Даниелла.
Глава XXXIII

Заявление о нарушении
авторских прав
Автор:Санд Ж., год: 1857
Категория:Роман


Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница

Глава XXXIII

В мешке заключалось несколько фунтов люпиновых семян. Эти жесткие и нестерпимо горькие зерна разводятся в огромном количестве на всем протяжении римской Кампаньи и составляют главную пищу бедных людей. Растение люпина красиво и очень плодовито. Чтобы сделать семена его съедобными, прежде всего отваривают их в воде и счищают толстую шелуху; потом кладут в мешок и опускают в проточную воду, что отнимает горечь: затем снова варят их, наконец, грызут. Многие рабочие и крестьяне не знают другой пищи.

-- Этот мешочек пришел оттуда, -- сказал мызник, указывая на вершину скалы. -- Какой-нибудь деревенский бедняк положил его в ручей и так плохо прикрепил камнями, что его унесло водой. Возьмите без церемонии эти семена, они уже пропали для своего хозяина. Посмотрим, довольно ли они вымокли!

Он раскусил зерно и сморщился.

-- Похуже вчерашнего ужина, -- сказал он засмеявшись, -- но добрые люди говорят, что не худо иногда поговеть для спасения души. Впрочем, во всяком случае, это хорошая находка. Так как никто не пришел сюда искать этого мешка, значит дорогу считают непроходимой, и потому вы здесь в совершенной безопасности. Итак, с Богом, мой любезнейший. Я очень рад, что познакомился с вами, надеюсь свидеться с вами часов через двадцать, а покамест употреблю все старания, чтобы быть вам полезным.

Мы дружески обнялись. Он настоял на том, Чтобы я оставил при себе его фляжку и чарку. Я нашел в своем кармане целую связку превосходных сигар, которыми накануне князь насильно наделил меня. Фелипоне закурил свою трубочку, затянулся несколько раз, чтобы освежить свои силы, и пошел дальше, уверив меня прежде, что до тех пор не остановится, пока не дойдет до Даниеллы. Несмотря на бессонницу и трудный переход, он шел так твердо, а круглое лицо его было так свежо, что я невольно стал надеяться.

Без большого труда взобрался я по уступам маленького каскада и очутился вдруг перед самым странным строением, какое мне когда-либо случалось видеть. Это старинная гвельфская башня, со стрельчатыми отверстиями и косыми зубцами, высеченными наподобие пилы. Во времена вражды Орсини и Колонна такими башнями защищали обыкновенно входы в ущелья; почти такая же запирает овраг потока Марино. Скала имеет сбоку углубление и образует площадку, на которой стоит эта башня, совершенно скрытая и неприступная (хотя я сам проник в нее с этой стороны), потому что уступы маленького водопада можно бы и теперь сделать непроходимыми, проведя в эту трещину большую массу воды. Арка, проделанная в фундаменте здания, теперь сквозном, по-видимому, была назначена именно для этой цели. В настоящее время под ней протекает скудная струя, которая с трудом просачивается сквозь груды мусора и обломков. Когда я достиг площадки, может быть, стоило только внезапно разбросать эти обломки, чтобы совершенно прекратить сообщение между мной и остальным светом в этой башне голода.

С площадки я вошел в небольшой полукруглый зал, не имевший другого - выхода. Не здесь ли запирали пленников? И как проводили их в эту комнату?.. Не стараясь ответить себе на все эти вопросы и изнемогая от усталости, я бросился на кучу извести и кирпича, и заснул, как в пуховике.

Проснувшись, я ничего не мог припомнить, ни того, что мне снилось, ни того, что привело меня в это странное место. Лишь тогда я был в состоянии отдать себе отчет в своем положении, когда увидел подле себя ружье. Я посмотрел на часы: они показывали полдень, но так как я не заводил их, то, может быть, было и больше двенадцати. Солнца мне не было видно, потому что за стенами башни, скрывавшими от меня горизонт, возвышались еще отвесные скалы. Я только сбоку мог видеть частицу оврага и, судя по направлению и длине теней, отбрасываемых несколькими тощими деревьями, заключил, что могу безошибочно перевести стрелку на два часа. Несмотря на порядочный холод и страшный аппетит, я проспал часов шесть сряду.

Я вспомнил, что во сне мне грезилось, будто я ел что-то. Я вынул полусырые и еще очень горькие семена, посланные мне судьбой, и начал грызть их. С помощью анисовой водки и хорошей сигары этот завтрак показался мне сносным. Мало-помалу я согрелся и пришел в самое приятное состояние духа, какого можно было ожидать после моих незабавных приключений. Силы мои возвратились. Я взобрался на обломки своего убежища, чтобы удостовериться, в какой мере я мог считать себя вне опасности. Зная, что селение в двух шагах отсюда, я не мог понять, как дети, которые везде пролезают и все находят, не добрались еще до этой башни, будто бы открытой пастухом Онофрио? Я долез до пролома в стене и убедился собственными глазами, что башня кругом загорожена, а скала, поддерживавшая ее, стоит совершенно отдельно; вероятно, прежде через пропасть был перекинут мост, который впоследствии обвалился; поэтому и самую башню считали, быть может, ненадежной и бросили ее. Впрочем, она уже ни на что не годилась, так как даже пастухи считали овраг непроходимым, то верно никому не пришло в голову влезать по уступам водопада. Для этого нужно, чтобы человек, как зверь, спасался от погони, или имел такого проводника, как Фелипоне.

Я раздумывал, к чему могло служить это здание, выстроенное в такой глуши и до того завязшее в расселине, что из него невозможно было даже наблюдать окрестность. Наконец, мне пришло в голову предположение, очень вероятное в стране, подверженной частым землетрясениям, а именно, что эта башня была выстроена на вершине утеса, футов на сто выше; но скала внезапно могла обвалиться, а здание, переломанное и разбитое, скатилось на площадку, которая теперь служит ему подножием, и останется в этом положении до другого случая, то есть до тех пор, пока другой толчок не сбросит его окончательно в пропасть. Нечто подобное случилось уже однажды в тиволийском Нептуновом гроте, где своды обвалились от чрезмерной быстроты потока.

Итак, вначале тут была башня, наблюдательный пост на вершине скалы, над пропастью и водопадом. Предполагаемое землетрясение могло прорыть потоку другое русло и тем уменьшить массу воды в водопаде; тогда же должна была образоваться расселина, в которую попала башня, вместе с обломком утеса, на котором она стояла. Все это могло случиться в XV веке, вскоре после необдуманного построения этой maledetta - так назову я эту башню, -- чтобы вы знали впоследствии, что я говорю именно о ней.

Шум водопада мешал мне расслышать какие-либо посторонние звуки, и я не мог узнать, был ли кто-нибудь надо мной, на верхней площадке скалы. Вероятно, она обитаема, потому что селение так близко, но так как я никого не видел, то заключил, что и меня никто не видит.

Не знаю, можете ли вы представить себе все величественные ужасы этого жилища: даже совы боятся тут селиться.

стоками, служила убежищем множеству пресмыкающихся, которых я тотчас изгнал. Вход в мою Конуру не был защищен ни ставнями, ни дверью; но так как отверстие было не велико, то я был совершенно закрыт от ветра.

Я постарался так устроиться, чтобы провести день как можно терпимее. Сев на маленькую площадку, я старался победить головокружение, предсказанное мне мызником: я действительно чувствовал очень сильное головокружение. Вообразите себе дырявое гнездо, прицепленное к стене пропасти, глубиной в несколько сот футов; вдоль этой стены льется водопад, который сверху как будто сейчас упадет вам на голову, а под годами теряется в неизведанном пространстве. Спокойствие этой блестящей струи, гладко скользящей по утесу и небрежно катящейся вниз, заключает в себе что-то великолепное и вместе отчаянное. Здесь нет опьяняющего шума тиволийских водопадов; я забрался так высоко, что мне ничего не слышно, кроме серебристого, чистенького и однообразного звука, который беспрерывно твердит: "Уйду, уйду", и ничего более.

Мне также хотелось уйти, броситься вниз и, спрыгнув в овраг, вместе с ручьем бежать во Фраскати. При мысли, что я скоро могу увидеть Даниеллу, я задыхался от нетерпения; я уже не в силах был превозмочь себя и рассуждать с самим собой, как делал это во время последнего пребывания в Мондрагоне. Мне казалось, что я уже расквитался со всеми неудачами, с волнениями, опасностями и трудами всякого рода, что, наконец, после стольких мрачных и скорбных дней, я имел право хоть на один день полного счастья. Я спорил с судьбой, хотел избавиться от всех испытаний и нетерпеливо спрашивал, когда же им будет конец.

Я чувствовал себя грустным и бессильным, меня пугали воспоминания недавно прошедшего: мне представлялся разбитый череп Кампани, кровавый мозг его на стене шалаша, собаки пастуха Онофрия, лижущие на камнях еще теплую кровь; мне казалось, что на стволе моего ружья все еще были отвратительные пятна, и я чуть не сбросил его в водопад. Мне виделся неподвижный взгляд мертвого Мазолино, и его сходство с Даниеллой снова защемило мое сердце. Я не воин, а художник; я не люблю и не привык убивать; как ужасно жить в стране, которую закон не хочет и не может защитить от истинных врагов ее! Это просто разбойничий притон; как бы вы ни были кротки и добродушны по природе, но при случае, непременно должны сделаться палачом в этом распадающемся обществе.

Голова моя кружилась не только от глубины пропасти, бывшей у меня под ногами, но и от всех ощущений, волновавших мою душу: я чувствовал ожесточенное презрение и свирепую ненависть к этим испорченным отбросам человечества. Я живо представил себе светлый взгляд и безмятежную улыбку, с какими Фелипоне приветствовал солнечный восход после этого ночного "побоища, и подумал: "Вот до чего доходит человек добродушный и способный к преданности, когда он поставлен в среду этих дряхлых, отживших обществ, где всякий обязан защищаться своими средствами и так же спокойно убивать человека, как бешеную собаку".

и травы. Но охотиться за людьми всегда будет для меня совершенным кошмаром. Мне нужно было употребить всю силу воли и все усилия ума, чтоб отогнать какие-то видения, начавшие, как в бреду, представляться в мрачной обстановке моего убежища.

К счастью, в кармане моего платья нашелся маленький походный альбом и карандаш. Я начал изучать очертания водопада и скал; потом, чтобы согреться и расправить члены, предпринял гимнастическую прогулку по уступам. Овраг был так пуст, что мне пришла охота идти дальше, но из страха расстроить близкое счастье я сделался совершенным трусом и продолжал прятаться в расселине, которую нельзя увидеть иначе, как подошедши к самой подошве утеса, что, как я испытал, очень трудно.

Поужинать мне не удалось: я забыл положить в воду мешок с люпиновыми семенами, и они совершенно засохли. Однако, во избежание слишком сильного голода, я разгрыз несколько зерен и выкурил сигару. Вкушая эту скудную пищу и сравнивая себя с отшельниками минувших веков, я вспомнил бедного монаха, оставленного накануне в Мондрагоне; по всей вероятности, он ничего не ел со вчерашнего дня, разве Тарталья вздумал уделить ему частицу съестных припасов, которые так тщательно прятал и запирал от него. Но Тарталья поступил, вероятно, так же, как я: не забыл ли он своего друга Carcioffa, как и я забыл его, прощаясь с Фелипоне? Да, действительно, бедный брат Киприан точно так же выпал у меня из головы, как старое платье, брошенное в шкафу. Поголодав один день, он не мог умереть, но, вспоминая о мощных способностях его желудка, о беспощадных зубах, наводивших на нас ужас и уныние, я не мог не упрекнуть себя в забывчивости и мысленно просил прощения у Даниеллы за все зло, которое я причинял ее родственникам.

Настала ночь, у меня не было никаких способов к искусственному освещению, так как я ожидал Фелипоне испытанного мною за нее, она будет единственной моей любовью; и по мере того, как жизнь моя наполнялась странными приключениями, совершенно противными моему мирному нраву и скромному положению, привязанность Даниеллы казалась мне желаннее и дороже всего на свете. Мысль, что я страдаю за ту, которая уже столько выстрадала за меня, была мне так утешительна и сладка, что мало-помалу я почти согрелся и уже не чувствовал лихорадочной дрожи, мучившей меня целый день.

Я устроил себе род постели из песка, найденного на площадке, и сухих листьев, сорванных мною с верхушки одного деревца, упавшего корнями вверх с вершины утеса в каскад. То был род чинара; он уперся в площадку своими развесистыми ветвями и таким образом держался против течения воды, которая влекла его в мою сторону. В корнях его еще оставалась глыба сырой земли, прошлогодние листья сидели на ветках, а молодые почки пробивались по концам. Ему, по-видимому, хотелось пожить в этом положении как можно долее; я почти извинялся перед ним в том, что для удовлетворения своей прихоти обрывал его ветви.

 -- спрашивал я самого себя. -- Для безначального и бесконечного - нет времени: время есть противоположность вечности. Бог видит, мыслит и чувствует все существа, проходящие в нем, подобно этому водопаду, которого спокойный шум непрерывно, без начала и без конца для моего слуха, напевает мне свою неизменную, роковую песню. Перевороты в мирах вселенной не более возмущают движение всемирного бытия, чем песчинка может возмутить однообразное течение этой струи. А между тем я считаю биение своего сердца и всеми силами души хочу ускорить течение этих секунд и минут, которые уже не возвратятся для моего "я", каким я знаю себя, но возвратятся в вечности для того бессмертного "я", в котором заключается существо мое.

Отчего же мысль человеческая так лихорадочно рвется всегда за пределы настоящего часа, как будто может она уйти от Божьего непреходящего часа. Свойства нашей земной природы совершенно противоположны свойствам всемирной природы, закону бытия всеобщего, вечного движения, не знающего ни покоя, ни утомления, ни произвольного разделения времени, ни границ.

Не оттого ли это, что личность человеческая есть только половина существа, которое стремится собственно не к тому, чтобы ускорить течение жизни, потому что всегда боится потерять ее, но пополниться сообществом, без которого жизнь для нее не имеет цены. Другая половина души наполняет жизнь человека и распределяет время. Она доставляет ему в один миг столько радости, что этот миг стоит целого столетия. Отсутствие ее повергает его в томительное состояние, которое не есть жизнь; и напрасно он считает минуты, они не движутся, не идут для него, потому что не существуют, Они должны представлять промежутки ничтожества, небытия и, как бездушные песчинки, падать в недвижную вечность.

помешал мне расслышать шаги человека, очутившегося теперь возле меня.

-- Фелипоне, -- вскричал я, вскакивая, -- это вы?

Ответа не было. Я схватил ружье, бывшее у меня под рукой, и взвел курок. Две руки обхватили меня, и горячие уста встретились с моими.

-- Даниелла! Так это ты? -- вскрикнул я. -- Наконец!

Это была она, живая, свежая и не более утомленная восхождением по крутому утесу, чем фраскатанкой, протанцованной на паркете.

 И ты прошла в этом непроходимом кустарнике, через этот опасный ручей, против течения этого потока, который грозит беспрестанно сбить с ног? Одна, ночью? Ведь ты была больна? Может быть, ты голодала в своей тюрьме? Брат бил тебя? Но ты не отчаивалась? Тебе говорили обо мне? Ты все так же любишь меня, ты знала, что я ни о чем, кроме тебя не думаю, что я только и жил для тебя? Теперь уж мы не расстанемся ни на один час, ни на минуту!..

Я осыпал ее сотней вопросов. Она отвечала мне только другими вопросами; наше взаимное беспокойство было так велико, а смятение и радость свидания так сильны, что мы долго не могли собраться отвечать друг другу. Я прижимал ее к груди своей, как будто боялся, чтобы кто-нибудь опять не отнял ее у меня; восторженность этой высшей радости на земле не была похожа на чувственное удовольствие. То была другая половина души моей, наконец возвращенная мне; и вот я снова ожил, снова почувствовал невозмутимое, высокое наслаждение вечного союза.

В эти минуты нечего было и думать о толковом объяснении, о дельном разговоре. Между слов она вздумала еще устраивать мне всякие удобства. Сняв свою мантилью, она завесила ею узкое стрельчатое отверстие, служившее дверью и окном; потом зажгла свечу.

-- Боже мой, как тебе здесь холодно, -- сказала она, -- я вижу, что ты ухитрился устроить себе постель, а не догадался, как добыть огня. Я знаю, что здесь недавно скрывался кто-то. Фелипоне велел мне искать угольев и других вещей под камнями у закоптевшей части стены; помоги же мне найти!

Мне не хотелось искать, не хотелось слушать; я даже забыл, что было холодно. Однако, видя, что она роется в кирпиче и мусоре своими трудолюбивыми ручками, я принялся помогать. Мы нашли под камнями кучу мелкого угля и пепла.

 Скорее сделай очаг, -- сказала она мне, -- вот три плоские камня, они уже были употреблены на это.

-- Боже мой, так тебе холодно?

-- Нет, мне тепло; но нам нужно будет ночевать здесь.

Она разожгла угли с умением, свойственным южным женщинам, которые обращаются с этим топливом так, что не производят угара. Порывшись еще по углам, она нашла глухой фонарь, большой "лоскут старой шпалеры и два тома латинских молитв, из которых многие страницы были уже вырваны на растопку, Даниелла прикрепила шпалеру к двери, в виде портьеры, воткнула свечу в фонарь; вместо стола поставила перед нами корзину, которую принесла с собой, вынула оттуда хлеб, масло, ветчину и очень тщательно разложила все это на чинаровых листьях. Наконец, мы уселись на камни и, продолжая разговор, начали ужинать. Вот что я узнал о состоянии дел наших.

Даниелла не знала имен князя, доктора и даже таинственной дамы под вуалью. Фелипоне рассказал ей только, что из Мондрагоне бежали знатные особы, предлагали взять меня с собой, но я не согласился следовать за ними. Бегство их еще не было всем известно, но, вероятно, кардинал уже был предупрежден, потому что в тот же день инкогнито приезжал во Фраскати, он говорил с Фелипоне без свидетелей, после чего приказал со следующего дня допустить полицейских к осмотру замка. Тогда может случиться, что подземный ход будет отыскан, хотя Фелипоне и не думает этого; впрочем, он, кажется, не боится, что будут считать его соучастником беглецов.

что пастух для собственной защиты убил Кампани. Шайка его разбежалась.

-- А брат твой? -- спросил я, удивляясь, что Даниелла ни разу не произнесла его имени.

-- Брат мой был с ними, кажется, -- отвечала она бледнея. -- Несчастный! Я не думала, что он будет так безрассуден и примется опять за это, после...

-- За что, после чего?

-- Да как же? Ведь он был с теми бродягами, которых ты разогнал на Via Aurelia! Разве ты не помнишь, что я плакала после этого побоища? Он не узнал меня, потому что я сидела на козлах в шляпке, с вуалью; но я видела его; вот почему я потом говорила тебе, что этот человек на все способен.

 Но... сегодня ночью, что с ним сталось?

-- Ведь ты знаешь, -- отвечала она, потупив голову. -- Не будем говорить о нем.

-- Но ты знаешь, что не я?..

-- Не ты... но все равно, так было Богу угодно.

 Нет, Богу угодно было сделать это не через меня.

 Фелипоне говорит то же... я надеюсь, что это правда.

-- Совершенная правда. Мазолино убит крупной дробью, а мое ружье было заряжено пулей.

-- Слава Богу! Но не думай, что я перестала бы быть твоею, если бы это было иначе. Если бы он был добрейшим братом, если бы ты просто из злости убил его, то и тогда не от меня бы зависело меньше любить тебя. Если бы ты сделал преступление, я пошла бы за тобой на плаху. О, да, уж лучше умереть с тобой, нежели разлюбить тебя!

 



Предыдущая страницаОглавлениеСледующая страница