Юлия, или Новая Элоиза.
Часть вторая. Письма XI - XX

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Руссо Ж.
Категория:Роман


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

ПИСЬМО XI

От Юлии

Так это правда - моя душа еще не замкнулась для радостей, и луч света еще может в нее проникнуть! Увы! А ведь с того дня, как ты уехал, я вообразила, что отныне мне суждена одна лишь печаль, вообразила, что вдали от тебя буду непрестанно терзаться, и не представляла себе, что найду утешение в разлуке. Твое чудесное письмо к сестрице убедило меня, что все это не так. Читая, я целовала его со слезами умиления; оно освежило сладостной росой мое сердце, иссохшее от тоски и увядшее от печали. В нем воцарилась благодать, и я поняла, что ты не только вблизи, но и издалека влияешь на чувства своей Юлии.

Друг мой, как отрадно, что ты вновь обрел стойкость, свойственную отважной мужской душе. Я стану больше уважать тебя и не так уж презирать себя, если достоинство безупречной любви не во всем будет унижено и наши сердца не опозорят себя одновременно. Расскажу тебе и о многом другом - ведь ныне мы можем свободнее говорить о наших делах. Отчаяние мое все усиливалось, твое же отчаяние отнимало у нас единственное средство спасения и мешало тебе выказать на деле свои таланты. Ты встретил достойного друга - он ниспослан самим небом. Тебе недостанет жизни, чтобы отплатить за благодеяния, а оскорбления, которое ты недавно нанес ему, тебе не загладить вовеки. Надеюсь, тебя уже ненадобно наставлять - ты научился обуздывать свое пылкое воображение. Ты вступаешь в свет под покровительством этого достойного человека, с помощью его больших связей, руководствуясь его жизненным опытом. Ты попытаешься отомстить жестокой судьбе за свое попранное достоинство. Сделай же для него то, чего ты не сделал бы для себя; хотя бы из уважения к его добрым поступкам постарайся, чтобы они не остались бесполезными. Радостное будущее еще открыто перед тобой. Тебя ждет успех на том жизненном поприще, где все благоприятствует твоему рвению. Небо щедро тебя одарило, твои богатые природные способности, воспитанные с помощью твоего вкуса, расцвели столькими талантами! Тебе идет двадцать четвертый год, а ты соединяешь с пленительной привлекательностью своего возраста умственную зрелость, которая обычно приходит лишь с годами:

[87]

От занятий науками живость твоя не поубавилась, ты не стал вялым, пошлое волокитство не сузило твой умственный кругозор, не притупило твой рассудок. Пылкая любовь, вселив в тебя возвышенные чувства, ею порождаемые, наделила тебя высокими помыслами и верностью суждений, с коими она нераздельна[88] Под ее нежными и теплыми лучами твоя душа раскрывала свои блистательные дарования, - так под солнцем распускается цветок. В тебе есть одновременно все, что ведет к богатству, и все, что внушает к нему отвращение. Чтобы добиться земных благ, тебе недостает одного - желания снизойти до стремления к ним, и я надеюсь, что, думая о милом твоему сердцу образе, ты начнешь их добиваться с тем рвением, которого сами по себе они не заслуживают.

О нежный друг! Ты удаляешься от меня!.. О возлюбленный, ты покидаешь свою Юлию!.. Так надобно, - надобно расстаться, дабы в один прекрасный день увидеть счастье. Ты должен добиться цели, в этом наша последняя надежда. Будет ли столь отрадная мысль воодушевлять и утешать тебя в дни долгой и горькой разлуки? Будет ли вселять в тебя ту пламенную силу, которая преодолевает все препятствия и укрощает даже судьбу? Увы! Светская жизнь и труды будут все время отвлекать тебя, рассеивать печаль тягостной разлуки. Я же буду предоставлена самой себе и одиночеству, а то, может быть, подвергнусь гонениям, - значит, непрестанно буду тосковать о тебе. Но я была бы счастлива, если бы напрасные тревоги за тебя не усугубляли моих неизбежных страданий и ко всем горестям моим не присоединялась мысль о бедах, которые, быть может, обрушились на тебя.

Содрогаюсь, думая о тысяче всевозможных опасностей, угрожающих твоей жизни и нравственности. Вряд ли кто-нибудь может и мечтать о таком доверии, какое я питаю к тебе, но ведь судьба разлучила нас, - ах, милый друг, почему ты всего только - человек! В том не знакомом тебе мире, куда ты вступаешь, тебе так нужны будут советы. И не мне, молодой и неопытной, не такой знающей, не такой рассудительной, как ты, - не мне предостерегать тебя. Позаботиться об этом я поручаю милорду Эдуарду. Сама я ограничиваюсь двумя напутствиями (ибо они относятся к области чувств, а не к житейской опытности, - право, я плохо знаю свет, зато хорошо знаю твое сердце): никогда не расставайся с добродетелью и никогда не забывай свою Юлию.

сами не испытывали и никому не дарили сладостного восторга! Забудь, друг мой, этих пустых моралистов и углубись в свою душу: там ты всегда найдешь источник священного огня, столько раз воспламенявшего нас любовью к высшей добродетели; там ты узришь вечное подобие истинно прекрасного, созерцание которого одухотворяет нас, наполняя священным восторгом, - наши страсти постоянно оскверняют его, но стереть не могут[89][90]. Помнишь ли ты, как сладостные слезы лились из наших глаз, как трепетали и замирали наши взволнованные сердца, какой восторг возвышал наши души, когда мы читали рассказ о героических жизнях, которые служат вечным укором пороку и составляют славу человечества?

Хочешь знать, к какой жизни нам должно стремиться: к богатой или добродетельной? Поразмысли о той, какую предпочитает сердце, когда выбор его беспристрастен. Поразмысли о том, что именно увлекает нас, когда мы читаем страницы истории. Мечтал ли ты когда-нибудь о сокровищах Креза, о славе Цезаря, власти Нерона, утехах Гелиогабала[91]? Почему же, если они поистине были счастливы, ты в мечтах не становишься ими? Да потому, что они не были счастливы, и ты это отлично чувствовал; да потому, что они низменны и презренны, а благоденствующему злодею никто не завидует. Какие же люди тебе нравились больше всего? Чью примерную жизнь ты превозносил? На кого тебе хотелось бы походить? Непостижимо очарование нетленной красоты! Афинянин, испивший цикуту,[92] Брут, жизнь отдавший за родину, Регул[93][94], вспоровший свои внутренности, - вот эти доблестные страдальцы и вызывали у тебя зависть. В глубине души ты чувствовал, что они испытали истинное блаженство, которое заглушило их видимые муки. Не думай, что только тебе свойственно это чувство, - оно бывает присуще всем людям, и часто даже помимо их желания. Божественный образец героя, - а каждый из нас носит его в душе, - невольно чарует нас, и мы, прозрев от страсти, мечтаем походить на него, и если бы самый лютый злодей на свете мог перевоплотиться, он поспешил бы стать добродетельным.

Любезный друг, прости мои восторженные чувства. Ведь ты знаешь, я их позаимствовала у тебя, и любовь требует, чтобы я их тебе воротила. Не хочу внушать тебе сейчас твои же принципы - просто я на минутку применила их к тебе, чтобы посмотреть, годятся ли они для тебя: ибо пришло время претворить в действие твои собственные уроки и показать, каким образом осуществляется то, о чем ты так красноречиво говоришь. Речь не о том, чтобы стать Катоном или Регулом, однако долг каждого - любить родину, быть неподкупным и смелым, хранить ей верность, даже ценою жизни. Личные добродетели часто бывают еще возвышеннее, когда человек не стремится к одобрению окружающих, а довольствуется лишь собственным своим свидетельством, когда сознание своей правоты заменяет ему похвалы, разглашаемые на весь мир… И ты поймешь, что величие человека не зависит от сословия и тот не обретет счастья, кто не проникнется самоуважением: если истинное душевное блаженство - в созерцании прекрасного, как может злодей любить прекрасное в другом, не испытывая невольной ненависти к себе самому?

Я не боюсь, что низменные страсти и грубые утехи собьют тебя с пути, - ловушки эти не опасны для чувствительного сердца, ему надобны более утонченные. Но я боюсь тех правил и примеров, с какими ты познакомишься, бывая в свете; боюсь того страшного влияния, которое не может не оказывать пример всеобщей и постоянной порочности; боюсь я искусных софизмов, которыми она себя приукрашает. И, наконец, я боюсь, как бы само твое сердце тебе их не внушило, не принудило стать менее разборчивым в средствах, когда ты будешь добиваться положения, которым пренебрег бы, если б целью твоей не был наш союз.

Предупреждаю тебя, друг мой, об этих опасностях, - благоразумие твое довершит остальное; ведь лучше предохранишь себя от них, если их предвидишь. Добавлю лишь одно соображение, которое, по-моему, возьмет верх над фальшивыми рассуждениями порока, над тщеславными заблуждениями светских безумцев, так как, право, его достаточно, чтобы устремить к добру жизнь человека. Дело в том, что источник счастья не в одном лишь предмете любви или сердце, которому он принадлежит, а в отношении одного к другому; и как не всякий предмет любви способен доставить счастье, точно так же и сердце не всегда бывает способно это счастье чувствовать. Если даже самая чистая душа не может довольствоваться для счастья одной собою, то еще вернее то, что все земные утехи не могут дать счастья развращенному сердцу. Ведь с обеих сторон необходима подготовка - некое участие, служащее предпосылкой того драгоценного чувства, которое дорого чувствительному человеку, но непостижимо для лжемудреца, не способного испытывать длительное счастье, а потому обольщенного мимолетными утехами. Зачем же приобретать одно из этих преимуществ в ущерб другому, выигрывать во внешнем, теряя в душе гораздо больше, и добывать средства для своего счастья, утрачивая искусство ими пользоваться! Не лучше ли, если уж надо выбирать одно из двух, пожертвовать тем, что судьба, быть может, еще возвратит, а не тем, что, раз утратив, никогда не возместить. Кто знает это лучше меня, - ведь я только и делаю, что отравляю себе радости жизни, добиваясь полного счастья. Пусть же говорят что угодно злые люди, выставляющие напоказ свое богатство и прячущие свое сердце; знай, если есть хоть один пример счастья на земле, то он воплощен в человеке добродетельном. Небо подарило тебе счастливое стремление ко всему доброму и порядочному: внимай же только своим желаниям; следуй только своим природным наклонностям; а главное - помни о первой поре нашей любви. Пока эти чистые и дивные мгновения будут тебе памятны, ты не разлюбишь и то, что делает их столь привлекательными, нравственная красота будет обладать неизгладимым очарованием для твоей души, и ты не станешь домогаться своей Юлии с помощью средств, недостойных тебя. Как можно наслаждаться благом, если вкус к нему утрачен? Нет, чтобы владеть тем, что любишь, надобно сохранить неизменным и сердце, познавшее любовь.

живит и поддерживает душу. Стоит любви угаснуть, и душа впадает в уныние, а разбитое сердце уже ни к чему не пригодно. Скажи, что было бы с нами, если бы мы разлюбили? Э, да, право, лучше покончить счеты с жизнью, чем существовать, ничего не чувствуя! Ужели ты бы решился влачить в земной юдоли скучную жизнь заурядного человека, насладясь однажды восторгами, чарующими человеческую душу! Ты будешь жить в больших городах, и там из-за твоей наружности и возраста еще более, чем из-за душевных достоинств, на каждом шагу будут расставлять ловушки для твоей верности. Вкрадчивые кокетки притворятся, будто говорят с тобою на языке любви, и пленят тебя, даже не вводя в обман. Ты будешь искать не любви, а лишь ее утех. Ты станешь наслаждаться без любви и даже не распознаешь этого. Найдешь ли ты где-нибудь сердце своей Юлии, - не знаю, но бьюсь об заклад, тебе никогда не почувствовать вблизи другой то, что ты чувствуешь вблизи нее. Твое душевное опустошение будет предвестником доли, которую я тебе предсказала. В разгаре легкомысленных забав на тебя будет находить уныние, тебе будет тоскливо и скучно. Воспоминание о первой поре нашей любви помимо воли будет преследовать тебя. Мой образ, во сто крат более прекрасный, чем на самом деле, вдруг встанет перед тобой. И тотчас же отвращением подернутся все твои радости, и тысячи горьких сожалений зародятся в твоем сердце. Возлюбленный мой, нежный мой друг, - ах, неужели ты забудешь меня!.. Увы… я тогда умру, иного удела мне нет. А ты останешься, презренный и несчастный, - и, значит, я умру отмщенною с лихвой.

Так не забывай ту Юлию, что была твоею и никогда не будет сердцем своим принадлежать другому. Ничего больше я обещать тебе не могу, ибо завишу не от себя, - так уготовано мне небом. Но я заклинала тебя хранить верность, и будет справедливо, если и я дам тебе единственный залог верности, который властна дать. Я держала совет не с долгом своим - мой смятенный рассудок его более не знает, - а со своим сердцем, последним судьей для тех, кто уже не в силах руководиться долгом, и вот что оно внушило мне. Замуж за тебя я никогда не выйду без соизволения отца, но без твоего согласия никогда не выйду и за другого, - даю тебе в этом честное слово. И оно будет для меня священным, что бы ни случилось: не в силах человеческих заставить меня его нарушить. Не тревожься о том, что станется со мною без тебя. Смелее, любезный друг, под покровительством нежной любви ищи долю, достойную ее увенчать. Судьба моя в твоих руках до той поры, покуда это зависит от меня, и может измениться только при твоем согласии.

ПИСЬМО XII

К Юлии

О qual fiamma di gloria, d'onore,
Alma grande parlando con te![95]

Дай мне перевести дыхание, Юлия! Кровь моя кипит, я дрожу, я трепещу. Твое письмо, как и сердце твое, горит священной любовью к добродетели, и ты заронила в душу мою ее небесный пламень. Но к чему все эти увещевания, когда надобно только повелеть? Поверь, если б я до того пал, что нуждался бы в особых доводах для свершения добрых поступков, то от тебя мне никаких доводов не потребовалось бы; твоей воли мне довольно. Да разве ты не знаешь, что я всегда буду стараться угождать тебе и скорее свершу злодеяние, но тебя не ослушаюсь. По твоему приказу я бы сжег и Капитолий, потому что я люблю тебя больше всего на свете! Но знаешь ли ты сама, отчего я так люблю тебя? Ах, бесценный друг мой, да оттого, что ты стремишься лишь к одному - сохранить честь, что любовь к твоей добродетели делает еще непреодолимее мою любовь к твоей красоте.

Я уезжаю, приободренный мыслью о твоем зароке. Тебе следовало бы говорить со мной без обиняков: ведь ты обещаешь никому не принадлежать без моего согласия, значит, обещаешь быть только моею, не правда ли? Я говорю смелее и даю тебе ныне слово порядочного человека, нерушимое слово, - и вот в чем: не знаю, что готовит мне судьба на поприще, где я попытаю силы, чтобы угодить тебе, но никогда ни любовным, ни брачным узам не соединить меня ни с кем, кроме Юлии д'Этанж. Я живу, я существую только во имя ее и умру или одиноким, или ее супругом. Прощай. Время не терпит. Уезжаю сию минуту.

ПИСЬМО XIII

Вчера вечером я приехал в Париж, и тот, кому невыносимо было отдалиться от тебя на расстояние каких-нибудь двух улиц, ныне отдалился более чем на сотню лье. О Юлия, пожалей меня, пожалей своего несчастного друга! Когда бы кровь моя длинными ручьями отмерила этот бесконечный путь, он показался бы мне короче - я бы не мог с большей тоскою чувствовать, как изнемогает моя душа. Ах, если бы я, по крайней мере, знал срок нашей разлуки, как знаю расстояние, разделяющее нас, я бы возместил дальность пространства бегом времени, каждый день, отнятый у моей жизни, я бы считал шагом, приближающим меня к тебе. Но мое скорбное существование теряется во мраке будущего - предел его скрыт от моих слабых глаз. О, сомнения! О, пытки! Мое встревоженное сердце ищет тебя и не обретает. Вот всходит солнце, но я уже не надеюсь на встречу с тобою, вот оно заходит, а я с тобою так и не встретился. Дни мои текут тоскливо, безрадостно, словно беспросветная ночь. Напрасно я пытаюсь воскресить потухшую надежду, - она дает мне ненадежную опору и обманчивые утешения. Милый и нежный друг души моей, увы, какие же горести мне еще суждены, если по силе своей они будут равны минувшему счастью?

Но пусть моя печаль тебя не тревожит - заклинаю тебя. Она мимолетный отзвук одиночества и путевых размышлений. Не бойся, душевная слабость ко мне больше не вернется: ты владеешь моим сердцем, Юлия! Ты его поддерживаешь, и оно более не поддастся унынию. Одна из утешительных мыслей, навеянных твоим последним письмом, - это мысль о том, что ныне я как бы стал носителем двойной духовной силы, и если бы любовь отняла у меня мою силу, я и не пытался бы ее воротить, ибо душевная бодрость, передающаяся от тебя, поддерживает меня гораздо лучше, чем моя собственная. Я убежден, что человеку нельзя быть одному. Души человеческие жаждут соединения в пары, чтобы обрести всю свою ценность; и сочетание душевных сил друзей, как сила намагниченных пластин, несравненно больше, чем сумма всех сил, взятых порознь. Божественная дружба! Вот где торжество твое! Но что такое одна лишь дружба по сравнению с тем совершенным союзом, который сочетает живую силу дружбы с узами во сто крат более священными? Где же эти грубые люди, принимающие восторги любви лишь за вспышку чувственной страсти, за унизительные вожделения похоти? Пусть придут, пускай приглядятся, пускай поймут, что происходит в глубине моего сердца; пусть увидят бедного влюбленного, отторгнутого от своей возлюбленной, - он не знает, встретится ли с нею, вернет ли свое утраченное счастье, однако воодушевлен тем бессмертным огнем, что передался ему из твоих очей и питал твои возвышенные чувства. Он готов бросить вызов судьбе, готов переносить все превратности ее, даже разлуку с тобою, но он стремится к добродетелям, которые ты внушила ему, - к достойному украшению обожаемого образа, которому вовеки не изгладиться из его души. Чем бы я был без тебя, Юлия! Быть может, меня и просветил бы хладный рассудок - я стал бы умеренным почитателем добра, по крайней мере любил бы его в других. Но ныне я достигну большего, - я буду с жаром творить добро и, проникнутый твоими мудрыми наставлениями, в один прекрасный день заставлю сказать людей, знающих нас: «О, какими мы были бы, если бы мир полнился Юлиями и сердцами, способными их любить!»

Размышляя в пути над твоим последним письмом, я решил составить собрание твоих писем - теперь, когда не могу беседовать с тобою. Хотя каждое я знаю наизусть - досконально, но, поверь мне, я все же люблю их перечитывать и перечитываю без конца, лишь для того, чтобы вновь и вновь увидеть почерк милой руки, - ведь только одна она и может составить мое счастье. Но бумага незаметно стирается, - пока она не изорвалась, я хочу переписать все письма в чистую тетрадь, которую только что нарочно для этого выбрал. Тетрадь довольно толстая - но я верю в будущее: надеюсь, я не умру совсем молодым и не ограничусь лишь одним томом. Я буду проводить вечера за этим отрадным занятием, буду писать не спеша, чтобы продлить удовольствие. Это бесценное собрание будет со мной неразлучно; оно будет моим руководством в свете, куда я собираюсь вступить; оно будет противоядием для тех правил, которыми там дышат; оно утешит меня в моих горестях; предостережет от ошибок или поможет мне исправить их; оно будет наставлять меня, покуда я молод, и служить нравственной опорой до конца моих дней, - впервые любовные письма найдут себе, кажется, подобное применение.

Что до твоего последнего письма, лежащего перед моими глазами, то, право, хоть оно и прекрасно, но, по-моему, кое-какие его строки надобно вычеркнуть. Само по себе странное рассуждение еще неуместней оттого, что оно касается тебя. Как могла прийти тебе в голову мысль так написать - я ставлю тебе в укор даже это! К чему все эти слова о моей верности, постоянстве? Когда-то ты лучше знала всю силу моей любви и своей власти! Ах, Юлия, да можешь ли ты внушать непостоянные чувства? И если б я даже ничего и не обещал тебе, ужели мог бы не быть твоим? Нет, нет! С того мига, как я впервые встретил взгляд твоих очей, впервые услышал слова, слетевшие с твоих уст, впервые почувствовал восторг в своем сердце, в нем вспыхнуло вечное пламя, и ничто в мире уже не в силах его потушить. И если б мне довелось видеть тебя лишь мгновение, все равно - участь моя была бы решена; уже было бы поздно! - я вовеки не мог бы забыть тебя. А как же забыть тебя ныне? Ныне, когда я упоен своим минувшим счастьем, когда стоит мне о нем вспомнить, - и я снова счастлив! Ныне, когда я тоскую в мечтах о красоте твоей, дышу лишь тобою! Ныне, когда первозданная моя душа исчезла и меня оживляет та, которой ты меня одарила! Ныне, о Юлия, когда я зол на себя за то, что так нескладно изъясняю тебе все то, что чувствую! Ах, пускай красавицы всего мира пытаются обольстить меня, ты одна - свет моих очей. Пускай всё вступит в заговор, стремясь изгнать тебя из моего сердца; что ж, пускай пронзают, терзают его, разбивают вдребезги это верное зеркало Юлии, чистый ее образ будет неизменно отражаться в последнем оставшемся осколке, - ничто не вытравит его отражения. Нет, даже верховной силе это не подвластно: она может уничтожить мою душу, но ей не сделать так, чтобы душа моя существовала и не боготворила тебя.

уладил мои дела. Знай же, он позволил себе злоупотребить своей властью надо мной, порука которой - его благодеяния, и осыпал меня щедротами, позабыв о чувстве меры. Благодаря пенсиону, который он заставил меня принять, я могу разыгрывать важную особу, вопреки своему происхождению, - вероятно, мне придется это делать в Лондоне, дабы следовать его намерениям. Здесь же, где у меня нет никаких занятий, я буду жить по-своему: не стану сорить деньгами, растрачивая избыток средств, предназначенных мне на содержание. Ты научила меня, Юлия, что первейшие - или, по крайней мере, самые ощутимые потребности - это потребности сердца, свершающего добрые дела. И покуда существует на свете хоть один неимущий, - людям порядочным не подобает жить в роскоши.

ПИСЬМО XIV

К Юлии

С тайным ужасом вступаю я в обширную пустыню, называемую светом. Эта суета представляется мне лишь воплощением страшного одиночества, царством унылого безмолвия. Моя угнетенная душа жаждет излить свои чувства, но здесь все ее стесняет. «Я меньше всего одинок, когда я в одиночестве», - говорил некий мудрец древности,[96] и я чувствую себя одиноким лишь в толпе, где сердце мое не может принадлежать ни тебе, ни другим. Оно бы и радо заговорить, но ведь никто не станет ему внимать; оно бы и радо ответить, но то, что оно слышит, до него не доходит. Здешнего языка я не понимаю, да и моего языка здесь не понимает никто.

видел? Благородное сочувствие к человечеству, простосердечная и трогательная искренность нетронутой души владеют языком, весьма отличным от проявлений показной учтивости и от тех обманчивых приличий, которых требуют светские правила. Весьма опасаюсь, как бы тот, кто с первого знакомства, обходится со мною так, будто мы дружны лет двадцать, не обошелся бы со мною двадцать лет спустя как с незнакомцем, попроси я его о важной услуге. И вот я вижу, что вертопрахи проявляют горячее участие ко многим сразу, и готов предположить, что они не испытывают участия ни к кому.

Однако ж во всем этом может быть и нечто подлинное. Ведь француз от природы добр, чистосердечен, гостеприимен, благожелателен; но вместе с тем есть у французов тысячи пустых фраз, которые никак нельзя понимать буквально, тысячи лицемерных предложений, которые делаются в расчете на то, что вы откажетесь, тысячи всяческих ловушек, которые светская учтивость расставляет перед сельской простосердечностью. Никогда я не слыхивал, чтобы так часто твердили: «Рассчитывайте при случае на меня, к вашим услугам мое влияние, мой кошелек, мой дом, мой экипаж». Если б все эти слова были искренни и не расходились с делом, то в мире не существовало бы народа, столь мало приверженного собственности; общность имущества здесь была бы почти установлена; а так как люди побогаче то и дело вызывались бы помочь вам, а победнее всегда принимали бы помощь, то, разумеется, все бы уравнялось, и даже в Спарте не было такого равенства, какое было бы в Париже. Ну, а вместо этого, пожалуй, нет другого города в мире, где наблюдаешь такое неравенство состояний и где одновременно царят и невероятная роскошь, и самая неприглядная нищета. Легко понять без пояснений, что означает мнимое сострадание, которое как будто готово поспешить на помощь ближнему, и эта кажущаяся сердечность, готовая легкомысленно заключить мгновенный договор о вечной дружбе.

Я не охотник до всех этих подозрительных чувств и лжедоверия - ведь я стремлюсь к просвещению и знанию, ибо здесь-то и находится их источник, любезный моей душе. Поначалу, попав сюда, приходишь в восхищение от мудрости и ума, которые черпаешь в беседах не только ученых и сочинителей, но людей всех состояний и даже женщин: тон беседы плавен и естествен; в нем нет ни тяжеловесности, ни фривольности; она отличается ученостью, но не педантична, весела, но не шумна, учтива, но не жеманна, галантна, но не пошла, шутлива, но не двусмысленна. Это не диссертации и не эпиграммы; здесь рассуждают без особых доказательств, здесь шутят, не играя словами; здесь искусно сочетают остроумие с серьезностью, глубокомысленные изречения с искрометной шуткой, едкие насмешки, тонкую лесть с высоконравственными идеями. Говорят здесь обо всем, предоставляя всякому случай что-нибудь сказать. Из боязни наскучить важные вопросы никогда не углубляют - скажут о них как бы невзначай и обсудят мимоходом. Точность придает речи изящество; каждый выразит свое мнение и вкратце обоснует его, никто не оспаривает с жаром мнение другого, никто настойчиво не защищает свое. Обсуждают предмет для собственного своего просвещения, спора избегают, - каждый поучается, каждый забавляется. И все расходятся предовольные, и даже мудрец, пожалуй, вынесет из таких бесед наблюдения, над которыми стоит поразмыслить в одиночестве.

Но как ты думаешь, чему, в сущности, можно научиться, слушая столь приятные беседы? Здраво судить о событиях? Уметь извлекать пользу, вращаясь в обществе, и хорошо познавать людей, в кругу которых живешь? Ничего подобного, милая Юлия! Здесь ты научишься искусно защищать неправое дело, колебать с помощью философии все правила добродетели, приправлять тончайшими софизмами свои страсти и свои предрассудки и придавать своим заблуждениям некий лоск во вкусе нынешних модных идей. Нет нужды знать характер людей, зато надобно знать, что им выгодно, дабы отчасти угадать, что они будут говорить по любому поводу. Когда светский человек ведет речь, то, так сказать, от его платья, а не от него самого, зависят его чувства. И он без всякого стеснения частенько меняет их, как и свое звание. Наденьте на него попеременно то длинноволосый парик, то военный мундир, то наперсный крест, и он с одинаковым рвением станет проповедовать то законность, то деспотизм, а то и инквизицию. Один горой стоит за судейское сословие, другой за финансистов, третий за военных. И каждый отличнейшим образом доказывает, как дурны другие, - отсюда легко сделать вывод относительно всех трех сословий[97][98]. Итак, никто никогда не говорит, что думает, а то, что ему выгодно внушить другому, и кажущаяся приверженность истине - не что иное, как личина своекорыстия.

ту или иную пружину. Познакомьтесь-ка только с их собраниями, разговорами, приятелями, женщинами, с которыми они встречаются, писателями, которых они знают, и вы заранее представите себе, какого они будут мнения о книге, готовой выйти в свет, хотя они ее и не читали, о пьесе, готовящейся к постановке, хотя от: ее еще и не видели, о том или ином сочинителе, с которым не знакомы, той или иной системе, хотя они и не имеют о ней ни малейшего понятия. И подобно тому, как часы обычно заводятся лишь на сутки, все эти людишки, являясь ежевечерне на светские сборища, узнают, что им надлежит думать завтра.

Итак, небольшое число мужчин и женщин думают за всех остальных, все же остальные говорят и действуют для них, и поскольку каждый помышляет лишь о собственной выгоде и никто об общем благе, а личные выгоды всегда противоположны, то тут наблюдается вечный круговорот козней и происков, прилив и отлив предрассудков, противоречивых мнений, так что самые горячие головы, подстрекаемые кем-либо, почти никогда и не ведают, в чем же суть вопроса. В каждом кружке свои правила, свои суждения, свои принципы, - в другом их не признают. Тебя считают порядочным человеком в одном доме, зато ты слывешь мошенником в соседнем. Добро, зло, красота, уродство, истина, добродетель имеют лишь ограниченное и местное существование. Если вам по вкусу светский образ жизни и вы посещаете различные круги, вам приходится быть более гибким, чем Алкивиад[99], - менять свои принципы, переходя из общества в общество, так сказать, приноравливать свой ум к каждому своему шагу и мерить свои убеждения на туазы. Надобно, нанося визит, всякий раз у входа оставлять свою душу, ежели она у вас есть, и брать другую под стать дому, подобно лакейской ливрее, - выходя же из дома заменять ее, если хотите, своею - до нового визита.

Есть кое-что и похуже: дело в том, что каждый беспрестанно противоречит себе, но никто не находит это дурным. Есть принципы для разговоров, а другие для применения в жизни; противоречие между ними никого не возмущает, - по общему убеждению, они и не должны согласовываться между собою; Даже от писателя, особенно же от моралиста, не требуют, чтобы он говорил то же, что пишет в своих книгах, и действовал так, как говорит. Его писания, его речи, его поступки - это три совершенно различных явления, и он вовсе не обязан их согласовывать. Одним словом, все это нелепо, но никого не коробит, ибо к этому привыкли и во всей этой несообразности есть внешняя добропорядочность, которою многие даже гордятся. И впрямь, хотя все с превеликим усердием проповедуют идеи своего сословия, каждый старается выдать себя за кого-то иного. Судейский крючок хочет казаться кавалером; финансист корчит из себя вельможу; епископ изощряется в галантности; придворный философствует; государственный деятель острит; даже простой ремесленник, который не может изменить свои повадки, и тот по воскресеньям ходит в черном, дабы смахивать на дворцового лакея. Одни лишь военные, презирая все другие сословия, без церемоний остаются самими собою и просто несносны. Это не означает, что г-н Мюра[100] был неправ, отдавая предпочтение их обществу, - но то, что соответствовало истине в его времена, ныне ей уже не соответствует. Под влиянием прогресса литературы общий тон изменился к лучшему, - одни лишь военные не пожелали его изменить, и их тон, который прежде был наилучшим, стал наихудшим[101].

в общество, тебе кажется, что перед тобой движущаяся картина, причем только спокойный наблюдатель двигается сам по себе.

Такое создалось у меня представление о большом свете, который мне довелось увидеть в Париже. Быть может, представление это скорее подсказано моим особенным состоянием, нежели истинным положением дел, и, разумеется, изменится при новом освещении. Кроме того, я бываю только в тех кругах общества, куда ввели меня друзья милорда Эдуарда, и я убежден, что надобно бывать среди более низких сословий, чтобы настоящим образом познакомиться с местными нравами, ибо нравы богачей почти всюду одинаковы. В будущем я постараюсь разведать все получше. А покамест суди сама, прав ли был» я, назвав светскую толпу пустыней и устрашась одиночества там, где всё лишь показные чувства и показные истины, которые меняются то и дело, уничтожая сами себя; где вижу я одни личины и призраки, на миг поражающие взор и мгновенно исчезающие, как только ты захочешь их удержать. До сих пор я видел множество масок; когда увижу я человеческие лица?

ПИСЬМО XV

От Юлии

Да, друг мой, мы соединимся, невзирая на разлуку, мы будем счастливы наперекор судьбе. Только союз сердец составляет подлинное счастье; их взаимное притяжение, их сила не ведает закона расстояний, и наши сердца соприкоснулись бы, даже если б были на противоположных концах света. Я согласна с тобой: несметное множество средств помогает влюбленным развеять тоску разлуки и вмиг соединиться; иногда мы даже видимся чаще, чем в ту пору, когда виделись ежедневно, ибо как только один из нас остается в одиночестве, тотчас же мы оказываемся вместе. Ты наслаждаешься этой радостью по вечерам, я же раз по сто на день. Живу я более уединенно, чем ты, все мне напоминает тебя, - стоит мне устремить взор на вещи, окружающие меня, и я вижу тебя тут, рядом со мною.

Qui si rivolse, e qui ritenne il passo;
Qui co'begli occhi mi trafise il core;
Qui disse una parola, e qui sorrise.[102]

Но ты - удовольствуешься ли ты столь безмятежным состоянием? Можешь ли ты наслаждаться спокойной и нежной любовью, которая так много говорит сердцу, не волнуя плоть? Разумнее ли нынешние твои сожаления былых твоих желаний? Тон твоего первого письма привел меня в содрогание. Я боюсь твоих обманчивых восторгов, - они тем коварнее, что воображение, возбуждающее их, не имеет границ, и я опасаюсь, как бы ты не оскорбил свою Юлию из любви к ней. Ах, ты не понимаешь - да, твое нечуткое сердце не понимает, - что пустое поклонение оскорбительно для любви. Ведь ты забываешь, что твоя жизнь принадлежит мне, что нередко, кончая самоубийством, люди лишь воображают, будто этим угодят природе. Чувственный человек, неужели никогда ты не научишься любить! Вспомни, вспомни же о спокойном, нежном чувстве, которое ты познал однажды и описал столь трогательно и задушевно. Оно сладостнее всех утех, какими когда-либо упивалась счастливая любовь, и притом оно только и суждено разлученным любовникам; и если ты хоть раз испытал его, то не можешь сожалеть об остальном. Мне вспоминается, как мы, читая твоего Плутарха, рассуждали о развращенном вкусе, оскорбляющем природу. Если нельзя разделять подобные жалкие утехи, - так рассуждали мы тогда, - этого довольно, чтобы считать их ничтожными и презренными. Применим ту же мысль к заблуждениям чересчур пылкого воображения, она к ним подойдет не хуже. Несчастный! Какие же утехи можешь ты вкушать наедине с собой? Восторги в одиночестве - мертвенные восторги. О любовь! Твои восторги живы; ведь их одушевляет союз сердец, и радости, которые мы доставляем любимому существу, придают еще большую цену радостям, которые оно нам дарит.

со мной, вышли мне словарь. Объясни-ка, пожалуйста, что это за чувство у платья? Что это за душа, которую надеваешь, будто ливрею, под цвет платья здешней челяди? Что это за принципы, которые меряешь на туазы? Уж не думаешь ли ты, что простушка швейцарка поймет столь выспренний язык образов? Другие берут себе душу под цвет ливреи, а ты, кажется, уже окрасил ум свой под цвет местных нравов! Берегись, любезный друг, - право, я боюсь, что краска не подойдет к такому фону! Не думаешь ли ты, что твои метафоры смахивают на «traslati»[103] кавалера Марино[104], над которыми ты сам частенько потешался? И если в письме можно заставить человеческую одежду создавать мнение, то почему же нельзя в сонете заставить огонь обливаться потом?[105]

За три недели, проведенные в большом городе, собрать наблюдения над нравами всех сословий, определить характер речей, которые там ведутся, отличить в них с точностью истину ото лжи, действительное от показного и то, что там говорят, от того, что там думают, - вот в этом-то и обвиняют французов, утверждая, что иногда они якобы так поступают в чужих краях. Но иностранцу не подобает так поступать с ними - они, право, заслуживают основательного изучения. Не одобряю я и того, что человек дурно отзывается о стране, где он живет и где ему оказывают гостеприимство. Лучше быть обманутым видимостью, чем, выступая блюстителем нравственности, осуждать своих хозяев. Ну и, наконец, мне внушает подозрение всякий наблюдатель, притязающий на остроумие. Я всегда боюсь, как бы, помимо своей воли, он не жертвовал истиной ради красного словца и не жонглировал фразами в ущерб справедливости.

Ведь ты знаешь, друг мой, что острословие, как говорит наш Мюра, просто мания всех французов. И я нахожу, что ты склонен к этой же мании, с тем различием, что у них это получается мило и что нет в мире народа, к которому она так нейдет, как к нам. Ты часто пишешь вычурно, шутишь натянуто. Я имею в виду не яркие обороты речи и выражения, исполненные живости и внушенные чувством, а витиеватый слог, - он и не естествен и не самобытен, а лишь тешит самолюбие автора. Ах ты господи! Тешить свое самолюбие в письмах к той, кого любишь! Не лучше ли тешить свое самолюбие, созерцая предмет своей любви! И разве не внушают нам чувство гордости даже те его достоинства, которые возвышают его над нами? Нет, пускай пустую беседу оживляют остротами, что мелькают будто стрелы, - такая болтовня отнюдь неуместна между двумя влюбленными, и цветистый слог салонного волокиты гораздо более чужд истинному чувству, нежели самый простой язык. Сошлюсь на тебя же. Нам было не до острот, когда мы оставались наедине. Волшебная прелесть нашей нежной речи вытесняла их, не дозволяла им появиться. Они и подавно нестерпимы в письмах, всегда отзывающих горечью разлуки, в письмах, где душа говорит еще проникновеннее! Всякая сильная страсть серьезна, и избыток радости чаще вызывает слезы, чем смех, но я, разумеется, не хочу, чтобы любовь всегда была печальной, - нет, я хочу, чтобы веселье ее было простым, неприкрашенным, безыскусным, чистым, как она сама, - словом, чтобы оно блистало естественной прелестью, а не в оправе остроумия.

«неразлучной», и она уверяет, будто я начала его в том радостном расположении духа, какое внушается или, во всяком случае, допускается любовью. Но я сама не понимаю, что со мной вдруг случилось. Я писала, а мою душу постепенно охватывала неизъяснимая тоска, и я едва нашла в себе силы повторить все обидные слова, внушенные сестрицей-злодейкой, ибо следует предупредить тебя, что критика твоей критики - ее творение, а не мое. Она продиктовала мне первую часть письма, причем хохотала как сумасшедшая и не позволила изменить ни словечка. Она сказала, что хочет проучить тебя за то, что ты не почитаешь Марино: ведь она его защищает, а ты над ним подтруниваешь.

Но знаешь ли, что нас с нею привело в такое чудесное расположение духа? Ее предстоящее замужество. Вчера вечером заключен был брачный контракт, свадьба - в понедельник, в восемь часов. Если когда-либо любовь и была веселой, то уж это, разумеется, ее любовь. Никогда в жизни мне не доводилось видеть, чтобы девушка превращала чувство свое в шутку, как делает она. Добряк д'Орб, совсем потерявший голову, очарован шалостями своей невесты. Он не такой нелюдим, каким когда-то был ты, с удовольствием подхватывает шутки и считает высшим проявлением любви искусство веселить свою возлюбленную. Ну, а что до нее, то напрасно ей читали нотации - призывали к благопристойности, толковали, что перед свадьбой ей надлежит вести себя с большей важностью и степенностью, хоть немного выказать привязанность к родному дому, который ей предстоит скоро покинуть. Все это она считает глупым ханжеством и в глаза г-ну д'Орбу говорит, что в день церемонии у нее будет превосходнейшее расположение духа - на свадьбе надо веселиться до упаду. Но моя милая притворщица что-то утаивает. Нынче утром у нее были красные глаза, и я бьюсь об заклад, что ночные слезы - плата за дневное веселье. Она берет на себя новые обязательства, и они ослабят нежные узы дружбы. Ей предстоит вести новый образ жизни, отличный от того, который был доселе любезен ее сердцу. Она была довольна и безмятежна, - а теперь идет навстречу случайностям, неизбежным при самом удачном браке. И что бы она ни говорила, ее робкое, целомудренное сердечко встревожено предстоящим изменением в ее судьбе, - так чистые и безмятежные воды начинают волноваться, когда приближается буря.

О друг мой, как они счастливы! Они любят друг друга. Они вступят в брак и будут наслаждаться любовью без препятствий, без страхов, без угрызений совести. Прощай! Прощай! Я больше, не в силах говорить.

P. S. Мы мимолетно виделись с милордом Эдуардом - он снова спешил в путь. Сердце мое было полно благодарности за все, чем мы ему обязаны, и мне хотелось поведать ему о своих и твоих чувствах; но было как-то стыдно завести об этом речь. И в самом деле, благодарить такого человека - это значит оскорблять его.

ПИСЬМО XVI

Сильные страсти превращают человека в сущее дитя! С какой легкостью неистовая любовь питается химерами! И как легко направить по иному руслу свои безумные мечты из-за всякого пустяка. Твое письмо привело меня в такой восторг, какой я испытал бы в твоем присутствии, я был вне себя от радости, и простой листок бумаги заменил мне тебя. Величайшее мучение в разлуке, единственное, против которого рассудок бессилен, - это тревога о том, как чувствует себя сейчас возлюбленная. Ее здоровье, жизнь, покой, ее любовь - все это покрыто мраком неизвестности для того, кто боится утраты; нет веры ни в настоящее, ни в будущее, и всякие беды то и дело мерещатся влюбленному, который их так страшится. И вот наконец я дышу, я живу: ты здорова, ты любишь меня, - вернее, так было целых десять дней тому назад. Кто мне поручится за нынешний день? О разлука, о мученья! О, это странное и тягостное состояние души, когда ты можешь наслаждаться лишь прошлым, а настоящее уже пустой звук!

Даже если б ты и не сказала ничего о «неразлучной», я бы все равно узнал ее язвительный язычок в критике моего отчета и ее злопамятство в похвальном слове Марино, но да будет мне позволено произнести похвальное слово самому себе и отразить нападки.

Прежде всего, названная сестрица (ведь мне приходится отвечать именно ей), поговорим о стиле: я приноровил его к изображаемому предмету, я постарался дать вам понятие о разговорах в современном вкусе и одновременно их образец, - словом, следуя старому правилу, я сам писал вам почти так, как говорят в некоторых кругах общества. Кроме того, я порицаю кавалера Марино не за пристрастие к образным выражениям, а за то, что они нарочиты. Если вас согревает внутренний огонь, вы испытываете потребность говорить образным языком, метафорами, стараясь, чтобы вас поняли. Даже ваши письма, помимо вашей воли, полны ими, и уверяю вас, что только геометр и глупец говорят, не прибегая к образной речи. И в самом деле, разве одна и та же мысль по силе своего выражения не может иметь множество степеней? А от чего зависит эта сила, как не от способа выражения? Мне смешны, признаюсь, иные мои фразы, - они нелепы просто оттого, что вы выхватили их из текста. Оставьте их там, где они написаны, и вы сами увидите, что они ясны и даже выразительны. Ведь если б ваши живые глазки, которыми вы так много умеете выразить, вдруг стали существовать каждый сам по себе и отдельно от вашего лица, то, ответьте, сестрица, что бы они могли сказать при всем своем огне? Честное слово, ничего, даже самому г-ну д'Орбу.

Первым делом, приехав в чужие края, начинаешь наблюдать, каковы характерные черты общества, не правда ли? Так вот, это и было первым моим наблюдением, когда я попал в здешние края; и я рассказал вам о том, что говорят в Париже, а не о том, чем здесь занимаются. И заметил-то я противоречие между словами, чувствами и деяниями людей добропорядочных лишь потому, что это противоречие сразу бросается в глаза. Когда одни и те же господа меняют свои убеждения в зависимости от того, в каком кругу они находятся, - в одном они молинисты, в другом янсенисты,[106] скромность, вельможа - добродетель, сочинитель - простоту, аббат - религию, и все эти нелепости никого не коробят, - я тотчас же делаю вывод о том, что здесь никто и не думает говорить или выслушивать правду, никто и не думает убеждать других в своих словах, даже не думает прикидываться, будто и сам в свои слова верит.

Но довольно шутить с сестрицей! Я оставляю такой тон, - он чужд нам троим, - и надеюсь, что с сатирой и острословием в письмах к тебе покончено. Теперь мне следует ответить тебе, Юлия, ибо я отличаю шутливую критику от серьезных упреков.

Не понимаю, как вы обе могли впасть в заблуждение и не понять, о чем я пишу. Да я и не считал, что наблюдаю французский народ: характер наций можно определять только по чертам, отличающим их друг от друга, - как же я, не знающий пока никакой иной нации, мог бы описывать эту! Кроме того, я не так уж недогадлив и не стал бы выбирать столицу местом для наблюдения. Известно, что столицы не очень-то отличаются одна от другой - национальные характеры в них стираются и большей частию смешиваются под влиянием королевских дворов, всюду одинаковых, и под воздействием многочисленного и спаянного светского общества, которое почти всегда одинаково во всем мире и в конце концов берет верх над самобытными чертами национального характера.

Захотелось бы мне изучить народ, я бы отправился в глухие провинции, где у жителей еще сильны наклонности, данные им природой. Я бы не спеша объехал и тщательно изучил кое-какие провинции, расположенные в отдалении одна от другой. Все те различия между ними, которые мне удалось бы заметить, дали бы мне представление об особом характере каждой из них. Все их общие черты, чуждые другим народам, и обозначили бы для меня их общий национальный дух, а те черты, которые можно повстречать где угодно, я отнес бы к чертам общечеловеческим. Но у меня нет ни столь обширного плана, ни опыта, необходимого для его осуществления. Цель моя - узнать человека, а моя метода - это изучение его в самых различных его взаимоотношениях с другими. Доселе я видел человека в небольших обществах, разбросанных и разрозненных. Теперь же я буду изучать его в местах, кишащих народом, и потому мне удастся судить об истинном влиянии общества: ибо если считать несомненным, что общество благотворно действует на людей, то чем оно многочисленнее и сплоченнее, тем люди будут лучше - и в Париже нравы будут намного чище, чем в Вале; а если исходить из обратного, то пришлось бы вывести противоположное заключение.

Допускаю, что эта метода, пожалуй, могла бы привести меня и к познанию народов, но столь длинным и окольным путем, что всей моей жизни мало, чтобы составить мнение хотя бы об одном из них. Прежде всего мне следует понаблюдать ту страну, куда я попал впервые, затем, постепенно объезжая другие страны, определить различия, сравнить Францию с каждой из них, - так описывают деревья, сравнивая маслину с ивой или пальму с елью. Придется повременить с суждениями о народе, который я наблюдал впервые, пока я не сделаю наблюдений над всеми остальными.

может, все, что я вижу здесь, свойственно и Риму и Лондону, а не только Парижу. Правила нравственности не зависят от народных обычаев; таким образом, не обращая внимания на господствующие предрассудки, я превосходно понимаю, чт? здесь по сути своей плохо. Но, быть может, это плохое нельзя приписать именно французам, быть может, оно свойственно человеку и порождено не нравами, а самой природой. Картины порока повсюду оскорбляют взор беспристрастного наблюдателя, и тот, кто хулит пороки, пребывая в стране, где они царят, не более достоин порицания, чем тот, кто осуждает человеческие слабости, живя среди людей. Разве я сам не обратился в парижанина? Быть может, я уже и сам невольно посодействовал тем недостаткам, которые замечаю здесь! Быть может, слишком долгое пребывание в Париже развратило бы мою волю! Быть может, через какой-нибудь год я и сам превратился бы в обывателя, если бы стремление быть достойным тебя не поддерживало во мне дух свободного человека и нравственность гражданина! Дозволь же мне откровенно описывать тех, кому подражать я не мог бы без краски стыда, дозволь воодушевляться чистой любовью к правде, лицезрея господство лести и лжи.

Будь я властен в выборе своих занятий и своей судьбы, я, поверь, нашел бы иные темы для своих писем; ведь не вызывали у тебя недовольства мои письма из Мейери и Вале, но, любезный друг, у меня одно утешение - все описывать тебе, иначе мне недостанет сил выдержать светскую суету, на которую я здесь обречен; одна мысль, что надобно будет обо всем рассказать тебе, вдохновляет меня на поиски тем. Если ты ничего не захочешь видеть вместе со мною, я впаду в уныние, и мне придется все бросить. Подумай-ка, чтобы вести столь чуждый мне образ жизни, я делаю усилие, достойное моей вдохновительницы, и если ты хочешь судить, как труден путь, ведущий к тебе, наберись терпения, когда, порою, я заведу речь о том, с какими правилами здесь надобно считаться и какие препятствия надо преодолевать.

Невзирая на свою медлительность, невзирая на неизбежные отвлечения, я уже закончил труд над собранием твоих писем, когда, мне на радость, пришло дополнение к нему - новое твое письмо; прочтя эти скупые строки, я восхитился твоим умением сжато сказать о многом. Да, я утверждаю - нет свете более восхитительного чтения, даже для тех, кто не знаком с тобою, если, конечно, это родственные нам души. Как не узнать тебя, читая твои письма! Как приписать столь трогательный слог и столь нежные чувства кому-либо иному? Ведь в каждой твоей фразе чувствуешь нежный взор твоих очей! А в каждом слове слышишь звуки твоего пленительного голоса! Да кто другой, кроме Юлии, когда-нибудь любил, размышлял, говорил, поступал, писал подобным образом? Не удивляйся же, если письма твои, где столь хорошо вырисовывается твой облик, иной раз действуют на твоего возлюбленного так, словно пред ним появилось его божество. Я их перечитываю и теряю рассудок - голова идет кругом от беспредельного восторга, всепожирающий огонь снедает меня, кровь вспыхивает и клокочет, я весь трепещу от бурной страсти. Словно наяву я вижу тебя, прикасаюсь к тебе, прижимаю тебя к груди… Кумир мой, волшебница моя, источник наслаждений и неги, - когда смотришь на тебя, вспоминаешь гурий, созданных для жителей рая… Ах, приди. Я протягиваю руки, - но она ускользает, и я обнимаю тень… Право, дорогой друг мой, ты слишком хороша и слишком была нежна, мое слабое сердце не вынесло. Оно не в силах забыть твою красу, твои ласки; чары твои сильнее разлуки, ты мне всюду мерещишься, мне следует бежать уединения, я не решаюсь предаваться мечтам о тебе, и это довершает мою муку…

Итак, они соединятся наперекор всем препятствиям, - вернее, уже соединились в тот час, когда я пишу это письмо! Милые и достойные супруги! Да ниспошлет им небо то счастье, коего заслуживает их разумная и спокойная любовь, их нравственная чистота, благородство их душ! Да одарит их бесценным счастьем, которое так скупо отпускается сердцам, созданным для того, чтобы его вкушать! Как они будут блаженствовать, если оно даст им все то, что - увы! - отнимает у нас с тобою! Однако же не чувствуешь ли ты в самих наших горестях некое утешение? Не чувствуешь ли, что неизбывные наши муки не лишены отрады, - и если друзья наши испытывают наслаждения, коих мы лишены, то и у нас есть свои, неведомые им услады. Да, моя нежная подруга, невзирая на разлуку, утраты, тревоги, даже на отчаяние, само всесильное влечение двух сердец приносит нам сокровенную отраду, недоступную безмятежным душам. Обретать радость в самом страдании - это и есть одно из чудес любви, и нам показалось бы злейшею бедою, если бы безразличие и забвение лишили нас способности чувствовать наше горе. Посетуем же на свою долю, о Юлия, но ничьей доле завидовать не будем. А может быть, по правде говоря, и нет участи лучше нашей! И как божество черпает счастье в самом себе, так и сердца, согретые небесным огнем, обретают в своих чувствах чистое и восхитительное наслаждение, которое не зависит ни от удачи, ни от всего остального.

ПИСЬМО XVII

Итак, я в водовороте. Собрание писем я закончил и стал посещать спектакли и ужинать в гостях. Целыми днями я бываю в обществе, всматриваюсь и вслушиваюсь во все, что меня поражает, но, не находя здесь ничего, что было бы сходно с тобою, среди всей этой суеты я ухожу в себя и втайне веду беседу с моей Юлией. Правда, в здешней шумливой и беспорядочной жизни есть известная прелесть, а изумительное разнообразие впечатлений может доставить человеку новому некоторое развлечение. Однако для этого надобно обладать пустым сердцем и легковесным умом - любовь и разум как будто объединились, чтобы вызвать у меня отвращение к светской жизни. Она всего лишь одна видимость, в ней все беспрестанно меняется, поэтому я не успеваю перед чем-либо прийти в волнение, во что-либо вникнуть.

Теперь я начинаю постигать, сколь трудно изучить свет, и даже не знаю, какое нужно занимать положение, дабы лучше узнать его. Философ стоит от него слишком далеко, светский же человек слишком близко. Один из них видит чересчур много, чтобы при этом еще размышлять, другой чересчур мало, чтобы судить о всей картине в целом. Философ рассматривает в отдельности каждый предмет, привлекший его внимание; и, не имея возможности распознать ни связи, ни отношений этого предмета с другими предметами, находящимися вне поля его зрения, философ никогда не видит предмет на надлежащем месте и не постигает ни его смысла, ни истинной ценности. Светский же человек видит все, но размышлять ему некогда. Предметы все время меняются, и он только замечает их, а не рассматривает; они стремительно загораживают друг друга, и от них остается лишь смутное впечатление, - какой-то хаос.

Нельзя также видеть и рассуждать попеременно, ибо зрелище требует постоянного внимания, а оно прерывается размышлением. Если б кто-нибудь решил попеременно то бывать в свете, то предаваться уединению, тогда его постоянно беспокоили бы в его убежище, а в свете он чувствовал бы себя отчужденно - и ни там, ни тут не нашел бы себе настоящего места. И тогда - иного выхода нет - пришлось бы разделить всю: свою жизнь надвое: часть времени служила бы для наблюдений, другая для размышлений; но это почти невозможно, ибо разум не мебель, которую передвигаешь, как тебе заблагорассудится, и тот, кто мог бы прожить десять лет не размышляя, не станет размышлять и впредь.

Я нахожу также, что желание изучать общество в роли простого зрителя безрассудно. Тот, кто вздумает только наблюдать, наблюдений не сделает, ибо для дел он непригоден, в удовольствиях он помеха, и его нигде не будут принимать. Действия других видишь только тогда, когда действуешь сам, - в школе света, как и в школе любви, надобно поначалу испытать то, что хочешь понять.

[107] Остается одно - держаться в тени, ради возможности делать наблюдения и, не рассчитывая стать здесь деловым человеком, по мере моих сил прослыть приятным собеседником. Я стараюсь, насколько это возможно, быть учтивым без двоедушия, услужливым без низкопоклонства и до такой степени усвоить от общества все хорошее, чтобы оно меня терпело, хотя я и не перенимаю его пороков. Человеку праздному, желающему увидеть свет, дóлжно до известной степени усвоить его обычаи, - он не имеет права требовать, чтобы его принимали люди, которым он ненадобен, ежели он не обладает искусством нравиться. Но ежели он овладел этим искусством, то от него большего и не потребуется, в особенности когда это иностранец. Он избавляется от участия в происках, кознях, распрях; и если он ведет себя как человек порядочный по отношению ко всем, если он не выказывает каким-нибудь женщинам невнимания или, напротив, особого предпочтения, сохраняет тайну того круга, где он принят, в одном доме не высмеивает другой, избегает доверительных бесед, не вздорит, повсюду держится с достоинством, - он может спокойно наблюдать свет, сохранять свои нравственные устои, честь, даже откровенность, если только она идет от независимости, а не от предубежденности. Вот так я и постарался себя поставить по совету людей искушенных, выбранных мною себе в руководители среди тех, с кем познакомил меня милорд Эдуард. Итак, меня стали принимать не в столь многочисленном, но зато в избранном обществе. До сих пор я бывал только на обедах, где женщин, кроме хозяйки дома, не увидишь, где принимают всех праздных парижан, хотя бы еле знакомых, где каждый платит за обед как может - либо острословием, либо лестью, - где шумный и невнятный разговор мало отличается от застольной беседы на постоялом дворе.

Ныне я посвящен в более сокровенные тайны. Я присутствую на званых вечерах - в домах, где двери закрыты для непрошеного гостя, и ты уверен, что все здесь под стать если не друг другу, то, по крайней мере, тем, кто их принимает. Здесь женщины ведут себя не так осмотрительно, и можно приступить к их изучению; здесь на свободе злословят остроумнее и язвительнее; здесь не толкуют о событиях, всем известных еще с утра, - о театральных представлениях, о производстве в чины, о смертях, браках, а делают обзор парижских происшествий, разоблачают тайны скандальной хроники, вышучивают и высмеивают и добро и зло, здесь, искусно и с особенным знанием дела обрисовывая характеры других, каждый собеседник тем самым невольно обрисовывает и свой собственный характер. Здесь, спокойствия ради, придумали какой-то усложненный язык - для ушей лакеев, - и, якобы стремясь затемнить смысл насмешки, делают ее еще язвительней. Здесь, одним словом, тщательно оттачивают кинжал под тем предлогом, что это уменьшает боль, в действительности же дабы нанести рану поглубже.

И все же, оценивая подобные речи, мы бы ошиблись, назвав их сатирою, ибо они вышучивают, а не бичуют, разят не порочное, а смешное. Вообще сатира не в ходу в столицах, где зло столь обычно, что о нем не стоит и говорить. Что же остается порицать там, где добродетель более не уважают? Что остается осуждать, когда ни в чем уже не находишь дурного? Особенно это относится к Парижу, где всякое явление оценивают только с забавной стороны, а все, что выражает гнев и негодование, принимается плохо, если не облечено в песенку или эпиграмму. Хорошеньким женщинам неугодно сердиться, поэтому их ничто и не сердит; они любят посмеяться, а над преступлением нельзя подшутить, поэтому мошенники, подобно всем, - люди порядочные. Но горе тому, кто дает повод к насмешке, - въедливый отпечаток ее неизгладим. Она поносит не только нравы, добродетели, но клеймит даже порок; она готова оклеветать и негодяев. Но вернемся к нашим ужинам.

Вот что больше всего меня поразило в этом избранном обществе: предположим, подберут здесь человек шесть нарочно для того, чтобы дать им возможность провести вместе время за приятной беседой, тем более что между иными из них существуют тайные связи, - но они и часа не могут пробыть вшестером, а непременно вводят в свою беседу половину Парижа, будто сердца их ничего не могут поведать друг другу и будто нет здесь никого любезного их сердцу. Помнишь ли, Юлия моя, как вечерами за ужином у твоей сестрицы или в твоем доме мы, несмотря на необходимость сдерживаться и хранить тайну, сводили разговор на предметы, касающиеся лично нас, как при каждом суждении, трогающем душу, при каждом тонком намеке взгляд ярче молнии или вздох, скорее угаданный, нежели замеченный, - от сердца к сердцу переносил сладостное чувство?

духе, причем остроумием блещут особы поглупее, а треть всего общества - не посвященные - скучает и молчит или смеется тому, чего не понимает. Вот к чему сведены, - если исключить беседы наедине, которые мне не приходится и не придется вести, - нежные и задушевные отношения между людьми в здешних краях.

Но если вдруг какой-нибудь вельможа выскажет серьезную мысль или затронет важный вопрос, тотчас же к этому новому предмету будет привлечено всеобщее внимание: мужчины и женщины, старики и молодые - все обсуждают его со всех сторон, и просто диву даешься, сколько разумных и здравых мыслей словно взапуски вылетает из уст всех этих шутников[108][109].

Вопросы нравственности не столь досконально обсуждаются в кругу философов, как в салоне хорошенькой парижанки, - даже выводы у философа бывают не столь суровы, ибо он, желая, чтобы речи его не расходились с делами, взвешивает каждое слово, здесь же, где речь о нравственности всего лишь чистейшее суесловие, можешь быть строгим без всяких последствий, и все охотно, дабы сбить с философов спесь, возносят добродетель так высоко, что ни одному мудрецу до нее не достать. Впрочем, все - и мужчины и женщины, - умудренные опытом светской жизни и показаниями собственной своей совести, сходятся друг с другом во мнении - самом нелестном - о себе подобных, вечно выказывая философическую печаль, вечно принижая из тщеславия человеческую натуру, вечно стараясь найти в добром деянии порочный умысел, вечно злословя о сердце человеческом, судя по своему сердцу.

Невзирая на эту уничижительную систему, здесь чувство - один из излюбленных предметов мирных бесед, но речь идет не о страстных излияниях на лоне любви или дружбы, - помилуйте, это было бы смертельно скучно! Нет, речь идет о великих обобщениях, о квинтэссенции чувства, разобранного до тонкости с помощью метафизики. За всю жизнь мне, право, не доводилось слышать так много разговоров о чувстве и так мало их понимать. Утонченность непостижимая. О Юлия, наши грубые сердца никогда и не ведали обо всех этих прекрасных идеях, и я опасаюсь, что с чувством в кругу светских людей творится то же, что с Гомером в кругу педантов,[110] которые приписывают ему несметное множество вымышленных красот, ибо подлинных не замечают. Таким образом, в остроумных речах они расточают все свое чувство, оно испаряется в разговорах, а для жизни его уже не остается. По счастью, чувство здесь восполняют благопристойностью, и учтивость подсказывает почти то же, что подсказало бы чувство, - разумеется, лишь в пределах любезных уверений и мелких услуг, которые люди вменяют себе в обязанность ради своей доброй славы, - ибо когда требуется жертва, чреватая более длительными неудобствами, когда она обходится дороже, - прощай чувство! Благопристойность столь многого не требует. Притом просто не постичь, до какой степени все то, что у них называется «приличиями», обстоятельно обдумано, размерено, взвешено; в той области, которая уже не управляется чувствами, установлены правила, и все живут согласно правилам. Если б эта страна подражательности полнилась людьми самобытными, это так и осталось бы неизвестным, ибо здесь никто не смеет быть самим собой. «Поступай, как поступают все» - вот первое правило здешней житейской мудрости. «Так принято, а так не принято» - подобные суждения непреложны.

надобно письменно засвидетельствовать свое почтение, то есть нанести визит заочно, когда надобно его нанести собственной персоной; когда дозволено оставаться дома, когда не должно сказываться дома, хотя ты и у себя; какие предложения должен сделать один; от каких предложений должен отказаться другой; какую степень печали должно выказывать, когда скончается та или иная особа;[111] сколько времени должно оплакивать утрату, уединясь в деревне; через сколько дней можно вернуться в город, чтобы утешиться; с какого часа и какой минуты скорбь позволяет дать бал или отправиться в театр. Все тут поступают одинаково при одинаковых обстоятельствах, все рассчитано по времени, как продвижение полков на поле битвы; можно подумать, что это марионетки, прибитые к одной доске или движущиеся на одном шнуре.

Однако невероятно, чтобы все эти люди, с точностью исполняя одно и то же, чувствовали одинаково, - стало быть, дабы их узнать, надобно проникнуть им в душу какими-то иными путями; стало быть, условный их язык всего лишь пустой набор слов, который не так пригоден для суждения о нравах, как о тоне, царящем в Париже. Таким образом, узнаешь, о чем здесь говорят, но ничто не помогает тебе оценить эти речи по достоинству. Это относится и к большей части новых сочинений. Это относится даже и к театральным подмосткам - после Мольера они стали местом, где по большей части лишь ведутся изящные беседы, а не представляется жизнь общества. Здесь три театра[112], причем на двух показываются какие-то загадочные существа, а именно: арлекины, паяцы, скарамуши - на одном, и боги, черти, волшебники - на другом. А на третьем представляют и бессмертные пьесы, которые мы читали с таким удовольствием, и более современные, которые время от времени появляются на сцене. Эти пьесы в большинстве своем трагедии, но трогают они мало, пускай в них порою проглядывает безыскусственность чувства и правдиво передаются движения человеческого сердца, но они не дают представления о самобытных нравах того народа, который они развлекают.

Возникновение трагедии в глазах ее зачинателей имело религиозную основу, - благодаря этому она была дозволена. Кроме того, для греков трагедия была и поучительным и приятным зрелищем, являя собою картину бед, постигших их врагов - персов, картину преступлений и бесчинства царей, от коих избавился народ. Пускай представляют в Берне, Цюрихе и Гааге пьесы о былой тирании австрийского королевского дома: любовь к отечеству и свободе вызовет у нас интерес к подобным пьесам; но скажите, к чему здесь трагедии Корнеля и какое дело парижанам до Помпея или Сертория[113] сцены они услышат, что борьба любви и добродетели не дает им мирно почивать и что сердце играет большую роль в бракосочетании королей! Суди же сама о правдоподобии и пользе пьес, построенных на таком химерическом вымысле.

Что до комедии, то, разумеется, она должна верно представлять нравы народа, для коего написана, дабы, видя ее, он освободился от своих пороков и недостатков, - так, глядясь в зеркало, стираешь с лица какое-нибудь пятно. Теренций и Плавт ошибались в выборе предмета для изображения, но в более ранние времена Аристофан и Менандр показали афинянам афинские нравы, и лишь Мольер столь же правдиво, и даже еще правдивее, вывел в комедиях нравы французов прошлого века, так что они увидели себя воочию. Ныне картина стала иною, а новый живописец не появился. Ныне на театре подражают разговорам, которые ведутся в какой-нибудь сотне парижских гостиных. Вот и все, что можно узнать о французских нравах. В этом большом городе наберется пятьсот - шестьсот тысяч душ, о которых даже нет речи на сцене. Мольер дерзнул нарисовать мещан и ремесленников наряду с маркизами. У Сократа заговорили возничий, столяры, башмачники, каменщики. Нынешние же сочинители, люди совсем иного толка, сочли бы для себя унизительным знать, как протекает жизнь в лавке или в мастерской. Им нужны диалоги между одними лишь знаменитостями, и в звании своих персонажей они мнят обрести для себя то величие, какого им не достигнуть своим дарованием. Да и сами зрители стали до того щепетильны, что побоялись бы замарать себя при посещении театра, словно при неподобающей встрече в гостях, - и не пожелали бы видеть на сцене людей более низкого состояния, чем они сами. Они чувствуют себя как бы единственными обитателями земного шара; все остальные в их глазах ничтожество. Иметь карету, швейцара, метрдотеля означает быть под стать всем. А быть под стать всем означает быть под стать весьма немногим. Те, кто ходит пешком, не принадлежат к свету. Это простолюдины, жители совсем другого мира. А карета, право, не столь уж надобна для поездок, но без нее нельзя существовать. Итак, есть кучка наглецов, возомнивших, будто на земле существуют лишь они одни; с ними не стоило бы и считаться, если бы не зло, которое они творят. Вот для них-то одних и даются спектакли. В театре они одновременно и представлены и представляют сами, их видишь в двойной роли: они - персонажи на сцене и комедианты в креслах[114]. Вот почему круг людей светских и сочинителей так сужен; вот почему современной сцене присуща скучная чопорность. Представляют только вельмож в платье, расшитом золотом, - остальное показывать разучились. Можно подумать, что Франция населена одними графами да шевалье; чем хуже, чем беднее живется народу, тем с большим блеском и великолепием изображается картина народной жизни. И вот, показывая смешные черты сословий, служащих примером для всех прочих, скорее распространяешь, нежели исправляешь эти черты, и толпа, которая вечно обезьянничает, подражая богачам, бывает в театре не столько ради того, чтобы посмеяться над их причудами, сколько чтоб им научиться и, переняв, стать еще несуразнее. В этом вина и самого Мольера: исправляя нравы придворной знати, он распространил заразу на городских жителей, и его жеманные маркизы стали первейшим образцом для щеголей из мещан, которые пустились им подражать.

Надо вообще заметить, что на французской сцене много слов и мало действия; происходит это, быть может, оттого, что французы и вправду больше говорят, нежели действуют, или, по крайней мере, гораздо более ценят слова, нежели дело. Некто изрек после представления пьесы о тиране Дионисии: «Ничего я не увидел, зато уж речей наслушался!» Так можно, выходя из театра, отозваться о любой французской пьесе. Да и сами Расин и Корнель при всей своей гениальности лишь говоруны; и их последователь[115] - первый, кто, в подражание англичанам, иногда осмеливался ввести живые сцены в свои пьесы. Вообще же вся суть в звучных диалогах, весьма витиеватых, весьма высокопарных, из которых прежде всего заключаешь, что самое главное для каждого действующего лица - блеснуть во что бы то ни стало. Почти все выражено общими фразами. В каком бы волнении ни пребывали персонажи, они думают больше о публике, чем о своем внутреннем мире; им легче блеснуть каким-нибудь изречением, нежели выразить чувство; оставляя в стороне пьесы Расина и Мольера[116]«я» так же старательно изгнали с французской сцены, как из писаний монастыря Пор-Рояль[117], и человеческие страсти, усвоив скромность, подобную христианскому смирению, говорят здесь лишь безличными оборотами. Ко всему этому актерскую игру отличает напыщенная манерность и в движениях и в словах, а это никогда не позволяет страсти говорить своим языком, актеру же воплотиться в свой персонаж и воображением перенестись с ним на место действия, он прикован ко всему, что происходит на сцене под взглядами зрителей. Поэтому самые живые положения никогда не позволяют ему забывать ни об изящном произнесении фраз, ни о красивости позы, и если в порыве отчаяния он вонзает себе в сердце кинжал, то ему мало, падая мертвым, соблюдать приличие, наподобие Поликсены, - нет, он не падает вовсе. Приличие поддерживает его на ногах и после смерти, да и все, кто только что отправился на тот свет, вмиг уже снова на ногах.

Происходит все это оттого, что французы не желают видеть на сцене что-либо естественное и правдоподобное, а ждут лишь острословия и рассуждений, театр для них увеселение, а не подражание жизни, он не увлекает их, а только забавляет. Никто не посещает театр ради театра, а лишь ради того, чтобы посмотреть публику и самому показаться ей, знать о чем посудачить после представления. Смотрят же представление не для того, чтобы задуматься над ним, а чтобы о нем поговорить. Актер для них всегда актер, а не персонаж. Вот этот человек, вещающий как властелин мира, отнюдь не Август, а Барон[118]; вдова Помпея - Адриенна; Альзира - мадемуазель Госсен, а сей великолепный дикарь - Гранваль. Актеры же, со своей стороны, и вовсе пренебрегают миром воображаемым, видя, что никому до него нет дела. Они показывают древних героев между шестью рядами молодых парижан; их римские одеяния воспроизводят французскую моду; у рыдающей Корнелии слой румян толщиною в два пальца, Катон напудрен добела, а Брут - с буфами на бедрах. Все это не оскорбляет ничьего вкуса и не влияет на успех пьесы: ведь в действующем лице видят только актера, а поэтому в драме - только автора; и небрежение ко внешности действующих лиц легко прощается, ибо известно, что Корнель не был портным, а Кребильон[119] - парикмахером.

Человек говорит, - значит, можно заключить о его деяниях. Разве он не делает все, что надобно? Разве суждение о нем не сложилось? Человеком чести считается отнюдь не тот, кто хорошо поступает, а тот, кто прекрасно изъясняется, - одно опрометчивое, необдуманное замечание может причинить тому, кто его обронил, непоправимый вред, его не искупить и за сорок лет праведной жизни. Одним словом, не только деяния людей не походят на их речи, но и судят о людях только по их словам, деяния же в расчет не принимаются. Кроме того, общество в большом городе кажется более уступчивым, обходительным, достойным доверия, нежели люд, не столь хорошо изученный, - но в самом ли деле оно человечнее, воздержнее, справедливее? Не знаю. Все это только внешние проявления; а при этой наружной искренности и приятной наружности, быть может, сердца более скрытны, более замкнуты, чем наши. Да и что по этому поводу могу сказать я - чужеземец, живущий в одиночестве, без каких-либо дел, без связей, без развлечений, полагающийся лишь на свое мнение?

Однако же я и сам начинаю испытывать какое-то умопомрачение, которое охватывает всякою, кто ведет здешний бурный и суетливый образ жизни; у меня просто голова идет кругом, - словно перед глазами мелькает целая вереница разных предметов. Ни один из них, поражая меня, не привлекает моего сердца, но все вкупе смущают мой покой и захватывают меня, иногда даже заставляя на миг забывать, что я существую и ради кого существую. Каждый день, выходя из дома, я запираю на ключ свои чувства и беру с собою другие - пригодные для пустого суетного света. Незаметно для себя я выражаю мнения и рассуждаю, как выражают мнения и рассуждают все. И если иной раз я и пытаюсь развеять предрассудки и увидеть вещи в их истинном свете, меня тотчас же ниспровергает поток фраз, смахивающих на здравые рассуждения. Мне с очевидностью доказывают, что только тот, кто не дорос до настоящей философии, вникает в суть вещей, что подлинный мудрец рассматривает их только с внешней стороны, что предрассудки должны быть для него принципами, приличия - законом, что наивысшая мудрость - жить под стать глупцам.

Итак, вынужденный по-новому смотреть на вещи, вынужденный считаться со всякими бреднями и заглушать голос природы и разума, я чувствую, как искажается божественный образ, который я ношу в своей душе, - бывший и предметом моих мечтаний, и примером для всех моих поступков; я меняю прихоть за прихотью, вкусы мои зависят от мнения света, - нынче я не ведаю, что мне понравится завтра.

Приведенный в полную растерянность, униженный, сокрушенный тем, как умалено во мне человеческое достоинство, видя, как далека от меня та духовная высота, к которой вместе воспаряли наши пылкие сердца, возвращаюсь я по вечерам домой; я объят тайной грустью, подавлен смертельным отвращением, а сердце мое, опустошенное, но переполненное тоскою, напоминает шар, надутый воздухом. О, любовь! О, чистые чувства, которыми она меня одарила!.. С каким восхищением углубляюсь я в себя! С каким восторгом еще обретаю в себе прежние чувства и прежнее достоинство! Как радуюсь, когда вновь вижу перед собою образ добродетели во всем его блеске, созерцаю твой образ, о Юлия, на престоле славы - одним дуновением ты рассеиваешь все злые чары. И облегченно вздыхает моя приунывшая было душа, я будто возрождаюсь, вновь живу и вместе с любовью обретаю все те возвышенные чувства, которые делают любовь мою достойной ее предмета.

ПИСЬМО XVIII

Милый мой друг, я только что наслаждалась самым отрадным зрелищем, какое только может пленять взоры. Самая благоразумная, самая славная девушка на свете стала наконец достойнейшей и лучшей на свете супругой. Человек порядочный, чаяния коего сбылись, полон уважения и любви к ней, и цель его жизни - баловать, боготворить ее, сделать счастливой. Не могу передать, как мне радостно быть свидетельницей счастья моей подруги, - то есть всей душою разделять его. Ты не останешься равнодушным к нашей радости, я в этом уверена, - ведь Клара всегда так нежно любила тебя, ты так дорог ей чуть ли не с детских лет, а она тебе - еще дороже после стольких ее благодеяний. Да, все чувства ее находят отклик в наших сердцах. Если они ее радуют, то нас они утешают, - в том-то и ценность дружбы, соединяющей нас троих, что счастье одного облегчает страданья двух остальных.

Не будем, однако, скрывать от себя, что мы отчасти теряем нашу несравненную подругу! Сейчас жизнь у нее идет по-иному. Возникли новые отношения с людьми, новые обязанности, и сердце ее, принадлежавшее доныне только нам, теперь в долгу перед новыми привязанностями, и дружба обязана уступить им первое место. Более того, друг мой, мы должны с большею щепетильностью принимать ее ревностную заботу о нас. Нельзя пользоваться тем, что она любит нас, а мы нуждаемся в ее помощи, но надобно и считаться с тем, приличествует ли все это ее новому положению и одобрит или осудит супруг ее поступки. Нет нужды допытываться, что потребовала бы в таком случае добродетель, - достаточно законов дружбы. Тот, кто ради своей пользы подвел бы друга, не имеет права на дружбу! В девицах она была свободна, за свои поступки отвечала сама перед собою - благородство ее намерений оправдывало ее в собственных глазах. Нас она почитала супругами, созданными друг для друга, и в ее чувствительном и непорочном сердце целомудреннейшая стыдливость сочеталась с нежнейшим состраданием к грешной подруге, - она прикрывала мои грехи, сама не греша. Ныне же все изменилось. Она должна давать отчет в своем поведении другому; она не только поклялась в верности, - она поступилась своей свободой. Она одновременно оберегает честь двух человек, и ей нельзя оставаться только порядочной, а надобно, чтобы ее все уважали. Ей уже мало творить добро, а нужно, чтобы все одобряли ее поступки. Добродетельной женщине следует быть не только достойной уважения мужа, но вызывать в нем уважение. Если муж порицает ее, - значит, она заслуживает порицания; и даже если она безгрешна, она становится виноватой, раз ее подозревают, ибо соблюдение приличий - одна из ее многочисленных обязанностей.

Я не совсем уверена, правильны ли все эти соображения, - суди об этом сам, но какое-то внутреннее чувство подсказало мне, что сестрице нельзя по-прежнему быть моей наперсницей и что не она первая должна завести об этом речь. Мои суждения часто вводили меня в обман, но тайные движения души никогда, оттого-то я более доверяю своему чутью, нежели разуму.

Вот почему я под каким-то предлогом взяла твои письма, которые хранила у нее, опасаясь всяких случайностей. Она их вернула с сердечною тоскою, которую сразу угадало мое сердце, и я убедилась, что поступаю правильно. Объяснения у нас не было, - мы все сказали друг другу взглядом. Она со слезами обняла меня. Не проронив ни слова, мы почувствовали, что язык дружбы в речах не нуждается.

меньше уважать ее доброе имя! Не следует ли, напротив, страшиться, что мой пример для нее опаснее - ведь чувства у нее менее возвышенные, и то, что Для одной было проявлением самоотверженной дружбы, не станет ли для другой источником развращенности, и, злоупотребляя ее благодарностью, не заставлю ли я добродетель служить орудием порока! Ах, довольно и того, что я грешница, - зачем приобретать соучастников и отягчать свои проступки бременем чужих проступков? Оставим эту мысль, друг мой. Я придумала иной выход, - по правде говоря, он не так надежен, но зато и не так заслуживает порицания, ибо тут но будет опорочено ничье имя, и мы обойдемся без посредника. Ты будешь писать мне на вымышленное имя, ну, например, г-ну Боске, и вкладывать письмо в конверт, адресованный Реджанино, а уж мое дело предупредить его. Таким образом, и сам Реджанино ничего не узнает. Самое большее - у него возникнут подозрения, но дознаваться он не посмеет, так как милорд Эдуард, от которого зависит его благополучие, мне за него поручился. А пока мы будем переписываться таким способом, я выясню, нельзя ли снова прибегнуть к способу, коим мы пользовались в дни твоих странствий по Вале, или к какому-либо иному, - более постоянному и надежному.

Если б я даже не знала о твоем душевном состоянии, я поняла бы по тону твоих писем, что жизнь, которую ты ведешь, тебе не по вкусу. Письма г-на де Мюра, которыми недовольны во Франции, не столь беспощадны. Подобно ребенку, который досадует на своих учителей, ты на первых же своих наставниках вымещаешь злобу за то, что тебе приходится изучать жизнь света. И всего удивительнее, - в особенное негодование тебя приводит то, что располагает к себе всех иностранцев, то есть радушие французов и их умение держать себя в обществе, хотя, по твоему же признанию, тебе следовало бы все это восхвалять. Ты говорил о необходимости различать, что присуще именно Парижу и что - любому большому городу; однако, не зная, что свойственно тому и другому, ты все порицаешь, не разобравшись, справедливы или пристрастны твои наблюдения. Как бы то ни было, французскую нацию я люблю, и мне не по сердцу, если о ней дурно отзываются. Из хороших книг, которые она нам дарит, я почерпнула - вместе с тобою - большую часть своих познаний. А кому мы обязаны тем, что наша родина уже не варварская страна? Оба вечичайших и добродетельнейших представителя новых времен - Катинá и Фенелон[120] - были французами; Генрих IV, король, которого я люблю, добрый король, тоже был французом. Пусть Франция и не страна свободы, зато она страна правдолюбия; а такая свобода, по мнению мудреца, стоит всякой другой. Французы гостеприимны, покровительствуют чужеземцу, даже прощают ему правду, которую им неприятно слышать; а ведь в Лондоне забросали бы камнями смельчака, сказавшего об англичанах лишь половину тех обидных слов, которые французы дозволяют говорить о себе в Париже. Батюшка провел жизнь во Франции и восторженно отзывается о ее добром и обходительном народе. Он пролил кровь, служа государю, и государь этого не забыл, - сейчас, когда отец ушел на покой, он все еще удостаивает его своими милостями. Таким образом, меня близко касается добрая слава страны, в которой прославился мой отец. Любезный друг, ведь у всякого народа свои и хорошие и плохие качества, - почитай, по крайней мере, правду восхваляющую так же, как и правду порицающую.

Вот что еще хотелось мне сказать: стоит ли тебе тратить на праздное хождение в гости то время, что тебе еще остается провести в Париже? Ужели Париж более узкое поприще для расцвета талантов, чем Лондон? Или чужеземцам там труднее выйти на путь преуспеяния? Поверь мне, не все англичане лорды Эдуарды и не все французы походят на ненавистных тебе болтунов. Дерзай, пробуй, старайся, хотя бы для того, чтобы глубже познать нравы и судить, каковы на деле те люди, что так хорошо говорят. Как уверяет дядюшка, ты хорошо знаком с государственным устройством империи и ролью ее государей. Милорд Эдуард находит также, что ты недурно изучил основы политики и различные системы государственного правления. У меня нейдет из головы, что тебе подобает жить в той стране, где больше всего почитается достоинство человека, и что, как только тебя узнают, тебе найдется занятие. Что до религии, то почему твое вероисповедание повредит тебе более, чем любому другому? Ведь разум верней всего предохраняет и от нетерпимости и от фанатизма. Или во Франции царит более ханжеский дух, чем в Германии? И кто помешает тебе достичь в Париже того же, чего г-н де Сен-Сафорен достиг в Вене[121]? Когда видишь перед собою цель, то надо не откладывая добиваться ее, - ведь так скорее придет успех. Если говорить о средствах к достижению цели, то, конечно, гораздо порядочнее выдвинуться благодаря своим талантам, чем благодаря друзьям! А подумать… О, это море… Еще более долгий путь… Я бы предпочла Англию, если бы до Парижа было дальше, чем до нее.

прославленные женщины меньше заслуживают описания, чем какие-то жительницы гор, простоватые и неотесанные? Уж не боишься ли ты заронить в мое сердце тревогу, набросав портрет самых обворожительных созданий на свете? Полно, не заблуждайся, друг мой, - ведь всего пагубнее для моего душевного покоя именно то, что ты о них не рассказываешь. И что бы ты ни говорил, но твое молчание внушает мне гораздо больше подозрений, нежели восторженные речи[122].

Мне было бы очень приятно также, если б ты написал хоть несколько слов о парижской опере, о которой здесь рассказывают чудеса. Что ж, пусть музыка плоха, но театральное представление может иметь свою прелесть; а если это и не так, у тебя будет предмет для злословия, и ты, по крайней мере, никого не оскорбишь.

Не знаю, стоит ли говорить, что несколько дней тому назад, воспользовавшись свадебным торжеством, ко мне, словно по сговору, явились еще два жениха: один - уроженец Ивердэна[123], - шатается из замка в замок в поисках приюта и охотничьих забав; другой - из немецкой Швейцарии - приехал в бернской почтовой кибитке. В первом есть нечто от щеголя, говорит он довольно развязно, - его замечания, вероятно, кажутся остроумными тем, кто не вникает в их суть. Другой же, невероятный балбес, застенчив, но это не милая застенчивость, которая возникает от боязни не понравиться, а замешательство, владеющее глупцом, который не знает, что сказать, и неловкость, появляющаяся у распутника, которому не по себе в обществе порядочной девушки. Достоверно зная намерения отца насчет этих господ, я с удовольствием пользуюсь его позволением обходиться с ними по своей воле, а прихоть моя такова, что скоро и следа, я думаю, не останется от прихоти, приведшей их ко мне. Я ненавижу их - как посмели они посягать на сердце, где царишь ты! Нет у них такого оружия, чтобы отвоевать его у тебя, а если бы и было, я возненавидела бы их еще сильнее. Да где им взять его, и им, и всем другим, и всему свету? Нет, нет, будь покоен, милый друг, когда б я встретила человека, достойного тебя, когда б предстал передо мною двойник твой, то все равно я бы внимала лишь тебе первому. Не тревожься из-за этих проходимцев, о которых мне и говорить не хочется. С каким удовольствием я бы выказала им все свое отвращение, разделив его поровну на две части, да так, чтобы сии господа тотчас же исчезли вместе, как вместе и появились, и чтобы я сообщила тебе сразу же о том, что оба вдруг уехали.

Господин Крузас недавно издал опровержение на «Послания» Попа,[124] какого не попытаешься сделать, прочтя книгу Попа. Я всегда сужу о прочитанном по себе - вдумываюсь, как воздействовало оно на мою душу, и просто не представляю себе, какую пользу может принести книга, ежели она не зовет читателей к добру[125].

Прощай, милый, милый друг мой, не хотелось бы так скоро кончать письмо, да меня уже дожидаются, торопят. С сожалением покидаю тебя, ибо на душе у меня весело, а я люблю делить с тобою все свои радости. За последние дни матушка стала чувствовать себя получше, и это воодушевляет и радует меня. Она так окрепла, что присутствовала на свадьбе, была посаженой матерью своей племянницы - вернее, второй дочери. Бедненькая Клара даже расплакалась от радости. Суди же сам, что творилось со мною, - ведь я недостойна ее и вечно страшусь ее потерять. Право, она так же радушно принимает гостей на семейном торжестве, как в ту пору, когда была в цвете сил, и кажется, что легкое недомогание даже придает какую-то особую прелесть ее непринужденной учтивости. Нет, никогда моя бесподобная маменька не бывала столь доброй, столь обаятельной, столь достойной обожания… Знаешь, она несколько раз справлялась о тебе. Со мною она о тебе не заговаривает, но я знаю, что она любит тебя, и если бы ее слушали, то она первым делом составила бы наше счастье. Ах, если сердце твое умеет чувствовать так, как это ему подобает, сколько долгов обязано оно уплатить!

ПИСЬМО XIX

К Юлии

Ну что ж, Юлия, брани, укоряй, наноси удары, - я все стерплю, но поверять тебе свои мысли не перестану. Только тебе могу я поведать обо всех своих чувствах, которые ты одна умеешь истолковать. Не с кем было бы моему сердцу говорить, если б ты не стала слушать! Я отдаю тебе отчет в своих наблюдениях и суждениях, чтобы ты меня наставила, а не с тем, чтобы одобрила. Чем больше ошибок я допускаю, тем скорее должен я в них тебе исповедаться. Если я порицаю обман, изумляющий меня в этом большом городе, мне нечего корить себя за то, что я доверительно рассказываю тебе о нем, ибо о третьем лице я никогда не говорю такого, чего не сказал бы ему в глаза; и все то, что я пишу тебе о парижанах, я ежедневно говорю им самим. Недовольства они не выказывают и со многим соглашаются. Они жаловались на нашего Мюра, и это вполне понятно. Всякому видно, всякому ясно, что он их ненавидит, - это заметно даже в его похвалах. Когда же я порицаю их, они понимают, - или я жестоко ошибаюсь, - что мною руководят совсем иные чувства. Я так их уважаю, так им благодарен за их доброе отношение ко мне, что становлюсь еще откровеннее, - а это, быть может, кое для кого и не бесполезно, и, судя по тому, как все сносят мои правдивые слова, я смею верить, что они достойны их выслушивать, а я - высказывать. Дело в том, милая Юлия, что правда порицающая гораздо ценнее правды восхваляющей, ибо похвала в конце концов портит тех, кто ею тешится, - особенно скверные люди до нее особенно падки, а критика полезна, и сносит ее только человек достойный. От всего сердца говорю тебе: я почитаю французский народ, ибо только он действительно любит людей и по характеру своему склонен творить добро. Но именно поэтому я и не высказываю ему, как все, восторженного одобрения, хотя он на это всегда притязает даже в отношении к своим недостаткам, которые сам сознает. Когда бы французы вовсе не имели добродетелей, я бы молчал; когда бы они вовсе не имели пороков, они не были бы людьми. У кого так много похвальных свойств, того нельзя все хвалить да хвалить.

стране не в ходу. Здесь надобно обладать более гибкими добродетелями и притом приноравливаться к тому, что выгодно друзьям или покровителям. Достоинство в почете, согласен, но таланты, ведущие к славе, здесь отнюдь не тождественны тем, что ведут к богатству, и если бы я, к несчастью, был наделен последними, ужели ты, Юлия, согласилась бы стать женою выскочки? Иначе дело обстоит в Англии, - хотя там нравственность, пожалуй, ценится еще меньше, чем во Франции, но это не мешает людям более честными путями добиваться цели, ибо народ там принимаем большее участие в управлении государством, поэтому и общественное уважение там больше помогает достичь успеха. Ведь тебе известно, что милорд Эдуард задумал воспользоваться этим средством, чтобы помочь мне, я же задумал не оставить втуне его усердие. Я далек от тебя повсюду, где я не в силах предпринять ничего такого, что приблизило бы меня к тебе. О Юлия, трудно добиться твоей руки, но еще труднее заслужить ее; и эту благородную задачу возлагает на меня любовь.

На сердце у меня стало легче, когда ты сообщила добрые вести о здоровье твоей матушки. Перед отъездом я видел, как ты обеспокоена, и хотя не решался поведать тебе о своих тревожных мыслях, но находил, что она похудела, осунулась, и боялся какого-нибудь опасного недуга. Сбереги же ее для меня, ибо она дорога мне, ибо всем сердцем я чту ее, ибо у меня одна надежда на ее доброту, а главное, ибо она - мать моей Юлии.

Что до женихов, то должен сказать - не люблю я этого слова, даже произнесенного в шутку. Впрочем, ты говоришь о них таким тоном, что мне нечего опасаться этих неудачливых воздыхателей, и я уже не питаю к ним ненависти, раз ты считаешь, будто их возненавидела. Но я просто восхищен тем, что в душевной простоте ты сочла себя способной ненавидеть. Да неужели ты не понимаешь, что приняла за ненависть негодующую любовь! Так ропщет белая голубка, когда преследуют ее дружка. Полно, Юлия, несравненная моя, - тебе не познать ненависти, как мне - не разлюбить тебя.

P. S. Как мне жаль, что тебе надоедают два этих назойливых глупца! Хотя бы из любви к самой себе поскорее прогони их прочь!

ПИСЬМО XX

Друг мой, я передала г-ну д'Орбу посылку, которую он обещал отправить по адресу г-на Сильвестра для тебя. Но предупреждаю, распакуй ее, когда останешься один, и притом у себя в комнате. Ты получишь вещицу, предназначенную для твоей повседневной жизни.

Это своего рода амулет, который охотно носят любовники. Пользуются им довольно странным образом: каждое утро надобно созерцать его четверть часа, покуда не почувствуешь, что ты весь проникся каким-то умилением, потом надо прикладывать к глазам, устам, сердцу - говорят, это весь день охраняет от тлетворного духа в стране любовных приключений. Таким талисманам вдобавок еще приписывают какую-то особую электрическую силу, но действительную только для влюбленных, хранящих верность: она помогает за сотни лье чувствовать поцелуи тех, кто нас любит.

Успокойся насчет двух моих воздыхателей, или искателей руки, - зови их как хочешь, ибо отныне название не имеет ровно никакого значения. Они уехали: пусть отправляются с миром. С тех пор как я их не вижу, я уже не питаю к ним ненависти.

Примечания

87

‘l giovenil fiore… - стих из сонета Петрарки (CCXV) на жизнь Лауры, в котором поэт, прославляя Лауру, говорит, что она в расцвете юности обладает мудростью зрелого возраста. - (прим. Е. Л.).

Плод старости - и юности цветенье (итал.).

88

прим. автора.

89

Истинная философия любовников - философия Платона[90]; пока длится очарование, они не ведают иной. Человек чувствительный не может отказаться от этой философии; равнодушный читатель ее не выносит. - прим. автора.

90

 - Руссо имеет в виду учение о любви, которое развивает Платон в диалоге «Пир». Участвующий в этом диалоге Сократ определяет любовь как путь, ведущий через созерцание красоты - отблеска «истины» - к высшей добродетели. - (прим. Е. Л.).

91

…утехах Гелиогабала. - Гелиогабал (204-222) - римский император, известный своей жестокостью и необузданным развратом.

92

Афинянин, испивший цикуту… - Речь идет о Сократе (468 г. - ок. 400 г. до н. э.), который был обвинен в безбожии и осужден выпить яд цикуты. - (прим. Е. Л.).

93

Регул Но Регул, заботясь об интересах Рима, уговорил сенат отвергнуть это предложение и вернулся в Карфаген, где его ждала мучительная смерть. - (прим. Е. Л.).

94

Катон - Катон Младший, или Утический (95-46 гг. до н. э.) - защитник республиканских свобод Рима, выступивший против Юлия Цезаря. После поражения республиканцев покончил с собой, бросившись на свой меч. - (прим. Е. Л.).

95

O qual fiamma di gloria… - «Аттилий Регул» (II, 2). Узнав о намерении Регула просить сенат отклонить предложение Карфагена, римлянин Манлий выражает в этих стихах свое восхищение его героизмом. - (прим. Е. Л.).

О, сколь гордо и радостно пламя
У меня пробегает по жилам
При беседе с великой душой!

96

…некий мудрец древности… - Сен-Пре вспоминает слова римского полководца Сципиона Африканского (234-183 гг. до н. э.), приведенные Цицероном и трактате «Об обязанностях» (III, 1). - (прим. Е. Л.).

97

Надобно простить эти рассуждения швейцарцу, который считает, что его страной управляют отменно, хотя ни одно из этих трех сословий там не существует обособленно. Как! Разве государство может существовать без защитников? Нет, государству нужны защитники, но все граждане должны быть солдатами по долгу, и никто - по ремеслу.[98] Одни и те же люди у римлян и у греков были начальниками в военном лагере и должностными лицами в городе, - оба рода деятельности выполнялись лучше в те времена, когда неведомы были нелепые сословные предрассудки, которые ныне разделяют сословия и бесчестят их. -

98

…все граждане должны быть солдатами по долгу, и никто - по ремеслу. - В Женеве существовал постоянный гарнизон из восьмисот человек, но главной воинской силой были «роты горожан», состоявшие из добровольцев, которые проходили военное обучение, не образуя регулярной армии. - (прим. Е. Л.).

99

Алкивиад - (прим. Е. Л.).

100

Мюра - Беат-Луи де Мюра - уроженец Берна, писатель-моралист, чьи «Письма об англичанах и французах» (1726) имели большой успех. Руссо высоко ценил Мюра и в «Новой Элоизе» использовал его сравнительное описание английских и французских нравов, а также критические замечания о светском общество. - (прим. Е. Л.).

101

в манерах, усвоенных во время кампаний в дни войны или на гарнизонной службе, весьма велико. - прим. автора.

102

Qui canto dolcemente… - стихи из сонета Петрарки (CXIII) на жизнь Лауры. Поэт рассказывает другу о своей любви к Лауре. - (прим. Е. Л.).

Тут - обернулась, тут - остановилась,
Тут - дивным взором мне пронзила сердце,
Тут - словом, тут - улыбкою согрела (итал.).

103

(итал.).

104

Кавалер Марино - Джамбатиста Марино (1569-1625), известный итальянский поэт, создатель вычурного стиля, названного по его имени «маринизмом». Главное его произведение - поэма «Адонис», воспевающая любовь Адониса и Венеры. Марино писал также и сонеты, однако цитируемого стиха в этих сонетах нет, и, по-видимому, Руссо ошибочно приписал его Марино. Установить автора этого стиха не удалось. - (прим. Е. Л.).

105

прим. автора.

106

…в одном они молинисты, в другом янсенисты… - Молинисты-приверженцы Луиса Молины (1535-1600), испанского иезуита, учение которого о благодати было осуждено церковью. Янсенисты - сторонники также осужденного церковью учения, созданного голландским теологом Корнелиусом Янсением (1585-1638). Несмотря на преследования со стороны церкви и светской власти, янсенисты, враждебные иезуитам, пользовались большим влиянием во французском обществе XVII-XVIII вв. - (прим. Е. Л.).

107

…мешает мне добиться какой-нибудь цели! - Во Франции времен Руссо протестантам не разрешалось занимать государственные должности. - (прим. Е. Л.).

108

Однако до той поры, покуда какая-нибудь нежданная шутка не нарушит эту степенность - а тут уж все стараются перещеголять друг друга, - все вмиг меняется, и уже никакими силами не восстановить серьезную беседу. Мне вспоминается забавный случай - как из-за кулька с бубликами сорвалось представление на ярмарке. Этими актерами, отвлекшимися от своих ролей, были животные. Но сколько есть подобных «бубликов» для великого множества людей! Известно, кого Фонтенель описал под видом тиринфян[109]. - прим. автора.

109

…под видом тиринфян - Рассказ о тиринфянах находится в «Диалогах мертвых» Фонтенеля (1657-1757) («Пармениск и Теокрит Хиосский»). По преданию, жители Тиринфа (город в Древней Греции) отличались необычайной смешливостью. Желая избавиться от этого недостатка, они обратились за советом к дельфийскому оракулу, который им приказал принести в жертву быка, не разу не засмеявшись. Жертвоприношение поручили совершить самым угрюмым людям: старикам, больным, мужьям, у которых были злые жены, и т. д. Однако в последнюю минуту к жертвеннику пробрался мальчик и, когда его захотели прогнать, ответил: «Неужто вы боитесь, что я съем вашего быка?» Эта шутка рассмешила всех. - (прим. Е. Л.).

110

…то же, что с Гомером в кругу педантов… - намек на известный «спор о древних и новых писателях», возникший во Франции еще в конце XVII в. и возродившийся в 1714 г. в связи с переводом на французский язык «Илиады» Гомера. Спор шел о том, кто выше - античные писатели или новейшие французские классики, и представлял для Руссо большой интерес, так как здесь впервые был поставлен вопрос о прогрессе в литературе и искусстве.

111

Скорбь по поводу того, что некто скончался, - проявление человечности, свидетельство прирожденной доброты, но отнюдь не долг добродетели, будь даже этот некто тебе отцом. Если же ты ничуть не скорбишь душою, то не должно прикидываться скорбным, ибо гораздо важнее бежать лицемерия, нежели подчиняться правилам благопристойности. - прим. автора.

112

…три театра… - В то время, к которому относится письмо Сен-Пре, в Париже было три больших театра, пользовавшихся субсидией правительства. Сен-Пре характеризует эти театры в следующем порядке: театр Итальянской комедии, Королевская музыкальная академия (или Опера) и театр Французской комедии.

113

…Помпея или Сертория. - Гней Помпеи (106-48 гг. до н. э.) - римский государственный деятель и полководец, возглавивший борьбу против Юлия Цезаря, в которой потерпел поражение и бежал в Египет, где был убит. (ум. в 72 г. до н. э.) - римский полководец времен первой гражданской войны в Риме, враг Суллы, бежавший в Испанию, где поднял восстание против Рима и создал самостоятельное правительство. Перу Корпеля принадлежат трагедии «Смерть Помпея» (1643) и «Серторий» (1662). - (прим. Е. Л.).

114

…комедианты в креслах. - Руссо имеет в виду привилегию знати занимать места прямо на сцене. Этот обычай был упразднен только в 1759 г., через год после окончания «Новой Элоизы».

115

…их последователь… - Речь идет о Вольтере, который, реформируя классицистскую трагедию, усилил в ней зрелищные элементы, не без влияния английского театра, и в частности трагедий Шекспира. - (прим. Е. Л.).

116

Нельзя сопоставлять Мольера и Расина, ибо в творениях первого, как и всех прочих, полным-полно назиданий и поучений, особенно в стихотворных пьесах, а в произведениях Расина все - воплощение чувства, каждый персонаж живет своею жизнью, и именно благодаря этому он единственный настоящий драматург среди писателей его страны. -

117

Пор-Рояль - женский монастырь, бывший главным очагом янсенистской мысли. Закрыт по приказанию Людовика XIV в 1705 г. - (прим. Е. Л.).

118

Барон Адриенна Лекуврер (1692-1730) и мадемуазель Госсен (1711-1767) - известные трагические актрисы. - героиня одноименной пьесы Вольтера. Великолепный дикарь - Замор, персонаж из той же пьесы. Гранваль - (прим. Е. Л.).

119

Кребильон Клод-Проспер Жолио де, или Кребильон Старший (1674-1762) - известный в XVIII в. драматург, который ввел в трагедию классицизма тематику «ужасов». - (прим. Е. Л.).

120

и Фенелон. - Катина Никола (1637-1712) - видный французский полководец и политический деятель, одержавший ряд блестящих побед над герцогом Савойским. Фенелон Франсуа де Салиньяк де ла Мот (1651-1715) - архиепископ г. Камбре и известный писатель, автор философско-политического романа «Приключения Телемаха», проникнутого критическими тенденциями. Руссо восторженно отзывался о Катина и Фенелоне, особенно о последнем, и собирался написать историю их жизни. - (прим. Е. Л.).

121

…чего г-н де Сен-Сафорен достиг в Вене. - (прим. Е. Л.).

122

- если б он ошибся, это означало бы, что он ее разлюбил. - прим. автора.

123

Ивердэн

124

Господин Крузас недавно издал опровержение на «Послания» Попа… - Крузас Жан-Пьер де (16153-1748) - швейцарский математик и философ. В 1736 г. перевел «Опыт о человеке» Попа, а в 1737 г. опубликовал разбор этого произведения. Поп Александр «Опыт о человеке» пользовался во Франции, как и во всей Европе, большим успехом и ко времени создания «Новой Элоизы» вышел в семи переводах и изложениях. - (прим. Е. Л.).

125

Если читатель одобряет сие правило и воспользуется им, чтобы судить об этом собрании, издатель возражать не будет. - прим. автора.



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница