Частная жизнь парламентского деятеля.
Часть вторая.
Глава V.

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Род Э., год: 1893
Категория:Повесть

Оригинал этого текста в старой орфографии. Ниже предоставлен автоматический перевод текста в новую орфографию. Оригинал можно посмотреть по ссылке: Частная жизнь парламентского деятеля. Часть вторая. Глава V. (старая орфография)



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

V.

Известие, что Тесье попросил отпуск и уехал за месяц до окончания сессии, произвело в палате всеобщее изумление. Конечно, с некоторых пор стали замечать упадок его сил, перемена в лице и в манерах, показывавшая его крайнее утомление, не ускользнула от общого внимания. Друзья его безпокоились и говоря о нем, всегда обменивались обычными фразами:

- Работа его убивает...

- Он надорвался...

- Он больше не может...

Удивлялись все таки энергии, с которой он преодолевал усталость.

И в самом деле, первые две недели после семейного кризиса, Тесье действовал и говорил так, как будто ничего не случилось и он вполне владел своей мыслью. Он пожинал обычные ораторские лавры. Разсматривался проект закона, реформировавшого церковное управление, инициатива которого исходила от монсениора Русселя, и из-за которого шла горячая борьба. Никогда еще атака партии нравственного возрождения не была так сильна; никогда еще фракция якобинцев не чувствовала себя столь близкой в гибели и так не сплочивалось, чтобы отстаивать власть, готовую выскользнуть из её рук. Мишель руководил атакой: он произнес по этому случаю две речи, встреченные публикой восторженно. Якобинцы взяли верх, но преимущества их были так незначительны, что их победа была равносильна поражению, казалось неминуемым падение кабинета.

Вот при этих-то обстоятельствах Тесье возвестил о своем скором отъезде. Естественно, что его политические друзья старались всеми силами удержать его. Торн, которому в его отсутствии предстояло руководить партией, отлично знал пределы собственных способностей, и на сколько влияние Мишеля было необходимо, чтобы направлять его практическую деятельность, слишком сухую и мелочную для живого дела.

- Я способен дать лишь частный совет, говорил он, - и до известной степени полезен, но ничем нельзя заменить то воодушевление, которое сообщает всему Тесье.

- Мы не можем обойтись без вас, - повторял он Мишелю. - Необходимо продолжать атаку. Ваш проект закона, обезпечивающого рабочих, который не могут отложить, представит для нас еще более удобную почву чем реформа церковного управления. Быть может нам удастся прежде каникул свергнут министерство. Это будет полным триумфом... Но, вы ведь знаете, без вас мы ничего не можем сделать... Вы видите, как интересна становится игра... Будьте-же мужественны! Еще последнее усилие.

- Я не могу больше, - отвечал Мишель, - не могу... Силы мои истощены... Я болен... Я совершенно разбит!

- Подумайте, что быть может уже никогда мы не будем занимать столь выгодное положение... Призовите на помощь всю вашу энергию...

- Она вся истрачена, повторяю вам. Я должен, должен остановиться... Я не могу более ни о чем думать... Еслибы я видел, что партия рушится, и знал-бы, что достаточно одного моего жеста, чтобы спасти ее, я не имел-бы силы сделать этот жест... Там далеко, на родине, в моих горах, силы мои быть может возстановятся... Страдание доходит порою до той степени, когда человек не может уже думать ни о ком, кроме себя самого.

Все, что мог отвоевать Торн, это обещание, в крайнем случае, приехать для подачи голоса.

- Но не зовите меня, если только будет хоть какая либо возможность обойтись без меня, - сказал ему Тесье. И он уехал с семьей, увозя с собою не закрывавшуюся рану в сердце, мало надеясь на выздоровление, с головой, разбитой тягостными думами, счастливый однако уже тем, что может отдохнуть от политики, от дел, убежать от света, шума, погрузиться в благословенное уединение, где можно хоть страдать спокойно, не увеличивая свою боль усилиями скрыть ее.

Маленькая дача, очень простая, в двадцати минутах от Аннеси. Дикий виноград увивает её стены, обрамляет окна, подымается до самой крыши. Луг, с несколькими деревьями, спускается в озеру. У маленькой пристани легкая лодка покачивается при малейшей зыби, пробегающей по подвижным водам. В последний раз, что они были в этой местности, Тесье занимали этот-же домик. Тогда Мишель и Сусанна выходили весело под руку, и казалось среди этого мира полей, яркого солнечного света, они расцветали как цветы, вынесенные из душной комнаты на вольный воздух. Они веселились, как школьники на каникулах.

Анни и Лавренция, стуча маленькими еще слабыми ножками и щебеча на том милом языке, который дети забывают по пятнадцатому году, бежали за ними, в сопровождении бонны или Бланки Эстев. Бланка проводила с ними лето, чтобы окончательно оправиться после выздоровления от последней детской болезни - запоздавшей кори. Ей было шестнадцать лет; её большие глаза сияли, словно глубина голубого, безоблачного неба. Она начинала хорошеть. Они обращались с ней как с старшей дочерью. Боже мой! Кто мог-бы тогда подумать?.. Они делали хорошия прогулки вместе, и Сусанна радовалась, когда замечала краску на щевах молодой девушки. Когда они шли по городу, все им почтительно еланялись, поворачивались, переговаривались между собою:

- Это нашь депутат с женой... Добрые люди... Честная семья!..

И Сусанна радовалась; уважение выпадало и на её долю. Она его тоже заслужила.

Теперь, напротив, печаль нависла над домиком, купавшимся в потоках света; казалось, что он необитаем; мертвое молчание царило в нем. Тесье более не совершали своих семейных прогулок. Изредка их видели в городе. Они шли быстро, избегая взглядов прохожих. Сусанна, бледная, измученная, бродила в маленьком садике, который лишь время от времени наполнялся веселым смехом Анни и Лавренции.

была пуста и он слышал только глухой ропот вечных жалоб разбитого сердца. Порою его сопровождал Монде, когда был свободен. Монде был немного толст и тяжел: он задыхался от ходьбы, жаловался на жару; и тем не менее, самоотверженно бродил с Мишелем по отдаленным улицам; дружба его выдерживала и такое испытание. Два друга выходили вместе. Монде, с толстой палкой с стальным наконечником, Тесье с пустыми руками, размахивая ими или спрятав за спину. Они шли медленно, без цели, болтая по душе в окружающем молчании. Их обнимало уединение: живое уединение полей, где работали жнецы, в сиянии солнца, среди золота хлебов, или уединение лесов, где птицы порхают в тени, а стрекозы трепещут в пятнах света, прокрадывающагося сквозь листву. Разговоры их мало равнообразились. Зная, что Мишель ждет его вопроса, Монде начинал на одну и ту же тему:

- Ну, как ты себя чувствуешь?

Вопрос больному, одержимому хроническим недугом, повергающим его в ипохондрию.

- Все так же...

Помолчав, Тесье повторял:

- Дни идут, рана не закрывается!

Монде ничего не говорит, очевидно желая дать высказаться другу. Тот продолжает:

- Порою, я должен напречь всю мою волю, чтобы заставить себя думать о другом... Ведь ты знаешь, я не привык к созерцательной жизни и сосредоточиваться вечно на самом себе для меня мучительно... Но я страшусь и столкновений с людьми, меня тяготят дела, весь этот треск, шум, суета, которые меня более не интересуют.

Тогда Монде рискует немного побранить его, мягко, как выговаривают умным детям, которые понимают свою вину:

- Видишь ли, Мишель, забери себя в руки... Борись, борись, друг мой... Человек в твоем положении, знаменитый человек, который когда захочет, может сделаться министром...

- Прежде, быть может, - с печальной улыбкой прерывает Мишель. - Я никогда не был честолюбцем, а теперь менее, чем когда либо... Пойми, раз я не могу обладать тем, чем единственно хотел бы обладать, что мне в остальном?..

- A блого, которое ты можешь принести? - настаивал Монде, - все, что ты еще можешь сделать?.. Наконец, если ты будешь относиться ко всему спустя рукава, то все потеряешь...

- Блого! - вскричал Мишель, сделав нетерпеливый жест, и останавливаясь посреди дороги, - блого?..

- Или и ты погрузился в скептицизм, и ты так же? Ах, женщины, женщины!.. лучшия из них ничего не приносят, кроме зла!

- Блого! - повторяет Тесье, готовясь разразиться презрительной тирадой. - Ах, мой милый, я полон сомнений!..

И он нетерпеливо продолжает, затрогивая самый чувствительный пункт в своей новой жизни:

- Вот, уже более шести лет, как я посвятил себя делу социального обновления и служению охранительным принципам... Но теперь, когда я сам жертва, когда я чувствую все, что есть лживого, варварского, безчеловечного в этой организации нашего общества, которого защитником являюсь. О, теперь я понимаю тех, кто нападает на его строй, кто от него страдает!.. Да, я понимаю тех, кто хочет его изменить, и даже тех, кто хочет его разрушит!.. Порядок, я желал порядка... Я не понимал, какими жестокостями, какими муками он поддерживается... И к чему это, скажи ради Бога, в чему?.. Зачем нам идти против природы?.. Почему ей отказывать в её правах? Не кончается ли всегда борьба с нею торжеством её над нашими мертвыми принципами?..

Теперь Монде, с своей стороны, остановился:

- Берегись, - сказал он, - еще шаг и...

- И я пойду против морали, против религии, хочешь ты сказать? Нет, ты ошибаешься. Если человечество мне изменило, мне все-таки остался Бог, который выше всего.

- Я чувствую его более близким к себе с тех пор, как я страдаю, мой милый... Это слабость, скажешь ты мне. Быть может. Но что до того, если эта слабость поддерживает мои силы?.. Да, Бог, церковь, религия - во всем этом до сих пор я видел только социальные машины, полезные силы, на которых можно основать общество, учредить порядок... Теперь все это имеет для меня другое значение... что ты хочешь? Я нуждаюсь в надежде...

Монде не отвечает, потому что разговор пошел о таких вещах, которые ему чужды. Два друга идут рядом, молча, останавливаясь, чтобы полюбоваться видом, завтракают яичницей в каком нибудь кабачке и тихими шагами возвращаются в город.

Разговоры их все продолжают вертеться около одной и той же темы. Монде лишь тогда теряет терпение, когда Мишель позволяет себе нападки за Сусанну. Он ее защищает, - доброе сердце делает его замечательно красноречивым. Тесье с своей стороны тоже волнуется.

- Я считал ее великодушной, - она жестокая...

- Ты хотел что-ли, чтобы она тебя уступила другой и сказала бы ей еще спасибо!..

- Нет... я хотел только видеть ее более развитой, гуманной, сострадательной... Бланка написала ей удивительное письмо: она ей даже не ответила... Эгоизм и самолюбие, ничего больше...

- Молчи, ты клевещешь на нее; ты лучше, впрочем, знаешь сам...

- Я думал, что знаю: я обманывался... Нужна буря, чтобы различить подводный камень на поверхности воды, и только во время кризисов видиш самую глубь сердца... Эгоизм и самолюбие, говорю тебе... да еще немного глупости... Так как должна же она была понять, что такой жертвы, какую она от меня потребовала, я ей не прощу никогда... Тогда как, если бы она позволила мне хоть первое время переписываться... О, я был бы ей обязан вечной благодарностью и дух мой был бы спокойнее.

Однажды, вновь коснувшись этой темы, Тесье неожиданно сказал другу, как будто его внезапно осенило вдохновение:

- Идея, Монде! Что если бы ты написал Бланке, а? Что ты на это скажешь?

Монде вскричал: - Я? но... о чем я буду писать, скажи на милость?

- Видишь-ли, - спокойно объяснил Мишель, - ты можешь ей очень хорошо написать: ты ее достаточно знаешь, и это не покажется странным: ты был другом её отца...

- Ты тоже.

Монде не обратил внимания на упрек.

- Ты можешь написать ей, что мы вместе говорим о ней... Она тебе ответит... Я узнаю, что с ней...

- A она будет знать, что ты ее помнишь... Нет, нет, мой милый, ты от меня требуешь слишком многого. Я никогда не соглашусь помочь тебе в деле, за которое потом меня будет упрекать совесть. Раз вступив на эту дорогу, ты ужь не пожелаешь остановиться, и ваша связь вновь возобновится, при моем посредничестве. Но я за твою жену, доброе и благородное создание вопреки всему, что ты о ней говорил и которая тебя любит... Я никогда ничего не сделаю, что обратилось бы против нея... тем более, что это опасно и для тебя самого.

Мишель слишком хорошо знал своего друга, чтобы настаивать. Но с другой стороны, мысли, возникшия в нем, не давали ему покоя, преследовали его в уединении прогулок, среди скуки, которая с каждым днем плотнее охватывала его. Кончилось тем, что, несмотря на обязательство, он взялся за перо.

"Я не могу дольше оставаться без известий о вас, Бланка, писал он, я не могу оставаться в неведении, что с вами, где вы, что вы думаете. Я нарушаю данное слово и презираю себя за это; но я еще более презирал бы себя, если бы его не нарушил".

Он думал, что легко выскажется, что изольет на бумаге всю любовь и всю тоску, которая переполняла его сердце. Но слово слишком бедно, чтобы выразить чувство. Он с усилием продолжал:

"Если бы вы знали, как длинны и печальны дни, эти бесконечные летние дни, когда солнце жжет нас пятнадцать часов под ряд, яркое, веселое, равнодушное к нашим горестям! Все прошло: нет ни счастья, ни мира, ни радости, и эти места, которые я так любил, эти места, где на каждом шагу я нахожу что либо напоминающее прошлое, теперь для меня являются монотонной рамкой, в которой я заключен. Воспоминание о вас все наполняет. Вас одну я ищу в уединении полей, - хотя и отлично знаю, что вас там не найду... Помните-ли вы то лето, которое мы провели вместе здесь, четыре года тому назад. Вы были еще девочкой, готовой лишь обратиться в взрослую особу, и уже таким грациозным существом! Могу-ли я быть уверен, что тогда еще не любил вас?.. Думая о вас, теперь, в этом доме, где вы играли с Анни, я кажется слышу вас смех, ваш голос. Я представляю себе тот день, когда мы вместе посетили церковь. Я должен был вам рассказать историю святого Франциска, вы слушали с большим интересом, и когда мы вышли из храма, я вам купил в книжной лавке "Житие" этого святого.

Мишель остановился, чтобы помечтать мгновение об этом эпизоде. Ему грезился тонкий профиль Бланки, соломенная шляпка, светлое платье, как она остановилась на улице и как открыла книгу. Быть может в первый раз тогда он заметил её красоту.

"...Сколько воспоминаний! Оне меня окружают, я проникаюсь ими, оне влекут меня к вам... О! прекрасные часы, когда я наслаждался ласками вашей любви, всеми совровищами души вашей, открытой передо нною! Вы были моим светом, при вас расцветала моя душа... Теперь мы разлучены, благодаря жестокости обстоятельств, между нами бездна..."

Он вновь, с безнадежным жестом, оставовился: - К чему писать ей все это? - прошептал он, - к чему?--

И он долго сидел перед начатым письмом, колеблясь, продолжать ли его, переворачивая в уме смутные мысли, терзавшия его. Наконец, почти машинально, он взял вновь перо, и продолжал:

"...Но эта разлука, Бланка, не помешает мне быть с вами. Я пишу вам, чтобы вам это сказать! мне слишком мучительно думать, что вы считаете себя забытой!.. Увы, мы не из тех, кто забывает! Я убежден, что ваше сердце осталось вернпн мне, как мое вам..." Он не мог высказать того, что хотел сказать. Фразы тянулись холодные, не выражая той бури, которая бушевала в нем. В отчаянии, он хотел разорвать письмо. Но не мог этого сделать и закончил письмо:

"Напишите мне! Одно слово, - что вы не очень несчастны, что для вас, как и для меня, сладко думать, что мы остаемся близкими друг в другу, несмотря на разстояние, и что наша любовь сильнее всего на свете. Прошу вас, напишите мне через Монде: он передаст мне ваше письмо.

"Это наш лучший друг: он все знает и понимает. Если бы вы знали, с каким нетерпением я буду ждать почты!.. Прощайте, Бланка, я не мог вам написать так, как желал. Простите меня: слова только слова, а любовь есть любовь..."

Мишель перечитал, покачал недовольно головой, подписался полной фамилией, следуя потребности, которую ощущают все, истинно любящие. Затем он написал адрес: в Лион, думая что Бланка еще находится там, сам отнес письмо на почту, и пошел рассказать Монде о своем поступке и о той услуге, которую он от него ждет. Монде возмутился, ворчал, протестовал:

- Я должен буду сжечь это письмо, если только оно придет, не говоря тебе о нем ни слова. Но ты в таком состоянии, что у меня не хватит духу это сделать.

В самом деле, четыре дня спустя, он пришел с маленьким конвертом. Сердце Мишеля сжалось, когда он отерывал его: оно ему показалось таким легким!.. В листе белой бумаги, издававшей легкое благоухание, не было ничего, кроме пряди белокурых волос, перевязанных голубою лентой, и с припиской трех слов всего: "не пишите мне..."

- Что она этим хочет сказать? - спросил он у Монде, который лишь искоса, с скромным видом, посматривал на поэтическую посылку.

- Еав ты не понимаешь? Волосы, это часть её самой... Знаешь ли, это очень милый ответ... Да, очень просто и мило... Женщина, воспитанная на модных романах, никогда бы ничего такого не придумала!..

- Но почему она не хочет, чтобы я ей писал?

- Потому что она честная и мужественная девушка, что у ней больше характера чем у тебя, мой милый... Она обещала и желает сдержать свое слово; и она права.

- Мне кажется, что если бы она еще меня любила...

- Молчи! Я не знаю, что ты ей написал, но я убежден, что её письмо краспоречивее твоего.

- Успокойся: она тебя любит... и послушайся ее: это лучшее, что ты можешь сделать... Я не предполагал, что она так разсудительна.

В следующие за этим дни Мишель находился в таком нервном состоянии, что это не могло усвользнуть от внимания его жены. Он избегал Монде, как будто боялся, что тот угадает его мысли. Вместо далеких утренних прогулок он ограничивался тем, что ходил взад и вперед по саду, подрезывая деревья, с видом человека, которому до того скучно, что он ужь и не придумает, чем бы ему заняться, и как убежать от скуки. На самом деле он постоянно думал о письме Бланки, которое, именно потому самому, что не отвечало ни на один его вопрос, открывало для его воображения бесконечные перспективы. На конверте стоял штемпель Кабура. Новая тайна: почему Бланка оставила своих лионских друзей? Почему она отправилась с матерью и вотчимом на этот берег, который так ненавидела?..

Ища хитрых объяснений самых простых вещей, Мишель все более волновался. Волнение его доходило до высшей степени, когда он замечал, что Сусанна наблюдает за ним с тревогой, которую он приннмал за подозрение.

Он отвечал: - Ничего...

Это маленькое слово, грубое и лживое, это слово, заставляющее догадываться о тайнах, которые желают скрыть, это слово, в котором слышится и желание обмануть и отказ в отвровенности, пробуждает лишь худо скрытую злобу. Никакого объяснения за ним не последовало, но взгляд жены сказал: - Ты лжешь! A взгляд мужа ответил: - Пусть я лгу, это мое дело!..

В следующий раз, когда Сусанна, против обычая, сама встретила почталиона с письмами Мишеля, он разразился:

- Ты меня подозреваешь! Прекрасно! Читай мои письма, если хочешь... если ты их еще не читала... Изволь глядеть: деловые письма, ничего кроме деловых писем... Я теперь ничем не интересуюсь, кроме дел... Ты этого желала, чего жь тебе еще надо?..

Сусанна заплакала.

Он немедленно, в силу свойственной ему подвижности чувств, смягчился:

- Прости меня, - сказал он, - я груб и зол... Мы оба виноваты...

Он хотел ее привлечь к себе, но она отстранила его.

- Нет, нет, это безполезно... Я слишком хорошо вижу, что я для тебя более ничего не значу!..

На этот раз в голосе её не слышалось гнева, а только бесконечная грусть; Мишель был тронут. Но что он мог ей на это ответить? Увы, она была права!.. Тем не менее, он решил обращаться с ней более почтительно. Но это ни к чему не повело: она отдалялась от него с холодным достоинством, которое она сначала употребляла как маску, чтобы скрыть истинные свои чувства, и которое мало-по-малу сделалось для нея естественнын. Тогда он постарался сблизиться с детьми и в течение следующих дней его встречали с двумя девочками, довольными и счастливыми, что он занимается ими. Но Лавренция была слишком резка; она его утомляла. A так как она ревновала, если он уходил гулять с одной Анни, то он снова предоставил их самим себе.

- Он больше не любит даже своих детей! - думала Сусанна.

- Какая гнусная несправедливость! какая жестокость! - говорил Мишель своему другу Монде, рассказывая ему о последних событиях его домашней жизни. - Я не злой человек, я ничего дурного не сделал, я решился на такую жертву, на которую не многие решаются, и я несчастен и все, кого я люблю, несчастны по моей вине. A живи я, как большанство людей, имей я любовницу, будь я порочным, но обладающим известною дозою лицемерия, никто бы не страдал из-за меня, и сам я был бы спокоен, счастлив, можно было бы завидовать моему положению!..

- Ты прав, - отвечал Монде, - это несправедливо, это гнусно, но это так. Ты принадлежишь в породе людей, стоящих выше средняго уровня человечества: поэтому ты и страдаешь. На твоем месте другие поступили бы хуже, а вышло бы лучше для них. Судьба пощадила бы их ради их ничтожества. Твои страдания, являются мерою твоих достоинств, это отчасти может тебя утешить... Когда бросят горсть зерен в клетку с воробьями, воробьи бросаются клевать, когда еще на них сыплются зерна. Когда же бросят в клетку где сидит певчая птица, например соловей, он поспешно отлетит, и начнет клевать только спустя некоторое время...

- Но все-таки начнет.

- Потому что ему бросают лишь зерна и он все же лишь жалкая пичужка. Какую же борьбу выдерживает человек прежде чем кинуться на манящее его счастье! И лучше для него, если сквозь тысячи терзаний, воля его пройдет непоколебимой... и порою она все преодолевает!

Воля Тесье не отличалась очевидно таким качеством. Несмотря на убеждения Монде, он написал Бланке новое письмо: ответа не последовало, и он сделался еще нервнее и безпокойнее. Он желал теперь видеть ее и искал предлога, чтобы уехать из Аннеси. Случай не заставил себя долго ждать.

Он уже получил несколько приглашений на банкеты, которые ему хотели дать депутации и муниципальные советы различных городов. Наконец, получив приглашение из Лиона, он немедленно решил ехать: хотя соберет о ней справки... Он объявил, что отправляется в продолжительное политическое tournée. Когда Сусанна спросила о его маршруте и он назвал Лион, она подозрительно посмотрела на него:

- Почему же именно Лион?

Он резко ответил:

A так как лицо её сохраняло недовольное выражение, прибавил:

- Ты боишься, что я там встречу... одну особу, не правда-ли? Ты можешь быть спокойна: ее там нет больше...

- Почему ты это знаешь? - вскричала Сусанна.

Он смутился и нерешительно пробормотал:

- Я это узнал... через Монде... он получил об ней известия... раз, как-то...

Но видя, что она не верит, разсердился:

- Послушай, я не желаю и не могу отдавать тебе отчета в каждом моем шаге... Я не могу вести дело, если меня будут стеснять... Меня приглашают в Лион, и я должен ехать, я не могу не ехать... После всего, что я ради тебя сделал, кажется мне, ты могла бы перестать меня подозревать.

В Лионе, сейчас же, как только отделался от сердечной и восторженной встречи своих сторонников и партизанов, Тесье побежал к знакомым Бланки, с единственным намерением увидеть людей, которые могут что либо сообщить о ней.

- Блакна вам ничего не писала с тех пор, как уехала? - спросила она только.

- Нет... Она знает, что мы не переписываемся и нам пишут только по делу, - объяснил Мишель. - Я думал, что еще застану ее здесь...

- Она провела с нами всего несколько недель и неожиданно нас покинула, чтобы сопровождать родителей в Кабур... Не знаю ужь почему: может быть она испугалась наступающих жаров...

Молодая женщина немного замялась, потом продолжала:

какое-то горе..

- Вы помните, в прошлом году, эта свадьба не состоялась...

- Во всяком случае она хранит свою тайну. Ничто ее не развлекает. Все что она делает, она точно принуждает себя делать из вежливости, сама же ни мало не интересуется... И знаете, что всего больше меня поразило?.. До сих пор она была так равнодушна в религии, не ходила в церковь... теперь же она была на исповеди...

- На исповеди? - переспросил удивленный Мишел,

- Да, - отвечала его собеседница, совершенно спокойным голосом и не замечая его волнения. - Я знаю даже, что она обратилась в аббату Гондалю... Один из наших лучших священнивов, ревностный, честный. Она была у него несколько раз и после каждого разговора становилась все печальнее, все больше уходила в себя... Я питаю в ней большую дружбу и тревожилась, ужасно тревожилась, видя ее в таком состоянии...

- Она писала мне два или три раза из Кабура: письма её проникнуты таким же унынием, в них звучить та-же тоска, как и во всех её словах.

Мишель не посмел попросить показать ему её письма. После того, как он узнал все это, он почувствовал еще большее безпокойство. Еще не забыта та славная речь в Лионе, которой обозначился апогей ораторского таланта Мишеля Тесье, и которая была проникнута таким высоким пафосом, как ни одна из речей ораторов возрождения. С той задушевной теплотой, которая придавала такой авторитет его слову, Тесье набросал, широкими чертами, общую картину третьей республики, затем он изобразил ту борьбу, в которой потерпели поражение реакционеры 16 мая и торжество тех, кто назывался партиями якобинцев и партиями дела. Во всех областях, в литературе, в искусстве, в философии так же как и в политике, восторжествовал этот дух ограниченности, который принимает за истину наиболее внешния её манифестации и отрицает все, что не может действовать прямо на чувства. Гений Франции зачах, сдавленный с одной стороны грубым материализмом науки, утилитаризмом общественного направления и животным натурализмом с обезкураживающим пессимизмом модных романов. Одно время великая страна казалась совершенно изнуренной, как истощенная почва, теряющая плодородие. Но вот повеяло новым духом. Откуда поднялся он? Из общественной совести, без сомнения, из самой дупга отечества, уснувшого на время и теперь пробуждавшагося. Несколько благородных людей дали сигнал. Это были умы мало практические, ненадежные, которые стремились к идеалу более с добрыми намерениями, чем с верой, а тем менее обладали достаточной силой, чтобы бороться за него, они были как бы задержаны в их порыве известной косностью ума, дух их был слишком скуден, чтобы развить из себя самих ту силу, которую требовало их дело. Но при всей их слабости, они были полны благих намерений. Над ними глумились; они шли вперед, проповедуя веру, которой сами не имели, и указывая на деятельность, которая не опиралась на их характер, а необходимость которой лишь ясно представлялась их сознанию. Вся их проповедь была чисто головным увлечением. Странная вещь! Явление, доказывающее какие еще жизня, неистощомые силы таятся в той почве, которая произвела Дюгесилинов, Жанн Д'Арк, Генрихов IV! Безсильные слова вдруг проросли как мощное семя.

Народ их выслушал с глубочайшим вниманием. Эти слова взволновали его совесть, пробудили его вечную потребност в светлых надеждах, его нравственное чувство, его благородство. Тогда встало новое поволение, пламенное, отважное, столь же интеллигентное, настолько по крайней мере, чтобы понять уроки прошлого. Новый дух оживил нацию. Рознь, которая образовалась между Францией крестовых походов и Францией революции, рушилась наконец в общем, объединившем всех, порыве вперед. Церковь, поняв, что её высокая миссия выше борьбы партий, признала республику; республика, свергнув влияние нескольких, столь же узких, как и безбожных, умов, перестала отталкивать церковь. И две согласные силы двинулись, как некогда прежде знаменитые епископы шли рядом с верующими королями. Нарушенные традиции были наконец возстановлены, настоящее соглашено с прошедшим, дабы приготовить славу будущого. Нще последнее усилие, последний напор плечем, и изъеденное червями здание якобинского материализма рухнет.

реформа армии, которая, с тех пор, как соединила в своих казармах всех граждан, в том возрасте, когда образуется их характер, должна быть также школой, школой доблести и чести; реформа нравов, развращенных дурными примерами высшого класса и распущенностью литературы; реформа социальная наконец, которая бы примирила пролетария и хозяина, рабочого и буржуа, во имя справедливости.

Долгие апплодисменты сопровождали эту речь. Энтузиазм был общий. Дыхание идеала, казалось, прошло над слушателями, которые уже как бы видели осуществление своих прекрасных надежд, воодушевленные любовью к добру. - Да, вы человек, вы настоящий человек! - сказал Тесье журналист Пейро, пришедший в нему по делу "Порядка" и до того увлеченный общим воодушевлением, что даже на этот раз забывая обычные возражения.

В один из высших магистратских чинов Лиона явился выразителем общих чувств. Что надо Франции? спросил он, - сердце. Гамбетта только с помощью сердца завоевал ее. Человек, сейчас говоривший, является сердцем новой партии: вот почему он и силен, его слушают и следуют за ним. После этого многие подошли чокнуться с Мишелем и пожать ему руку. Ему говорили имя, он кланялся, порою находил несколько приветливых слов. Вдруг он вздрогнул. Ему назвали аббата Гондаля, и он увидел перед собою высокого священника, проницательные глаза которого пристально смотрели на него. Этот строгий взгляд его взволновал. Он однако выдержал его, серывая впечатление.

- Вы говорили великия слова, господин депутат, - сказал ему священник медленным, звучным и почти торжественным голосом. - Вы благородно защищали великое дело... ради которого с радостью всем можно пожертвовать...

Эти последния слова он так странно подчеркнул, что Мишелю послышался в них намек. Он хотел ответить, искал слов, ничего не нашелся сказать, только сильно сжал руку аббата и повернулся к кому-то другому. Между тем как музыка играла гимн Жирондистов, Тесье печально размышлял. Если бы все люди, которые так жадно внимали каждому его слову, в таком восторге от него, могли бы знать, что творится в груди его! Если бы они знали. Если бы они могли следить, как под исполненной достоинства внешностью глухо работает страсть, роя свои мины! Если бы только они подозревали, что, говоря, он принужден был делать страшные усилия, чтобы разслышать свои собственные слова и звук своего голоса!.. Но они не знали, они не сомневались ни в чем, они принимали его за того, кем он казался, они видели в нем только депутата Мишеля Тесье, они игнорировали человека, настоящого человека, с его горем и волнениями... И охваченный непреодолимым желанием отвровенности, Мишель повернулся в Пейро, еще стоявшему сзади него:

- Что такое? - спросил удивленный журналист.

- Другое, - повторил Тесье глухим голосом.

Мыслящий взгляд Пейро долго покоился на нем. Он ничего не угадывал, без сомнения, да и как бы мог он угадать? Но смутное предчувствие наполнило его. Позднее он понял таинственный смысл этих темных слов вождя; это полупризнание измученной души, потерявшей над собою власть.

За лионскою речью последовала настоящая кампания; казалось, Тесье чувствовал непреодолимую потребность двигаться, желал одурманить себя шумом, постоянными речами, банкетами, встречами.

за два месяца предшествовавшого молчания; теперь она еще увеличилась, благодаря усилиям, которые он делал, чтобы действовать и говорить; это придавало его словам непреодолимое могущество, как будто в них воплощалась та внутренняя буря, которая как бы сдавливала его энергию, сосредоточивала ее, и прорывалась даже в его жестах, и сообщала его речам огненную порывистость, захватывавшую слушателей. Он испытывал странное очарование, очарование глубоких, но скрытых чувств, которые, не проявляясь сами, тем не менее царят во всех малейших жизненных актах. Женщины влюблялись в него. Газеты, даже те, которые наиболее яростно боролись с его идеями, выражали почтение к его личности. Как раз в этот момент, какому-то репортеру, посетившему Аннеси, пришла мысль напечатат заметку о том, как проводит лето семья Тесье; он изобразил настоящую идилию, где даже описывал светлые платья Анни и Лавренции и мирное счастье, которое царит у семейного очага, где ожидают близкие сердцу великого человека, в то время, как он совершает триумфальное шествие по Франции, являющееся триумфом добродетели.

Мишель прочел заметку в Кабуре, куда он таки нашел возможность заехать между двумя речами. Он прочел ее во время бесконечного страстного ожидания, полного лихорадочной тоски. Приехав по утру, в прекрасную погоду, он думал, что Бланка непременно покажется на берегу; во первых потому, что наступил купальный час, а во вторых, для прогулки. Не зная еще, заговорит ли он с нею, или только поглядит на нее, когда она пройдет мимо, он ждал ее, он бродил вдоль набережной, внизу которой едва подернутое рябью томно плескало море, лазурное как и небо, невинное и почти безмолвное. Берег мало-по-малу наполнялся, купающиеся резвились на глазах у зевак, часы проходили. В нервном волнении, с пересохшим горлом, с разгоряченной головой, Мишель, бродя в толпе, вздрагивал при виде каждой появлявшейся новой грулпы гуляющих и в то же время с трепетом жаждал узнать среди них знакомую фигуру. Ему приходилось приподнимать край шляпы, пожимать руки, произносить банальное: - А, и вы здесь?.. - в то же время всеми своими желаниями призывая Бланку и трепеща заметить её появление, именно когда его задерживает кто нибудь из этих знакомых. Она не появлялась. Когда он наконец чуть не в двадцатый раз начал свой круг, продолжая осматриваться, ему представилось, что все замечают его возбужденное состояние, следят за ним, все глаза на него устремлены, и все догадаются о причине его волнения, когда появится Бланка. Однако он не мог отказаться от надежды ее увидеть, после этих четырех часов ожидания, когда он считал минуты, погруженный в болезненные мечты. Наконец настал час завтрака и берег опустел. Мишел вошел в кафе, приказал себе подать два яйца в смятку, сделал над собою усилие чѵобы съесть их, и принял решение: он должен уехать вечером. Он не в состоянии перенести еще полдня тоскливого ожидания, быть может напрасного. Он решил отправиться к Керье.

Г-жа Керье, - муж её был в отсутствии, - приняла его на веранде. Она удивилась, увидав его, и он должен был объяснить, как попал в Кабур, знал что Бланка здесь, и пожелал справиться о ней.

- Она совершенно благополучна, - отвечала г-жа Керье, никогда не обращавшая внимания на свою дочь; - она много веселится, и морской воздух оказывает на нее благотворное влияние. Да если позволите, я схожу отыщу ее; она будет приятно удивлена видеть вас.

"Совершенно благополучна, много веселится". Мишель несколько минут чувствовал какое-то противуречивое волнение. Но появление Бланки разсеяло все подозрения, которые было заскреблись в его сердце: она была очень худа, бледна, болезненна, и её движения, походка, взгляд, вся она, наконец, была проникнута глубокой, неисцелимой, бесконечной грустью.

- Бланка! - вскричал он, взяв ее за руку, - Бланка! я должен был вас видеть! - Он стоял перед нею, всматриваясь в нее, стараясь прочесть ответ в её глазах, - он впивал в себя её присутствие. Она легким усилием отстранилас от него и прошептала трепетным, глухим голосом:

- Ах! вы безжалостны!..

- Не упрекай меня, прошу тебя, - молил он страстно, - я так страдал... Я больше не могу... Бланка, еслибы вы знали, что было со мною, когда в эти последния две недели я переезжал из города в город... речи, банкеты, все. Эта суматоха...

Молодая девушка протянула ему руку, но так как он сделал движение поднести ее в губам, она вновь отняла ее. После короткого молчания, она прибавила:

На мгновение её болезненный взгляд потерялся в пустоте, как будто ища там поддержки. Мишель вспомнил о священнике, который во время их разлуки занял такое видное место в её жизни.

- Ах! - вскричал он, отвечая более на её мысли, чем на слова, - мы достаточно страдали, и можем быть снисходительны в себе... Не будем тратить даром те несколько минут, которые могут дать нам хоть немного счастия... Дай мне наглядеться на тебя... прочесть симпатию в твоих глазах... потом я уйду, и если ты хочешь, не вернусь более.

Она глухо прошептала, не поднимая глаз на него:

- Кажется, я этого-бы желала...

тяжелый взгляд Бланки, приказывавший ему: "Уезжайте!."

Он отказался.

Еще минуту он слушал болтовню г-жи Керье, что-то даже отвечал ей, наконец откланялся, и со смертной тоской в душе, снова отправился бродить по набережной, до прихода поезда. Море улыбалось, ласкаемое лучами заходящого солнца; побледневшее небо, оттененное на горизонте широкой багровой лентой, казалось бесконечным... О, равнодушная красота предметов кажется такой жестокой в часы скорби!..

Через пять или шесть дней Мишель получил письмо от Бланки:

"Я была с вами сурова, Мишель, в наше последнее свидание, и когда вы уехали, после холодного прощания, когда я представила себе ваше одиночество в вагоне поезда, увлекавшого вас далеко от меня, я стала упрекать себя за свою суровость и проплакала всю ночь.

"Я говорила себе, что быть может вы подумали, что я вас разлюбила, а я ваша по прежнему, несмотря на разлуку, несмотря на разстояние, разделяющее нас! Но я желала сдержать слово. Все, что я могу себе позволить, эта написать вам, потому что я не могу вынести мысли, что вы сомневаетесь во мне или сердитесь на меня. У вас был такой несчастный вид, мой дорогой Мишель! И я хочу вас утешить, хочу сказать вам несколько слов, которые смягчили бы ваше горе. Увы! я не нахожу их! Почему я не ребенок, каким была в ту пору, когда вы называли меня своей старшей дочерью! Теперь все изменилось: я не имею более права вас любить, я не могу придти в вам на помощь, когда вы больны. Вы были такой бледный, такой усталый, мой друг, о, как я вам необходима! Но нет, я не могу бежать в вам, я не должна вас видеть.

"Если бы вы знали, чего только я не передумала за время нашей разлуки. Там, в Лионе, я чувствовала себя такой одинокой, такой одинокой; мне необходим был кто либо, кто бы меня утешал и руководил мною. Я молилась, наконец пошла исповедоваться и призналась во всем священнику... Я сказала все, исключая имени, хотя он очень допытывался... Он ничего мне не сказал такого, чего бы мне не повторяла совесть, с тех самых пор, как я вас полюбила. Он указал мне на мою вину, словно я сама её не видела, слова его сделали меня еще несчастнее, потому что я почувствовала всю их безполезность и что любви моей к вам ничто не одолеет, что я буду всегда вас любить. Когда же я плакала и просила его сказать, что же мне делать, он предложил мне поступить в монастырь. Монастырь! Нет, нет. Я люблю жизн, я желаю быть около вас, несмотря на разделяющую нас бездну. Я ваша, и не отдам себя ни Богу, ни другому...

"Но когда я услыхала, что вы приехали в Аннеси, я оставила Лион, боясь быть слишком близко от вас. Как мне это было тяжело, как грустно в этой семье, которая для меня как чужая, и я в ней чужая. Моя мать сказала вам, что я здорова, что я развлекаюсь, что я весела: она это думает; она так мало меня знает, так мало мною интересуется!

"Не раз, Мишель, мне приходила мысль о смерти. Но не бойтесь! Я знаю, что вы не имеете права со мною умереть, а я не желаю вас оставить одного. Как бы я ни была далека от вас, но сознание, что я существую, должно же наполяять вас чувством близости во мне? Я убеждена, вы часто должны чувствовать, что я около вас. Мне же порою кажется, что вы близко, я вижу вас вдали. И наконец, знайте, что если вы будете ужь очень несчастны, вы всегда можете призвать меня. И я приду. У меня есть долг только относительно вас, которого я люблю.

"Боже мой! как могла я это написать! Когда это письмо будет послано, я стану жалеть об этом, стану презирать себя. И все же я его посылаю. Если не пошлю, то не избавлюсь от мучительной мысли, что вы сомневаетесь в моей любви. И наконец вы так добры, что поймете меня.

"Прощай, мой милый, твоя, твоя навсегда!

"Бланка".

* * *

Еще две, три речи, несколько обедов, визитов в различные учреждения, заседание в одном из тех конгрессов, которые летом разнообразят досуги политических деятелей, - и Тесье вернулся в Аннеси, чтобы еще несколько дней провести в кругу своей семьи, прежде чем все они возвратятся в Париж. Некогда, когда он возвращался из своих утомительных летних поездок, еще полный волнением борьбы и успехов, Сусанна успокоивала его всеми ласками, которые женщины находят для тех, кого любят. Но, на этот раз, она встретила его холодно, подозрительно, стараясь прочитать в его глазах, не затаилась ли в сердце его новая тайна. Мишель не без неприятного волнения перенес этот своеобразный эвзамен. Он сказал себе:

- Она догадывается.

- Он что-то от меня скрывает. Он опять меня обманывает, всегда обманывает!

И они почувствовали себя еще более далекими друг другу.

Окружающая природа гармонировала с их чувствами: начинающая осень тронула багрянцем листья дикого винограда, небеса затуманились, на полях колыхались одинокие, опадавшие, последние цветы; эта всеобщая печаль отражалась и в глазах Анни, и даже в смехе веселой Лауренции.

Хотя Мишель и рвался в Париж от этих печальных пейзажей, но и дома не мог сидеть; тайная сила гнала его из "фамильного гнезда", как выражались газеты и он бродил по полям, почти всегда в сопровождении Монде.

крестьян, рабочих, хозяев, солдат... И в тому же говорил так искренно...

- Не знаю, - отвечал Мишель, - я думал о другом... Ты думаешь, что я ездил для того, чтобы посетить Лион, Амьен и Фурми? Ты ошибаешься: мне хотелось лишь побывать в Кабуре... Да, она в Кабуре, там я ее видел...

- Несчастный! Ты потерял силу воли!..

- Я не мог удержаться... я люблю ее более, чем когда либо... Нет; это так не может продолжаться, я не могу, не могу...

- Ну, конечно, ты ее увидел и опять все возобновилось.

- Я знал, что так будет...

Они помолчали:

- Я тебе откровенно скажу, Мишель, - начал Монде. - Мне тебя жалко, но в тоже время я не могу не находить тебя несколько смешным... Если ты подумаешь немного, то согласишься... Как! человек твоих лет, твоего характера, положения, не находит в себе достаточно нравсгвенной силы, чтобы побороть юношеское чувство!.. Что за чорт! играя такую роль, ты не имеешь права быть 18-летним мальчишкой!..

Мишель улыбнулся:

прекраснее, благороднее, ничего более великого, как эта любовь... Нет, если бы даже у меня и достало сил на это, я не отказался бы от нея... Я с какой-то словно радостью сжигаю свое сердце... и с гордостью, да, с гордостью. Я уважаю себя за то, что могу так любить! Я считаю высоким любить безумно, против разсудка, против долга, против здравого смысла, несмотря ни на что и безнадежно!.. Я уважаю себя на то, что могу так любить среди нашего ледяного света, среди мужчин, которые ничего не знают кроме честолюбия и женщин, проеденных тщеславием... Я считаю, что эта любовь - лучшее, благороднейшее и безкорыстнейшее чувство и я сохраню его, несмотря ни на что, до конца...

Монде нагнул голову, слушая:

- Надо думать, что ты просто болен, - грустно сказал он, - раз пришел к такому парадоксу. Что ты хочешь, чтобы я тебе ответил? Разве ты теперь способен внять голосу разума? Я только на одно надеюсь, на труд, борьбу, парламентскую лихорадку... Если ты станешь главою будущого кабинета...

Мишель прервал его пожимая плечами:

- Да, без сомнения, я вернусь в Париж, примусь за работу, стану заседать в комиссиях, произносит речи: все это как во сне. Истинные интересы теперь лежат не вне меня: душа моя уже больше не лежит в тому, что я же моя жизнь - жизнь монаха, жизнь пламенного рыцаря... Это лишь и есть настоящая моя жизнь, о которой одинь ты догадываешься, другая же скользит не задевая меня...

Монде не отвечал. Он сделал неопределенный жест и оба друга погрузились в созерцание проникнутого осенней меланхолией пейзажа, с горным озером, над которым ходил туман и пожелтевшими деревьями.

Сусанна всегда страдала, видя как они вместе гуляют. - Они говорят о ней, - думала она; и безутешная грусть приковывала её взгляд на целые часы к озеру, между тем как Лавренция работала в саду, а Анни сидела возле нея, положив к ней на колени свою белокурую головку:

- Что с тобою, мама?

- Ничего, дитя, ничего...



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница