начинаю говорить; гремят аплодисменты... Я поднялся с табурета, ноги мои подкосились, и я очутился на коленях синьора Альвизе Альвениго.

Он ласково потрепал меня за ухо.

- Незачем благодарить меня, Тито, лучше послушай, что я тебе еще скажу. Именно от тебя я жду величайшего счастья всей жизни, и, если ты мне его подаришь, ты в один день заплатишь за все, что я мог для тебя сделать. О Тито, теперь ты, в свою очередь, станешь властелином моей судьбы: ее я и отдаю тебе в руки вместе с этим бумажным свитком. В нем, Тито, находится написанная мною трагедия, по моему мнению, замечательная. Я вложил в нее надежду, дорогую для каждого смертного, - не пройти для людей бесследно. Благодаря ей свет забудет, что Альвизе Альвениго был толстый и отталкивающего вида человек, но он вспомнит, пожалуй, кое-что из написанных мною стихов. Итак, тебе доверяю я свое творение, Тито Басси! Когда с твоей помощью Виченца наградит его рукоплесканиями, вся Италия захочет его услышать. И ты будешь ездить с ним из города в город, как настоящий триумфатор. Встань же, Тито Басси, встань, Цезарь, - это и есть заглавие моей трагедии, - ты будешь именно Цезарем, мой милый Тито, Цезарем...

римлянину, чья надменная и горделивая душа уже трепетала в моей груди.

Известие о том, что в Олимпийском театре собираются поставить трагедию, автором которой является его милость Альвизе Альвениго, что исполнителем главной роли будет молодой вичентинец, чей трагический талант открыл и воспитал синьор Альвениго, быстро разнеслось по всей Виченце. Известие это вызвало живейший интерес среди любителей театра, каковых в Виченце насчитывалось немало, ибо драматическое искусство является страстью всей Италии. Поэтому готовившийся спектакль сделался темой городских разговоров. Капаньоле, которому Альвениго поручил разработать все детали постановки, в связи с этим часто навещал виллу Ротонда и приносил с собою эти слухи. Должно быть, такие слухи действительно были, потому что несколько любопытных явилось к нам на виллу в надежде получить какие-нибудь сведения о произведении его милости и о самом исполнителе. Но непрошеные гости остались ни при чем. Синьор Альвениго выпроводил их самым безжалостным образом и дал им понять, что он вовсе не намерен терять время на бесконечные объяснения и что они должны - в ожидании того дня, когда можно будет судить о спектакле на основании представления, - довольствоваться теми догадками, какие им угодно будет вообще делать. Это заявление, немного резкое, доставило мало удовольствия посетителям, среди которых находился и граф Вилларчьеро, полагавший, что в качестве прежнего покровителя он более чем кто бы то ни было имеет право быть посвященным в события, связанные с моей персоной. Но граф обманулся в своих ожиданиях и должен был вернуться домой, узнав не больше, чем другие. Впрочем, после этой попытки двери Ротонды были закрыты для приходящих, и исключение делалось, повторяю, для одного лишь синьора Капаньоле, обязавшегося набрать актеров для участия в моем спектакле, с которыми надлежало мне встретиться только в день представления, ибо его милость настаивал на соблюдении строжайшей тайны относительно великолепия моей игры, дабы не предвосхищать того потрясающего эффекта, который я, конечно, не премину произвести. До тех пор я должен был упражняться, как и прежде, с обычными манекенами под руководством его милости. Не стану рассказывать, с каким пылом, с каким огнем отдавался я разучиванию доверенной мне роли. Я расходовал весь свой голос, старался изо всех сил, пустил в ход все свои данные. Малейшая интонация, малейший жест были предметом самого тщательного изучения. Я поставил своею целью свободно распоряжаться всеми движениями тела, всеми ресурсами мимики, для того чтобы достигнуть в игре наивысшего благородства и трагизма. Синьор Альвениго неотступно следил за моими успехами и соблаговолил объявить, что остался ими доволен. Что до меня, то и я был чрезвычайно доволен порученной мне ролью. Я не мог бы назвать другой, более благородной, красноречивой и более подходящей для того, чтобы блеснуть заложенными в меня талантами. Иной раз в минуты, когда его милости казалось, что я недостаточно проникался величием моего героя, он говорил:

- Понимаешь ли, Тито, ты должен изобразить повелителя вселенной и твоими собственными устами произнести самые прекрасные сентенции, которые когда-либо писались для трагедии!

При этих словах я удваивал свои усилия. Мой голос напрягался и наполнял своими раскатами большой зал Ротонды; мне казалось, что звучащий круг его купола является венцом, осеняющим мой гений.

Именно в эту пору я достиг предельного пункта того, что можно было назвать моим героическим ослеплением. О, если б Богу было угодно, чтобы рассказ мой кончился здесь и мне ничего не оставалось бы больше прибавить! Если бы какое-нибудь несчастие оборвало бы в это время течение моей жизни, мне следовало бы только благодарить небо... но коварный рок судил иначе. Ах, зачем только лошади кареты, доставившей меня несколько дней спустя из Ротонды в Олимпийский театр, не понесли во время пути и не разбили моей головы о дорожные камни! Я окончил бы свои дни в упоительном самообмане, которым тогда жил. Но к чему вздыхать и жаловаться! Судьбы наши предначертаны заранее - судьба Цезаря в такой же мере, как и жребий Тито Басси. Чему быть, того не миновать.

которой были завешены, дабы скрыть от глаз публики мое сценическое одеяние. Пока его милость давал мне последние указания, я откидывал время от времени занавеску и смотрел, по каким местам мы проезжаем. Скоро я увидел каменных карликов, украшавших стену виллы Вилларчьеро. Горбатые кривляющиеся фигурки смотрели мне вслед, но я не обратил особенного внимания на эти скульптурные гримасы и не увидел в них дурного предзнаменования. Тем временем мы стали приближаться к Виченце, высокая кампанила которой гордо уходила вверх в последних лучах угасающего дня; наконец, мы остановились у подъезда театра. Он был заполнен толпой народа, потому что все обитатели Виченцы толкались там, желая посмотреть, как будут входить приглашенные. Их было очень много, ибо его милость созвал на этот театральный праздник всю городскую и местную знать. Были посетители, приехавшие из Вероны, Падуи и даже из Венеции, и перед этим благородным собранием я должен был впервые выступить на трагических подмостках. Дебют мой вызвал, как и следовало, впрочем, ожидать, самый живой интерес. Новизна трагедии, личность автора, слухи о том, как он открыл нового Росция, скрытого цицероновской латынью почтенного аббата Клеркати, все было чрезвычайно привлекательно. Все ожидали чего-то необыкновенного. Я догадался об этом по той трудности, с которой наша карета прокладывала себе дорогу. Нас провожал гул голосов и криков. Люди вскакивали к нам на подножку и старались нас рассмотреть в щелочку занавески, так что потребовалось вмешательство сбиров господина подеста, расчистивших нам дорогу и давших возможность экипажу добраться до входа в театр.

По счастью, были приняты строгие меры, и никто из посторонних не был пропущен за кулисы, поэтому там и не оказалось никого, кроме синьора Капаньоле и актеров, принимавших участие в спектакле. Они были уже одеты, и костюмы их были великолепны, ибо синьор Альвениго потребовал от синьора Капаньоле позаботиться обо всем, что могло придать представлению особую пышность. Затраты, сделанные его милостью, были очень значительны и не согласовались с его обычной скупостью. Известная часть этой роскоши выпала и на мою долю: одежды мои были на редкость красивы. И это придавало мне необыкновенную уверенность. Странная гордость овладела мною; я, вероятно, был бы немало изумлен, если бы кто-нибудь мне напомнил, что одеяние это носил не всемогущий Цезарь, а бедный малый из города Виченцы по имени Тито Басси. Но никто и не подумал дернуть за полу моего плаща, мне не мешали бросать вокруг себя величественные взгляды. Спокойно и гордо глаза мои осматривали актеров, выступавших вместе со мной и получавших в то время последние указания от синьора Альвениго, как вдруг они остановились на синьоре Капаньоле, который пристально на меня уставился. Он глядел на меня с таким саркастическим видом, что на одну минуту я оторопел. Такое отношение показалось мне довольно странным, и я готов был спросить у него, не заметил ли он каких-либо недостатков в деталях моего костюма, но в этот момент его милость подозвал его к себе, и я не мог его остановить.

Еще охваченный этим неприятным ощущением, я прошел до того места в кулисах, откуда можно было, оставаясь незамеченным, видеть почти весь зрительный зал. Он был уже полон, амфитеатр сверху донизу был усеян зрителями. От сотен свечей, горевших в канделябрах и люстрах, лился такой обильный и яркий свет, что ослепительное сияние позволяло отчетливо видеть, как роскошно была разодета пышная толпа, составлявшая это собрание. Дамы состязались в богатстве и изысканности своих нарядов и представляли великолепное зрелище. Мужчины не отставали от них в роскоши и изобретательности туалета. Картина эта, должен сознаться, пробудила во мне гордость. И действительно, пройдет несколько минут, и все эти блестящие господа и эти прекрасные дамы переживут, благодаря мне, патетические ощущения, которые их воодушевят! И это я, я буду в известном смысле виновником их тревоги. По моей вине сердца их затрепещут от энтузиазма, а глаза наполнятся слезами. Один я вызову эти непривычные для них переживания. Погрузившись в свои мысли, я не спускал глаз с мест, занятых публикой, откуда вскоре должны были раздаться рукоплескания. Несомненно, граф и графиня Вилларчьеро первые начнут хлопать. Я видел, они сидели в первом ряду, граф в большом напудренном парике, а графиня в торжественном наряде с любимой собачкой на коленях: расстаться с ней она была не в силах. Это животное заставило меня подумать о моем отце и матери. О, какое это было бы для них счастье видеть своего сына в римской тоге и присутствовать на его триумфе!

Вдруг чья-то рука опустилась на мое плечо. Это был его милость синьор Альвениго. Я чувствовал, как он дрожал, и голосом более тихим, чем дыхание, он шепнул мне на ухо:

- Ну, Тито, уже начинают... Помни, что от тебя зависит и Цезарь, и моя судьба.

я не испытывал тогда никакой тревоги. Душа самого Цезаря жила во мне. Я перестал быть самим собой и превратился в героя, которого мне надлежало изобразить во всем его величии и благородстве.

Две первые сцены трагедии его милости Альвизе Альвениго прошли без моего участия. С того места, где я находился, я с полным самообладанием следил за игрой актеров и прислушивался к их читке, которая не показалась мне особенно замечательной. Тем ярче скажется совершенство моей игры. Естественно, что темой их разговора был Цезарь, и я дожидался минуты, когда мне следовало вступить в действие. Мне показалось, что среди зрителей были заметны признаки нетерпения во время диалога двух актеров. Из этого я заключил, что они ждут моего выхода. Вдруг трубные звуки возвестили мое появление. Четыре ликтора, которые должны были мне предшествовать, подняли консульские эмблемы. Твердым шагом я двинулся следом за ними. Медленно, с высоко закинутой головой, я выступил из-за кулис. Позади меня античный город, составлявший декорацию театра, открывал тройную перспективу дворцов. Впереди просторный амфитеатр зала убегал вверх своими ступеньками. Выход мой заставил умолкнуть слышавшийся до сих пор шепот. Воцарилось глубокое молчание, и я услышал, как из тишины вдруг раздались звуки моего голоса.

Он удивил меня своею слабостью: его уже не мог поддержать резонанс виллы Ротонда. Чтобы устранить это неблагоприятное обстоятельство, я пустил в ход всю свойственную ему звучность. Мне нужно было, по ходу пьесы, отчитать двух сенаторов, говоривших до меня, и мой тон должен был изображать гнев. Я приложил все свои усилия, тщательно следя за тем, чтобы позы мои и выражение лица совпадали со словами, которые нужно было произносить, но горло у меня сжалось, а сердце билось со страшной силой. Увлекаясь декламацией, я сделал шаг вперед, потом еще шаг и очутился почти у самого края сцены. Тогда благородным и могучим движением я протянул руку к публике и произнес пламенным голосом последние стихи тирады, которую мне следовало прочесть.

На стихи и на этот жест, за которые я ждал заслуженных рукоплесканий, ответил какой-то странный звук. Испугавшись, должно быть, движения и раскатов моего голоса, проклятый мопс графини Вилларчьеро бешено забился на руках своей хозяйки и разразился пронзительным и заунывным лаем. После такой необыкновенной реплики глухой шепот пробежал среди зрительного зала и стал передаваться из ряда в ряд. Пораженный самым неприятным образом, я остался стоять в той же позе, что и раньше, и, вместо того чтобы удалиться в глубину сцены, как бы следовало сделать, я не двинулся с места и обнаружил явную растерянность. Этого незначительного инцидента и признаков смущения, мною высказанных, оказалось достаточно для того, чтобы вызвать в зале веселое настроение, тем более что проклятый мопс стал заливаться и лаять изо всех сил. Кое-кто из зрителей привстал, чтобы лучше видеть все случившееся. Это вызвало некоторый беспорядок, еще более усиливший смех публики и лай отвратительного животного.

Будь на моем месте опытный актер, он стал бы продолжать свою роль и тем самым заставил бы замолчать зубоскалов. Но, несмотря на полную уверенность в собственном гении, я был еще новичком-дебютантом, и капли пота начали стекать из-под грима мне на щеки. Кроме того, я вскипел от оскорбления, столь неприличным образом нанесенного Цезарю, но в то же самое время мучительная тоска овладела всем моим существом. Я чувствовал на своем лице самую жалкую гримасу. И в эту минуту раздался голос его милости, кричавшего мне из-за кулис:

При этом энергичном окрике я пошевелил было губами, но с них не сорвалось не единого звука, и я остался неподвижно стоять с открытым ртом, один, посредине сцены, которую сенаторы уже покинули, и почел бы за счастье, если бы ликторы отрубили мне своими топорами голову и тем положили конец моим позорным мучениям.

Жестокая, неукротимая буря хохота и свиста была ответом на мое замешательство. Со всех концов зала летел и хлестал меня этот свист и хохот, и самое ужасное было - ясное сознание того, что причина всего - мое жалкое, измученное лицо. Чем сильнее меня охватывало чувство тоски, тем смешнее, должно быть, было испуганное выражение лица. Чувство это окончательно меня истерзало и не позволило мне снова овладеть собой. Я мечтал о том, чтобы вызвать перед толпой облик самого Цезаря, а вместо этого показал ей смешную и жалкую маску своего позора. И вот внезапно героическая иллюзия, которой я жил, рассеялась самым жалким образом и рухнула под градом насмешек. Весь зал целиком поддался какому-то неукротимому веселью, бушевал и топал ногами от радости, покорился власти одного из тех заразительных состояний, с которыми ничего нельзя поделать. Если бы я действительно умер на сцене от потрясения и горя, эти люди осмеяли бы даже мой труп. Если бы я пронзил свое сердце мечом, без всякой нужды болтавшимся у меня на боку, мой жест увеличил бы еще больше это припадочное ликование. Я был увлечен вихрем, с которым не мог уже справиться! И для того чтобы разразился этот ураган, достаточно было залаять не вовремя маленькой собачонке, а теперь весь зал начал подражать этому лаю под гам скрещивающихся в воздухе шуток и криков, наполнявших пространство невообразимым шумом.

Да, достаточно было ничтожного забавного случая, и эти важные разряженные люди, собравшиеся сюда прослушать трагическую пьесу и посмотреть, как оживут перед ними великие исторические мгновения, вдруг впали в самое подлинное исступление! Они опьянели от собственного неистовства. В несколько минут суматоха достигла своего апогея, тем более что злые шутники вздумали погасить свечи, находившиеся поблизости, и создали полумрак, благоприятный для всякого рода проказ. Полутемный зал, наполненный кричащими и жестикулирующими людьми, принял почти фантастический вид. Тогда, бессильный перед лицом такой бури, я ощутил невыразимый ужас, и вот, дрожа всеми членами, стуча зубами, я как безумный бросился за кулисы; одна нога у меня зацепилась, я растянулся на полу, а каска моя покатилась вперед и забавно загрохотала своею жестью.

Вдруг сильный удар кулака заставил меня встать, и я очутился лицом к лицу с его милостью. При виде его первым моим движением было поднести руки к глазам, ибо на синьора Альвениго было страшно взглянуть. Весь гнев освистанного автора изобразился на его лице. Глаза вылезли на лоб, костюм был в беспорядке, он буквально рвал и метал. Схватив меня за горло, он в бешенстве стал меня трясти. Вначале один только поток ругательств излился на меня из его вопящих уст, потом я разобрал мало-помалу следующие слова:

и не мог догадаться о его глупости! Какое безумие меня охватило? А я-то, я вздумал питать этого негодного шута прекрасной и священной пищей трагического искусства! Немудрено, что у него сделалась икота и его стало рвать! И как только я мог допустить хотя бы на минуту, что какой-то Тито Басси может сделаться Цезарем? Подумать только, что этому бессвязно лепечущему истукану я доверил свое создание! О палач моих дивных стихов, о грабитель моей славы, о убийца моего гения! Ну а сам ты, ты не мог разве предупредить, что я ошибся, что ты просто-напросто олух, умеющий только лопотать по-латыни? А теперь слушай, как смеются над твоей дерзостью эти болваны, довольные тем, что могут меня позорить. Отправляйся обратно к ним, ты ведь с ними заодно. И чего ты стоишь здесь и смотришь на меня в своем смехотворном наряде? Уходи прочь, предатель, можешь подохнуть на дне канавы или лучше покачайся на виселице, но, прежде чем уйти, получи напутствие от Альвениго, прославленный трагик, Тито Басси!

Я приготовился было к такой же отповеди со стороны синьора Капаньоле, как вдруг я услышал над ухом его голос и почувствовал, как крепко сжимает он меня в объятиях:

- О божественный Тито, позволь мне принять, как того он заслуживает, бесценный дар, посланный мне фортуной! Осуши слезы, мой мальчик! Пинок ногой, который ты только что получил, есть эмблема твоего призвания. Я угадал его с первой же нашей встречи и возблагодарил богов за то, что они тебя предупредили, хотя и довольно-таки жестоким образом. Нет, ты рожден не для трагедии, Тито Басси. И я сразу это заметил по твоему лицу. Но разве мог я осмелиться противоречить его милости? Ведь слова мои показались бы ему настоящим богохульством. Ты - трагик? Да ты ведь самый настоящий комик! Ах, как жаль, что ты не мог сейчас посмотреть на свое растерянное лицо и на свои нелепые жесты! Сумей только в нужное время сделать такое же лицо, и я обещаю тебе небывалый успех. С сегодняшнего дня, Тито Басси, я зачислил тебя в мою труппу. Ну, нечего гримасничать. Деревянная сабля Арлекина стоит меча Цезаря, и гораздо лучше смешить людей хорошими фарсами, чем напыщенными тирадами.

Но так как я не переставал оплакивать крушение моей рассеявшейся мечты, синьор Капаньоле вытащил из кармана платок, осушил мне глаза и отечески утер нос.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница